Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Люди из захолустья

ModernLib.Net / Отечественная проза / Малышкин Ал / Люди из захолустья - Чтение (стр. 18)
Автор: Малышкин Ал
Жанр: Отечественная проза

 

 


      С хор, из-за белых перил, неожиданно грянул джаз.
      Человеческая зыбь в зале расступалась: по паркету пара за парой отшагивали фокстрот скованными ногами. И еще раз надвигалась из танцующих на Соустина рыжая, с обольстительной спиной. Какой-то щуплый, в визиточке (возможно, титулованное лицо), с крохотным носиком, с младенческими, оцепенелыми от старательности глазками, не вел, а, прижав к себе, лелеял на всякие лады эту драгоценность. Горели бальные люстры.
      ТАЮТ СНЕГА
      Во дворе Наркомзема в поисках курсов Ольге пришлось спуститься в полутемное бетонированное подземелье. Там охватила ее такая пронзительная мерзлота, что она почувствовала себя голой. Где-то в коридоре потрясающе взорвался мотор: оттуда наползал жирный керосиновый угар. Он пахнул опьянительно, запахом предстоящего необыкновенного для Ольги дела.
      Она шла на сильных своих ногах, открытых до колен, в чулках чувственного цвета, в коротком меховом жакете, изящная и по-своему искренняя. Да, возможно, мерзлых стен этих неслышно касалась вечная мелодия... За стеклянной конторской дверью Ольга нашла, кого нужно,человека в шинели и ушане, обедающего возле лампы-молнии. Суп, каша с компотом на тарелке... И, вынув из сумочки вместе с документами нечаянно и платок, тотчас сладостно окутала ошеломленного человека, всего с головой окутала в тончайший бальный аромат. Снега, фиалки... Человек, потопая в аромате, воззрился на нее.
      - Что, на автомобильные курсы? Они откроются не раньше, чем через месяц, задержечка получилась...
      - Вот, на тракторные, может быть, гражданочка? Тогда - пожалуйста, хоть с завтрашнего дня.
      На тракторные? В голосе говорившего слышалась усмешечка, но Ольга не обратила на это внимания. Тут было открытие, от которого ее кинуло в озорной и радостный жар. Почему она сама не додумалась до этого? Трактор... В газетах, в речах, в лозунгах его поднимали сегодня над страной, как орудие грозной, небывалой переделки. Извечно крестьянская даль сотрясалась под его железным ходом. Просвечивало новое существование... Даже поэтики, эстеты, дармоедничавшие у Ольги, высказывали претензию на этот неуклюжий, но полезный механизм, со слюной спорили о том, как: "обжить" его в стихах и прозе. Да, трактор - это было куда решительнее автомобиля. Ольга присела и перечеркнула кое-что в заявлении.
      - Давайте на тракторные,- сказала она.
      - Жуткая механика,- вступился чей-то новый голос.
      Она обернулась. В конторе был еще некто, не примеченный ею, так же по-рабочему одетый, с неожиданно нежным, бледноватым лицом, зеленоглазый... Все это были неведомые, завтрашние ее люди, с которыми ей жить и общаться.
      Она чувствовала себя явственно идущей среди мелодии.
      На обратном пути подумала: а Тоня как? Говорить ему или нет? И до щекотки захотелось - не писать пока ничего, затаить про себя... Ах, Тоня, чудак Тоня!
      Муж писал ей не часто. Но, казалось ей, там, в походном номере, в полночь подолгу думал над не написанными еще словами, и беспомощно курил, и хохолок свой терзал...
