Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повести, рассказы - Лотта в Веймаре

ModernLib.Net / Классическая проза / Манн Томас / Лотта в Веймаре - Чтение (стр. 13)
Автор: Манн Томас
Жанр: Классическая проза
Серия: Повести, рассказы

 

 


Уважаемая госпожа советница, так оно и случилось. Первое время, пусть краткое, все шло согласно моим тайным желаниям. Наши встречи и свидания с господином фон Гете принимали все более натянутый и неприятный характер. Сцена следовала за сценой. Август, мрачный и страдающий от своей дурной славы, от безутешной ревности, не уставал жаловаться и упрекать нас за то, что мы променяли его на рослого болвана, на немецкого тупицу. Оттилия, все еще не сообщая о силезском романе Гейнке, оскорбленная в своей верности, исходила слезами в моих объятиях, и, наконец, произошел взрыв, в котором, как это обычно бывает, политическое смешалось с личным. Однажды вечером в саду графини Генкель Август снова начал, захлебываясь, прославлять Наполеона, причем выражения, которыми он бичевал своих противников, явно метили в Фердинанда. Оттилия возражала ему и, не скрывая отвращения к людоеду Наполеону, в свою очередь придала восставшему против него юношеству ясно выраженные черты нашего героя; я вторила ей; Август, бледный от гнева, сдавленным голосом заявил, что между нами все кончено, что мы для него отныне не более как пустое место, и в ярости убежал из сада.

Я, хоть и потрясенная разразившейся сценой, чувствовала себя у заветной цели. Не считая нужным скрывать этого от Оттилии, я призвала на помощь все свое красноречие, чтобы утешить ее в разрыве с господином фон Гете, заверяя, что отношения с ним никогда и ни при каких обстоятельствах ни к чему хорошему привести не могут. Но мне хорошо было говорить! Она же, моя бедняжка, находилась в ужасном состоянии, и я изнемогала от жалости. Подумайте только! Юноша, юноша, которого она так восторженно любила, принадлежал другой, а тот, кому она в прекрасном жертвенном порыве готова была отдать свою жизнь, от нее отвернулся. Но этого мало! Когда всеми покинутая девушка бросилась на грудь своей матери – она воззвала к сердцу, в свой черед раненному жестоким разочарованием и не имевшему сил оказать ей поддержку. После унизительной сцены с Августом, Оттилия, по моему совету, поехала на время к родным в Дессау, но, вытребованная посланным ей вдогонку нарочным, принуждена была сломя голову мчаться домой. Случилось нечто ужасное. Граф Эдлинг, нежный друг дома, опекун и вице-папенька, на чье сердце и руку госпожа фон Погвиш так твердо рассчитывала, имея на то все основания, нежданно-негаданно, ни слова не проронив в объяснение своей измены, женился на заезжей молдавской княжне Стурдза!

Какая страшная осень и зима, дорогая госпожа советница! Я говорю это не потому, что в феврале Наполеон бежал с Эльбы для вторичной погибели, но вспоминая о жестоких требованиях, предъявленных судьбою обеим – матери и дочери, об испытаниях, весьма сходных испытаниях, которым она подвергла их чувство чести и душевную силу. Госпожа фон Погвиш не могла избежать почти ежедневных встреч во дворце с графом, нередко и с его молодой женой, и была принуждена, с отчаянием в сердце, не только любезно ему улыбаться, но и чувствовать на себе при этом торжествующие взгляды света, знавшего о крушении ее надежд. Оттилии, призванной помогать ей в испытании, едва ли не превосходящем человеческие силы, самой приходилось переносить злорадное любопытство общества, так как все вскоре заметили ее размолвку с господином фон Гете, который ею манкировал, предавался аффектированной мрачности и временами даже грубо обрывал ее. Мне приходилось всячески изворачиваться среди этих жизненных неурядиц, – в свою очередь с опустошенным сердцем, ибо перед самым рождеством Фердинанд покинул нас и отправился в Силезию, чтобы повести к алтарю свою Туснельду или Доротею – на самом деле ее звали Фанни, – и как ни обделила меня природа правом надеяться на него, как ни скупо ограничила меня ролью поверенной, полноту страданий она даровала и мне – даже если в моем случае к ним и примешивалось известное чувство облегчения, нечто похожее на тихую удовлетворенность. Дурнушке легче вместе с красавицей предаваться мечтам и воспоминаниям об исчезнувшем герое, – а к этому мы снова вернулись, – нежели делить с нею неравное счастье вблизи него.

