Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Богини или Три романа герцогини Асси (№2) - Минерва

ModernLib.Net / Классическая проза / Манн Генрих / Минерва - Чтение (стр. 8)
Автор: Манн Генрих
Жанр: Классическая проза
Серия: Богини или Три романа герцогини Асси

 

 


Он встал, вставил монокль и сделал несколько шагов, преисполненный сознания своего достоинства, но ноги плохо повиновались ему.

— Я не дал подавить себя. Я хочу только сказать, что искушение было сильно. Но мой принцип — всегда держать наготове критическое отношение, все обозревать и перерабатывать в слова.

Он дошел до двери на террасу и остановился возле Сан-Бакко. Старик Долан вдруг открыл глаза, насколько позволяли тяжелые веки. Он придвинул свою голову к Клелии и с диким усилием прошептал у ее уха: — Обманывай его, дочурка! Он не заслуживает ничего лучшего. Разве не потребовал этот несчастный, чтобы мой кичливый толстопуз из слоновой кости был подчинен хорошему вкусу, хорошему вкусу парижанина, его изяществу и его страху перед излишествами! Обманывай его! Я слишком поздно заметил, что он предпочитает первую попавшуюся певичку Бианке Капелло. Он боялся бы ее! Сказать тебе, чего он хочет искреннее всего? Чтобы ты осталась худой! Только бы не быть больше обыкновенного, не возвыситься над посредственностью и не погрешить против хорошего вкуса. Обманывай его! Мне было бы приятнее, если бы ты вышла замуж за господина фон Зибелинда, хотя он карнавальная маска. Он ненавидит прекрасное. Это все-таки кое-что. У него вывороченное наизнанку художественное чутье, но у моего зяти нет никакого, у него есть только ходячее мнение литератора, и он покрывает им, как большим газетным листом, все прекрасное, — даже колосса Проперцию!..

— Я хочу рассказать вам, — говорил между тем господин де Мортейль, — как прирожденный литератор обращается с жизнью…

Он стоял, втянув живот, почти такой же стройный, как прежде, и очень надменный, у одной из колонн, сквозь которые заглядывали сумерки. Он скрестил ноги, минуту задумчиво вертел между двумя пальцами длинный, мягкий кончик усов, и, наконец, начал свой рассказ:

— В молодости у меня была в Париже любовница, девушка из почтенной буржуазной семьи. После трехлетней связи она надоела мне. Она заметила это и приняла предложение состоятельного немолодого человека, который считал ее совершенно невинной. Вначале я позволил ей выйти замуж, так как она была мне совершенно безразлична. Потом я передумал и запретил ей это. Она настаивала на своем, и я предостерег ее. Несчастная упорствовала в своем непослушании.

Ну, что ж! Перед самым отъездом к венцу я вхожу в гостиную ее родительского дома, в которой собрались все такие бравые люди. Вы можете себе представить: невозможные фраки рядом с бальными платьями, усеянными бантами. Жених носит очки и бакенбарды, точно нотариус… Я не обращаю ни на кого внимания, подхожу прямо к девушке, целую ее в лоб и громко говорю: «Bonjour, bebe, comment ca va».

Вначале Мортейль несколько запинался, но затем его рассказ полился плавно, а неожиданный заключительный эффект прозвучал с мастерской отчетливостью. Он пояснял свои слова короткими и изящными движениями руки.

— Общее смятение, обморок невесты, бегство свадебных гостей, немедленное расторжение помолвки: вы ясно представляете себе все это, сударыни. Я прибавлю, что девушка вышла замуж за бедного парикмахера. Она сидит в своей единственной каморке в пятом этаже и скучает… Обратите внимание на то, что меня совершенно не интересовало, выйдет ли она замуж за состоятельного буржуа или нет, — я устроил эту сцену исключительно для того, чтобы изучить ее действие на праздничное свадебное общество. Мне нужно это было для одной из моих литературных работ, из которой потом ничего не вышло.

Ему показалось, что его рассказ произвел впечатление на герцогиню и синьору Деграндис, и он слегка поклонился.

