Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Святая Эвита

ModernLib.Net / Современная проза / Мартинес Томас Элой / Святая Эвита - Чтение (стр. 2)
Автор: Мартинес Томас Элой
Жанр: Современная проза

 

 


Его снедало нетерпение. Не дождавшись рассвета, он позвонил мумификатору и потребовал встречи.

— В кафе или у меня дома? — спросил врач, еще витая в туманах сна.

— Мне надо осмотреть тело, — сказал Полковник. — Я пойду туда, где вы его храните.

— Это невозможно, сеньор. Видеть его опасно. Субстанции тела еще не успокоились. Они токсичны, их нельзя вдыхать.

— Я выезжаю сейчас же, — резко перебил его Полковник. Все эти годы не исчезало опасение, что какой-нибудь фанатик завладеет Эвитой. Успех военного переворота окрылил также и тех, кто желал бы видеть ее тело сожженным или оскверненным. В ВКТ никто не смог спать спокойно. Два сержанта, пережившие изгнание перонистов из армии, дежурили по очереди на третьем этаже. Иногда мумификатор допускал туда чиновников дипломатических миссий в надежде, что они поднимут шумный протест, если военные попытаются уничтожить труп. Но ему не удавалось выжать из них обещаний в поддержку, он слышал в ответ лишь невнятное бормотанье. Посетители, приготовившиеся обозреть чудо науки, уходили с убеждением, что на самом-то деле им показали некое магическое действо. Эвита лежала в центре огромного зала, обитого черной тканью. Она покоилась на стеклянной плите, подвешенной к потолку прозрачными канатами, чтобы создавалось впечатление, будто она парит в вечном экстазе. По обе стороны входа в зал висели лиловые ленты с погребальных венков с еще не стершимися надписями: «Вернись, Эвита, любовь моя. Твой брат Хуан», «Эвита, ты будешь вечно в сердце твоего народа. Твоя безутешная мать». Глядя на это чудо, на парящее в воздухе тело, посетители падали на колени, а потом поднимались на ноги с легким головокружением.

Зрелище было настолько впечатляющим, даже подавляющим, что у большинства обычно возникало желание поскорее покинуть это место. Что там действовало, никто не понимал. У людей менялся взгляд на мир. Анатом, например, теперь жил только для нее. Каждое утро, ровно в восемь часов, он появлялся в лаборатории Всеобщей конфедерации труда в синем кашемировом костюме и шляпе с жесткими полями и широкой черной лентой. Поднявшись на третий этаж, он снимал шляпу, обнажая блестящую плешь и пряди седых волос на висках, приглаженные с помощью фиксатуара. Затем надевал халат и десять минут изучал фотоснимки и рентгенограммы, регистрировавшие малейшие ежедневные изменения трупа. В одной из его рабочих записей читаем: «15 августа 1954. Я потерял ощущение времени. Провел полдня, глядя на Сеньору и разговаривая с ней. Как будто вышел на пустой балкон, где уже ничего нет. Однако этого не может быть. Что-то там есть. Я должен отыскать способ это увидеть».

Кто-то, возможно, предположит, что доктор Ара пытался увидеть солнце Абсолюта, услышать язык земного рая, испытать оргазм Млечного Пути в момент непорочного зачатия? Ничего подобного. Все отзывы о нем подтверждают его здравый ум, отсутствие воображения, глубокое религиозное чувство. Его нельзя было заподозрить в оккультистских или парапсихологических наклонностях. В некоторых записях Полковника — копия которых у меня есть, — пожалуй, уловлена суть: мумификатора интересовало, продолжает ли рак распространяться в теле даже после его очищения. Его любопытство ограничивалось научными рамками. Он изучал едва заметные сдвиги в суставах, изменения в цвете хрящей и желез, ткани нервов и мышц в поисках каких-нибудь следов рака. И ничего не находил. Все пораженное было изъято. Во всех тканях жила только смерть.