      А в письме получалось так:
      "...Эх, приехать бы тебе сюда, поглядеть, что наворочали люди, да понять, что они еще наворочают, да не только бы поглядеть, а окунуться,может быть, и нашла бы себе что-нибудь подходящее... Да боюсь пока звать тебя. Зубцы у тебя какие-то еще не вскочили на свое место... Скучаю по тебе, Олька, грустнушка ты моя потерянная, взял бы я тебя сейчас крепко в руки, да... писать-то про это, может быть, нельзя? Как насчет того, чтобы поработать тебе педагогом? Ты для этого все имеешь, подумай-ка! Как твои подшефные? Ты бы, Олька, получше разобралась в них, я это без всякого заднего заскока говорю, потому что сейчас разбитая нами мразь лезет во все углы. Обязана ты разобраться. Жить я тебе, ты знаешь, не хочу мешать, живи... Незадача у нас с тобой, невязка, собственно говоря, получилась. Я вот думаю, может быть, разлукой кое-что вылечится. Впрочем, ничего я в этом научно не понимаю. Оба мы - люди в норме, что тут за псих получается? Ну, поздно уж. Написал бы я тебе еще ласковое что-нибудь, да для тебя про это потоньше, похудожественнее надо, а ты, кикимора, на этот счет меня не подковала!.. Ну..."
      Странно, в письмах его почти не было пейзажей. А Ольге, как и всякому в те годы, хотелось не только сквозь газетные и очерковые строки, а сквозь живые чьи-то, близко знакомые глаза (будто через свои) увидеть то, что напрягало страну такою фронтовою тревожностью, то, во имя чего жизнь была урезана опять до пайка во всем - и в хлебе и в одежде. Хотелось уловить недоговоренное... Тоня там все видел сейчас въявь, но не в привычке его были ни пейзажи, ни подробности, которые она могла бы назвать откровенными. Очень осторожно говорил даже о своей собственной работе, хотя Ольге было понятно, что там делалось при его озлобленной, именно озлобленной, почти мстительной какой-то работоспособности. Он как бы бережно и вместе с тем чуждо отстранял ее локтем от всего подобного... Да и правда, знала ли она Тоню?
      "Мой муж",- думала она, и странно и неправдоподобно звучало для нее это слово близости. Отсутствующий, он теперь цельнее как-то поднимался в памяти - весь, с каторжным своим детством, с измыканной на войне молодостью, с таким - до самоистязания доходящим - трудолюбием. И в ответ что-то беспомощно кричало в Ольге - обида ль за него, собственная ли виноватость? Она чувствовала, что Тоня идет далеко от нее, в своем особенном, недосягаемом воздухе. И она не знала, почему мучительным было это сознание: от любви или от той же неутоленной жажды найти для себя настоящее? В эти минуты она ненавидела Соустина за Партенит, за это растлевающее ее тайное видение. К облегчению ее, Соустин уехал.
      И Ольгу обступила временная, непрочная тишина. Надо было торопиться, жгуче торопиться... "Не поработать ли тебе педагогом?" Тоня был коммунист, но он плохо слышал человека, с которым жил рядом... Да, сделать все, добиться всего тайком и - ликовать, о, как ликовать над растерянно-радостным его обалдением! "Ну, вот, Тоня, я сама вас догнала, видишь?" Она представляла себе эту минуту десять раз на дню, это стало для нее чем-то вроде приятного пьянства или курения папирос.
      Подшефные опять забредали по вечерам, но не по-прежнему: реже, да и вяло как-то. И новое: подшефные выбывали понемногу из-под Ольгиной опеки. Такое всеобъемлющее напряжение обволакивало работающую день и ночь страну, такой начинался голод в людях, что даже самые залежалые ассортименты их выхватывались и пускались в полезный оборот. Поэтики переключились на прозу - да, раз было нужно, они могли делать грамотную, добросовестную прозу, они уезжали в качестве очеркистов - притом по самым неожиданным специальностям: на мясо- и овощезаготовки, в животноводческие совхозы, в кустарные промартели, на рыбные промыслы... Потому что все, что работало и заново вырастало в стране, хотело перекликнуться о том, как оно работает и растет... И среди художников Ольгиных реже затевались теперь громокипящие, по сути ерундовые дискуссии - насчет Ренуара, Ван Гога, Матисса (отечественных живописцев тут вообще не признавали). Художники почистились, поприоделись; недосыпая ночей, вычерчивали и выписывали многокрасочные диаграммы для предприятий, конструировали фотомонтажи и оформление срочных промышленных выставок - из картона и стекла клеили изящнейшие, утекающие в воздух, под Корбюзье, макеты киосков, павильонов Тэжэ. (Иные поварчивали: "Хлеба нет, а одеколончик вон как рекламируют!.." - но поварчивали без яда, просто по паршивой инерции, главное - сами это сознавали.) И в стекле павильончиков отблескивало и у них какое-то синее будущее... А один из подшефных композиторов написал симфонию для радио - "Путешествие по новостройкам", где музыкально переплетались гудки летящих поездов, песни, рычание машин и всякие жизнерадостно-разноречивые строительные шумы. Симфония передавалась в эфир не один раз, она оказалась нужной. Вообще оставались не у дел лишь немногие: или особого рода богемная шпана, которая предпочитала выжидать, или юродивцы, страдающие чем-то вроде душевной гемофилии, нюни, шляпы, каких непременно давит на улице трамваем.
