Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В ожидании Америки

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Максим Шраер / В ожидании Америки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Максим Шраер
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Мы занимались любовью под ночным небом, в стоге сена, прислушиваясь к кобыльему боязливому ржанию, доносившемуся неподалеку, и гудкам паровоза, тормозившего на подъезде к дальней станции. Я рассказывал Грете о своих любимых картинах в Пушкинском музее. Она не понимала, что означает слово «импрессионизм», а мне тогда казалось, что я знал и понимал. Грета за всю жизнь лишь трижды была в Москве, хотя жила в полутора часах езды от столицы. Будучи немкой по происхождению, в остальном она ничем не отличалась от русских деревенских девчонок.

Эта внезапная ностальгическая случайная встреча на Штефансплаце сбила меня с толку. Тогда, в Ч., наш летний роман казался мне таким очаровательным именно из-за того, что происходил на фоне русской деревенской жизни. Если бы я встретил Грету в Москве, средь тогдашней городской тусовки, она показалась бы мне безнадежной провинциалкой, несмотря на врожденную пытливость ума и боттичеллиевский лик. Здесь же, в Вене, она была совсем другой: одевалась как заправская западная студентка, свободно говорила по-немецки, да и чувствовала себя как рыба в воде. Я же, напротив, ощущал себя инородным телом посреди пестрой толпы на Штефансплаце – это я был советским провинциалом на улицах и площадях имперской Вены. Я сидел в кафе, тянул светлое пиво, закусывая бедняцким бутербродиком, и пытался понять, что таится за этой неожиданной переменой фортуны. Группа цыганок с детьми прошествовала за окнами в направлении Св. Стефана. Девочка-подросток стрельнула в меня глазами, словно напоминая, что пора возвращаться в Габлиц.

Я появился в пансионе перед ужином, почти совершенно позабыв об утреннем скандале в столовой. Но на следующий день, лишь переступив порог столовой и увидев Шарлотту Длинный Нос за конторкой, надзирающую за тем, как сервируют завтрак, мы с родителями развернулись и вышли. В знакомом продуктовом магазинчике мы купили банку растворимого кофе. До самого отъезда из Габлица мы кипятили воду кипятильником, прихваченным из Москвы. У нас установился собственный распорядок дня. Мы совершали длинные прогулки по Венскому лесу. Устраивали пикники, ели хлеб, сыр, копченое мясо, купленные у румяного улыбающегося продавца. Отдыхали у общественного бассейна в компании детей и их полуголых мамочек. Весь стресс последних предотъездных недель, помноженный на шок прибытия на Запад, наконец дал о себе знать. Мы чувствовали себя бесконечно уставшими и расслаблялись – бесцельно, сладко, беззаботно.


Спустя два дня после того, как я столкнулся с Гретой на Штефансплаце, мы увиделись снова. В то утро я приехал – снова на попутке – в Вену, и теперь стоял, дожидаясь ее, напротив собора Св. Стефана.


На Грете было кобальтовое платье без рукавов, гармонирующее с цветом глаз.

– Что будем делать? – спросила она.

– Может, сходим в музей?

– В какой?

– Вообще-то я дико люблю Босха. Знаешь его «Страшный Суд», триптих с разными прекрасными чудовищами? Кажется, он где-то в Вене.

– Да, точно, – подтвердила Грета. – Это в Академии изящных искусств.

– Пошли туда?

– Можно, конечно, сходить. А ты не хочешь что-нибудь посовременнее?

– Например?

– Например, Сецессион.

– А по-русски?

– Объединение художников. Ты разве не слыхал о югендстиле? – Грета смотрела на меня с удивлением, и я вспомнил себя, шепчущего ей в стогу сена: «Грета, ты разве не знаешь, кто такой Эдгар Дега?»

– Вообще-то нет, – признался я.

– Климт? Шиле? – Грета была явно озадачена.

– Да, я слышал о них. Но давай все-таки сначала посмотрим Босха?

– Можем и туда, и туда. Это рядом.