Тот, кто будет читать изданные посмертно мемуары доктора Педро Ара («Случай Эвы Перон», Мадрид, 1974), без труда заметит, что доктор положил глаз на Эвиту задолго до того, как она умерла. Он то и дело жалуется на тех, кто так думает. Но лишь посредственный историк воспринимает буквально то, что ему говорят его источники. Возьмем, к примеру, первую главу.

Она называется «Сила судьбы?», и в ее тоне, как позволяет угадать риторический вопрос, звучат смирение и сомнение. Нет, у него никогда не возникала мысль о бальзамировании Эвиты, пишет он; он не раз отсылал ни с чем тех, кто об этом просил, но что может поделать жалкий анатом против воли Судьбы, Бога? Правда, намекает он, никто, пожалуй, не был лучше него подготовлен для этого предприятия. Он был действительным членом Академии наук и выдающимся профессором. Его шедевр — восемнадцатилетняя девушка из Кордовы, покоившаяся в танцевальной позе, — приводил в изумление экспертов. Но бальзамировать Эвиту было все равно что взлететь на небо. Избрали меня? За какие заслуги? — спрашивает он в своих мемуарах. Он уже говорил «нет», когда его умоляли осмотреть труп Ленина в Москве. Почему он скажет «да» на этот раз? По воле Судьбы с большой буквы? «Каким же самонадеянным и тщеславным нужно быть, чтобы думать, будто ты можешь сам что-то выбирать? — вздыхает Ара в первой главе. — Почему после стольких веков идея Судьбы все еще жива?»

Ара увидел Эвиту в октябре 1949 года, «не в светском обществе», как отмечает он, а в тени ее мужа, во время одного из массовых сборищ, которые так ее возбуждали. Доктор явился в Дом правительства как представитель посла Испании и ждал в приемной, когда закончатся речи и ритуал приветствий. Толпа льстецов увлекла его на балкон, куда Эвита и Перон с поднятыми руками были вынесены ветром экстаза, исходившего из толпы. С минуту доктор стоял за спиной Сеньоры так близко, что мог наблюдать трепетанье жилок на ее шее, — возбуждение и одышка, характерные для анемии.

В мемуарах он уверяет, что то был у Эвиты последний день без тревог о здоровье. Анализ крови обнаружил, что у нее всего три миллиона эритроцитов на кубический миллиметр. Смертельная болезнь еще не нанесла решительный удар, но уже была здесь, пишет Ара. «Если бы я видел ее подольше, чем эти несколько секунд в тот день, я бы уловил аромат ее дыхания, блеск глазной роговицы, неодолимую энергию ее тридцати лет. И я смог бы безошибочно воспроизвести эти детали в мертвом теле, которое было так разрушено, когда попало в мои руки. К сожалению, мне пришлось руководствоваться лишь фотоснимками и моей интуицией. Но даже так я превратил ее в статую небесной красоты вроде Мадонны в Пьета или Ники Самофракийской. Но разве не ясно, что я заслуживал большего? Да, заслуживал большего».

В июне 1952 года, за семь недель до кончины Эвиты, его вызвал в свою резиденцию Перон.

— Вам, я полагаю, известно, что моя жена безнадежна, — сказал президент. — Наши законодатели хотят воздвигнуть ей на Пласа-де-Майо монумент в полторы сотни метров высотой, но меня подобные показные почести не интересуют. Я предпочитаю, чтобы народ видел ее такой, какая она есть. Меня информировали, что вы лучший из существующих таксидермистов. Если это верно, вам будет нетрудно это продемонстрировать на особе, которой недавно исполнилось тридцать три года.

— Я не таксидермист, — поправил его Ара, — а консерватор тел. Все искусства стремятся к вечности, но только мое превращает вечность в нечто зримое. Вечное предстает как ветвь дерева сущего.

Витиеватость его речи не понравилась Перону, внушив некоторое недоверие.

— Скажите мне сразу, что вам требуется, я все предоставлю в ваше распоряжение. Болезнь жены почти не оставляет мне времени заниматься другими неотложными делами.

— Мне необходимо видеть тело, — ответил врач. — Боюсь, что вы обратились ко мне слишком поздно.

— Зайдите, когда будет вам угодно, — сказал президент, — но лучше, чтобы она не знала о вашем визите. Я сейчас же распоряжусь, чтобы ее усыпили снотворными.