      И что сталось бы с Ольгой, если бы однажды больше ничего не оказалось у нее, кроме вот таких последышей? Но она теперь молчала весело: она же была богаче всех! Однажды проснулась Ольга, трепеща, как в детстве: над изголовьем светил новый, страшноватый и жданный день. Предстояло в первый раз пойти на курсы.
      И с тем же неистребимым волнением спускалась опять она в знакомое ей нежилое подземелье. Коридоры, освещенные на поворотах малосильной лампочкой, хватающий за ноги, раскаленный от стужи асфальт... Но за огромными гаражными воротами, где нужно было протиснуться через узенькую калиточку, ослеплял высокий пятисотсвечовый свет и плавало такое приятное, веселое керосиновое тепло! Слушатели, человек сорок, собрались здесь слишком спозаранок, наверно, от того же нетерпеливого волнения, что и у Ольги; это были те, кого она мало знала и звала про себя народом, в большинстве командированные от колхозов и коммун, в грубо пошитых деревенских пиджаках и малахаях. Были три женщины - в поддевках и теплых платках; стесняясь, они держались все три вместе, любопытничая по сторонам и перешептываясь. Ольга нарочно надела на себя самое поношенное, а на голову натянула старенькую фетровую шляпчонку; но все равно, на первый раз что-то непереходимое отделяло ее, одну ее, от этих, в большинстве уже сдружившихся между собой людей (все они жили в Доме крестьянина), и было для нее невообразимо даже - подойти и сразу, просто заговорить с кем-нибудь из них. На нее, городскую дамочку, с открытыми шелковыми коленями, чуждовато глядели.
      Она одиноко присела на краешек тесовой, наскоро сколоченной парты и исподтишка рассматривала своих будущих сотоварищей. Наверно, то были отборные из массы, те самые, о которых писали теперь как о новых людях. Среди них виделся милиционер, несколько демобилизованных красноармейцев, у которых петлицы еще не успели выцвести. Было двое-трое пожилых. Ольга пока видела только поверхность... Над одним колхозником, по фамилии Тушин, смеялись. У него были стоячие, наивно-наглые глаза. Тушин впервые в жизни проехал по железной дороге и впервые увидел электричество. Тушин привез с собой неимоверную и молчаливую страсть - все узнать. В Доме крестьянина он сжег две пробки, любознательно и скрытно копаясь в проводах. В трамваях он научился ездить бесплатно. Сегодня утром его поймали с поличным, за ним погнался милиционер, но так и не догнал. Это было, очевидно, событием: под дружественный смех на классной доске мастерили карикатуру - Тушин убегает от милиционера.
      И Тушин, ковыряясь за преподавательским столом, в разъятых там внутренностях мотора, нераскаянно посмеивался.
      Преподаватель оказался знакомым: тот самый, зеленоглазый, который вступил в разговор с Ольгой в конторе.
      - Трактор - это, значит, по-нашему, тягач,- так начал он урок.- Вот, значит, до чего люди доперли, до какой жуткой механики!- Он преподавал впервые и, как горожанин, наверно, думал, что с такими слушателями надо загибать попростонароднее, поядренее.- Но вы этой механики, ребята, не бойтесь, была бы смекалка! Рассмотрим рабочий процесс двигателя.
