Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Третьего не дано

ModernLib.Net / История / Марченко Анатолий / Третьего не дано - Чтение (стр. 8)
Автор: Марченко Анатолий
Жанр: История

 

 


      И как ты могла подумать?! Ты же знаешь, я и мама - это на всю жизнь... Я совсем, совсем один. Может быть, ото трудно понять. Но, - он помедлил, подыскивая подходящую фразу для того, чтобы выразить мысль, - но этого требуют высшие интересы. Мы не всегда принадлежим только себе... - Отец осекся, будто сказал что-то лишнее, чего не имел права сказать. - А как ты? Как живешь? Что у тебя нового? - забросал он Юнну вопросами, стараясь отвлечь и себя и ее от неприятной и сложной темы. - Как проводишь время? Все так же любишь поэзию?
      - Все так же, - кивнула Юнна, радуясь, что этим самым нейтральным из всех вопросов отец как бы сам выручил ее, избавив от необходимости отвечать на предшествующие.
      - И бываешь на литературных вечерах? - спросил он осторожно и, как показалось Юнне, со скрытым смыслом.
      - Бываю. В Лесном переулке, у Велегорского.
      Отец пристально посмотрел на нее.
      - Да, поэзия - это, пожалуй, единственное убежище от разрушительного урагана революции, хотя и очень ненадежное, - вымолвил отец, все еще не решаясь на прямик спросить Юнну о том, какие узы связывают ее с особняком в Лесном переулке и с Велегорским.
      - Поэзия - оружие, - чуточку запальчиво возразила Юнна.
      - Я боялся за тебя. Там, в особняке. И счел более разумным...
      - Не надо об этом, - прервала его Юнна, - не надо...
      - Но ведь и ты... Я ждал, что ты первая бросишься ко мне...
      - Но я же...
      - Хорошо, хорошо, пе объясняй. Я боюсь за тебя.
      Этот Велегорский - он хороший человек? Я наслышан о нем только как о поэте. - Отец густо покраснел, сказав это, а Юнна хорошо знала, что он краснеет всегда, когда вынужден говорить неправду.
      - Смотря что вкладывать в понятие "хороший", - ответила Юнна. - Мне он нравится, с ним легко и весело. К тому же я люблю его стихи.
      - Я боюсь за тебя, - снова повторил отец. - И как бпло бы чудесно, если бы ты знала поэзию и не знала политики. Бури и грозы не для тебя. Ты нежная, хрупкая...
      - Ты зайдешь к маме?
      - Конечно, конечно, - порывисто ответил он. - Ты же знаешь, как я люблю, обожаю ее. И мы снова - придет время - будем жить, как прежде. Но это счастье надо завоевать, за него надо бороться.
      - Так пойдем скорее домой, что же мы стоим! Только я сначала подготовлю маму, а потом уж войдешь ты.
      Иначе сердце ее может не выдержать такого счастья!
      Правда, она всегда верила, что ты воскреснешь. Пойдем же!
      И Юнна уже представила себе сияющее лицо матери.
      - Ну пойдем же, пойдем...
      - Нет, только не сейчас. Родная моя, я все-все понимаю, только не сейчас. Для меня самого эта разлука страшнее каторги, страшнее смерти, но есть причины...
      Ты поймешь меня потом, ты поймешь...
      Он внезапно закрыл лицо ладонями, и Юнна услышала, как сквозь вздрагивающие пальцы прорвалось приглушенное рыдание. Она впервые в жизни видела, что отец плакал, и в душе ее тут же исчезло, улетучилось все, что не имело отношения к тому чувству любви, с которым она, еще малюткой, впервые осознанно прильнула к отцу и которое и теперь сохранило свою первозданную силу, вызывало светлую радость.
      - Все будет хорошо, все будет хорошо, надо только выстоять, - стала утешать Юнна, прижавшись к отцу.
      Плечи его вдруг затряслись еще сильнее, и, хотя рыданий не было слышно, Юнна ощутила, как дрожит его исхудавшее тело.
      - Ты... ни разу не назвала меня отцом, - прерывисто, как в бреду, прошептал он, не отрывая рук от лица.