Итак, если отъезд нашего юноши, его союз с третьей даровал мне желанный покой, то я с радостью убедилась, что и Оттилии ее размолвка с Августом принесла известное умиротворение. Да, невзирая на светскую молву, Оттилия все же призналась мне, что она этот разрыв считает счастьем и освобождением и что теперь ее сердце сможет, наконец, отдохнуть в мирном безразличии от мучительных раздоров, всегда сопутствовавших этой дружбе. Теперь она может без помехи предаться благоговейному культу памяти Фердинанда и посвятить себя утешению несчастной матери. Слушать это было отрадно, и все же сомнения и страх меня не покидали. Август – сын Гете, вот его основное качество. В лице Августа мы имели дело с великим отцом, который, безусловно, не одобрял разрыва с «амазоночкой», совершившегося без его согласия, и, несомненно, собирался сделать все возможное, чтобы восстановить мир между ними. Я знала, что он всячески поощрял союз, мысль о котором приводила меня в содрогание; сумрачная страсть сына к Оттилии была лишь следствием его желания и воли. Сын любил в ней тип, излюбленный отцом. Его любовь была подражанием, наследием, подчиненностью, отречение же от нее – проявлением мнимой самостоятельности, мятежом, силу сопротивления которого я, к сожалению, расценивала не очень высоко. А Оттилия? Верно ли, что она совсем отошла от сына великого отца? Можно ли было считать ее спасенной? Я сомневалась – и сомневалась недаром.

Сокрушенный вид, с которым она выслушивала известия и все множившиеся слухи об образе жизни Августа, только подтверждал справедливость моего неверия. Все сошлось, чтобы подорвать нравственные устои юноши, послать его на поиски забвения, бросить в объятия пороков, к которым всегда была склонна его подверженная сомнительным порывам и опасно-чувственная натура. Пятно, оставшееся на нем от этой злосчастной добровольческой истории, размолвка с Оттилией, приведшая не только к внутреннему, но, вероятно, также и к внешнему конфликту с отцом, а следовательно, и с самим собой – я перечисляю все это не для того, чтобы оправдать беспутную жизнь, о которой шушукались все наши обыватели, но чтобы хоть как-то объяснить ее. Мы слышали о беспутстве Августа со всех сторон; между прочим, также от Шиллеровой дочери Каролины и ее брата Эрнста, которые жаловались на ставший уже непереносимо придирчивым характер молодого Гете и его дикие выходки. Рассказывали, что он потерял всякую меру в питье и однажды ночью в пьяном виде замешался в какую-то постыдную драку, кончившуюся арестом; отпустили его только из уважения к имени отца и по той же причине замяли все дело. Его связи с женщинами, с простыми бабами, стали достоянием всего города. Павильон в саду, у земляного вала, предоставленный ему тайным советником для его коллекций минералов и ископаемых (ведь Август подражал и на свой лад предавался коллекционерской страсти отца), по слухам, нередко служил приютом для предосудительных встреч. Мы знали об интрижке с солдатской женой, муж которой смотрел сквозь пальцы на эту связь из-за щедрых даров, приносимых ею в дом. Это была особа долговязая и угловатая, хотя и отнюдь не безобразная. Все общество покатывалось со смеху над словами, которые он будто бы сказал ей: «Ты свет моей жизни», – она сама разболтала их, надо думать из тщеславия. Потешались также и над скандалезной, хотя и забавной историей: будто однажды вечером старый поэт неожиданно столкнулся в саду с этой парочкой и со словами: «Не стесняйтесь, детки», – счел за благо быстро удалиться. За достоверность я, конечно, не ручаюсь, но мне это кажется правдоподобным, так как здесь речь идет, мягко говоря, об известной моральной снисходительности великого человека, которую многие ставят ему в упрек, но о которой я судить не дерзаю.