      Тяжелая серая масса двигателя лежала перед ним на столе. Ольга никогда в жизни не имела дела с механизмами и вдруг усомнилась: сумеет ли она когда-нибудь разобраться в этих причудливых металлических наростах, в железных кишках?.. Для того, чтобы восторжествовать, как она мечтала, обязательно надо было одолеть вот эту несвойственную ей, грубовато-железную премудрость... Она нервно вслушивалась в объяснения. Она ревниво подсматривала за женщинами,- может быть, их чернорабочее мышление усвоит эти вещи гораздо скорее? Нет, у всех трех, припавших головами друг к другу, были слишком недоверчивые, оробелые глаза... Однако что же тут сложного? Вспышка газа толкает поршень книзу, очень понятно. Поршень передает усилие коленчатому валу и вращает его. Четыре такта работы. Их последовательность первый цилиндр, второй, четвертый, третий... Последовательность зависела, конечно, от формы коленчатого вала. Ольгу прямо радовала эта по-детски простая, ритмическая связь, ей было ясно все-все! Можно было даже играть про себя: если в первом цилиндре сжатие, то что в третьем? Только когда преподаватель начал показывать части двигателя, слушатели по деревенской привычке, кинулись базаром к столу, и это ее раздражало. И адски стыли ноги... К концу уроков Ольга опять искоса посмотрела на колхозниц. Те, подперев щеки руками, следили за лектором безучастно и устало. Собою Ольга была довольна.
      И домой она возвращалась с необычным чувством очищения, хорошо выполненного долга. Пролетающие мимо нее машины несли в себе скрытую молниеносную игру поршней и клапанов.
      Вечером она еще раз с жадностью прочитала в книге о том, о чем говорил преподаватель, и даже забежала несколько вперед. Предмет давался совсем нетрудно (Ольга проходила ведь физику в гимназии), она сумела почувствовать даже изящество в этой взаимосцепленной, точной работе механизмов.
      На другой день Ольга пришла на занятия в валенках, как и прочие. Но на нее и без того перестали оглядываться, попривыкли уже, да и некогда было. Только женщины по-прежнему жались от нее в сторону... Преподаватель сказал:
      - Теперь давайте, я поспрошаю кого-нибудь. Ну, хоть ты скажи, дедушка!
      Дедушка оказался колхозником лет тридцати пяти. Он весело и растерянно встал, видно было, что даже от пустякового вопроса - для чего существует поршень - с непривычки сразу его обнесло туманом. Тушин не вытерпел и выскочил за него с ответом. Ольгу взяла досада на Тушина: она бы тоже ответила и даже еще лучше.
      Преподаватель еще кого-то искал глазами.
      - Твоя как фамилия? - нацелился карандашом на одну из колхозниц.
      - Кулючкина.
      Она стояла, деревенская, круглолицая, туго зачесанная под платок. Губы прикрывала кончиком платка.
      - Скажи нам, Кулючкина, вот что: какой будет порядок работы цилиндров?
      Женщина подумала, вздохнула. Она еще не привыкла учиться. Ольга невольно подалась вперед. Глаза ее тянулись к лектору, они молили его, эти глаза. С самолюбивой страстностью она хотела ответить, блеснуть именно сейчас перед этими отвертывающимися от нее женщинами... Как она ненавидела Тушина, тоже напряженно приподнявшегося и уже беззвучно; шевелившего губами, готового выпалить, сорвать ей все... И преподаватель подчинился ее глазам.
      - Ну-ка, скажи ты, хозяйка!
      Она звонко ответила, но этого ей было мало, ей хотелось еще говорить, говорить!.. Преподаватель посмотрел на нее внимательнее, как бы узнавая: ему не понравилось что-то... Переходя уже на "вы", он спросил ее - нарочно, чтобы поддеть, выкопал самое каверзное:
      - А скажите: если в первом цилиндре сжатие, что будет... в четвертом?
      - В четвертом?- это же была ее игра...- Конечно, выхлоп.
      - Безусловно.- Преподаватель нахмурился и отвернулся.