      И Юяну вдруг охватило прежнее, счастливое сознание того, что отец дорог ей, дорог, что бы ни случилось, что бы ни переменилось в их жизни.
      - Папка, - прошептала она, - папка!.. , Отец обнял ее, и оба они беззвучно плакали, словно пробил час их расставания, а Юнна все шептала и шептала как заклинание:
      - Папка!.. Папка!..
      Они долго стояли так, несчастные и счастливые: обстоятельства были сильнее их, зато они были сейчас вместе.
      Потом отец взглянул на часы, выпрямился. Он снова стал до малейшей черточки похож на того человека, которого Юнна увидела в особняке. И ей стало страшно:
      она не хотела видеть его таким, своего отца.
      - Мне пора... Но мы еще увидимся. Я дам о себе знать. Да сохранит тебя господь. И... прошу тебя, не говори пока ничего маме...
      Он прикоснулся ко лбу Юнны холодными сухими губами, как-то неловко, застенчиво отвернулся и быстро исчез в темноте.
      Юнна сначала инстинктивно пошла за ним, но, вспомнив, что ей надо идти в противоположную сторону, как в забытьи, побрела к Лесному переулку.
      Почему она не спросила отца о самом главном - за какую он Россию? Ведь сейчас две России, а не одна.
      И тут же ответила себе: "А ведь и так все ясно, все ясно", хотя и понимала, что еще многое неясно. Ведь если и отец, и она, его дочь, встретившись, не открыли друг другу душу, значит, что-то невидимое, неотвратимое разделяло их.
      "Нет, нет, я не могу сейчас идти туда, не могу, - взволнованно думала она. - Мысли мои - только об отце:
      с кем он, почему так ведет себя? А я должна идти к этим глубоко чуждым мне людям. Нет, я не пойду к ним сейчас, не пойду!"
      "А почему отец так странно переспросил: "За революцию?" - вдруг вспыхнула в ее голове тревожно жгучая мысль. - И почему, как скованный льдом, застыл, когда я сказала, что дядя Глеб был чекистом?"
      Она еще не могла прямо и точно ответить на эти вопросы, но знала, что теперь уже не успокоится, пока не поймет, чью правду хранит в своем сердце отец.
      И Юнна быстро повернула в Лесной переулок.
      11
      Ружич застал Савинкова за необычным делом: облачившись в плотный халат, он сидел на стремянке у полок, туго забитых книгами, и, с трудом вытаскивая богато переплетенные тома, с жадным интересом листал их.
      - Вениамин? Без предупреждения! - На лбу Савинкова отчетливо зачернели морщины. - Случилось что-нибудь?
      - Нет, - мрачно ответил Ружич. - Ничего не случилось.
      - Но почему в столь неурочный час?
      Ружич удивленно посмотрел на сердитое и как-то сразу потускневшее лицо Савинкова, на халат, нелепо висевший на нем. Непривычен и странен был контраст между по-военному подтянутым и собранным Савинковым и этим человеком, по-домашнему примостившимся на стремянке.
      - Ты не хочешь мне сказать? Или с тобой что-то неладное? - Савинков спрашивал тоном человека, опасающегося больше всего за себя.
      Сколько бы раз ни встречал Ружич Савинкова, тот всегда был разным: то замкнутым - силой не выбьешь слова, то разговорчивым, даже болтливым, то бесшабашно веселым и остроумным, то мрачным и загадочным, как сфинкс.
      Сейчас трудно было даже предположить, что этот человек, бережно и самозабвенно листающий книгу, и организатор военного заговора, с упрямой настойчивостью идущий к своей цели, - одно и то же лицо.
      - Молчишь? - укоризненно сказал Савинков, отшвырнув книгу, легко спустился на пол, схватил Ружича за плечи и немигающими, диковатыми глазами посмотрел куда-то поверх его головы.
      "Всегда смотрит поверх головы", - отметил Ружич.
      - Не поверишь! - воскликнул Савинков, не отпуская Ружича. - Пишу! А когда пишу, читаю все, с чем ив согласен, что хочется опровергать. Поиздеваться люблю!
      Тогда рождаются импульсы, тогда в душе как в огненной печи! И не осуждай, друг! Скажешь сейчас, когда пожар - не время быть Пименом. Но если бы ты знал, как это спасает! От всего - от кошмаров, от иллюзий, от бешенстпа.