Дозвольте мне попытаться словами выразить то, над чем я так часто ломала голову – с не совсем чистой совестью, вернее, мучимая сомнениями, – подобает ли мне, или вообще кому бы то ни было, предаваться такого рода размышлениям? Мне казалось, что некоторые черты, неудачно и разрушительно проявившиеся в сыне, повторяют черты великого отца, хотя установить их тождество очень нелегко, не говоря уже о том, что благоговение и пиетет отпугивают нас от этой попытки. Но у отца это черты, так сказать, высокого полета, просветленные, плодотворные, они восхищают нас и несут нам радость, в качестве же сыновнего наследства оборачиваются грубостью, мраком, опустошенностью, проступают открыто и бесстыдно во всей своей нравственной неприглядности. Возьмите, к примеру, роман столь прекрасный, столь чарующий, как «Избирательное сродство». Эту гениальную и утонченную поэму прелюбодеяния филистеры нередко упрекали в безнравственности, но, разумеется, всякий, кто способен классически мыслить и чувствовать, должен отвергнуть такой упрек как несуразное ханжество или только презрительно пожать плечами. Но, с другой стороны, такой ответ вряд ли можно назвать ответом по существу. Кто станет по совести отрицать, что в этом великом произведении и вправду есть элемент чего-то нравственно-сомнительного, фривольного, более того – простите мне это слово! – лицемерного, какое-то нечистое заигрывание со святостью брака, недосказанная и фаталистическая уступка таинству естества. Даже смерть – смерть, понимаемая нами как способ, которым нравственная природа охраняет свою свободу, разве она не представлена там потатчицей, не изображена последним сладостным прибежищем любовного вожделения? Ах, я понимаю, каким нелепым, каким кощунственным это должно казаться: в необузданности Августа, в его распутной жизни усматривать отлитые в неудачную форму те же самые задатки, что подарило человечеству «Избирательное сродство». Но я ведь уже говорила об угрызениях совести, временами сопровождающих критическое искательство правды, а ведь отсюда возникает дилемма – стоит ли доискиваться истины, является ли она достойной целью наших познавательных способностей, или существуют на свете истины запретные?

Так вот, Оттилия с таким волнением, с такой болезненной тревогой относилась к вестям о похождениях господина фон Гете, что трудно было поверить, будто она и впрямь не заинтересована в нем. Ее ненависть к солдатке была очевидна, – но этой ненависти можно было бы подыскать и другое название. Конечно, отношение чистой женской души к особам, которых ее избранник дарит чувственным благоволением, тем самым давая им известные, пусть недостойные, но все же реальные преимущества, – это дело темное. Презрение и брезгливость не позволяют покинутой утратить чувство собственного достоинства. Но тот особый вид зависти, который зовется ревностью, заставляет нас, вопреки нашей воле, подымать до себя этих презренных, видеть в них равноправный объект ненависти – равноправный благодаря общности пола. А может быть, и безнравственность мужчины, несмотря на отвращение, которое она в нас возбуждает, все же имеет такую глубокую и страшную привлекательность для чистой души, что может сызнова разжечь угасшее было чувство, заставить нас проникнуться духом жертвенности, стремлением ценой собственных страданий вернуть мужчину к его второму, лучшему «я».