Мы шли по широкой Картнер-штрассе мимо здания Венской оперы. Я припомнил горчайший анекдот о старой ленинградской еврейке, наконец-то получившей разрешение на выезд после изматывающего десятилетия постоянных отказов и переподач документов. Ее муж умер «в отказе», не дожив до отъезда. В свой первый же вечер в Вене она пошла в оперу, где и свалилась замертво от разрыва сердца во время финала «Аиды».

– Не люблю я Босха, – сказала Грета, когда мы выходили из Академии. – Слишком депрессивно. Что это за Страшный Суд, если никто не спасется? Не могут же они все быть грешниками. Хоть кто-нибудь достоин спасения.

– А мне как раз нравится, – откликнулся я. – Никто не спасется. Вот это да! Тотальное наказание для человечества.

Мы молча прошли пару кварталов. То, что Грета называла Сецессионом, оказалось зданием из белого камня, которое я мог бы принять за синагогу или, возможно, за мечеть, если бы не отсутствие минарета. Крышу здания венчал купол, покрытый золотым листом. Лики трех муз украшали фасад. Две строчки золоченого германского письма блестели на фризе. Я узнал слово «Kunst».

«Времени – свое искусство, искусству – свободу», – перевела мне Грета. Ее глаза блестели.

Осмотрев коллекцию Сецессиона, мы отправились искать место, где можно пообедать.

– Я угощаю, – сказала Грета. – Ты пригласишь меня в следующий раз.

«Когда только это произойдет?» – мелькнуло у меня в голове.

Она предложила зайти в фастфуд, откуда доносился резкий запах жареного масла. Меню было напечатано по-немецки. Оно мне ничего не говорило.

– Возьми мне то же, что и себе, хорошо? – попросил я.

Усевшись за пластмассовый столик, я наблюдал, как Грета с улыбкой делает заказ мужчине, стоявшему за стойкой, затем берет поднос с двумя порциями рыбы, жаренной в светло-коричневом кляре и обсыпанной картофелем фри, и двумя продолговатыми бутылками оранжада.

– По-английски это называется «fish and chips».

– Когда ты выучила английский?

– Сначала в гимназии – уже здесь, потом в университете.

– Мне нравится это название, «fish and chips». Спасибо, Греточка.

– Хотела тебя спросить… – Грета отпила оранжада. – Как получилось, что вы с родителями решили не ехать в Израиль? Разве не там ваши корни?

«О, нет, Грета, только не это, прошу тебя. Ну зачем тебе?» – подумал я, прежде чем ответить.

– Что тебе сказать, это сложный вопрос. Возможно, мы туда не едем потому, что не уверены, что Израиль для нас лучшее место. К тому же нам не хочется полумер. Отправиться в Израиль после Советского Союза – может, это полумера? Мы хотим жить в большой стране, где можно раствориться, чувствовать себя свободными от всего. Ни в чем не участвовать.

– Интересно. Я не думаю, что могла бы жить в Америке или где-нибудь еще, кроме Германии. Даже в Австрии. Германия приняла нас, как своих блудных детей.

Невольный свидетель, я почувствовал неловкость. Грета смахнула слезы, оставив черные отпечатки туши на носовом платке.

– Думаю, нам пора, – добавила она, складывая платок и пряча его обратно в сумочку.

Мы не сказали друг другу ни слова по пути к Штефансплац. В центре площади мы застали уличное представление. Плотное кольцо зевак окружило фокусника. Старая обезьянка в красной рубашке шастала по кругу с шапкой в руке. Каждому, кто бросал туда деньги, она отвешивала поклон.

– Посмотри, это Йоханн, – потянула меня за рукав Грета. Она сияла.

Высокий, плечистый парень в бумазейном жилете, надетом поверх темно-синей рубашки, подошел к нам. Все в нем, включая маленькие круглые очки, выглядело солидным и благонравным.

– Это Йоханн, мой жених. Он все про тебя знает.

Йоханн энергично пожал мою руку, говоря при этом по-английски:

– Поздравляю! Грета рассказывала, что вашей семье пришлось нелегко.

– Да. Спасибо. Теперь все в порядке, – я старался скрыть свое замешательство, глядя на жениха Греты. Она не проронила о нем ни слова!