      Спасает... Ну, ты говори, говори, не молчи только. Ты разве не знаешь можно убить молчанием, уничтожить, иссушить!
      - Знаю, - слегка отстраняясь от Савинкова, сказал Ружич. - Спрашиваешь, зачем пришел? Не с кем отвести душу, вот и все...
      - Нервы! Проклятые нервы, обожженные войной, революцией, человеческой подлостью... - с истерической искренностью произнес Савинков. - А ты говори, говори, вот увидишь, станет легче!
      Будто зимней стужей дохнуло на Ружича. Он смотрел и знал, что не вымолвит ни единого слова до тех пор, пока хоть чуточку не оттает душа.
      До встречи с Юнной ему казалось, что стоит лишь повидаться с дочерью, как тяжкие испытания станут легче: в ее словах, в ее сочувствии он обретет новые силы.
      Надежды не оправдались - несмотря на то что ни он, ни дочь ничего не сказали друг другу открыто и прямо, он интуитивно почувствовал, что между ними стоит чтото невидимое, но сильное, способное разъединить их навсегда. Даже то, что он увидел дочь в особняке у Велегорского, не поколебало этого чувства, потому что, если бы этот особняк был для нее родным по духу, она бы говорила с отцом иначе - откровеннее и теплее. Да, она любит его, страдает. Елене легче - она еще не знает, что он жив. А вот Юнне - новые муки. Она, вероятно, не скажет матери, что отец жив, что он здесь, в одном городе с ними, и все же что-то неумолимое и страшное удерживает его от того, чтобы прийти домой.
      Почему он сразу не спросил, с кем она, в каком лагере решила жить и бороться? И почему она тоже не спросила его об этом? Или они настолько уверены друг в друге, несмотря на то что произошла революция, которая изменила или разрушила отношения даже между самыми близкими людьми? Или же и ею, и им руководит неизбежное в такой сложной обстановке чувство осторожности?
      8 А. Марченко Q Он не знал, как ответить себе на эти вопросы, и потому не мог заглушить своих страданий - ни книгами, ни алкоголем, ни выполнением самых опасных поручений савинковского штаба.
      Вся ли беда в том, что он вынужден жить порознь с семьей, с самыми родными ему людьми, терпеть лишения и невзгоды, испытывать муки совести? Только ли страшное в том, что нужно изворачиваться, юлить, обрывать себя на полуслове даже в разговоре с дочерью, чтобы, пзбави бог, не сказать лишнего?
      - Борис, ты веришь? - вдруг вырвался у Ружпча вопрос, похожий на стон. - Борис, ты убежден, что псе хорошо и все верно? Только честно, искренне...
      Савинков вскинул голову, лицо его вытянулось. Ружич увидел узкие, азиатские глаза. Наглухо скрывавшие мысли и чувства, они сейчас светились светлой скорбью.
      Казалось, что Савинков снова смотрит не на Ружича, а куда-то мимо и выше его. Ружич проследил направление взгляда, надеясь увидеть там икону, но ничего не увидел.
      - Клянусь, верю! - страстно прошептал Савинков, и в этом шепоте не было уже ни исступления, ни фальши. - Несметная рать собирается под наши знамена, - отрывисто, убежденно и вдохновенно заговорил он. - И каждый боец - русский богатырь. Каждый - Илья Муромец. Дрязги десятка карьеристов - не в счет. Искры от нашего факела летят по всем русским городам и весям. Восстание вспыхнет как пожар - не потушить. Это будет разрушительный ураган, после которого мир вдохнет чистый воздух счастья...
      Прежде Ружпча волновала патетика Савинкова. Сейчас же, хотя в его словах слышалась подкупающая искренность, они не рассеивали сомнений, не убивали тоску.
      - Я вот о чем думаю, - глухо сказал Ружич. - Скажи, можно ли с помощью заговора выиграть схватку?