Короче говоря: меньше всего я верила в то, что моя любимица не откликнется на попытку сближения со стороны Августа, и в то, что он, рано или поздно, не сделает этой попытки, повинуясь руководящей им высшей воле, против которой он своим разрывом с Оттилией однажды вздумал безуспешно взбунтоваться. Мои ожидания и опасения сбылись. В июне прошедшего года – этот вечер я никогда не забуду – мы стояли вчетвером в зеркальной галерее дворца – Оттилия, я, наша приятельница Каролина фон Гаршталь и господин фон Гросс, – когда Август, давно сновавший вокруг нас, вдруг приблизился и вступил в разговор. Вначале он ни к кому в отдельности не обращался, но затем – то был момент чрезвычайно напряженный и потребовавший от всех присутствующих значительной доли самообладания – задал Оттилии какой-то вопрос. Разговор продолжался в обычном светском тоне, вращаясь вокруг мира и войны, списков убитых, мемуаров Августова отца, прусского бала с его знаменитым котильоном; но в глазах молодого Гете светилось при этом обожание, ничуть не соответствовавшее безразличию наших и его слов. А при прощании, когда мы сделали ему реверанс (мы давно уже намеревались уйти), пламя страсти в его глазах разгорелось еще ярче.

«Ты заметила, как он смотрел на тебя?» – спросила я Оттилию уже на лестнице. «Да, – отвечала она, – и это меня огорчило. Верь мне, Адель, я не хочу, чтобы он вернулся к прежней любви, ибо тогда мой покой уступит место прежним мукам». Таковы были ее слова. Но запрет был снят, распря окончилась. В театре и в собраниях господин фон Гете продолжал искать сближения; и если Оттилия и избегала оставаться с ним наедине, к чему он упорно стремился, то она все же призналась мне, что его взгляд, напоминающий ей былые времена, как-то странно ее трогает, а бесконечно несчастное выражение на лице Августа обновляет в ее сердце старое чувство виновности. Если мне случалось заговорить о своих страхах, о грядущей беде, как неминуемом следствии ее близости с этим грубым, опустошенным человеком, дружбу с которым я считала немыслимой, ибо он всегда будет требовать больше, нежели – если, конечно, верить ее словам – она пожелает ему предложить, то Оттилия отвечала: «Не тревожься, душенька, я свободна и свободной останусь навеки. Вот, посмотри, он дал прочитать мне книгу «Фантастическое путешествие Пинто», а я еще и не раскрывала ее. Будь она от Фердинанда – разве я бы уже не знала ее наизусть?» Это сущая правда. Что она его не любит, я верила. Но могло ли это служить утешением, гарантией? Ведь я видела, что она была заворожена мыслью принадлежать Августу, как птичка взглядом змеи.

У меня голова шла кругом, когда я представляла себе ее женою Августа; а ведь это, видимо, было неизбежно. С ней творилось нечто, разрывавшее мне сердце, нечто непостижимое. Моя уверенность, что этот несчастный ее погубит, подтверждалась раньше времени, ибо прошедшей осенью бедняжка серьезно заболела. Болезнь явно была следствием внутреннего разлада. Три недели пролежала она в желтухе с бочонком дегтя около кровати, так как говорят, что смотреться в деготь – лучшее средство против этой напасти. Когда же, выздоровев, она снова встретилась с ним во дворце, казалось, он ее даже не хватился, даже не заметил ее отсутствия. Ни словом, ни звуком он не засвидетельствовал обратного.

Оттилия была вне себя; приступ болезни повторился, и ей пришлось еще целые восемь дней глядеться в деготь. «Для него я готова была отказаться от вечного блаженства, – рыдала она на моей груди, – а он обманул меня!» Но что бы вы думали? Что произошло? Двумя неделями позднее бедняжка приходит ко мне, бледная как смерть, и, глядя в пространство каким-то оцепенелым взглядом, сообщает, что Август говорил с ней о их будущем браке с полным спокойствием, как о решенном деле. Не правда ли, мороз пробирает по коже? Что можно вообразить себе более страшного? Он не объяснялся с нею, не просил ее любви, даже нельзя было сказать, что он говорил с нею о супружестве; он мимоходом помянул о нем. «А ты? – вскричала я. – Заклинаю тебя, Тиллемуза, дитя мое, что ты ему ответила?» Уважаемая, она мне призналась, что у нее отнялся язык.