В это время он услышал за собой гневный голос:

— Вы, кажется, и не подозреваете, сударь, что вы сделали?

— Что такое? — произнес Мортейль, оборачиваясь.

Перед ним стоял Сан-Бакко с таким видом, какой у него бывал в важных случаях. Он скрестил руки высоко на груди. Его сюртук был застегнут в талии и открыт сверху. Бородка дрожала, белый вихор вздымался над узким лбом, голубые глаза сверкали жестким блеском, как бирюза. Молодой человек тотчас же принял соответствующую осанку. В ней выражалась сдержанная враждебность. Он спросил:

— Что же я сделал, по вашему мнению, милостивый государь?

— То, что вы причинили тогда беззащитной девушке, не подлежит моему суждению. Но сегодня, милостивый государь, рассказом о низком поступке вы оскорбили достоинство этой гостиной. Заметьте себе, что я не потерплю этого!

— А вы, милостивый государь, заметьте себе, что не вам давать мне приказания.

— Вам придется оспаривать у меня это право не на словах.

— Я это и сделаю. Вы, милостивый государь, если я верно осведомлен, бывший пират, и ваши поступки, для которых эпитет «низкие» был бы очень мягким, указывают вам место на галере, а не в этом доме.

— К счастью, я здесь и в состоянии проучить вас.

Сан-Бакко, задыхаясь, ринулся вперед. Мортейль схватил его за рукав. Он был очень бледен. Они молча оглядели друг друга; оба прерывисто дышали. Затем Мортейль сказал:

— Вы услышите обо мне, — и они разошлись в разные стороны.

Тяжелое настроение в комнате, в которую лагуна посылала первое напоминание о летнем гниении, в то же мгновение рассеялось, точно при звуках фанфар. Свечи, казалось, вспыхнули и ярче разгорелись. Герцогиня радовалась воинственности Сан-Бакко; на мгновение она была охвачена тем же гневом, что и он. Клелия, как только Мортейль направился к ней, встала с таким видом, как будто гордилась им. Она чувствовала, что все забыли, что он обманутый муж, мстивший при помощи вызывающей грубости. Об этом забыли, — видели только, что в стычке со старым дуэлянтом он держался холодно и храбро.

Господин и госпожа де Мортейль простились с хозяйкой дома и с синьорой Деграндис. Старик Долан с трудом поднялся и поплелся к двери между своими детьми. Там ждали слуги, которые должны были снести его в гондолу. В дверях он еще раз обернулся к герцогине и двусмысленно улыбнулся своими узкими губами, как будто говоря: «К чему эти ребячества? Все останется по-прежнему». И вдруг ею опять овладело тревожное настроение этого вечера. Она догнала Сан-Бакко, который весело и быстро прогуливался по комнатам. Она схватила его за обе руки.

— Мортейль попросит у вас прощения. Он послушается меня, положитесь на это. Обещайте мне, что не будете драться!

Он не успел даже произнести слов:

— Мой милый друг!

И он корчился под ее пальцами, разочарованный и испуганный.

— Не настаивайте на этом, — пробормотал он, наконец. — Герцогиня, я чувствую, что мог бы уступить вам. Но это была бы моя первая уступка в таком деле, и я раскаивался бы в этом весь остаток своей жизни!

Ей вдруг стало стыдно, она выпустила его руки.

— Вы правы. Это было неправильное побуждение с моей стороны.

— Вот видите! — воскликнул он. Он весело прыгнул в сторону; потирая себе руки и размахивая ими.

— Еще раз! Это тридцать третья. Глупо гордиться этим, правда? Но я не могу иначе. И еще одно радует меня. Он хотел рассердить меня, не правда ли, и назвал меня пиратом. Почему он не попрекнул меня моими летами? Такому остроумному молодчику приходят в голову всякие вещи. Он мог бы сказать: «Если бы меня не удерживало уважение к возрасту» и так далее — это известная штука. Ну, и вот, это не пришло ему в голову! И поэтому я уже почти не сержусь на него. Я буду драться с ним только потому, что это доставляет мне удовольствие!