      У нас блестящая конспирация. Мне по душе наш истинно военный порядок. Но то, что мы прячемся от свота, от людей, - это не слабость? Кто знает о нас на заводах, в деревнях? Ты же знаешь, сколько лет большевики создавали партию, готовили почву, чтобы в одну ночь покончить с Зимним... Пойдут ли за нами рабочие, крестьяне? Им неизвестны наши цели, наши страдания. Их будут отпугивать золотые погоны.
      - Люди уважают не только ум, но и силу, - жестко сказал Савинков. - Как в волчьей стае верят сильному вожаку, так и в обществе даже тот, кто мускулам предпочитает ум, принужден считаться с крепкими, увесистыми кулаками. У нас они есть. - Он вдруг улыбнулся: - Помнишь притчу? Стадо баранов не хотело переходить через реку. Тогда пастухи взяли вожаков-баранов на руки и пошли вброд. И все стадо ринулось за ними. А чем мы не библейские пастухи?
      - Это мы-то пастухи? - усмехнулся- Ружич.
      - А что, заманчиво?
      Савинков хотел добавить, что крепкий кулак - это и помощь союзников, но сдержался.
      - Я был у анархистов. Там по пальцам можно перочесть тех, кто мог бы пополнить наши ряды, - напомнил Ружич. - Был, как ты знаешь, в группах офицеров и с союзнической, и с немецкой ориентацией. Везде - разлад, грызня и дележ власти, а власть-то еще как журавль в небо... О Велегорском и его группке и говорить нечего.
      - А что? - нетерпеливо спросил Савинков.
      - Пустота. Миф. Самообман. Мальчишки, жаждущие поиграть в заговор.
      - Суровый экзаменатор, - улыбнулся Савинков, стремясь теплым, дружеским отношением вывести Ружича из мрачного, подавленного состояния. - Не забывай, что на определенном этапе борьбы каждый сыграет свою роль. Представь: восстание идет успешно, стремительно, неумолимо. Вот тут-то и Велегорский пригодится, как христово яичко на пасху. Пусть мальчишки, пусть играют в заговор, лишь бы сгорали от ненависти к большевикам.
      - Может, ты и прав. Но сейчас это не сила.
      - Странно. Я был хорошего мнения о Велегорском.
      Но бог с ним, с Велегорским. Сил у нас хватит. В одной Казани полтысячи человек, много оружия. Конспирация отменная: если часть организации провалится, все равно мы сможем обложить Москву пожаром восставших городов. И потом, - Савинков не удержался, - англичане на севере, чехи с Волги, японцы с востока, американцы с...
      - Замолчи! - вскочил Ружич. - Замолчи, или я немедленно выхожу из организации!
      - Хорошо, замолчу, - смиренно согласился Савинков. - Но выходить из организации поздно. И не забывай, что существует Чека. Сейчас ты ребенок, - продолжал Савинков. - Обрети мудрость! Смелее смотри в будущее! Важен конечный результат. Только бы добраться до штурвала. А там реверанс перед союзниками и прощальное "адью".
      Ружич оцепенело молчал. Он знал: если начнет оспаривать Савинкова, нервы не выдержат и - истерика.
      - Вот и хорошо, вот и великолепно... - повторял Савинков, радуясь, что Ружич молчит, и все еще не веря, что тот не взорвется.
      Ружич с трудом взял себя в руки. Савинков опять заговорил о Велегорском, предостерегая от поспешных выводов. Ружич и сам понимал, что не имеет права отвергать то ценное, что, возможно, способна дать группа молодых офицеров. И разве не встреча с дочерью в особняке у Велегорского причина такого мнения? Непреодолимое желание уберечь Юнну от водоворота политической борьбы оказалось выше всех других желаний и стремлений.
      - Не знаю, - сказал Ружич. - Но избавь меня от необходимости бывать там. Дай любое задание, пусть самое рискованное, но только не это.
      - Все, что хочешь, но прочь несносную хандру!
      Бурю нужно встречать с лицом, на котором восторг и мужество!
      - Борис... - тихо начал Ружич, не решаясь задать тот самый вопрос, который мучил его все эти дни. - Скажи... Вот ты передо мной. Ты знаешь меня.
      Скажи как на исповеди. В те минуты, когда ты остаешься один... Совсем один... Когда никто не пытается прочесть на лице твои думы. Когда ты ни в чем не принуждаешь себя... Скажи, тебя обуревают сомнения? Или страх перед будущим? Или колебания? Ты испытываешь тоску?
