Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русские женщины (сборник)

ModernLib.Net / Макс Фрай / Русские женщины (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 9)
Автор: Макс Фрай
Жанр:

 

 


В Озёрном, в мехлесопункте, куда Роман Андреича бросили, балом правило семейство Рублёвых. Сообща воровали лес, вывозили его налево и делили прибыль по-родственному. Роман Андреич всё это пресёк и сразу стал для них откровенным жупелом, они только ждали зацепки, чтобы выдернуть его, как ёршика, из пруда, чтобы он не раздражал своим видом разжиревших на ворованном карасей. И дождались. Роман Андреич, работник деятельный, договорился с кем-то там в Ленинграде и приобрёл для лесопункта списанный деревообрабатывающий станок. Привёз покупку в Озёрное, а через день на него донос о незаконном приобретении. На Роман Андреича тут же заводят дело.

Как раз перед этим с Ладоги привезли ему бревенчатый дом в разобранном виде. И уже начали его собирать, когда свалилась Роман Андреичу на голову эта беда. Была весна шестьдесят восьмого, Роман Андреич сильно боялся, что вот-вот сядет, и мы въезжаем в недостроенный дом.

Был суд, Роман Андреичу дали три года, снова увезли в Коми, но на этот раз в другом качестве, под охраной и в казённой одёжке. А теперь представьте себе картину: мать беременна братом Лёшей, без работы, дом недостроен, правда я уже у мамы помощница, хожу в третий класс, таскаю тяжеленные вёдра домой с колодца, мыкаюсь по мелочи по хозяйству, печь топлю.

Шитьё одежды маме тоже прибыли не приносит, народ вокруг живёт бедно, тот, кто хотел обшиться, уже обшился, новых заказов не поступает. В общем, надо искать работу.

Рядом, в Леснино, в это время закрывается магазин, некому торговать. Его директор (он же продавец, он же грузчик, он же принимает товар – в сельской местности это в норме) то ли сам уволился по болезни, то ли его уволили, а может, и того хуже.

Мама устраивается туда, правда не сразу. Тогда к торговле с тюремным штампом в трудовой книжке на пушечный выстрел не подпускали. Ей помог белорусский брат: он работал где-то в отделе кадров и сделал маме чистую трудовую книжку.

Наступает новый период маминой трудовой биографии, период поначалу несладкий. Мама заводит своё хозяйство: огород, корову, поросят, кур. Каково это было не знавшей грубой работы Цыпе оттрубить с утра до вечера в магазине, а потом мчаться домой из Леснино, а это два километра полем, и заниматься непослушным хозяйством. Помню, как она приходила зимой с работы, садилась на тёплую лежанку у печки и плакала, опустив голову. Надо было доить корову, а она не умела, не получалось, молоко бежало по рукам, пальцы затекали, болели. После – ничего, научилась. Даже больше, всё её как бы слушалось, и скотина, и земля – всё. Ткнёт не глядя в землю любое семечко, выгонит с утра за калитку Лэську (своих коров она всех называла Лэськами), – у соседей в огороде неурожай, у чужих коровок молока на полпальца, а у мамы, как в кулацком хозяйстве, есть и то, и пятое, и десятое. И ведь не полола, ни землю особо не обрабатывала, скотине только корм задавала да пинала несмышлёного поросёнка Борьку, когда тот утром на работу за ней увязывался. Но это после, это когда мама пообжилась, когда отъела от фунта лиха самую горькую его половину. Как она говорила: попал в вороны, кричи, как оны? Ей и приходилось кричать – и сердцем, и глазами, и голосом.

В сентябре родился брат Лёша. Мама заводит няню, утром перед работой относит его к няне на станцию, вечером забирает. Я нянчиться не могу – рано ухожу в школу, школа от Озёрного далеко, на другой стороне озера, в восемь часов со станции туда уходит автобус, обратно идём пешком с ребятами из нашей деревни, летом полем и по железной дороге, зимой по льду через озеро. В классе меня боялись, я, если что, так или в зубы, или по яйцам… Даже самые наглые держались от меня на дистанции. Руки у меня были сильные, натренированные на таскании вёдер, а вёдра – это вам не гантельки, которыми по утрам махать.