      Ольга села, улыбаясь. Победительница, она одна улыбалась среди общего угнетенного затишья. Даже Тушин уважительно повел на нее оком. Но не для Тушина проблистала она... Те женщины, признали ли они ее наконец? Краешком глаза глянула в их сторону: все три сидели потупленные, сухо-молчаливые... Непереносимый стыд укусил ее в сердце. Как оно отвратительно было, ее мелочное блистанье!.. Конечно, они никогда не изучали физики в гимназии, они пришли сюда потому, что захотели по-другому повернуть свою горбатую бабью долю. А у нее, у Ольги, могла быть только блажь!..
      И с Тишкой случилось такое, чему не мог взаправду поверить ни он, ни Журкин, чему, если бы узналось, не поверило бы никак и Тишкино село, покинутое им три месяца назад. В марте приняли Тишку для обучения на шоферские курсы.
      Вокруг бараков с весной все многошумнее, все деятельнее оживали строительные пространства. С плотиной к марту было покончено, плотина внезапно опустела, обезлюдела; только полукруг серых, готовых к бою бастионов. Людей, сломивших ледяную реку, выученных теперь и знаменитых, перебросили на главную площадку. Здесь скапливалось напряженье, готовился к весне главный бросок сил. В тепляке Коксохимкомбината уходили в кружительную даль штабеля фасонного огнеупорного кирпича: тут вырастут батареи коксовых печей, долженствующих в этом же году дать кокс для первой, не виданной в Европе домны. За тепляком толпились, еще невидимо подымались в воздухе циклопические сооружения углеподачи; на горе - контуры дробильных и обогатительных фабрик; у реки - сотрясающаяся махина электростанции, и еще целый город подсобных заводов, многоэтажных жилищ, предприятий, которые пока лишь в воображении строителей осеняли эти снега и ямы и отжимали в степь (а может быть, и стирали совсем с земли) хиреющую, сбившуюся около колоколенки слободу.
      От обилия движущихся людей, грузовиков, подвод скорее затаял, загрязнел снег на центральной площадке. Однажды мартовской ночью над нею звездно повисли огни: это заработали новые агрегаты ВЭС, временной электростанции. И бегали и свистели там, на подъездных путях, паровозики, по-жилому свистели, как бы в огоньках некоего, уже существующего городка.
      С весной, с концом авральной погрузки, судьбы всех барачных перекраивались наново, и Подопригора ворочал этой перестройкой вместе с рабочкомом, отбирал, месил... Из барачных сбилось несколько бригад плотников, каменщиков, бетонщиков, чернорабочих. Золотистого взяли в тепляк, на фасонную кладку коксовой батареи; туда же, в плотничью бригаду, попал и гробовщик. Петра устроил охотно Подопригора по его специальности - в арматурный склад около того же тепляка... И вот просветило утро, когда впервые предстояло Тишке отправиться на новое дело одному, по отдельной от Журкина дороге. Вышли они, однако, вместе.
      По синей морозноватой дороге стеклел кое-где мартовский ледок, на припеках вышелушивался помет; добавить бы еще два ряда изб по сторонам, с приютными плетнями, ветлами, грачами... Этого же просило и облако - сияющим из-за горы горячим краем... Широчайшие рукава у Тишки хлестались на ходу, словно перепончатые крылья. Шагал за Журкиным - шутенок, выряженный под попа.
      - Дядя Иван, скажи... можбыть, зря я взялся, а?
      - Дык что я тебе скажу? С тобой уполномоченный говорил. Кажный ударяет, чтобы где получше. Попытай, конечно...
      Голос был чужой, с горечью.
      Сзади рыкнул грузовик. Он загнал обоих в сугроб, прокосолапил мимо в громе и снежной пыли, кося бездушными очами, бросив в оторопь Тишку.
      - Дядя Иван, а ты знаешь сколько-нибудь... чем эта машина работает?
      Журкин нехотя пораздумал.
      - Интересовался я раза два на двигатель, на мельнице, когда рожь возил молоть. Конечно, работает обыкновенно, керосином. В середине поршень ходит значит, колесо крутится, а от него ремень...