      Поток вопросов обескуражил Савинкова. Пытаясь скрыть это, он подошел к столу, наполнил рюмку водкой.
      - Хочешь? - не оборачиваясь, спросил он.
      Ружич поморщился.
      - Я человек, - с отчаянием произнес Савинков, опорожнив рюмку. Человек - и этим все сказано. Как и в любую душу, в мою заползают змеи - я ощутимо чувствую, как они извиваются во мне. Вот - змея-сомнение, вот змея-страх. Да, Вениамин, я человек. Бывают минуты, когда я готов забиться в келью, окружить себя книгами и смотреть на мир только из окна бесстрастным, ироническим, равнодушным взором писателя Ропшина, человека, стоящего надо всем земным. Пусть суетятся, пусть предают друг друга, любят и убивают, жгут и строят, сеют хлеб и взрывают дворцы. Да, такие минуты бывают! Но есть еще одна змея, самая сильная и самая жестокая. Она неумолимым горячим кольцом стискивает все, что парализует мою волю, и остается только одно - идти к предначертанной цели. Быть властителем людей, их судеб. Это - исповедь. Это - только перед тобой... Я сказал "властителем" - нет, не для себя, не ради корысти, и даже не из-за того, чтобы насытить самое ненасытное чудовище, живущее в человеке, - тщеславие. Властвовать ради счастья людей, ради будущего России...
      Он задохнулся от нахлынувших чувств, и внезапно слезы показались у него на глазах, и это было так неожиданно, что Ружич растерялся, не зная, успокаивать ли Савинкова или молчать. Слезы не вызвали в сердце Ружича ответного сострадания. "Окаменело сердце, отпылало", - горько подумал Ружич. Он, конечно, не мог заподозрить Савинкова в том, что тот всегда: и когда держит цветистую речь на заседании штаба, и когда обнимает лучших друзей, и когда смеется и плачет, - всегда играет роль, как делает это поднаторевший на театральных подмостках актер. Савинков играл самозабвенно, талантливо и испытывал острое чувство радости, видя, что неизменно достигает цели, заставляя других верить даже в то, во что не верил сам.
      И хотя сейчас Ружич не сомневался, что Савинков плачет искренними слезами, он не растрогался. Но все же ему захотелось быть с ним тоже искренним и откровенным.
      - Борис, я открою тебе свое самое заветное, - произнес он так проникновенно, словно эти слова прожигали его насквозь. - Я встретил дочь...
      Идя к Савинкову, Ружич решил, что ничего не скажет ему о встрече с Юнной. И вот - не выдержал...
      - Дочь? - воскликнул Савинков, садясь рядом и с видом, выражавшим доброе сочувствие, понуждая его к рассказу. - И потому ты так встревожен?
      - Я встретил ее у Велегорского, - помрачнел Ружич.
      - Но это же великолепно, значит, ова с нами! - обрадовался Савинков. И тебе остается убедить ее, что до определенного момента ты не можешь вернуться домой. Успокойся, ты совсем осунулся, даже постарел за эти дни. Кому это надо?
      - Да, да, - устало прикрыл глаза Ружич. - Но есть одно обстоятельство... - Он замялся, чувствуя, что не должен говорить этого ни Савинкову, ни кому бы то ни было. Ему все время не давало покоя и мучило то, что недавно, когда он брел поблизости от Цветного бульвара в надежде увидеть Юнну, действительно увидел ее, но не одну. Рядом с ней стоял тот самый чекист, который допрашивал его в "доме анархии". Стыдясь и мучаясь, он наблюдал за ними из-за дерева и понял, что так разговаривать и смеяться, как они, могут только влюбленные.
      Ружич долго бродил по городу и никак не мог связать в единое целое офицеров из особняка в Лесном переулке, Юнну и этого парня, похожего на француза, с которым его столкнула судьба.
      - Не надо, ты можешь не говорить, если это трудно или если это только твоя тайна, - остановил его Савинков, видя, что Ружич колеблется, и этими словами давая понять, что если тот и послушает его и не скажет того, что собирался сказать, то все равно будет ясно: он бережет что-то такое, что выгоднее скрыть, чем предать огласке.