Через десять минут он привел доктора Ара в спальню умирающей. Она была худа, костлява, спина и живот обожжены неумелым облучением. Прозрачная кожа начала покрываться чешуйками. Возмущенный небрежностью, с которой лечили дома женщину, столь почитаемую на людях, Ара потребовал прекратить пытку облучением и предложил смесь бальзамирующих кислот, чтобы смазывать тело три раза в день. Никто не отнесся серьезно к его советам.

26 июля 1952 года, на исходе дня, за ним примчался в служебном автомобиле нарочный от президента. У Эвиты началась агония, ожидают, что с минуты на минуту наступит конец. В окружавшем дворец парке ползли на коленях процессии женщин, моля небо отсрочить эту смерть. Когда доктор Ара вышел из машины, одна из молящихся схватила его за руку и с плачем спросила:

— Это правда, сеньор, что на нас обрушилась беда?

На что Ара со всей серьезностью ответил:

— Господь знает, что делает, а я здесь нахожусь, чтобы спасти то, что возможно спасти. Клянусь вам, я это исполню.

Он не представлял себе, какая тяжкая работа ожидала его. Ему передали тело в девять часов вечера, после поспешной заупокойной молитвы. Эвита скончалась в двадцать пять минут девятого. Тело было еще теплым и податливым, но ступни ног уже синели и нос оседал, как усталое животное. Ара понял, что, если не начать действовать немедленно, смерть одержит над ним верх. Смерть перепархивала с места на место, откладывая яйца и свивая себе гнезда. Изгонит он ее из одного места, она вильнет на другое, да так быстро, что его пальцы не поспевали ее сдерживать. Анатом надрезал бедренную артерию с внутренней стороны, под фаллопиевой трубой, и сразу прошел к пупку, охотясь за извержениями лимфы, угрожавшими желудку. Не дожидаясь, пока окончательно вытечет вся кровь, он ввел обильную струю формальдегида, пока его скальпель прокладывал себе дорогу между мышцами, по направлению к внутренним органам: каждый из них он обматывал пропитанной парафином нитью и закрывал раны тампонами с гипсом. Его внимание перелетало с глаз, которые все больше западали, и отваливающейся челюсти на становящиеся пепельными губы. В этих жарких схватках его застал рассвет. В тетради, где он записывал химические растворы и странствия своего скальпеля, Ара написал: «Finis coronat opus[9]. Труп Эвы Перон уже абсолютно и окончательно нетленен».

Ему казалось неслыханной наглостью то, что через три года после подобного подвига у него требуют отчета. Отчета за что? За шедевр, в котором сохранены все внутренние органы? Какая тупость, бог мой, какая насмешка судьбы! Да, он выслушает все, что ему соизволят сказать, а потом сядет на первый же пароход в Испанию и увезет с собой все, что ему принадлежит.

Однако Полковник удивил доктора своей обходительностью. Он попросил чашечку кофе, произнес словно невзначай несколько строк Гонгоры о рассвете, и когда наконец заговорил о трупе, сомнения доктора рассеялись. В мемуарах он описывает Полковника в восторженных тонах: «После того как столько месяцев я искал родственную душу, я нашел ее в человеке, которого считал своим врагом».

— До правительства доходят о трупе нелепые слухи, — сказал Полковник. После кофе он достал трубку, но Ара попросил его воздержаться. Случайный огонек, отлетевшая в сторону искра — и Эвита может превратиться в пепел. — Никто не верит, что тело по прошествии трех лет осталось невредимым. Один из министров предположил, что вы его спрятали в каком-нибудь кладбищенском склепе и подменили восковой фигурой. Врач грустно покачал головой:

— Зачем? Что это дало бы мне?

— Славу. Вы сами объясняли в Медицинской академии, что придать мертвому телу вид живого — все равно что открыть философский камень. Точность — последний узел науки, сказали вы. А все остальное — мусор, бессовестный обман. Я не понял эту метафору. Вероятно, какое-то оккультистское выражение.