      Тишку это объяснение ничуть не подбодрило. Да и не виделось, чтобы гробовщик склонен был к сердечным разговорам. За последние дни Журкин понурился еще больше, убито молчал. Плотник Обуткин по секрету доложил ему один зловещий слух: "Тебя, слышь, скоро в рабочком к секретарю вызовут". У Журкина в первую минуту ноги подкосились. Вот оно, начиналось... Зачем к секретарю? И он понес в себе этот слух, как камень... А еще на днях Поля подала ему письмо, и гробовщик узнал почерк, покраснел. И Поля смотрела так, как будто в душе его читала весь срам. Спросила с враждебной вежливостью:
      - От родни, что ли?
      - Из дому,- выдавил ответ Журкин.
      Поля-жена писала, что к весне подъели последний хлеб и картошку, что на присланные деньги подкупили еще два пуда ржи, картофелю, постного масла,спасибо отцу, что не оставляет свое семейство, только как сам: не голодает ли там, в сибирской стороне? Жалеющая домашняя теплота была в этом бабьем писанье, и теснилась в нем оборванная родная детвора, глядела уповающе на далекого папаньку, который дает пищу... У детворы этой оставалась еще корова. Но теперь Поля спрашивала, не продать ли ее: корма кончились, а на базаре дороговизна - не укупить. Да ясно было, что и для самого семейства, при всей Полиной бережливости, припасу закупленного хватит не больше чем на месяц - никогда еще так близко к последнему краю не подходило у гробовщика... Нет, написал, чтобы скотины ни за что не продавала, как-нибудь подержаться еще месяц-два, а он добьется, пришлет еще.
      И написал ей, что на работе устроен он прочно; рабочих рук сюда только давай! Кусок для себя имеет сытный. Побочно на гармошках кое-что зарабатывает. Дальше, с расширением стройки, говорят, еще больше будет выгоды.
      И вслед за письмом, для подтверждения, выслал из зашитых, из отложенных денег еще пятьдесят целковых.
      Столько же оставил для себя. На всякий случай, на билет.
      ...Над слободой заунывно звонили. Что-то чаще стали звонить там в последние дни. Поговаривали, что церковь скоро прикроют, да и место, где стоит слобода, будто собираются использовать под второе водохранилище. И еще поговаривали о каком-то чуде - знамении на слободе... Да, гробовщику было сейчас не до сердечной беседы. Тишка все-таки неотстанно брел за ним, за сугорбой спиной его, на которой потряхивались топор и пила. Две человечьи тоски сплетались без слов... И хоть незачем было,- когда дошли до тепляка, полез за Журкиным в темное жерло входа.
      Сразу придавила обоих невиданная, кружительная высота. Двускатный тесовый потолок тепляка чуть виделся наверху, далекий, как небо. В огромном полусумраке, в огнях было напутано всякого - и не разглядеть. Артель собралась около лесов, как бы в глубокой яме. Журкин поспешил туда же. И Тишке, не смути его Подопригора, быть бы сейчас там, привыкать бы к испокон крестьянскому деревянному делу. Он растерянно глазел на огромные горы щебня и песку, на вытянутые ввысь, плетенные из арматуры столбы, на подвешенные между ними лампочки солнечно-невыносимого света. По ту сторону столбов другой народ, не плотницкого, более резкого и суетливого нрава, устанавливал двухэтажное, незнакомое Тишке сооружение бетономешалки. Привыкать бы здесь да привыкать... От плотников, от тесу, на котором они, по обычаю, устроились перед работой покурить, хорошо тянуло сосной, цветочным духом махорки. Словно летом в деревне, около срубов.
      У бригадира крылья шлема захлестались по щекам, он упал среди плотников коршуном. От ужаснувшегося его лица у артельных цигарки сами повываливались изо ртов. Бригадир неистово плясал по цигаркам: за куренье в тепляке полагалось под суд. И бригадир срамотил, сгонял с тесу лежебоков, подпихивал их, совал в руки топоры. Барачные были озадачены: не так обычно начиналась артельная работа, которой ждали они после разгрузки как отдыха. Подтянув штаны, задумчиво поплевывали на руки.