В это мгновение он столкнулся с Нино. Мальчик дрожал от сдержанного воодушевления. Его взгляды вылетали из-под высоких дуг бровей, как юные гладиаторы; он тихо и твердо попросил:

— Возьмите меня с собой!

— Почему бы и нет?

— Нет, нет! Не берите его! — крикнула Джина, но смех Сан-Бакко заглушил ее слабый голос.

— Теперь мы должны поупражняться! — приказал он. — Идем, вот твой флорет.

И он опять дал ему трость из слоновой кости. Они стали фехтовать.

— Вперед! — командовал Сан-Бакко. — Другие сказали бы тебе: ждать, подпустить противника к себе; я говорю: вперед!

— Не берите его, — повторила Джина еще тише. Но сейчас же у нее вырвалось:

— Как это красиво! Почему это два человека, выставляющие вперед одну ногу, вытягивающие назад левую руку и вперед правую и скрещивающие две трости, — имеют такой смелый и благородный вид!

Герцогиня сказала:

— Вы знаете, что это за трости? Это скипетры старых придворных шутов. Двое из этих крошечных созданий, которые прокрадывались по лестничкам с плоскими ступеньками в свои низкие каморки, и которым время от времени было позволено мстить знатным и могущественным за свое жалкое, презренное существование злыми шутками, — двое из них, быть может, когда-нибудь дрались этими тростями. Но теперь…

Она докончила торжественно, и Джина почувствовала страсть в ее словах:

— Но теперь ими делают нечто прекрасное, как вы сказали, синьора Джина, — нечто смелое и благородное!

— Нет, я не хочу больше думать о Проперции, — крикнула она себе. — Весь вечер я чувствовала над собой ее руку. Разве я не начала подозревать самое себя? Теперь я хочу сидеть подле этой кроткой мечтательницы и быть счастливой, как она.

— Синьора Джина, я все больше убеждаюсь, что видела вас когда-то — нет, слышала. Ваш голос знаком мне. Мне все вспоминаются какие-то обрывки слов… подождите… Нет, я опять забыла.

— Я не знаю, — ответила Джина. — Я не говорила, кажется, ни с одним человеком.

— Ах, все-таки, вспомните ночь: почти такую, кажется мне, как эта, несколько взволнованную, немного душную и тревожную, — потому что я сознаюсь вам, эта дуэль немного тревожит меня… и не одна она. Словом, если бы я только знала… Милая синьора Джина…

Она схватила Джину за руку.

— Вы счастливы?

— Да. Но это было не всегда так: — если вы знали меня прежде, это должно быть вам известно.

Она думала:

«Что с этой прекрасной женщиной? Она дрожит. Ее лицо должно было бы быть солнцем для всех нас, а теперь я вижу на нем страдание и чувствую сожаление к ней. Чтобы сказать ей успокаивающее?»

— Слушайте, герцогиня. Судьба проста и справедлива, верьте этому. Я обязана ей своим спасением. Я была замужем за помещиком, жившим в окрестностях Анконы, сельским бароном, который пьянствовал, проигрывал мое состояние, предпочитал мне горничных. Он обращался со мной ужасно, в то время, когда я должна была подарить ему ребенка. И я умирала от страха и отвращения при мысли, что ребенок может быть похожим на него. Я представлялась больной, чтобы не быть принужденной видеть его багровое небритое лицо с узкими губами и низким лбом, выражавшим жестокость. На каких более красивых чертах мог покоиться мой глаз? В нашем глухом углу была только одна прекрасная вещь: маленькая церковь, находившаяся в ста шагах от нашего дома. Ее стены были покрыты фигурами, совсем маленькими смеющимися ангелами. Там была и картина, мальчик с золотыми локонами, в длинной, персикового цвета одежде. Он протягивал левую руку назад, двум женщинам в светло-желтом и бледно-зеленом. В правой руке он держал серебряную лампаду и освещал ею спрятавшийся во мраке сад… Что с вами, герцогиня?

— Ничего. Теперь мне легче. Благодарю вас.

Теперь она знала, кто такая была Джина.

— Рассказывайте дальше, пожалуйста.