— Я знаменит уже давно, Полковник. У меня достаточно славы, больше мне не надо. В списке мумификаторов не осталось иных имен, кроме моего. Поэтому Перон призвал меня — альтернативы у него не было.

Над излучиной реки вставало солнце. Светлый блик упал на плешь врача.

— Никто не оспаривает ваших заслуг, доктор. Кажется лишь странным то, что столь опытный специалист делает три года работу, которую следовало бы завершить в полгода.

— Это накладные расходы точности. Вы не могли бы объяснить это президенту?

— Президенту говорят другое. Извините, что я вам это цитирую, но чем больше откровенности будет между нами, тем лучше мы поймем друг друга. — Он достал из портфеля два-три документа с грифом «Секретно» и, перебирая их, вздохнул, как бы с неодобрением. — Я бы хотел, что вы, доктор, не придавали этим обвинениям больше значения, чем они того стоят. Это именно обвинения, не доказательства. Здесь утверждают, будто вы присвоили труп сеньоры, потому что вам не уплатили условленные сто тысяч долларов.

— Гнусная ложь. За день до бегства Перона из страны мне выплатили все, что полагалось. Я человек верующий, убежденный католик. Я не стану губить свою душу, используя покойницу как заложника.

— Согласен. Но недоверие присуще самой природе власти. — Полковник стал вертеть в руке трубку и постукивать себя по зубам ее мундштуком. — Послушайте вот это сообщение. Стыд и позор. «Галисиец влюблен в труп», — говорится здесь. Галисиец — это, без сомнения, вы. «Он его лапает, гладит соски. Один солдат застал его, когда он засовывал руки между ног трупа». Я понимаю, что это неправда. — Доктор Ара закрыл глаза. — Или правда? Скажите мне. Мы же друг другу доверяем.

— Мне незачем это отрицать. В течение двух с половиной лет тело, которое я по вечерам оставлял в превосходном состоянии, утром оказывалось сморщенным. Я заметил: чтобы вернуть ему красоту, надо было поправлять внутренности. — Он отвел взгляд, подтянул повыше брюки. — Теперь в этих манипуляциях нет необходимости. Я изобрел фиксатор, который закрепил внутренние органы раз и навсегда.

— Труднее всего, — сказал Полковник, выпрямляясь и пряча трубку в карман, — решить, что президент называет «собственностью». Он полагает, что труп не должен оставаться дальше в ваших руках, доктор. И вы не можете этому противиться.

— И вас, Полковник, попросили отнять его у меня?

— Вот именно. Так приказал мне президент. С этой целью он назначил меня шефом Службы разведки. Сообщение об этом есть в сегодняшних утренних газетах.

Губы мумификатора искривила презрительная усмешка.

— Пока еще рано, Полковник. Она не готова. Если сегодня вы ее возьмете, завтра вы ее не обнаружите. Она растворится в воздухе, превратится в пары, в ртуть, в спирты.

— Боюсь, вы меня не поняли, доктор. Я человек военный. Я не выслушиваю аргументы. Я повинуюсь приказам.

— Я приведу всего несколько аргументов. Потом поступайте как вам будет угодно. Телу необходима еще ванна из бальзама. В нем находится канюля для дренажа. Ее надо вынуть. Но главное, для этого требуется время, два-три дня. Что значат два-три дня по сравнению со странствием, которое будет длиться вечность? В глубинах тела есть ключи, которые требуется замкнуть, какие-то недоделки. И к тому же, Полковник, мать не желает, чтобы кто-то отобрал ее у меня. Она мне юридически доверила попечение над телом. Если его заберут, мать поднимет шум. Обратится к Святейшему отцу. Как видите, Полковник, прежде чем повиноваться, стоит выслушать кое-какие аргументы.

Он начал слегка покачиваться, засунув большие пальцы рук под подтяжки, которые, вероятно, были у него под жилетом. К нему вернулось чувство неприязни, сознание своего превосходства и своей хитрости — все, что на какой-то миг исчезло с появлением на сцене Полковника.