Брату Лёше было полгода, когда мы с мамой и с Лёшиком на руках поехали к Роман Андреичу в зону предъявлять ему его первенца. Подробностей я не помню, не помню даже место, куда приехали, но там тоже была река, правда не такая, как в Слободе, а поуже и покрытая льдом. Во льду чернели вмёрзшие брёвна – вехи прошлогоднего лесосплава, искрился воздух, солнце стояло низко.

Двое суток мы прoжили рядом с зоной в маленьком бараке-гостинице.

Мама почти всё это время проводила с Роман Андреичем в специальной комнате для свиданий и только к вечеру возвращалась в гостиницу. Лёшку брала с собой, меня с собой не брала, взяла только в первый день на время предварительного свидания. Помню чёрную робу Роман Андреича, едкий запах карболки, его лысую, в пятнах голову с красными оттопыренными ушами.

Из трёх лет, что ему дали, Роман Андреич отсидел полтора и уже в начале 70-го был освобождён по амнистии.

Мама к тому времени расцвела, в доме телевизор, ковры, она сменила магазин в Леснино на магазин в Озёрном, близ станции, и теперь работала рядом с домом.

Помню, Роман Андреич домой приехал, мама ему ящик жигулёвского пива притащила из магазина, пиво было в дефиците тогда, праздник сделала ему ради встречи. Он ей ножики с наборными ручками привёз с зоны – традиция была такая у отсидевших, что ли? – у нас в посёлке все мальчишки с такими ножиками ходили, мы ж 101-й километр, сюда ж, как финнов перед войной выгнали, селили всех, кто ограничен в правах, то есть отсидевших по сроку.

В тот же день Роман Андреич напился пьяный и устроил маме первый по приезде скандал. После этих скандалов было не сосчитать, раз от раза они делались яростней и страшнее, но в тот, первый, отчим впервые кричал на маму, обзывал её подстилкой для мужиков, «тебя все ебут на мешках» кричал, и потом завалился спать, а мама полночи плакала, не могла утихнуть.

Его тоже можно было понять: вот мужик вернулся домой, уходил – оставил всё в бедности, думал, варим щи из портянки, думал, ждут его крепких рук, чтобы он наладил хозяйство, дом достроил, детей поднял, а тут на тебе – всё устроено, телевизор, стены в коврах и жена в шелках и с деньгами. Получается, он как бы и не у дел, и поэтому такая обида.

В общем, запил Роман Андреич. Запил, заскандалил, заревновал. А вдобавок на работу его не брали – мол, куда тебя, с подмоченной репутацией? И припомнили ему прежнее правдолюбие, как он продыху ворью не давал. Как тут не запить мужику?

А у мамы магазин образцовый, всё в нём есть, и мясо и рыба, сюда даже из Ленинграда ездили, когда там был очередной дефицит продуктов.

Мама ж знала, как подойти к человеку. К ней когда товар привезут, она ласково с поставщиком, по-людски, не хамит, как деревенские горлодёрки, уведёт к себе в подсобку, где склад, там и водочки ему, и закуску, и с собою ещё даст для семьи – и колбаски, и конфет, и консервов. Потому к ней и особенное почтение, и всё лучшее – в её магазин.

Ну конечно, не обходилось без хитростей. Военные у себя со склада не помню какой части под Приозерском тырили крупу и тушёнку, привозили в магазин к маме, здесь сбывали по дешёвке товар, а мама пускала его в продажу уже по цене нормальной. Незаконно, да, но попробуйте в начале 70-х в магазине найти тушёнку.

А та же рыба. Ну какой, скажите-ка, продавец станет договариваться с артельщиками о поставке зимой в магазин свежей озёрной рыбы? Мама договаривалась, не брезговала. Бывало, рыбаки городские приедут ранней электричкой из Питера, пока едут, напьются в хлам и проспят в станционном зале, так и не увидевши озера. И конечно, перед тем как уехать, – в мамин магазин, а куда же! Там закупятся свежей артельной рыбкой, прихватят на опохмелку маленькую и, счастливые, уезжают в город хвастаться богатым уловом.