— Из-за этого мальчика я стала набожной и не пропускала ни одного богослужения. Я приходила и ночью. Дверь церкви…

— С вырезанными на ней головками ангелов, — дополнила герцогиня.

— Не запиралась, — продолжала Джина, погруженная в воспоминания. — Я проскальзывала в нее, вынимала из-под плаща маленький фонарь и ставила его на балюстраду перед приделом, в котором он шествовал по своему темному пути. Я со страхом и ожиданием открывала фонарь, и узкий луч света падал на его лицо и на крупные, загнутые на концах локоны. Я опускалась на колени перед ним и стояла так часами. Я старалась глубоко и всецело проникнуться его чертами. Когда я на рассвете кралась домой, на душе у меня было так же сладко и бодро, как сладко и бодро было его лицо…

У моего мужа, который видел в своем доме чуждого своей породе ребенка, явилось подозрение. Один из слуг рассказал ему про мои ночные уходы. Он мучил меня, но я молчала. Он никогда не открыл бы правды; ведь сам он смотреть на картину был не в состоянии. В конце концов, он заподозрил одного из своих собутыльников и погиб пьяный в драке.

— Вы простили ему? — спросила герцогиня.

— Я простила ему и не жалею его.

— Попал! — опять крикнул Сан-Бакко.

— Стой! После такого удара ты не двинешься с места, говорю тебе!

Старик и мальчик в последний раз скрестили трости. Герцогиня смотрела на них молча, с нежным волнением. Они подошли к ней, взявшись за руки. Дверь на террасу была теперь завешена, комната закрыта, полна теплого света и охраняема Палладой. Герцогиня чувствовала, как ее окутывает и глубоко успокаивает счастье этих трех людей. У бледной Джины оно было тихое и мечтательное, у фехтовальщиков сверкающее и бурное.

Обед был готов, они перешли в столовую.

— Сначала шла деревенская стена, — вдруг сказала герцогиня. — На ней были нарисованы Страсти Господни. Там, где она кончалась, несколько в стороне от своей колокольни, стояла маленькая восьмиугольная церковь; за ней открывалась длинная цветущая аллея из лип и каштанов. На дорожке играли падавшие сквозь листья пятна света от восходящего месяца, а в конце ее стоял белый дом.

— Что это? — пробормотала Джина. — Откуда вы знаете?

— Сейчас.

Она заговорила торопливее:

— Я пошла по молчаливой, зачарованной месяцем аллее к белому дому. Флигеля выдавались под прямым углом, главное здание, широкое и одноэтажное, вырисовывалось на сером фоне сумерек, дорожка, ведшая к нему, постепенно поднималась, сверкая в лунном свете. В треугольной тени от деревьев вспыхнуло красным светом окно. Оно открылось, какая-то женщина сказала мне глухим голосом что-то такое милое.

— Это были вы! О, это были вы! — пробормотала Джина, глядя прямо перед собой.

— Эта была одна из решающих ночей моей жизни, — сказала герцогиня. — Бегство и приподнятое настроение привели меня к вам, синьора Джина, и в темноте я заметила, что увозила с собой друзей… Скажите мне только одно.

— Что же?

— Мальчик и обе женщины: я сейчас же почувствовала, что я одна из них: теперь я знаю, что другая — вы. Но куда светит нам его слабая лампада? Что лежит за мраком?

— Искусство! — ответила Джина; ее голос дышал пламенным убеждением. Она смотрела подруге в глаза. Герцогиня улыбнулась; ее улыбка была так горда, что Джина не заметила, сколько в ней было скорби.

— Я надеюсь на это — от всей души!

V

Герцогиня поспешила к Сан-Бакко: она получила известие, что он тяжело ранен. Но перед его дверью она должна была остановиться: из нее выскользнул Нино, торжественный, с почтением перед собственным великим переживанием в глазах.

— Он ранен в лицо. Флорет попал ему в рот и вышел обратно через щеку.

— В каком месте, Нино?

— Здесь. Я не знаю, как называет все это доктор. Я узнаю.

— Нино, ему плохо?