– Да, кстати, – Йоханн обнял Грету за плечи. – Я уверен, Грета говорила вам, что, если вы будете в Германии, наш дом всегда для вас открыт.

Он снова пожал мою помертвевшую руку. Грета прикоснулась щекой к моей щеке, и они с Йоханном умчались.

Не могу утверждать, что все произошло точно так, как я описал. Густой молочно-голубой туман застилает мои воспоминания об Австрии, о первых днях, проведенных на Западе. Мне приходится вспоминать, воспроизводить, да и, что говорить, оживлять эти воспоминания, записывая их по-английски (и переживать их заново при обратном переводе на русский). Прошло двадцать пять лет с тех пор, как я покинул Москву и приземлился в Вене.

Представьте, как чувствовал я себя тогда – я словно вновь родился. Помню себя медленно пересекающим Штефансплац. Я оставил позади дымящихся монстров с зелеными рогами и смеющихся коротышек с синими бородами. Очкастый василиск со шмелевидным галстуком-бабочкой махал мне рукой на прощание. Хор Грабенских нимф исполнял «Венский лес» перед толпой ликующих змеев. Дикий черный хряк в вязаном жилете расхваливал товары, лежавшие на деревянном подносе: желуди, лесные орехи, оранжевые лисички. Два серебряных дракона патрулировали улицы. Семейство желтых улиток, каждая размером с кота, взбиралось по мшистой водосточной трубе. Парочка жаб с колокольчиками на шеях прошмыгнули мимо, хихикая и держась за руки. Слепой сфинкс крутил богато разукрашенную шарманку. Шел 1987 год. Берлинская стена еще стояла на месте. В кармане у меня было несколько шиллингов, а в старом фотоаппарате оставалось еще несколько нерастраченных кадров.

2. Маньчжурский кофр

Середина июня, 1987 года. Ночным экспрессом мы уезжаем из Вены. Мы держим путь в Рим – это вторая остановка на нашем пути в Новый Свет. Весь поезд отдан в чартер ХИАСу для перевозки примерно ста пятидесяти советских беженцев. Вена была нашим пропускным пунктом на Запад, идеальным местом для того, чтобы получить культурный шок. Особенно если вам двадцать и всю свою предыдущую жизнь вы провели за «железным занавесом». (Я пишу это не без некоторого смущения, но пусть жирные овцы риторики пасутся на альпийских склонах, которые мне предстоит пересечь по дороге в Италию.) Хотя мы пробыли в Вене всего неделю, это время сильно растянулось и удлинилось в моей памяти; конечное количество часов каждого дня умножалось на бесчисленные «первые»: первый капучино, первый порнофильм, первый привкус живого нацизма, первая поездка в «ягуаре», первый…

Платформу Sud-Banhof’a, откуда мы отправлялись в Италию, охраняли белокурые парни моего возраста, державшие автоматы так, будто это были батоны деревенского хлеба. Их оружие казалось невинной игрушкой в сравнении с автоматами АК-47, которые мы учились собирать и разбирать в школе на уроках военного дела за какое-то до нелепости смешное число секунд, не помню уже какое. Нас несколько раз предупредили, что нужно быть бдительными и осторожными. Правда, чиновники ХИАСа так и не сказали, чего именно следует опасаться.

Беженцы стояли на платформе, полные смутной тревоги. Слово «терроризм» то и дело всплывало в наших разговорах. Кто-то завел речь о том, возможен ли теракт прямо здесь, на венском вокзале. Помню, отец обсуждал с бородатым математиком из Новосибирска подробности убийства одиннадцати израильтян палестинскими террористами на мюнхенской Олимпиаде 1972 года. Говорили и о взрыве бомбы в 1981-м на площади в Остии под Римом, где в те времена по вечерам собирались большие группы советских евреев-беженцев. Палестинские террористы, красные бригады, баски-сепаратисты – там, на перроне, мы припомнили всех. На каком-то перверсном эмоциональном уровне слово «террорист» в моем тогдашнем воображении было окутано романтической аурой. Сейчас, когда пишу эти строки, пурпурные сумерки зимнего Бостона висят за окном, а я вспоминаю с тем жаром в крови, какой нередко сопровождает встречу с прошлым, как в школе читал о народовольцах, метавших бомбы в царскую карету.