      - Собственно, это, скорее всего, лишь игра моего воображения, - не очень уверенно произнес Ружич, мысленно кляня себя за то, что едва не проговорился.
      - Вениамин, возьми себя в руки. Знаю, это адски трудно. Но во имя нашей цели, - с доброжелательностью сказал Савинков, зная наперед, что теперь уже не сможет отделаться от подозрения, что Ружич бывает неискренен с ним.
      И чтобы Ружич не смог заметить в нем перемены, Савинков заговорил неторопливо и мечтательно:
      - Не знаю, чем объяснить, но я люблю уноситься мыслями в прошлое. Впереди - бой, может, жизнь, а может, смерть, но это не столь волнует меня, как то, чего уже не вернешь. Я тосковал по гимназии, когда годы учения остались позади, тосковал по Егору Сазонову и Ивану Каляеву, когда их не стало рядом. Тосковал по женщинам, когда одна из них сменяла другую.
      Впрочем, женщины... Обойтись без них так же трудно, как и жить с ними, говаривал старик Аристофан. Но я - о прошлом. Оно обжигает сердце желанным огнем. Лишь в прошлом истина, и только в нем счастье. Впереди у всех гениев и кретинов, императоров и бродяг, красавцев и уродов - смерть, смерть, смерть...
      За окном исчезали, таяли солнечные лучи. Было тихо, как в пустыне. И Ружич вдруг понял, что, если не уйдет сейчас же отсюда, не перестанет слушать Савинкова - наделает глупостей.
      "А вообще-то надо с ним поосторожнее, - отметил для себя Савинков. Только себе можно верить, только себе..."
      12
      Калугин взглянул на часы: стрелки показывали половину десятого. На улице стемнело, в лицо дул ветер, но Калугин шел быстро. До явочной квартиры, где он должен был встретиться с Юнной, было еще далеко.
      Калугин нервничал и злился: инструктируя Юнну, он крепко-накрепко предупредил ее, что встречаться с ним она может лишь в случаях, не терпящих отлагательства, в остальное же время все важные сведения должна передавать через связного. А Юнна и работает-то еще без году неделю, а уже требует: ей нужно встретиться лично с Калугиным. "Несерьезная девица, хлебнем мы с ней горя", - думал Калугин.
      Он злился не только потому, что работы было невпроворот и что его ждали дела куда важнее и неотложнее, чем то, которым занималась Юнна. Первопричиной недовольства была какая-то еще не до конца осознанная неприязнь к этой девчонке, ищущей в революции лишь захватывающее, яркое и необыкновенное и еще не постигшей, что и революция, и работа в ЧК - это труд, труд и еще раз труд. Нужно уметь не спать, не кланяться пулям, забывать о еде, ворочать мозгами, к чертям собачьим забросить всякие там нежности вроде любви и прочего.
      Короче - нужно уметь делать все для революции и ничего для себя. В этом Калугин был убежден и на том стоял непреклонно.
      Неприязнь к Юнне усиливалась еще и тем, что ее предстояло перевоспитывать - выбить из головы блажь, чтобы не молилась на политическую пройдоху Спиридонову. А как перевоспитаешь? Она вон где, в самом гнезде у контры, а ты, Калугин, на Лубянке. И, чего доброго, та контра повлияет на нее сильнее, чем ты, - у них пропаганда поставлена будь здоров. А отвечать за это придется тебе, Калугин, никуда от этого не уйдешь.
      Калугин, хмурясь, попытался предугадать, что ждет его на встрече с Юнной. Скорее всего, ничего хорошего.
      Собрала, наверное, малозначительные факты и уверовала бог знает во что: не Юнна Ружич она теперь, а королева разведки. Или заявит, что мечтала совсем не о таком задании, какое ей дали.
      Впрочем, обо всем этом Калугин размышлял недолго.
      Заботило другое. День идет за днем, и каждый чекист, начиная от рядового сотрудника ВЧК и кончая Дзержинским, сознает: в Москве хорошо законспирированная контрреволюционная организация готовит удар в спину Советской власти. А вот нащупать эту организацию никак не удается.