— Очень плохо, — твердо сказал мальчик, подавляя рыдание.

— Мне нельзя войти?

— Не думаю. Нет. Там два врача. В… я не знаю, там, где они дрались, не было врача. Поэтому он потерял много крови. Кроме того, там сестра милосердия, и еще какой-то человек, который раздел его и уложил в постель. Врачи делают перевязку. Он без сознания.

— Зачем входить? — тихо сказала она. — Это бесполезно.

И она подумала. «Как бесплодно все, что я делаю. Как бесплодна я сама. В сущности, он дрался из-за меня. Это лучшее, что у меня было. Он умрет».

— Поди к нему ты, Нино, — сказала она. — Тебя они не прогонят.

— Они и не увидят меня, я так ловок.

Она вернулась домой и заперлась у себя в безутешной скорби.

— Он умрет. Однажды меня уже покинули так внезапно; Проперция сделала это, но она оставила меня под охраной богини. Богиня дала мне в руки мою жизнь, как драгоценную чашу. Мне кажется, что ее блеск померк, а ее чистота изрезана запутанными знаками.

Через три дня она оправилась и снова пошла туда. Это было утром, морской ветер приносил прохладу, веселый звон раздавался по городу. Нино сказал ей:

— Вам нельзя войти. Сегодня у него с утра жар.

— Может быть, на минуту? — кротко спросила она.

— Его не должен видеть никто, кроме меня и сестры, — важно объявил он. Но вдруг взволновался:

— Это огорчает вас? — воскликнул он. — О, этого не должно быть. Для вас, конечно, сделают исключение. Жар у него маленький. Подождите, я спрошу.

— Оставь, я не хочу. Это повредит ему.

— Но зато, — горячо сказал он, — я сегодня могу повторить вам все, что сказал о ране врач. Она не так опасна, как казалось по виду. Флорет соскользнул с первого правого резца, скользнул вдоль зубов и вышел на под правой ушной железой сквозь жевательные и лицевые мускулы. Понимаете?

— Так он очень изуродован?

— Конечно. Голова вся перевязана. Не видно почти ничего, кроме глаз. Молоко и бульон он должен пить через рожок. Говорить он не может… Но у него есть грифельная доска, — подождите минутку.

Он посмотрел на нее, на ее печальное лицо. Затем скользнул в комнату больного. Через несколько секунд он опять стоял перед ней, весь красный. Он вытащил из-за спины грифельную доску. Она прочла:

«Кровопускание не помогло. Я прошу позволения продолжать любить вас. Ваш Неизлечимый».

Внизу было что-то стерто, но от грифеля остались следы. Она разобрала:

— Я тоже. Нино.

И перед этим двойным признанием в любви она затихла, и глаза ее стали влажны от горячих слез.



Несколько дней спустя ей позволили войти к нему. Она остановилась у двери.

— Вас странно укутали, милый друг, — пробормотала она и прибавила громче:

— Но я вижу ваши глаза и знаю, что вы очень сильны и очень счастливы.

«В самом деле, — почти с изумлением думала она, — этих глаз не окутывает ни один из тех покровов, которые в нынешнее время делают туманными почти все взоры, даже самые здоровые, и уносят их далеко от непосредственной действительности. Его глаза широко открыты жизни; мне кажется, я понимаю это впервые только теперь. Жизнь бросила в эти открытые голубые огни все свои картины, даже отвратительные, даже постыдные, — но в них не образовалось шлака».

— Вы изумительно молоды.

— И сделал порядочную глупость. Драться с человеком, у которого кровь лягушки, и который не дает даже подойти к себе! Ах, герцогиня, сознаюсь вам, я полагаюсь только на первый натиск, не на искусство. Я рубака, вы знаете меня. Я всегда рубил направо и налево; куда-нибудь я да попадал; но и в меня почти всегда попадали. И все-таки я имею за собой значительные удары. Раз…

— Не приходите в такое возбуждение.

— Бросили жребий, где кому стоять. Мне досталось более низкое место. Мой противник пытается нанести мне удар в голову. В первый раз я отскочил в сторону, во второй — отбил квинтой и ответил ударом в плечо. Малый до сих пор еще носит руку в кармане.