Билетов на поезд Вена – Рим ни у кого из нас не было. Сотрудник ХИАСа стоял на платформе, в руках его была папка с зажимом и список. Переворачивая страницы, он зачитывал наши имена. Это был тот самый чиновник, выходец из Бессарабии, переживший Шоа (Холокост), который проводил собеседование с нашей семьей в венском офисе ХИАСа, поглаживая сидевшего на коленях пекинеса. Одетый в цветастый пиджак и брусничную сорочку с желтым галстуком, этот чиновник звучно выкрикивал имена, одновременно вычеркивая их из списка. Золотые коронки зубов сверкали в мягких лучах заходящего центрально-eвропейского солнца. Все сияло: крыши венских домов, шпиль собора Св. Стефана, серебряные вывески кондитерских. Нимфы Грабена, эти ночные венские феи, расчесывали свои золотистые волосы. Я думал: «Увижу ли я это все когда-нибудь еще?»

Пока мы стояли и ждали на платформе, Анатолий Штейнфельд, бывший профессор-античник, подошел к нам, чтобы поздороваться. Последний раз мы видели его в тот день, когда прилетели в Австрию.

– Have you enjoyed your visit to Vienna? – произнес он фразу из учебника английского языка.

– Thank you, – по-английски же ответил отец, не вполне уверенный, что он понял вопрос.

– Я слышал, они поместили вас в какое-то ужасающее общежитие под Веной, – продолжал по-английски Штейнфельд, обращаясь уже к моей маме. – В Венском лесу, не так ли?

– Да, мы жили за городом, – отвечала мама. Ее голос взмыл над толпой. – Вам так повезло. Я бы предпочла остановиться в Вене.

Мама обожала английский и не упускала возможности попрактиковаться в языке.

– Да я просто-напросто полюбил этот город, – сказал Штейнфельд, разглаживая шейный платок с огурцами, явно приобретенный в Вене.

– Вам еще и удалось походить по магазинам, не так ли? – мама говорила с нарочитой грамматической игривостью, что насторожило меня. Стоявший рядом отец, судя по выражению лица, не очень одобрял весь этот диалог. Он не был силен в английском, в то же время не хотел выглядеть недееспособным. И решил воздержаться от реплик как по-английски, так и по-русски.

Штейнфельд, как только прозвучало его имя, быстро застегнул на молнию свою бежевую курточку и взял в руки два совершенно одинаковых клетчатых чемодана.

– Arrivederci, signora, – бросил он маме. – До встречи в Риме. Ciao, – и заскользил по направлению к вагону.

– Позер, – пробурчал папа.

– Не злись, – парировала мама. – Он очень образованный человек. Настоящий европеец, в отличие от этой провинциальной публики, – добавила она на выдохе и показала глазами на поезд.

Список беженцев из нашей группы был составлен не по алфавиту – еще одна деталь, казалось бы, лишенная смысла. Но вся сцена прекрасно вписывалась в рамки сентиментальной комедии, вот только тогда это вовсе не казалось нам смешным.

– А что если места кончатся? – волновалась моя бабушка. Мы намеренно игнорировали ее вопрос, хотя подобные мысли приходили и нам в голову. Те счастливые избранники, которых вызвали в первую очередь, выходили из толпы и направлялись к назначенным вагонам. Куда нас везут? Ни билетов, ни мест. Из Вены в Рим – вот все, что мы знали. А дальше? Что ждет нас впереди? Совершенно точно – лето в Италии, а может, и дольше. Это будет зависеть от скорости, с которой наши беженские документы пройдут все инстанции на пути к американской визе.

Здоровый детина с торчащими рыжими бакенбардами и усами, пятнами румянца на щеках и круглым пивным животом стоял на платформе ровно под часами. Он курил толстую сигару и то и дело гавкал что-то по-немецки в трубку рации.