      Попытался было Мишель Лафар уцепиться за Громова, поверил ему. А тот, назначив встречу у Большого театра, якобы для того чтобы сообщить, где скрывается Савинков, бесследно исчез.
      И хотя за последнее время чекисты арестовали несколько белых офицеров, доказать, что они состоят в какой-либо заговорщической организации, не удалось.
      Дом, в одной из квартир которого в условленное время Юнна ждала Калугина, скрывался за высоким забором в глубине двора. Светились лишь окна второго этажа, а нижняя часть дома тонула во мраке.
      Калугин, не задерживаясь у входа, вошел во двор уверенно, привычно, как старожил. В коридоре ощупью добрался до двери и стукнул три раза с длинными паузами.
      Дверь почти тотчас же приоткрылась, и Калугин, переступив порог, попал в тускло освещенную комнату. В углу, почти у самой двери, стояла Юнна. У нее был такой вид, будто она увидела своего спасителя. Но то, что Калугин, заметив ее тревожное, взволнованное состояние, остался хмурым, непроницаемым и сердитым, привело к тому, что Юнна не выдержала и, нетвердо шагнув в глубь комнаты, всхлипнула.
      Калугин едва удержался от того, чтобы тотчас же не уйти: не переносил женских слез.
      Но он пересилил себя, подошел к Юнне, легонько стиснул ее за плечи сильными жесткими ладонями и, не без труда сдвинув с места, к которому она словно приросла, усадил на тахту. Юнна села, не отрывая ладоней от заплаканного лица.
      Калугин опустился на стул рядом с Юнной, тихо и сурово сказал:
      - Вот что, запомни раз и навсегда, чекисты никогда не плачут! - И жестко добавил: - Выбора у тебя, милая, нет - или работай, или срочно вертайся к мамаше. Без салажат обойдемся...
      Если бы Калугин стал утешать Юнну и успокаивать ее, она, возможно, разревелась бы еще больше. Но суровые слова Калугина так ошеломили и обидели Юнну, что она неожиданно для себя перестала плакать. Резко отняв ладони от лица, она бросила на Калугина гневный взгляд и со страдальческим удивлением спросила:
      - Как же вы это?! Даже не спросили... не узнали...
      И так говорите. Как же это?!
      Слезы душили ее, ей казалось, что человек, сидящий напротив, настолько черств душой, что не сможет понять ни того, почему она плачет, ни того, что с ней произошло.
      Все, что она решилась рассказать ему после мучительных колебаний, - все это сейчас, столкнувшись с холодным равнодушием Калугина, потеряло смысл и значение.
      - Я потому и пришел, чтобы узнать. А слезы барышням вытирать не приучен.
      - Я не барышня! - вспыхнула Юнна, покраснев. - Не барышня, запомните!
      - Запомню, - согласился Калугин, хмурясь. - Если подзагнул - не взыщи. А только у меня каждая минута свою цель имеет. Давай ближе к пирсу. Ну, к делу, значит.
      Юнна, хотя Калугин и глядел сейчас куда-то в плотно прикрытое внутренней ставенкой окно, боялась, что, если он снова в упор уставится на нее, она не сможет вымолвить ни слова. И потому торопливо, пока он не перевел на нее свой непроницаемый, насупленный взгляд, выпалила, будто, преодолев испуг, кинулась в омут:
      - У меня отец жив!
      Калугин медленно повернул голову, но ничем не показал, что слова Юнны взволновали или обескуражили его.
      - Понимаете, жив! - повторила Юнна, будто Ка.тугин не расслышал.
      - Жив - а слезы? Это к чему, свистать всех наверх? - спросил Калугин, так как сразу понял, что дело не только в том, что отец жив.
      - А я говорила, помните?.. И вам, и Феликсу Эдмупдовичу... Говорила, что он погиб. И я нисколечко не придумывала, пет. И не обманывала, я же показывала вам извещение. А он жив!
      - Отчего же горевать-то? Сама говорила, отец что надо, гордиться можно. Отчего же горевать-то?
      - Я счастлива, счастлива... Он же родной, самый родной!
      - Вот и хорошо, - сказал Калугин.
      - Но вы же не знаете, не знаете...