Вы, конечно, не удивитесь, что я всем сердцем восстала против зловещего хладнокровия рока? Последний барьер еще стоял на ее пути в лице женщины, чье существование явилось бы серьезной помехой, когда господин фон Гете – а в конце концов он не мог этого избежать – стал бы просить руки Оттилии у ее матери и бабки, – в лице тайной советницы, Христианы, мамзели.

Дорогая, в конце июня она скончалась. Рухнула и эта препона, более того

– ее смерть угрожающе обострила ситуацию, ибо теперь Августу вменялось в обязанность ввести в отчий дом новую хозяйку. Траур и наступившее летнее затишье на время сделали их встречи редкими. Но тут совершилось событие, о котором я не имею возможности подробно поведать вам, ибо оно окружено дымкой какой-то веселой и захватывающей таинственности, но в роковом его значении сомневаться не приходится. В начале августа возле земляного вала у Оттилии состоялась встреча с тайным советником, великим поэтом Германии.

Повторяю, я не могу сообщить вам подробностей этой встречи. Я их не знаю. С шутливостью, меня отнюдь не веселящей, Оттилия умалчивает о них, ей нравится окружать это событие каким-то подобием дразнящей и торжественной тайны. «Ведь и он, – с улыбкой отвечает она на мои домогательства, – не любит распространяться о своей беседе с императором Наполеоном, пряча память о ней от мира и даже от близких, как ревниво охраняемый клад. Прости мне, Адель, если я в этом случае последую его примеру, и удовольствуйся заверением, что он обошелся со мной премило».

Он обошелся с нею премило, – передаю вам это дословно, дражайшая госпожа советница. И на этой странице обрываю свою новеллу, относящуюся к жанру так называемой галантной новеллы, неизменно заканчивающейся помолвкой или предчувствием неминуемой близости таковой. Если не случится чуда, если небо не обрушится на землю, то двору и городу следует ждать этого события к рождеству или уж никак не позднее Нового года.

Глава шестая

Рассказу демуазель Шопенгауэр здесь придана ничем не потревоженная слитность. На деле же слегка окрашенный саксонским акцентом речевой поток ее большого говорливого рта был прерван дважды – посередине и ближе к концу, – оба раза Магером, коридорным Гостиницы Слона, который, явно страдая от своей обязанности и настойчиво оправдываясь, входил в гостиную с докладом о новых посетителях.

В первый раз он уведомил о приходе горничной госпожи камеральной советницы Ридель. Посланная дожидается в сенях, сообщил Магер, и во что бы то ни стало желает узнать о самочувствии и причинах задержки госпожи советницы, так как на Эспланде все очень обеспокоены и обед давно перестоялся. Он, Магер, тщетно пытался втолковать ей, что приход знаменитой постоялицы к сестре задерживается весьма важными аудиенциями, нарушать которые ему не подобает… Мамзель, после некоторого ожидания, все же принудила его сообщить госпоже советнице об ее приходе, так как она имеет прямое указание завладеть госпожой советницей и препроводить ее к сестре, где беспокойство и голод дошли уже до предела.

Шарлотта покраснела и быстро встала с лицом, говорившим: «Да, я поступила бессовестно! Который теперь час? Мне надо идти! Приходится волей-неволей прервать эту беседу». Но как ни странно, она тут же села и высказала как раз обратное.