– Сам полицейский комиссар здесь, – кто-то прошептал, и тут же вся толпа беженцев на перроне повторила: «Полицейский комиссар, полицейский комиссар».

– Наконец-то, – вздохнула с облегчением бабушка, когда чиновник с золотыми зубами назвал наши три фамилии – мою с родителями, фамилию тети и кузины и бабушкину.

Подхватив вещи, мы подошли к середине поезда. Здесь память пытается выкинуть фокус и стереть последние десять минут сцены посадки на поезд – картину посадки моих родственников, которые в замедленном темпе волокут багаж по перрону и грузят его в вагон. Их было несметное количество, этих тяжеленных сумок и чемоданов. И я не хочу, чтобы эти десять минут таскания и погрузки багажа наших родственников испортили воспоминания о прощании с Веной. Я еще расскажу об этих кастрюлях и ватных одеялах, которые везла с собой моя тетя, вот только доедем до Рима, – если только мы до него доедем. Уже в Риме я вернусь к тому старому темно-оранжевому кофру моей тети, который мы вдвоем с отцом с трудом оторвали от земли. А сейчас, прошу вас, следуйте за мной в вагон, где мы с родителями делили одно купе во время ночного переезда через Альпы. Для пущей безопасности, как нам тогда объяснили, беженцев расположили не в каждом купе, а через одно. Для моей тетки, спешу добавить, последнее послужило основанием занять не одно, а целых два купе и разместить в них предметы своей обширной коллекции багажа. Должно быть, я был так потрясен отъездом из Вены, где для меня началась новая, западная жизнь, и так был поглощен предвкушением предстоящего путешествия в Италию, в Рим, что почти не помню ни лиц, ни разговоров, только потусторонние образы в сепиевых тонах и каскады детских голосов. Прощай, Вена! Auf Wiedersehen! Adieu!

Платформа опустела, остались только оловянные австрийские солдатики, поставленные у головы и хвоста каждого вагона. Человек, которого мы приняли за полицейского комиссара, докурил гаванскую сигару и метко пульнул ее в мусорный бачок. После чего сделал жест рукой, и мы тут же услыхали свисток, отозвавшийся пронзительным эхом других таких же свистков. Поезд дернулся и медленно двинулся вперед.

– В Италию, – сказал папа и поцеловал сначала маму, затем меня. – В добрый час.

Мама слабо улыбнулась и принялась разворачивать пакет с нашим ужином – круглый ржаной хлеб с тмином, сыр, крутые яйца, помидоры, огурцы и набор венских пирожных и булочек.

Почему же я не помню, что читал тогда – сначала в поезде, затем в Риме? Мы не везли с собой книг из Москвы в чемоданах; книги, которые нам разрешили к вывозу, уже плыли в контейнере по океану к нашим друзьям в Новую Англию. Конечно, у нас на руках должно было быть хоть несколько книг, как же иначе; просто не могу припомнить ни их названий, ни самого ощущения чтения. Потом уже, в Италии, в прибрежном городке Ладисполи на Тирренском море, где мы провели остаток лета, мы брали русские книги в местном центре для беженцев. Но в полупустом поезде, мчавшем нас к подножию Альп, я не могу припомнить ни книг, ни журналов. Только пристальное вглядывание в окно. Чтение пейзажа. Попытка угадать будущее…

Чудесным образом я проспал всю ночь, пропустив альпийские туннели. Утром, когда я открыл глаза, мы уже подъезжали к Риму. Как выяснилось, наш поезд прибывал не в Термини, главный железнодорожный вокзал Рима, а остановился на маленьком полустанке, где-то на задворках города. Это было тем более странно потому, что мы знали, что нас поселят в центре Рима, неподалеку от Термини, не в самом безопасном районе, как сообщило беженское сарафанное радио. Оказывается, высадка на маленькой станции была еще одной мерой предосторожности, предпринятой в последний момент, чтобы не привлекать внимания к такой большой группе странствующих евреев. За железнодорожной станцией стояли в ожидании нашего прибытия автобусы. Нас просили поторопиться: дескать, к полудню в Риме на дорогах адские пробки. Сквозь пыльные окна старого туристического автобуса я впервые увидал Вечный город.