      Калугин молчал: он чувствовал, что Юнна собирается рассказать ему, чем вызваны ее слезы, и хотел, чтобы она рассказала это, не ожидая его вопросов.
      - Это самое страшное, - медленно начала Юнна. - Я знаю, что он честный, мужественный. Он может заблуждаться, но он не враг, нет!
      Она приостановилась, будто надеялась, что Калугин станет что-либо уточнять, но он, подперев тяжелый подбородок крупными кулаками, молчал по-прежнему.
      И Юнна поспешно, чувствуя, что каждое новое откровение жалит ее в самое сердце, рассказала Калугину и о неожиданном появлении отца в особняке у Велегорского, и о своем разговоре с ним. Она искренне верила в то, что этим спасает и отца, и то задание, которое ей было поручено.
      - Разрешите, я поговорю с ним, - умоляюще попросила Юнна, закончив рассказ. - Он поверит мне, поймет...
      Калугин выслушал ее спокойно и, пока она говорила, продолжал сидеть недвижимо, сгорбившись. Потом, упершись широкими ладонями в приподнятые колени, буркнул:
      - Это ни к чему.
      - Как же так? Как же так? - растерянно воскликнула Юнна.
      Калугин думал сейчас о том, что еще тогда, у Дзержинского, когда Юнна сказала, что отец ее погиб на фронте, и стала уверять, что если бы он был жив, то был бы на стороне революции, - еще тогда он, Калугин, насторожился. И, выходит, не зря...
      - А вот так, - наконец ответил Калугин. - С тон минуты, как ты бросила якорь в Чека, у тебя есть только одно - твоя работа. И ничего больше. И никого - пи отца, ни брата, ни свата. Понимаешь, в каком я смысле?
      Юнна молчала. Самое трагичное было в том, что она, даже если бы и убедилась, что отец вольно или невольно очутился по ту сторону баррикады, не может, не имеет права убеждать его стать под знамена революции, потому что этим даст повод для того, чтобы ее подлинная роль в группе Велегорского была раскрыта.
      - Понимаю, - наконец произнесла она. - Но даже если отец будет знать, кто я сейчас, он никому, никому...
      - Никаких "если", - жестко оборвал ее Калугин. - Никаких! Авось да небось - ты это брось.
      - Но как же быть? - в отчаянии спросила Юнна. - Как быть?
      - Выполнять задание, - коротко приказал Калугин. - Полный вперед - и никакой слякоти! Надо думать, к Велегорскому он больше не придет. Пожалуйста, пусть видит, что его дочь заядлая контра. А с нами он или против нас - это мы без тебя разберемся.
      - Значит, предать отца? Кто же тогда его спасет, кто? - в ужасе спрашивала Юнна, понимая сейчас всю свою беспомощность в тот момент, когда отец, может быть, стоит на самом краю пропасти. - Нет, я не могу так, не могу! Я пойду к Дзержинскому, пусть он уволит меня, отпустит... Не могу!
      Она снова затряслась от рыданий. Слез уже не было, и потому отчаяние еще сильнее жгло ее душу.
      Калугин встал и не спеша прошелся по комнате - от окна к комоду. Остановившись посередине, решительно сказал:
      - Вот что, революция не игрушка, ты это уясни. Корабль в море, и о береге забудь. - Помолчав, он добавил: - И Дзержинского не вздумай беспокоить. Забыла, как он за тебя горой стоял? Он тебе поверил, а ты!..
      - Я понимаю, я все понимаю, - торопливо заговорила Юнна. - И меня мучает совесть. Но отец же, родной отец!..
      - А что отец? - все так же спокойно спросил Калугин. - Ну что отец? Ты вот слушаешь меня и думаешь небось: зверь этот Калугин, не человек. Души в нем нету. И я тебе сам откровенно, между прочим, заявляю:
      нету, когда на нашу революцию контра замахнулась.
      Нету! А отца, ежели он на ту сторону баррикады перемахнул, не жалей! Под чужой ветер своп парус подставлять - на дно пойдешь!
      Они умолкли. Юнна - потому, что хотела крепче поверить в правильность его слов, Калугин - чтобы убедиться, доходят ли его слова до сознания Юнны и не следует ли ей все это объяснить более веско и внушительно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22