      И вон у Журкина рубанок ныряет по доске.
      На помост над бетономешалкой вылез человек в кепке и громко скомандовал. Чугунный ковш под ним грохнул, закрутился, отдавая эхо по всему тепляку, как по церкви; по доскам на земле скакали тачки, волоча за собой людей, приплясывая на стыках. И плотники, до того времени лениво двигавшиеся, тоже будто заскакали на лесах, еле поспевая за всеми этими грохотами.
      Свистящим колесом неслась мимо оглушенного Тишки работа. Он стоял в стороне, отрезанный ломоть...
      Слышалось, как за стеной грузовики рычали моторами, ломились по доскам, по ямам - волшебные звери. Тишке стало все равно, стало пропаще-сладко. Пошел в темное их логово - один.
      И правда, после разливанно-огненных снегов по дороге, почти жарких от весеннего солнца, в первую минуту попал Тишка за порогом в сплошную темень, растерялся. Среди собравшегося в комнате неясного народа кто-то прыснул. Наверно, опять над ненавистным поповским кафтаном... Напряг глаза, осмотрелся в тумане - барак как барак. Подряд тесно наставлены длинные столы и скамьи из свежего теса. Сообразил, шмыгнул на самую заднюю, в уголок.
      Обучающиеся сбились от безделья в проходе около какого-то пузатого парня, развязно прилегшего на стол и, должно быть, самого бывалого и пронырливого из всех: так уважительно его слушали. Да и остальные тоже, видно, были подобранные, из ловкачей ловкачи, большинство - городского, рабочего обличья, столь чуждого Тишке, тревожного... "Стрелки,- подумал он,один я - матушка-деревня. Ничего, из уголка-то как-нибудь..."
      Там был еще один - исхудалый, непомерно долговязый и, несмотря на пожилые года, до того мучительно-вихлястый, что Тишку от него затомило... Если смолвит кто особо интересное что-нибудь, он сейчас же, в восторге, то одного толкнет в плечо, то другого в бок, ему дыхания уже не хватает, ему пятки жжет, ему хочется, чтобы все до одного дивились - нет, прямо чтобы ахали все! В Тишкиной деревне считали таких людей негодящими.
      Разговор шел про самое серьезное, про самое завлекательное: какой оклад дадут будущим шоферам.
      Пузатый и об этом знал уже кое-что. Посадят их всех, конечно, на грузовик или тягач, а при норме работы оклад сто девяносто рублей в месяц.
      - Сто-о... девяносто?
      Ему глядели в рот.
      Вихлястый не давал послушать, кидаясь от одного к другому.
      - Ты не беспокойся, уж раз Василий Петрович говорит... Василий Петрович, он, не беспокойся, он везде уже полазил, везде понюхал.
      Тишка перестал прятаться, прислушивался, потрясенно мигая. Как же это он сам, дурак, не вспомнил, не подумал ни разу о том, что, кроме похвальбы, кроме пришибленной от зависти деревни, будет ему еще жалованье? Сто девяносто... Невероятие обволакивало его, какое-то безбрежие света, в которое блаженно-трудно смотреть... А гробовщик получал всего восемьдесят, он горбился внизу, в закутке своем, там и останется, его уж стало жалко. Там же, внизу, Петром проблеснуло... Ага, подожди! подожди! У мамаши в Засечном уже не двор, крытый соломой, по-теплому, а другое нечто распухало, радугами расплывалось.
      Тишка лихорадно подсчитывал: если двадцать на месяц проедать...
      - Сто девяносто - это только оклад,- пояснял дальше парень, именуемый Василием Петровичем.- Потом за сверхурочную полагаются еще рейсовые, с километра...
      - Это во кругу сколько же?
      - Во кругу у некоторых, конечно, не у всех, до триста, до четыреста набегает.
      Кто-то даже подсвистнул от удивления. Тишка по краешкам скамеек перепархивал все поближе к говорящим. Какой-то, по уши в шарфе, торопливо распутывался, чтобы тоже сказать слово.