Очереди к маме стояли, особенно когда приезжали дачники. За прилавком мама чувствовала себя царицей, условностей и приличий не признавала и за словом в карман не лазила.

«Плохой пизде плохо везде», – говорила мама какой-нибудь городской фифе, которая воротила нос от запаха пота и перегара ближайшего соседа по очереди и нервно возмущалась при этом.

Дачница от подобной речи краснела, как красный перец, и требовала жалобную книгу.

«Пожалуйста, – отвечала мама, – вон она, из щели торчит. – И добавляла, подмигнув очереди: – Писaл писака, читала срака».

Если где, мол, твою жалобную писулю и прочитают, так это в сортире.

Я маме помогала по магазинной части. Это когда она совсем, бывало, запарится, заработается так, что язык на сторону. Первый раз вино попробовала, кстати, у неё в магазине – не по прихоти попробовала, а по нужде. У прилавка стояла бочка с плодово-выгодным – так у нас в деревне мужики плодово-ягодное вино называли, – выгодное, потому что «хоть и дешёвое, а по мозгам бьёт, как лодочное весло», они говорили. Местные брали вино охотно, приходили чуть ли не с вёдрами, а для того, чтобы его налить, нужно было вытащить из бочки затычку, сунуть внутрь резиновый шланг и ртом отсосать воздух через другой конец шланга, чтобы вино пошло. Ну и пока отсасываешь, сделаешь поневоле глоток-другой. Я потом-то вино отплёвывала, но поначалу, по неопытности, глотала пару раз это пойло.

Вино и водка в магазине были самым ходким товаром, даже в обед, когда мама закрывала магазин изнутри, обязательно кто-нибудь вожмётся рожей в окно магазина, рожа сразу превращается в блин, жёлтый, плоский и ноздреватый, и после пальцами долбится в стекло. Мама поматерится-поматерится, но жаждущим водку вынесет. А то и домой к нам ночью стучались, районная милиция в основном, приедут поздно на милицейском газике, водка у них кончилась, видите ли, мама одевается наспех и едет с ними в магазин, благо рядом.

С местными ментами мама дружила, с местными начальниками дружила тем более, мимо маминого магазина не проходил никто, никакая шишка, до каких бы размеров ни дорастала. Материла мама всех при этом нещадно, невзирая на чины и заслуги, и всё ей сходило с рук.

Эти мамины чиновные связи помогли ей трудоустроить Роман Андреича, его взяли в ПМК, передвижную механизированную колонну, сперва рабочим, а после нескольких месяцев курсов в Большой Ижоре перевели в техники.

Обретя работу, Роман Андреич хоть и расправил плечи, но терпимей к маме не стал. Пьяные скандалы на почве ревности часто кончались тем, что Роман Андреич кидался с ножом на маму или на меня, даже на двухлетнего Лёшку однажды полез с поленом. Острая на словцо мама сама, бывало, доводила его до бешенства, на ругань всегда отвечала руганью ещё более ядрёной и жёсткой, последнее слово в споре оставляла всякий раз за собой, и Роман Андреичу, не такому языкастому, как она, сами лезли в руку нож, топор и полено. До убийства дело, к счастью, не доходило, а мама, отходчивая душа, никогда не заявляла в милицию. Лёша, правда, стал заикаться после очередного буйства Роман Андреича, тот ломился в дверь с топором, и Лёшка прятался в чулане под лестницей.

Потом мама забеременела братом Андрюшей. Это был 70-й год, мне было уже двенадцать.

Андрюша родился слабенький. И рос слабенький, прихрамывать стал, но это проявилось у него к десяти годам, я уже жила в Ленинграде, работала медсестрой в поликлинике, маме сказала, мама отмахнулась, подумаешь, мол, хромает, ногу ушиб, вот и хромает, но я-то понимала, что дело серьёзное, начинается костный туберкулёз, и после моих забот Андрюшу определили в Выборг, в тамошнюю больницу, вылечили, с тех пор не хромает.

Это позже, а раньше… про раньше не хочется говорить.