– Хорошо, – произнесла она, – я знаю, что Магеру неприятно опять врываться сюда. Надо сказать мамзели, чтобы она набралась терпения или же ушла, – пускай лучше идет и передаст госпоже камеральной советнице, чтобы меня не ждали с обедом, я приду, как только мне позволят дела, беспокоиться же обо мне нет причины. Конечно, Ридели волнуются, но что поделаешь, я тоже взволнована, я потеряла всякое представление о времени, да и вообще все идет не так, как я думала! Но что бы там ни было, а я не частное лицо и с высокими запросами должна считаться больше, нежели с ожидающим меня обедом. Скажите это мамзели, и пусть она передаст, что сначала мне пришлось сидеть для портрета, затем совещаться с доктором Римером по весьма важным делам, сейчас же я слушаю рассказ этой дамы и не могу так вдруг подняться и уйти. Не забудьте сказать ей о высоких запросах и вполне понятном волнении, затронувшем и меня; волей-неволей, а я должна соображаться со своими обязанностями и о том же прошу моих родных.

– Слушаюсь, все будет передано в точности, – удовлетворенно и с чувством глубокого понимания отвечал Магер, после чего он удалился, а демуазель Шопенгауэр, немного отдышавшись, продолжала свой рассказ, приблизительно с того места, где молодые девушки, после своей находки в парке, на крыльях восторга мчались в город.

Вторично Магер постучал, когда рассказ уже вертелся вокруг солдатки и «Избирательного сродства». На сей раз стук был более решителен, и вошел Магер с видом, ясно доказывавшим, что теперь он считает свое вторжение вполне законным и никаких сомнений или укоров совести не испытывает. Уверенным голосом он провозгласил: «Господин камеральный советник фон Гете!»

При этом имени Адель вскочила с канапе. Шарлотта же осталась сидеть, но это свидетельствовало не столько о спокойствии, сколько, напротив, о внезапном и полном упадке сил.

– Lupus in fabula[32], – вскричала девица Шопенгауэр. – Всесильные боги, что делать? Магер, мне нельзя встретиться с камеральным советником! Вы должны это устроить, мой друг. Вы должны как-нибудь незаметно вывести меня. Я полагаюсь на вашу расторопность!

– И не напрасно, мадемуазель, – заверил ее Магер, – не напрасно. Я уже все предусмотрел, ибо мне известна деликатность светского обхождения и я знаю, что здесь надо предвидеть разнообразные случайности. Я доложил господину камеральному советнику, что госпожа надворная советница в настоящую минуту занята, и препроводил его в питейную комнату. Он спросил стаканчик мадеры, а я, кроме стаканчика, подал на стол еще и непочатую бутылку. Сейчас я предоставлю дамам закончить собеседование и затем буду иметь честь незаметно вывести барышню по лестнице, прежде чем доложить господину фон Гете, что госпожа советница готова его принять.

Дамы похвалили Магера за такую предусмотрительность, и он удалился. Адель тут же заговорила:

– Дражайшая госпожа советница, я сознаю величие момента. Сын здесь – это значит весть от отца. Следовательно, и тому, кого это больше всех касается, уже известно о вашем прибытии. Да и как же иначе! Сенсация велика, а веймарская Фама – быстроногая богиня. Он посылает за вами, он представляется вам в лице своего отпрыска. Я глубоко растрогана и, уже без того потрясенная всеми событиями дня, с трудом удерживаю слезы. Предстоящая беседа настолько важнее и неотложнее беседы со мной, что я, разумеется, не дерзаю просить вас, даже учитывая, что камеральный советник обеспечен мадерой, – дослушать мой рассказ. Я не помышляю об этом, уважаемая, и своим исчезновением докажу…

– Останьтесь, дитя мое, – с твердостью произнесла Шарлотта, – и займите сызнова свое место. – Нежная алость заливала щеки старой дамы, ее добрые голубые глаза лихорадочно блестели, но она продолжала владеть собой и сидела на кушетке прямо и собранно. – Молодой человек, – рассудила она, – может немного повременить. Ведь я, собственно, занимаюсь им, слушая вас, и, кроме того, я привыкла в своих делах придерживаться порядка и постепенности. Прошу вас, продолжайте! Вы говорили о сыновнем наследстве, о великих задатках…