— Теперь тебе больше нельзя говорить, — сказал Нино, тихо выходя из-за постели. — Больше двух минут тебе нельзя говорить. Будь спокоен, я сам объясню все герцогине.

— Прошу тебя, — улыбаясь, сказала она.

— Этот господин де Мортейль, надо вам знать, человек как без темперамента, так и без честолюбия. При фехтовании у него такие холодные движения, как у англичанина. Он просто держал флорет неподвижно перед собой, и дядя Сан-Бакко, по своей близорукости, наткнулся прямо на него ртом.

— Что у меня еще есть все зубы, — пояснил Сан-Бакко, сильно постучав суставом пальца о зубы, — в этом было мое спасение, иначе он просто пронзил бы мне горло.

— Но не благодаря своему искусству, — страстно воскликнул мальчик.

Он схватил палку.

— Понимаете, герцогиня! Вот так он сделал. Это не был правильный arresto in tempo. В сущности это был страх! Он совсем не умеет фехтовать и просто держал перед собой оружие, чтобы дядя Сан-Бакко не мог ничего сделать. Фуй!

Он сердито забегал по комнате.

— Ты не должен был мириться с ним!

— Ну, успокойся, — ответил Сан-Бакко. — Он написал мне. Я не могу продолжать сердиться на человека мости, который дрался со мной.

— Так ты его очень ненавидишь? — спросила герцогиня.

— А разве он не заслуживает этого?

Мальчик выпрямился.

— Ведь он чуть не убил моего друга.

Он прислонился к креслу Сан-Бакко и сразу замолк.

Герцогиня сидела с другой стороны.

— Итак, вот где живут мои друзья, — сказала она, осматриваясь. — Здесь все имеет спартанский вид. Железная кровать, стол с книгами, кресло, три соломенных стула: все это редко расставлено на красных плитах. На стене у вас портрет Гарибальди, — как видно, о вас заботятся.

— И открытые окна, не забывайте этого. Морской ветер доносится с Ривы по узкой улице и беспрепятственно проникает в мою комнату. Внизу находится площадка, правда, всего в двенадцать метров шириной, но на что мне больше? Воздух, тень, молодость в качестве друга, к этому еще ваша улыбка, герцогиня: я больше, чем богат.

Она молчала, любуясь им.

— И весь дом наш! — с важностью заявил Нино. — Это удивительный дом. Обратите внимание, герцогиня, что каждый этаж заключает в себе одну комнату. В нижней — наша приемная и столовая, над ней живет мама, потом дядя Сан-Бакко, а на самом верху я.

— Значит, у тебя широкий вид?

— Все пять куполов Сан-Марко. И почти весь фасад Св. Захария. Но самое удивительное — это колодезь внизу на нашей маленькой площадке: он восьмиугольный, и у него есть крышка с замком. Каждое утро в самую рань приходит маленький горбун, слушайте только, маленький горбун в остроконечной красной шапке и отпирает его. Это очень таинственно.

— Ах! — быстро сказала она, — маленького горбуна я знаю… Нет, нет, это было раньше. В замке, где я жила ребенком, был один такой. Он гремел большой связкой ключей, и самого важного из них, ключа от колодца, не выпускал из рук даже во сне… Нино, я могла бы многое рассказать тебе.

Она задумалась. Час отдыха в этой приветливой комнате напомнил ей мирные часы ее собственного детства.

— Я тоже должен сказать вам так много, так много, — с воодушевлением ответил Нино. В ее голосе он почувствовал чары, которые захватили его. — И особенно, что я вас…

— А вот и музыка, — заявил Сан-Бакко, прислушиваясь. Нино подбежал к окну, весь красный и дрожащий.

«Я чуть не проболтался, что люблю ее!» — думал он, умирая от стыда и досады при этой мысли.

— Это слепые, — чересчур громко возвестил он. — Они расставляют фисгармонию! Настраивают кларнет, скрипку, рог… Труба! Бум! Ну, теперь пойдет!