Пил Роман Андреич, пил сильно, и как-то, вставши с похмелья, меня, двенадцатилетнюю дурочку, пригласил к себе в постель, типа холодно.

Он был пьяный, гладил меня в местах, я не понимала зачем, но, когда он сделал мне больно, я закричала, укусила его за палец, он выругался, обозвал меня сукой, сказал, что я материно отродье и такая же блядь, как она, схватился за топор, я убежала, мама, когда я ей потом рассказала, била меня, ругала, тоже назвала блядью, плакала, а потом пошла, выпила полбутылки водки и уснула в огороде, в картошке.

Это был первый случай, когда мама выпила водки. До этого она не пила. Ни разу, просто на дух не переносила спиртного. Всем говорила, что если выпьет когда-нибудь, то или сдохнет сразу, или пусть её отправят в дурдом, там ей будет самое место.

«Скотинушка, – говорила мама. – Какая же я скотинушка! Дочку рoстила, рoстила и дорoстила на свою голову».

И это она мне, тринадцатилетней дуре, которая не то что мужского хуя, собственной пизды-то стеснялась, когда в баню по субботам ходили.

Обидно было до слёз, выть хотелось от подобной несправедливости. А тут ещё услышала поздно вечером, как Роман Андреич выговаривает маме на кухне: «Почему я должен эту сучку кормить?» Это он, приносивший с получки в дом несколько мятых трёшек, которые пропить не успел!

Тогда-то я и задумала сбежать в город. Так маме и сказала: сбегу.

«И что ты там будешь делать? – спросила мама. – Объедки собирать на помойке?»

«Хоть объедки, – сказала я. – Всяко лучше, чем жить вот так, когда за всё тебе в морду тычут».

Я заплакала, а мама прижала меня к груди, в мои волосы зарылась лицом и заплакала тоже.

Километрах в десяти от Озёрного, если ехать в сторону Торфяного, был такой посёлок артистов – так его у нас называли. То есть в прямом смысле артистов, их дачный кооператив. Когда лето, они в мамин магазин наезжали часто, отовариться и выпивки прикупить. Из спиртного брали только коньяк или дорогое вино, другого алкоголя не признавали. «Это наши вроде Володи, – шутила мама про них, – нажрутся плодово-выгодного, заедят в поле горохом, чтобы и в жопу ударяло, и в голову, а после валяются по канавам. А они артисты, интеллигенция, коньяк бананом закусывают, репетируют, чтобы, значит, Отеллу лучше сыграть в спектакле». А увидев кого-нибудь из артистов в очереди, махала ему рукой: «К прилавку подходи, туз пузатый, убогим и артистам без очереди». Мама была с ними на «ты», даже с Игорем Борисычем Горбачёвым, знаменитым ленинградским артистом, он у нас и в доме бывал, мама ему стол накрывала, вела себя при нём просто, не заискивала, спину держала прямо и словa не просеивала сквозь сито. Он однажды захотел вдруг огурчика, свеженького и непременно с грядки, так она махнула в сторону огорода: если надо, так, мол, вперёд.

Мама и обратилась к Игорю Горбачёву, у того же связи в городе на всех уровнях, лауреат Госпремии, народный артист, зря она, что ли, его огурцами с огорода кормила. И меня по протекции Игоря Горбачёва принимают в 4-е ЛМО, медицинское училище на Васильевском. Это 73-й год, мне ещё нет пятнадцати.

Я уехала, жила в Ленинграде, вдвоём с подругой снимала комнату в коммуналке, кончила училище, стала работать, к маме ездила раз в месяц на выходной, уезжала обратно с туго набитой сумкой, везла продукты, мама ничего не жалела, хотя была с двумя малолетками на руках – пятилетним Лёшкой и трёхлетним Андрюшей. Однажды увидела в магазине зимнее пальто с воротником из песца, рост мой, всё моё, цена только не моя, кусается. 300 рублей, участковой сестре такие деньги даже во сне не снились. Я откладываю пальто до завтра и даю телеграмму маме: «

Срочно вышли триста рублей тчк Марина
». На следующее утро мама высылает мне деньги, и я, счастливая, покупаю пальто.