— Вы прекрасно знаете, что поставлено на кон, — сказал Полковник, поднявшись. — Не труп этой женщины, а судьба Аргентины. Или и то, и другое, что столь многим кажется одним и тем же. Бог его знает, каким образом мертвое, никчемное тело Эвы Дуарте слилось в умах многих с нашей страной. Не для людей вроде вас или меня. Для неимущих, для невежественных, для тех, кто вне истории. Они ради трупа готовы пойти на смерть. Если бы он сгнил, вcе обошлось бы. Но вы, забальзамировав его, сдвинули историю с места, вложили историю в него. Кто будет владеть этой женщиной, будет держать страну в кулаке — вы это понимаете? Правительство не может допустить, чтобы такое тело блуждало по воле волн. Назовите ваши условия.

— Я не из тех, кто ставит условия, — возразил врач. — Единственный мой долг — уважать волю матери и сестер Эвиты. — Он заглянул в бумаги на письменном столе. — Они хотят, чтобы ее похоронили в освященном месте и чтобы люди знали, где она, и могли ее посещать.

— Об освященном месте не беспокойтесь. Но второе условие неприемлемо. Президент потребовал от меня, чтобы все было сделано в глубочайшей тайне.

— Мать будет настаивать.

— Не знаю, что тут сказать. Если кто-то узнает, где находится тело, никакая сила человеческая не сумеет его защитить. Есть фанатики, которые ищут его повсюду. Его бы похитили, доктор. Выхватили бы у нас прямо из-под носа.

— Тогда берегитесь, — со злорадством сказал врач. — Потому что если я потеряю ее из виду, никто не сумеет узнать, она это или не она. Разве вы не говорили мне о восковой статуе? Она существует. Эвита хотела иметь надгробие, как у Наполеона Бонапарта. Когда делались макеты, при этом присутствовал скульптор и копировал тело. Я видел сделанную им копию. Совершенно идентична. Знаете ли, что произошло? Однажды вечером он зашел в мастерскую, а копии там уже не было. Ее выкрали. Он думает, это сделали военные. Но это были не военные, правда нет?

— Правда, — согласился Полковник.

— Тогда будьте осторожны. Я умываю руки.

— Не умывайте их так поспешно, доктор. Где тело? Я хочу сам взглянуть, такое ли это чудо, как о том говорится в ваших записях. Дайте-ка погляжу, что там сказано. — Он достал из кармана блокнот и прочитал: — «Она — струящееся солнце», Не кажется ли вам, что это преувеличение? Вообразить только — струящееся солнце!

2. «Я СТАНУ МИЛЛИОНАМИ»

(Из фразы «Я вернусь и стану миллионами», приписываемой Эвите)

Когда Эвита в ненастную погоду в последний раз, вышла из дому, она весила тридцать шесть кило. Боли вспыхивали каждые две-три минуты, от них перехватывало дыхание. Однако она не могла позволить себе роскошь страдать. В тот день, в три часа дня, ее муж должен был во второй раз принести присягу как президент республики, и поток обездоленных хлынул в Буэнос-Айрес, чтобы увидеть ее — не его. Зрелищем была она. По всей стране пронесся слух, что она умирает. На многих ранчо в Сантьяго-дель-Эстеро и в Чубуте[10] люди в отчаянии прекращали все дела, чтобы молить Бога сохранить ей жизнь. В каждой бедной хижине был алтарь, на котором фотографии Эвиты, вырезанные из журналов, украшали горящими свечами и полевыми цветами. Ночью эти фотографии носили в процессиях, чтобы они впитывали лунный свет. Не пренебрегали никакими средствами — только бы вернуть ей здоровье. Больная знала об этом и не хотела разочаровывать людей, которые провели ночь под ненастным небом, чтобы посмотреть на шествие и издали приветствовать ее.

Два раза попыталась она подняться, но врачи не дали ей встать. В третий раз, ослепленная болью, сверлившей затылок, она упала в постели. Тогда она решила выйти во что бы то ни стало — если ей суждено умереть в этот день, она хотела сделать это на глазах у всех. Она позвала мать, сиделок, мужа и попросила помочь ей одеться.