«Нет, она никогда не узнает этого!» — поклялся себе мальчик, гордый и бледный, и вернулся на свое место. За окном носилась и рыдала музыка смерти Травиаты. Герцогиня покачала головой.

— Ну? Что же ты должен сказать мне? — спросила она, серьезно и дружески глядя на него.

Ему хотелось плакать. В душе он молил ее: «Только не это! Все остальное я скажу тебе». Он подумал минуту, а глубине души боясь, чтобы она не забыла своего вопроса.

— Например, о славе, — торопливо сказал он. — Когда в мастерской господина Якобуса говорят о славе, и не верю ни одному слову. Там вечно толкуют о том, что слава того или другого возрастает или уменьшается. Что за бессмыслица!

Он пожал плечами. Он понимал славу только, как нечто целое, внезапное, не поддающееся вычислению, покоряющее. Его удивляли и преисполняли презрением все рассказы о тайных ходах, ведших к ней, о суммах, уплаченных за нее, об уступках общественному мнению, о соглашениях с его руководителями, об унизительных домогательствах, о тайном румянце стыда… Нет, слава была таинством.

— Недавно я прочел, — торжественно сообщил он, широко раскрывая глаза, — что лорд Байрон однажды утром проснулся знаменитым.

— Как это прекрасно! — сказала герцогиня.

— Правда?

Его сердце вдруг опять забилось, как тогда, когда он, весь бледный, со вздохом положил книгу.

— Разве ты хочешь быть поэтом?

— Я не могу даже представить себе, как это выдумывают какую-нибудь историю. Нет, я не хочу выдумывать историй, я хочу переживать их. Я буду делать, как дядя Сан-Бакко, буду воевать с тиранами, освобождать народы и женщин, переживать необыкновенные вещи.

— Сделай это, мой милый, — сказал старик. — Ты не раскаешься.

— Но раньше я должен научиться так хорошо фехтовать, как ты.

— Еще немножко, и ты сможешь дать себя так отделать, как я.

— Разве у меня хорошие мускулы? — тихо спросил мальчик.

— Ведь я тебе говорил уже много раз. И желание иметь их у тебя есть, а это стоит большего, чем сами мускулы!

Музыканты заиграли «Santuzza credimi».

Сан-Бакко и герцогиня слушали. Нино кусал губы и думал:

«Но моей кости он еще ни разу не пощупал. Неужели дядя Сан-Бакко совсем не заметил ее?»

Он называл это своей костью, и каждый раз, как думал об этом, испытывал муки тайного позора. Это был железный прут корсета, который шел под его блузой с левого бока. Ремни охватывали предплечья. Он рассматривал это сооружение по вечерам, тщательно заперев дверь, с серьезными глазами и крепко сжатым ртом. Потом, разом решившись, срывал его, сбрасывал платье и, упрямо подняв голову, подходил к зеркалу.

— Между грудью и плечами впадина, — говорил он себе. — Грудь слишком торчит. Я недавно видел на бронзовом Давиде, как должна выглядеть грудь юноши, — о, совсем иначе, чем моя… Я должен работать, тогда будет лучше…

И он начинал делать гимнастические упражнения. Но на душе у него было тяжело. Он вдруг опускал напрягшиеся руки и ложился в постель.

— И если бы этого даже не было, шея слишком тонка. И разве я могу надеяться, что из моих кистей рук когда-нибудь вырастет порядочная мужская рука? Ведь у каждого обыкновенного человека более крепкие кисти, чем у меня. А у дяди Сан-Бакко они как будто из стали.

Собственная неумолимость, в конце концов, ослабляла его; он рыдал без слез. Затем он стискивал зубы, глубоко и равномерно дышал и этим задерживал поток слез.

Днем он иногда размышлял:

«Кто знает, каким я кажусь другим. Может быть, я ошибаюсь; может быть, я особенно хорошо сложен. И если бы скульптор, создавший Давида, знал меня, — кто знает?»

Это была невозможная, в глубине души сейчас же снова погасшая надежда.

«Высокая грудь — не признак ли это силы? И во всяком случае у меня красивые ноги, это находят все, я знаю это наверно».