– Совершенно верно, – быстро опускаясь на канапе, вспомнила демуазель Шопенгауэр. – Возьмите, к примеру, роман столь прекрасный… – И в ускоренном темпе, с плавнейшими каденциями и невероятной беглостью речи Адельмуза подвела к концу свой рассказ, позволив себе лишь на последнем слове перевести дыхание, и то не более как на секунду. Вернее, она продолжала без всякой остановки, лишь в несколько другой тональности:

– Вот те события, о которых мне неудержимо хотелось поведать вам, дражайшая госпожа советница, лишь только весть о вашем прибытии дошла до меня. Это желание, мгновенно слившееся с желанием увидеть вас и принести вам мои заверения в бесконечной преданности, заставили меня взять грех на душу перед Линой Эглоффштейн, – скрыть задуманное предприятие и лишить ее радости узреть вас. Дорогая, уважаемая госпожа советница! Чудо, о котором я говорила, – я жду его от вас. Если небо, как я уже сказала, не обрушится в последнюю минуту, чтобы предотвратить союз, фальшь и опасность которого камнем давят мне душу, то, пронеслось у меня в уме, может быть, в эту спасительную минуту оно изберет вас своим орудием, и, может быть, ваше прибытие в Веймар и есть уже перст божий. Через несколько минут вы увидите сына и несколькими часами позднее – великого отца. Вы можете повлиять, предостеречь, у вас есть на то право! Вы могли бы быть матерью Августу – вы не мать его, ибо ваша прославленная жизнь пошла по иному руслу, вами самой избранному и облюбованному. Чистый разум, неколебимое знание истинного и подобающего, которые помогли вам в этом выборе – призовите их и здесь! Спасите Оттилию! Она могла бы быть вашей дочерью и даже похожа на вас, поэтому и ей грозит теперь опасность, которой вы некогда противопоставили высокое благоразумие. Будьте матерью для той, что повторила ваш юный образ, – ибо так оно есть и потому-то она и любима отцом через сына. Помогите «амазоночке», как ее называет Гете, – помогите ей, опираясь на то, чем вы некогда были для отца, не допустите ее стать жертвой фасцинации, этой страшной фасцинации. Мужа, который был избран вашим светлым разумом, нет на свете; женщины, ставшей матерью Августа, более не существует. Вы одна с отцом, с тем, кто мог быть вашим сыном, и с прелестной девушкой, повторившей ваш юный образ. Ваше слово равно слову матери, противопоставьте его фальши, погибели! Я прошу, я заклинаю вас…

– Милое дитя, – прервала ее Шарлотта. – Чего вы от меня требуете? Во что предлагаете мне вмешаться? Когда я с разноречивыми чувствами, но, разумеется, и с живейшим участием слушала вашу повесть, я не предполагала такого доверия, чтобы не сказать, требования. Вы приводите меня в замешательство не только своей просьбой, но и тем, как вы ее обосновали. Вы вмешиваете меня в отношения… хотите обязать меня, показывая мне, старухе, повторение меня самой. Вы, кажется, думаете, что кончина тайной советницы изменила мои отношения к великому человеку, которого я не видала целую жизнь, да еще в том смысле, что я обретаю какие-то материнские права на его сына… Простите, но ваше предположение абсурдно и просто пугает меня: ведь может показаться, что я совершила эту поездку для того… Но, вероятно, я вас не поняла. Простите! Я утомлена впечатлениями и тревогами этого дня, а ведь мне, как вы знаете, еще предстоит и то и другое. Будьте здоровы, дитя мое, и позвольте поблагодарить вас за вашу милую сообщительность! Не считайте, что это прощание равносильно отказу! Внимание, с которым я слушала вас, служит порукой, что вы взывали не к безучастному сердцу. Может быть, мне удастся посоветовать, помочь. Вы поймете, что до получения вести, которой я жду, я даже не знаю, представится ли мне вообще случай быть вам полезной.