— Впрысните мне обезболивающее, чтобы я могла держаться на ногах, — умоляла она. — Будьте рядом, развлекайте меня, не оставляйте одну.

Раньше от нее никогда не слышали, чтобы она о чем-то умоляла, а теперь она в постели стояла на коленях, молитвенно сложив руки.

Муж был в растерянности. Стоя в дверях спальни, он наблюдал за этим порывом строптивости, не зная, как реагировать. Он был в парадной форме и темном зимнем плаще. Под президентской лентой красовался букет орденов.

— Ты сошла с ума, Чинита? — говорил он, качая головой. Безутешный взгляд Эвы причинял ему страдание. — Тебе нельзя выходить. Иней еще не растаял. Ты свалишься окончательно.

— Снимите мне боль в затылке, — настаивала она, — и вы увидите, что я справлюсь. Приложите пластырь с анестезией на пятки. Я справлюсь. Если я тут останусь одна, я умру. Пусть лучше меня убьет боль, чем тоска. Неужели никому меня не жаль?

Муж приказал, чтобы ее одели, и вышел из комнаты, пробормотав:

— Ты, Чинита, как всегда. Делаешь в конце концов то, что ты хочешь.

Ей сделали две инъекции — одну, чтобы снять боль, и вторую, для поддержания ясности ума. Синяки под глазами затушевали кремами и слоем пудры. И так как она упорно желала сопровождать президента, стоя под дождем в открытом автомобиле, наскоро смастерили корсет из гипса и проволоки, чтобы она могла держаться прямо. Куда хуже оказалась пытка бельем и нижней юбкой — прикосновение даже шелковой ткани обжигало ей кожу. Однако после этого мученья, продолжавшегося полчаса, она твердо перенесла жесткость платья, вышитую шапочку, которой украсили ей голову, чтобы скрыть ее худобу, закрытые туфли на высоком каблуке и норковую шубку, в которой поместились бы две Эвиты. Хотя с лестницы ее снесли в кресле на колесах, которое катили солдаты, к дверям дворца она прошла на своих ногах и, выйдя, улыбалась так, словно чувствует себя прекрасно. Было легкое головокружение от слабости и приятное ощущение свежего воздуха, которым она не дышала уже тридцать три дня. Уцепившись за руку мужа, она выдержала натиск людей на парадных лестницах Конгресса, и если не считать краткого обморока, от которого она быстро оправилась в медицинском кабинете Палаты депутатов, она изящно, как в лучшие времена, перенесла церемонию принесения президентской присяги и приветствия целовавших ей руку министров. Потом, когда они с мужем проезжали по улицам в парадном «кадиллаке», она приподнялась на цыпочках, чтобы не было заметно, что тело ее стало меньше, съежилось, как у старушки. В последний раз увидела она облупившиеся балконы пансиона, где спала в юности, увидела развалины театра, где исполняла роли с двумя словами: «Кушать подано»; увидела кондитерскую «Опера», где ей приходилось выпрашивать все: кофе с молоком, одеяло, местечко для сна, фото в журналах, жалкий монолог в вечернем радиотеатре. Увидела большой дом возле Обелиска, где два раза в месяц купалась в холодной воде в грязноватом бассейне; увидела себя во дворе с глициниями на улице Сармьенто, где лечилась от чесотки камфорным спиртом и от вшей керосином; увидела, как сохнут на солнце хлопчатобумажная юбка и полинявшая льняная блузка, которые целый год были единственным ее нарядом; увидела истрепанные трусы, пояса без резинок, простые чулки, и она спрашивала себя, как это она поднялась из унижения и грязи, чтобы нынче ехать в «кадиллаке», словно королева, с поднятой в приветствии рукой, читая в глазах людей преклонение, какого никогда не удостаивалась ни одна актриса. Эвита, любимая Эвита, владычица моего сердца. Завтра она умрет, но что за важность! Заплатить за такую жизнь и сотни смертей будет мало.