В этом пункте он был уверен.

«Остальное срастется, — сказал врач. — Да и в платье ничего не видно. И я закаливаю себя. Я научусь переносить голод и колод, делать тяжелую работу, далеко плавать и еще многому»…

Но во время гимнастических игр он проявлял себя малоспособным. Момент, когда надо было прыгнуть вперед и поймать противника, он большей частью упускал, так как стоял и мечтал. В мечтах он воображал себя генералом и заставлял своих товарищей нападать на черный лес, полный страшных врагов. Или же он приказывал им карабкаться по мачтам корабля, в который превращались стены школьного двора. В конце концов, он приходил в себя, возбужденный и бледный. Остальные были красны, они победили или были побеждены! Нино не сделал ни того, ни другого.

«Ах, — думал он в порыве отрезвления и нетерпения. — И генералом я тоже никогда не буду. Вообще, я думаю, меня совсем не возьмут на военную службу. Я не могу себе представить этого».

В действительности он испытывал перед военным строем ужас, в котором не хотел себе сознаться; перед гражданскими союзами тоже. Когда он слышал о чьей-нибудь женитьбе, он с удивлением и любопытством думал: «Неужели и я когда-нибудь женюсь? Я не могу себе представить этого». Или он видел похороны. «Я должен исчезнуть как-нибудь иначе. Со мной это не может произойти так. Я не могу себе представить этого».

Слепые перестали играть. Сан-Бакко еще раз просвистал последние звуки, слабо, с трудом двигая губами:

— Проклятая повязка!.. Нино, это была хорошая музыка?

— Отвратительная!

Он вздрогнул. Каждая из его дурных мыслей соединилась с каким-нибудь звуком, нераздельно слилась с ним. И это случайное совпадение нескольких нот с мучительным раздумьем превратило для мальчика несколько безразличных тактов в лес пыток.

«Я никогда не буду больше слушать этого», — решил он про себя.

Он с неудовольствием прошелся по комнате на кончиках пальцев танцующей походкой.

— У меня красивые ноги? — вдруг спросил он с тоской в голосе.

— Не сомневайся! — воскликнул Сан-Бакко. Это было его первое громкое слово.

— Я люблю тебя! — сказала герцогиня. — Иди-ка сюда… Так. Ты должен еще многое рассказать мне. Ты можешь говорить мне «ты» и называть меня по имени.

Он одним прыжком очутился возле нее.

— Это правда? — тихо спросил он, боясь, чтобы она не взяла обратно своего слова. — О, Иолла!

— Иолла? Это уменьшительное имя?

Он только теперь понял, что сказал, и начал, запинаясь:

— Я уже давно придумал это имя, про себя, — Иолла вместо Виоланты. Вы понимаете… Ты понимаешь…

«Я должен теперь смотреть ей в глаза, — сказал он себе. — Теперь она поймет все».

В это время с улицы донеслись крики и аплодисменты. «Да здравствует Сан-Бакко! Гимн Гарибальди!» сейчас же понеслись его звуки, радостные, легкокрылые, — солнечный вихрь, шумевший и свистевший в складках знамен.

— И это музыка! — сказал Сан-Бакко.

Нино исчез. Герцогиня видела из окна, как он бежал по площадке, и как его торопливые шаги отчаивались догнать счастье: неслыханное, единственное счастье, вырывавшееся из коротких красных губ мальчика и несшееся пред ним. «Неужели это правда, неужели я в самом деле сейчас переживу это… это… это?».

Наконец, он очутился возле слепых музыкантов. Он стоял, не шевелясь, заложив руки за спину, и наслаждался громом, грохотом, пронзительным свистом, диким, радостным, безудержным шумом с его победной пляской. Его возлюбленная сверху видела, как уносился его дух на ударах труб и волнах звуков рога. Где был он теперь, неугомонный? Он вступал триумфатором в завоеванное царство. В головах у него взлетали кверху золотые орлы. Его колесница двигалась по трупам, — нет, это не были трупы: они тоже вставали и ликовали.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14