Она осталась сидеть и, благодушно улыбаясь, протянула руку Адели, уже вскочившей с канапе, чтобы проделать свой придворный реверанс. Ее голова дрожала, когда молодая девушка, не менее разгоряченная, почтительно поцеловала ее руку. Затем Адель ушла. Шарлотта со склоненной головой несколько минут просидела одна, на том же канапе, в комнате своих аудиенций, покуда Магер не появился снова и не повторил:

– Господин камеральный советник фон Гете.

Август вошел; его карие, близко посаженные глаза блестели любопытством, но на губах блуждала смущенная улыбка. Он вперил взгляд в Шарлотту. Она тоже пристально смотрела на него, стараясь смягчить улыбкой свой взор. Сердце готово было выпрыгнуть у нее из груди; и в сочетании с пылающими, пусть от переутомления, щеками это было, конечно, смешно, но, будем надеяться, в то же время и очаровательно для не слишком придирчивого наблюдателя. Навряд ли бы где сыскалась еще такая шестидесятитрехлетняя школьница! Ему было двадцать семь, – итак, на четыре года старше! Ей почему-то казалось, что от того лета ее отделяют только четыре года, на которые этот молодой человек старше тогдашнего Гете. Опять же смешно! – их прошло сорок четыре. Страшная груда времени, целая жизнь, долгая, монотонная, и все же такая подвижная, такая богатая жизнь. Богатая? Да, богатая – детьми, одиннадцатью трудными беременностями, одиннадцатью родинами, одиннадцатью годами кормления грудью, дважды осиротевшей и ненужной, ибо ее хилых питомцев пришлось возвратить земле; а затем еще – доживание; подумать только, что и оно длится уже шестнадцать лет, пора вдовства и почтенной старости, достойное отцветание в одиночестве, без супруга и отца, который опередил ее в смерти и оставил пустовать место возле нее; пора жизненного досуга, не заполненная трудами, родами, настоящим, более сильным, чем прошлое, действительностью, подавлявшей мысль о возможном так, что для воспоминаний, для всех несбывшихся жизненных «а что, если бы», для сознания другого достоинства – не бюргерского, не земного достоинства, не материнского и житейского, но того, что стало символом и легендой и от года к году представлялось все более значительным людскому воображению, – пора жизненного досуга, когда фантазия разыгрывается сильнее, нежели в пору материнства…

Время, время, – и мы, его дети! Мы увядали вместе с ним, спускались под гору, но жизнь и молодежь всегда были наверху, жизнь всегда была молода, молодежь всегда жила с нами и подле нас – отживших: мы еще пребывали с ней вместе в одном времени, еще нашем и уже их времени, могли любоваться ею, целовать неморщинистый лоб нашей повторенной юности, нами рожденной. Этот, здесь, не был рожден ею, но мог бы быть, – и это особенно легко было себе представить с тех пор, как не стало той, что могла это опровергнуть, с тех пор, как пустовало место не только возле нее, Шарлотты, но и возле отца, возле юноши той поры. Она испытующе смотрела на порождение другой, критически, сурово мерила взглядом его фигуру. Может быть, она бы удачнее создала его? Нет, мамзель неплохо справилась с задачей, он был статен, пожалуй, даже красив. Похож ли он на Христину? Она никогда ее не видала. Наклонность к полноте, вероятно, шла от нее, – он был слишком тяжел для своих лет, хотя рост и скрадывал этот недостаток: отец был стройнее в ушедшее время, совсем по-другому чеканившее и обряжавшее своих детей, – пусть подтянутее, чопорнее, но и непринужденнее. Юноши той давней поры носили завитые напудренные волосы и косичку на затылке, – у этого каштановые вьющиеся волосы спускались на лоб в послереволюционной непринужденности и с висков кудрявыми бакенбардами сбегали в стоячий воротник, в который, с почти смешной важностью, упирался высокий мягкий подбородок, а открытая шея поэтически выступала из кружевного ворота рубашки. Что и говорить, солиднее и сдержаннее, или, лучше сказать, официальнее выглядел стоящий здесь юноша в своем высоком, заполняющем вырез воротника галстуке.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28