Теперь неизбежное отступление о моей тете и ее багаже. В те дни, когда мы попали беженцами в Рим, моей тете было сорок. Брюнетка, причем натуральная: в России ее назвали бы жгучей брюнеткой. В отличие от мамы, зачатой после подписания пакта Молотова – Риббентропа в 1939 году, во время короткой мирной передышки перед немецким вторжением, моя тетя обязана своим зачатием триумфальному лету 1945-го. Детские годы моей мамы частично прошли в эвакуации, в Ташкенте, тогда как ее младшая сестра росла в послевоенной Москве, не зная горького вкуса чужбины и обездоленности. На самом деле тетя всю московскую жизнь прожила вместе со своей мамой, моей бабушкой, которая умерла в Америке осенью 2009 года, прожив девяносто пять лет. Когда мои бабка и дед развелись, тетя была ребенком, и все в семье, включая мою маму, жалели ее и баловали. Одним из тетиных излюбленных развлечений, когда она была подростком, было пойти на Центральный колхозный рынок, купить на сэкономленные карманные деньги грамм двести того райского творога, который можно найти лишь на рынках в России, и съесть его разом. Когда моя тетя училась в консерватории, ей разбил сердце популярный актер Театра на Таганке, человек с хрипотцой в голосе и сомнительным актерским даром. В конце концов она вышла замуж за молодого человека из хорошей семьи, худощавого инженера в круглых очках в золотой оправе. Его отец, высокий еврей-аристократ, был изобретателем – конструктором; мать, грудастая женщина с татарскими скулами и характерным разрезом глаз, преподавала в ПТУ. Бывший муж моей тети коллекционировал иконы и страдал хроническим гайморитом. Их дочь, моя двоюродная сестренка, была младше меня на девять лет. Ее родители развелись, после того как тетя объявила мужу, что собирается последовать за сестрой «в изгнание». Тогда, в Вене и в Риме, тетя носила облегающие платья ярких цветов, стягивала волосы в хвост, жирно красила ресницы и всем своим видом излучала волны изнуряющей витальности.

Есть вещи, которые я, наверное, никогда не смогу понять. Тетя подарила мне много любви и тепла, когда я был ребенком. Первый надрыв в наших отношениях произошел именно в то позднее утро, когда тошнильный итальянский автобус нарезал круги по площади Республики, прежде чем свернуть на улицу к востоку от Термини. Район, прилегавший к центральному железнодорожному вокзалу Рима, служил прибежищем всякому сорному люду вроде воров-карманников и сутенеров. Автобус затормозил на углу узкой улицы, и водитель дал знак, что мы приехали. С нами ехала сотрудница римского ХИАСа. Это была сильно накрашенная вампирша, бегло говорившая по-русски с каким-то странным присвистом. Как выяснилось, она попала в Италию вместе с родителями после Второй мировой войны, а до этого они всю войну прятались где-то в трансильванских селах. Она объявила, что нас поселят в отельчик, «в двух шагах отсюда», на шестом этаже доходного дома.

– Дом по левой стороне, с широкими мраморными ступенями, – сказала она, пройдя от начала до конца список со всеми именами. – Берите вещи и следуйте за мной.

Весь наш багаж умещался в четырех тяжелых чемоданах, которые мы с отцом брали на себя, и одного саквояжа полегче, который несла мама. Таким образом, мы могли сразу унести все вещи. Представьте себе всю нашу жизнь, мои двадцать лет плюс почти сто лет, если сложить возраст моих родителей, и все это упаковано в пять мест багажа! Да, была еще мамина сумочка, портфель отца и пишущая машинка «Олимпия», которую привязывали ремнем к чемодану. Что же касается бабушки, тети и кузиночки, то у них было около пятнадцати чемоданов, а, кроме того, множество небольших сумок, мешков и узлов. До сих пор остается загадкой, что же было в этих сумках. Ноты? Метрономы? Обрамленные в рамки портреты любимых композиторов моей тети? В течение трех месяцев, пока мы были в Австрии и Италии, я близко познакомился с багажом моих родственников – правда, лишь с его внешними характеристиками: формой, размером и весом. То, что скрывалось внутри, оставалось тайной, но был один предмет, который явился нам еще в то первое, роковое утро в Риме.