На другой день боли были страшнее тех, что терпела на костре Жанна д'Арк. Эвита бранила божественное Провидение за свои муки и врачей за их советы лежать спокойно. Она хотела умереть, хотела жить, хотела, чтобы ей возвратили ее утраченное тело. Так провела она еще двое суток, пока ее не одурманили наркотиками и болезнь, утомленная долгим сражением, не удалилась в темные глубины тела. Мать и сестры сменялись по очереди у ее постели, но в тот день, когда Эвита пришла в сознание, возле нее была только донья Хуана. Они выпили по чашке чаю и долго сидели молча, обнявшись, пока Эвита, как всегда, не спросила, какой нынче день и по какой причине ей не принесли газет.

У матери голени были обмотаны бинтами, она то и дело сбрасывала туфли и клала ноги на кровать дочери. Из окон лился мягкий солнечный свет, и хотя стояла зима, снаружи слышалось воркование голубей[11].

— Уже шестое июня, — ответила мать, — и врачи не знают, что с тобой делать, Чолита[12]. Ломают себе голову, не понимают, почему ты не хочешь лечиться.

— Не обращай на них внимания. Моя болезнь поставила их в тупик. Они обвиняют меня, потому что не могут обвинять себя. Они умеют только резать да сшивать. А мою болезнь, мама, не вырежешь и не сошьешь. Она где-то там, глубже. — На мгновение взор ее затуманился. — А в газетах что пишут?

— Что им писать, Чолита? Пишут, что в Конгрессе ты была прелестна, совсем не похожа на больную. Им понравились норковая шубка и изумрудное колье. В «Демокрасии»[13] напечатали снимок семьи, приехавшей из Чако[14], чтобы тебя увидеть; в процессии они не могли пробиться и стали возле витрин издательства «Каса Америка», ждали, пока тебя покажут по телевидению. От волнения они разрыдались, и тут их запечатлел фотограф. Поверишь ли, глядя на этот снимок, я сама разревелась. Что еще пишут, не знаю. Ты считаешь, это важно? Вот посмотри на вырезки. В Египте военные все еще грозятся, что вышвырнут короля взашей. Пусть вышвыривают, правда? Мерзкий толстяк. Он на год тебя моложе, а кажется стариком.

— Меня назовут старухой из-за того, что я так отощала.

— Ты с ума сошла! Все считают тебя красавицей. Два-три килограммчика прибавить тебе не помешало бы, спорить не стану. Но и такая, как ты есть, красивее женщины не найти. Иногда я смотрю в зеркало и спрашиваю себя: откуда у меня такая дочь? Подумай, если бы мы остались в Хунине[15] и ты бы вышла замуж за Марио, того, из кондитерской! Вот было бы обидно!

— Знаешь, мама, мне неприятно вспоминать о тех временах. Эти люди причинили мне больше страданий, чем болезнь. Стоит вспомнить о них, и у меня пересыхает в горле. Ты и не представляешь, что они о тебе говорили.

— Представляю, но это меня не трогает. Теперь они душу продали бы, чтобы быть на моем месте. Странная штука жизнь, верно? Подумай, когда ты стала жить с тем издателем журнала — как бишь его? — ты была на седьмом небе. Бедняжка Элиса в отчаянии просила, чтобы я уговорила тебя порвать с ним — мол, ее мужа в их военном округе доводят до бешенства сплетнями. Мол, твою свояченицу фотографируют в трико, ее целуют в театральных уборных, она всем бочкам затычка. Я была тверда, вспомни. Я им заявила: «Чола не такая, как вы. Она артистка». А Элиса твердит свое: «Мама, где ваша голова? Чола живет с женатым мужчиной, который к тому же еврей». А я им говорю: «Она влюблена, оставьте ее в покое».

— Я не была влюблена, мама. Никогда не была влюблена, пока не встретила Перона. В Перона я влюбилась раньше, чем его увидела, за его дела. Не у всех женщин так бывает. Не все женщины понимают, что встретили мужчину, созданного для них, и что другого никогда не будет.

— Я знаю, что Перон необыкновенный, но и твоя любовь к нему тоже не похожа ни на какую другую.