      - А вот еще лучше тем шоферам, которые с вокзала до строительства ездиют. Они в обрат, порожние, насажают баб, а с каждой бабы клади по трешке. Опять выгода.
      Василий Петрович неприятно посмеялся:
      - Такая выгода до одного разу. Накроют, дак так за это по затылку надают...
      - Начешут! - веселился вихлястый.
      Тишка встревожился: вдруг сам он, когда сделается шофером, избалуется большими деньгами, обжадовеет, захочет однажды рвануть еще больше, и... враз рухнет все счастье это негаданное. Напружился, зубы сцепил заранее, чтобы удержаться тогда. Путь-дорога Тишкина туманилась теперь впереди черт знает чем: невиданной одеждой, пирогами досыта, славой...
      У хозяина в Засечном была дочь Фроська (кованые сундуки-то с приданым), одних годов с Тишкой. Оба спали в кухне - девчонка под теплым потолком на полатях, Тишка внизу, на деревянном ларе. Фроська вставала раньше, чтобы затопить печку, и Тишка часто маялся, будто еще спя, а на самом деле подглядывая через дырку своей худой дерюжинки, как косматая, в задранной спросонок рубахе слезает она, вполне уже девка, на печную приступку, с приступки на подоконник. Потом Фроська начинала по-шалому будить его, скидывала дерюжину с отбивающегося, тощего, горящего тела, норовила ущипнуть как-нибудь поозорнее. Один раз, дерясь, заскочила к нему под самую дерюжину, с головой. У Тишки руки и ноги срамотно окоченели.
      По снежному первопутку отец, мать и Фроська поехали в соседнюю Растеряху к престолу и в гости к Чугуновым. У Чугуновых был сын, молодчина, лошадник. Тишке велели сбегать еще сена принести под Фроську. Она развалилась - в лисьей поддевке, в полсапожках с калошами, в ковровом платке, напудренная, бедрастая, готовый товар,- и не покосилась даже на Тишку, пока тот подпихивал под нее сено: перед ней уже игрались, хахали, гармонисты, лошадники. Туда и помчали ее с богом.
      А если бы не кухонный Тишка стоял тогда у саней, а тот, каким он будет вот теперь, месяца через три, когда кончит ученье? Протуманилась Фроська, оробевшая и ослепленная, не верящая своим глазам... Опять самоутешительные вымыслы поднялись волной, понесли... Однако не надолго. Разговор уже шел о будущей учебе, о том, что в ней самое трудное; от разговора под сердцем начинало посасывать.
      Парень в шарфе, недавно осмеянный, оказывается, служил сколько-то сторожем в гараже и понимал кое-что. Он нахмурился, возгордился.
      - Самое трудное - это я скажу: карбюратор.
      Никто, вероятно, не знал, что это такое, на парня смотрели с опаской и недоверием.
      Один Василий Петрович равнодушно согласился:
      - Карбюратор - это, конечно, да. Но вот зажигание, пожалуй, посурьезнее будет. Почему?
      Парень в шарфе опять сник, угнетенно моргал.
      - Потому что надо знать всю теорию электричества.
      Тишка почувствовал к Василию Петровичу трусливую неприязнь. Каждое его слово подсекало разгоревшиеся надежды. Оставался только где-то Подопригора: может, и дальше потянет, подсобит деревенскому?
      А непоседливый все не унимался:
      - Василий-то Петрович, он, знаешь, когда на плотине-то на бетономешалке работал, бывало - не его дело, а он весь мотор облазит. Про него, брат, в газете заострили, как про самого выдающегося. Вася, покажь им газетку-то.
      Василий Петрович как бы нехотя слазил рукой за пазуху, выворотил оттуда целый ворох пышно-растрепанных бумаг, пакетов, старых газет - в том и заключалась причина мнимой его пузатости. К развернутому по столу листу тотчас же жадно полезли все, а за ними, позади, и Тишка. На листе в одном из портретных четырехугольников красовался в лихо заломленном барашковом ушане не кто иной, как сам Василий Петрович: барашковый ушан, несомненно, был его, и щекастость, как у медвежонка, тоже его. Внизу печатное:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23