Мой покойный дед, тогда майор-связист, привез этот кофр из Маньчжурии в 1946 году. Возможно, когда-то кофр принадлежал жене шотландского миссионера. К моменту нашего отъезда из СССР кофр был стар, как сам двадцатый век. Его ярко-оранжевая кожа потускнела, со всех сторон он был покрыт царапинами, хотя оставался еще вполне пригодным к употреблению. Что же там было внутри? Тетя с бабушкой собирались в дорогу так, словно едут не в Америку, страну изобилия, а на полудикий островок в Индийском океане. Они тащили с собой всякую кухонную утварь, подушки и одеяла, гвозди и инструменты, даже чугунную мясорубку. И тетя мастерски ускользала от моего вопроса о содержимом маньчжурского кофра. Сначала я пошучивал; потом спрашивал уже в лоб. Она отвечала с ноткой мечтательности в голосе: «Кое-что из моих личных вещей».

После того как мы занесли вещи в наш номер – тусклое прибежище с потрескавшимися потолками, паутиной в углах и тахтой-раскладушкой, на которой мне пришлось спать в ближайшую неделю, мы с отцом спустились вниз, чтобы заняться тетиным багажом. Мама, измученная бессонной ночью в поезде, осталась в комнате. Что говорить, ей было стыдно за сестру и мать, вернее, за невероятное количество их багажа, ставшее предметом живого обсуждения нашего беженского сообщества.

Вернувшись к автобусу, мы с отцом увидели, как тетя давала указания трем мужчинам, нашим попутчикам. Ее глаза горели революционным огнем. Водитель автобуса, итальянец, выглядевший, как анархист начала ХХ века, стоял в тени платана, курил и наблюдал за происходящим с ленивым любопытством. Возможно, по образованию он был антропологом-культурологом? Кто знает? Тем летом в Италии я повстречал множество образованных итальянцев, служивших ночными портье в жалких отелях, парковщиками машин, смотрителями в музеях. Кстати, портье того непрезентабельного отеля, где мы остановились в Риме, оказался одним из таких безработных интеллектуалов.

Мужчин, которых моя тетка завербовала для перетаскивания чемоданов, в отельчике ждали их собственные семьи. Один их них, мастер спорта по шахматам, харьковчанин, тихий худосочный язвенник, с трудом передвигал собственные вещи. Других двух помощников, двоюродных братьев из Одессы, звали Миша и Гриша. Оба небритые, со сверкающими каплями пота. Видимо, советский коллективизм еще не выветрился из их сознания; они стояли перед моей тетей чуть ли не навытяжку, внимая ее указаниям.

– Поосторожнее с этими двумя чемоданами, – говорила тетя чуждым иронии тоном советской пионерки-артековки. – Внутри очень хрупкие вещи.

К тому моменту, как мы впятером – я с отцом и три помощника – подошли к дверям отельчика, Миша и Гриша ругались, как истинные одесские биндюжники (см. рассказы Бабеля).

– Повезло тебе, парень, – сказал один из них отцу. – Удачно женился.

– Я же не на свояченице женат, – ответил отец.

– Да уж, конечно, – добавил другой брат, сплюнув на землю.

Что оставалось отцу: стоять на углу с двумя чемоданами в руках и защищать честь моей тети, а также собственную честь?

Я подошел к тому месту, где вся эта история окончательно перестает повиноваться рассказчику. Подтащив чемоданы к входу в здание необарочного стиля, где на шестом этаже располагался наш отельчик, одесситы вспомнили в конце концов, что находятся в свободном мире, где каждый за себя.

– Так, мы ушли. Дальше сами, – сказали они нам с отцом, а потом еще добавили: – Это ваши семейные проблемы.