— Зачем мы об этом говорим, мама? У тебя была жизнь не такая, как моя, и скорее всего мы друг друга не поймем. Если бы ты влюбилась не в папу, а в другого мужчину, ты, наверно, была бы другой. Перон сумел пробудить во мне самое лучшее, и если я Эвита, так именно поэтому. Вышла бы я замуж за Марио или за того журналиста, была бы я Чола или Эва Дуарте, но не Эвита, — понимаешь? Перон помог мне стать всем, чем я хотела. Я подталкивала его и говорила: я хочу это, Хуан, хочу то, и он никогда мне не отказывал. Я могла занять любой пост, какой бы захотела. Не заняла больше, потому что не успела. Из-за того, что я так торопилась, я и захворала. А что сказали бы другие мужчины? «Чола, ступай на кухню, свяжи пуловер». Ты не представляешь, сколько пуловеров я связала в редакциях журналов. С Пероном было по-другому. Я безумно его любила — понимаешь? И всякий раз, когда я тебе говорила: я люблю Перона всей душой, Перон мне дороже жизни, я этим говорила: я люблю себя, люблю себя.

— Ты, Чола, ничем ему не обязана. То, что у тебя внутри, это твое, и только твое. Ты лучше его лучше нас всех.

— Сделаешь мне одолжение? — Она отцепила от колье золотой ключик, легкий, как ноготок, с затейливыми засечками. — Отомкни им правый ящик секретера. Там, сверху, на самом виду, два письма. Дай их мне. Хочу что-то тебе показать.

Она спокойно лежала в постели, поглаживая простыни. Да, она была счастлива, но не так, как другие люди. Никто ведь не знает точно, что такое счастье. О ненависти, о несчастье, об утратах известно все, но не о счастье. А она знает. В каждый миг своей жизни она сознавала, чем могла быть и чем стала. На каждом шагу она себе повторяла: это мое, это мое, я счастлива. Теперь настал час горя: целая вечность горя в уплату за шесть лет полного счастья. Неужели это и есть жизнь, только это? Ей послышалась где-то вдали музыка оркестра, как на площади в ее родном городе. Или то было радио в комнате сиделок?

— Два письма, — сказала мать. — Вот эти?

— Прочти мне их.

— Дай погляжу… Где очки? «Дорогая моя Чинита».

— Нет, сперва другое.

— «Дорогой Хуан». Это? «Дорогой Хуан»? «Мне очень грустно, потому что я не могу жить вдали от тебя»…

— Я это писала в Мадриде, в первый день моего приезда в Европу. А может, в самолете, когда туда летела. Уже не помню. Видишь, какой почерк — корявый, нервный? Я не знала, что делать, хотела вернуться. Поездка едва началась, а мне уже хотелось обратно. Давай читай.

— «…я так тебя люблю, что мое чувство к тебе это что-то вроде идолопоклонничества. Не знаю, как передать тебе, что я чувствую, но поверь, я в своей жизни очень упорно боролась за то, чтобы стать кем-то, и ужасно много страдала, но вот появился ты и сделал меня такой счастливой, что мне казалось, будто это сон, и поскольку у меня не было ничего иного, чтобы тебе предложить, кроме моего сердца и моей души, я их отдала тебе целиком, но в эти три года счастья я ни на миг не переставала обожать тебя и благодарить Небо за доброту Господа, даровавшего мне в награду твою любовь…» Я не буду читать дальше, Чола. Ты плачешь, из-за тебя я тоже заплачу.

— Еще немножко, читай. Просто я ослабела.

— «Я так тебе предана, любовь моя, что если бы Бог пожелал лишить меня этого счастья и забрал меня к себе, я и в смерти осталась бы тебе предана и обожала бы тебя с небес». Почему ты это писала, Чолита? Что за мысль была у тебя в голове?

— Мне было страшно, мама. Я думала, что, когда вернусь из такой дали, его уже не будет. Что ничего не будет. Что я проснусь в комнате пансиона, как в молодости. Я умирала от страха. Все считали меня смелой, я ведь пошла дальше, чем какая-либо другая женщина. Но я не знала, мама, что делать. Единственное, чего я хотела, это вернуться.

— Почитать тебе другое письмо?

— Нет, кончай это. Прочти последнюю фразу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23