Шахматист медленно оседал на своих куличьих ногах. Я видел: еще чуть-чуть, и он рухнет, погребенный под тяжестью фибрового чемодана, который тащил из последних сил.

– Я сейчас, папа, – подхватив два чемодана, я взбежал по высоким мраморным ступенькам, чтоб поскорее вызвать лифт.

Безуспешно нажав несколько раз на кнопку и побарабанив по двери лифта, я сдался и начал медленно взбираться по лестнице на шестой этаж. Каждый лестничный пролет казался длиннее предыдущего, опровергая все каноны классической архитектуры. Когда я наконец добрался до дверей нашего отельчика, мои ноги, казалось, превратились в мешки, набитые свинцовыми пульками.

– В чем дело? – обратился я к портье по-английски. – Почему не работает лифт?

– Он не работает, потому что я его отключил, – ответил портье тоже по-английски. Это был низкорослый человек, лет под сорок, одетый в черные брюки и серую рубашку. Несмотря на лето, у него на шее был повязан тонкий черный шарф. В руках, затянутых в черные беспалые перчатки, он держал томик карманного формата. Кинув взгляд на страницу, я увидел тройчатки стихотворных строк.

– У нас еще масса вещей внизу. Пожалуйста, включите лифт, – я почти умолял, пытаясь совладать с дыханием.

– Включите, выключите, – пробурчал портье. – Выключите, включите.

– Что? – мне показалось, он смеется надо мной.

– Ничего. Вы еще молоды и многого не понимаете. А я вот не пойму одного – почему вы, советские люди, бежите из своей страны. Думаете, на Западе лучше? Посмотри на меня. Я врач, я окончил Болонский университет и не могу найти работу по специальности. Ты этого хочешь?

– Вы что, коммунист? – спросил я портье.

– Да, коммунист. Настоящий, не такой, как некоторые из вас. Поэтому я скажу тебе прямо: здесь жизнь ничем не лучше, чем в СССР. И забудь про Америку, это вообще страшное место. Я-то знаю, у меня там двоюродные братья и сестры живут. А я вот патриот и живу в Италии. А ты должен был жить в Советском Союзе. Там у каждого есть работа, там прекрасные университеты. Конечно, есть и недостатки, я понимаю, но где их нет?

В других обстоятельствах я бы, наверное, вступил в спор с этим человеком. Рассказал бы, каково это – расти евреем в России. Рассказал бы о девяти годах жизни, украденных советскими властями у моих родителей, обо всем гневе и горечи, которые я до сих пор, после стольких лет жизни на Западе, все еще ношу в сердце. Но внизу меня ждал отец, а в автобусе – тетя, и взамен политической дискуссии я снова попросил портье с высшим медицинским образованием включить лифт. Он поднялся из-за стойки, медленно подошел к лифту, вставил ключ и повернул его. Лифт ожил с грохотом и скрипом.

Еще битый час мы с отцом таскали теткин скарб вверх по мраморным ступеням, запихивали в лифт и затем транспортировали в комнату, где бабушка торжественно ходила из угла в угол, как Наполеон при Ватерлоо, а кузина мирно спала посреди хаоса, учиненного ее матерью в соавторстве с бабушкой. К тому времени, когда мы с отцом закончили складывать чемоданы по углам и вернулись в автобус, где нас ждала тетя с последним и самым тяжелым местом багажа, солнце уже исчезло и небо из ясно-голубого превратилось в кроваво-пурпурное.

– Мальчики, – сказала нам тетя. – Мне кажется, сейчас пойдет дождь.

– Отлично! Дождь, град и снег. А может, и молния ударит в этот кофр, – ответил я. У меня пересохло во рту; голос трескался.

– Анджело предложил помочь с чемоданчиком, – продолжала тетя бодрым голосом. – Он чудесный мальчик. Из Вероны. Его отец играет на тубе в оркестре.

Моя тетя называла «мальчиками» всех особ мужского пола в возрасте между пятью и сорока пятью годами. Этот нюанс, естественно, был упущен водителем автобуса, который не понимал по-русски вообще, а по-английски знал «о’кей» и «Чикаго».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4