Уже потом, после маминой смерти, я часто думала о своих отношениях с мамой. Эти её резкие переходы от любви к ярости, не ненависти, именно к ярости, когда она способна была, если что-то делалось не по ней, убить тебя натуральным образом, ладно, не убить, покалечить, а после рвать на себе волосы и проклинать себя за вспышку безумия, – часто выбивали у меня из-под ног ту досточку, что лежала между нашими берегами. И чем дальше, тем ярости было больше, оттого, быть может, что чаемое в юности счастье потихонечку превращалось в пар, или от алкоголя, которого в жизни мамы становилось всё больше, тем более что, не вынеся частых ссор, мама и Роман Андреич развелись в 1980 году и её пристрастие к алкоголю переродилось в болезнь.

Наверное, невозможность давать сердечное тепло во всю силу и при этом желание хоть как-нибудь искупить обиду, вольно или невольно нанесённую ею мне, и возмещались деньгами, шубой, подарками, продуктами с огорода или из её магазина. Мама как бы откупалась от нас – от меня, от моих братьев, Андрея с Лёшей. Но возможно, я ошибаюсь и дело совсем в другом.

Маму я иногда сравниваю с растением мать-и-мачехой, её пыльные широкие листья, обожжённые по краям солнцем, росли в деревне по обочинам всех дорог. Гладкая, холодная сторона листа – мачеха. Тёплая, шероховатая – мать. Вот и мама – то была тёплая, то была холодная, как чужая, смотря какой стороной души поворачивалась к тебе в ту или иную минуту жизни.

Я сменила двух мужей, застряла на третьем, Лёшка и Андрей стали взрослые и один за другим перебрались в город. Дольше всех рядом с мамой держался Андрюша, правда жили они одновременно как бы вместе и врозь, Андрей пил, мама пила, от хозяйства в доме к концу 90-х практически ничего не осталось.

«Синяк под глазом видишь? – жаловалась она, когда я бывала в деревне. – Андрюха поставил. Зуба нет, видишь? Андрюха выбил. Волосы выдраны тут вот. Андрюха выдрал. Рукав на кофте оторван. Андрюха оторвал».

Когда я с мужем приезжала к маме в Озёрное, я уже с трудом узнавала дом, дверь наружу не запиралась, входи кто хочешь, пьяницы-старухи, мамины собутыльницы, шмыгали за порог, когда я появлялась у входа, мама часто лежала на кровати без чувств, заваленная грязным тряпьём, и была похожа на мёртвую.

«Что-то я в последнее время стала всё забывать, – говорила она при встрече. – Как с собачьей луны свалилась. Это как называется: склероз или я дурочкой становлюсь?»

«А как тебе самой хочется, так и называй», – отвечала я.

«Тогда дурочкой – дурочкам всё прощают».

Я драила дом до блеска, выносила за порог грязь, мыла маму, заполняла холодильник едой, хотя знала наверняка, что ещё не отправится электричка, а уже потянутся к маме в дом все эти мурзилки-соседки и от чистоты, наведённой мною, от еды в холодильнике, от нескольких бумажных купюр, положенных на полочку перед зеркалом, ровным счётом ничего не останется.

Зимой в начале 2003-го я перевезла маму в город, чтобы некоторое время подержать её под контролем, подлечить, подкормить, отдалить её от пьяного окружения. Мама клялась, что уже не пьёт, но я-то знала цену всем этим клятвам, стоит только чуть приослабить вожжи, как она понесётся вскачь до ближайшей подпольной точки, где торгуют палёной водкой. Первую неделю мама держалась праведницей, с внучкой нянчилась, дочке шёл тогда третий год, пыталась делать что-то по дому, но уже к началу второй недели раздражение, сдерживаемое, видно, с большим трудом, стало прорываться наружу, мама ныла, просилась домой в деревню, плакала, обзывала меня фашисткой, говорила: вот я умру, похороните меня где-нибудь в выгребной яме, – алкогольный голод изводил её изнутри, и однажды, вернувшись из каких-то гостей домой, мы нашли маму валяющейся на полу в комнате.

Алкоголя в доме я не держала, мама из квартиры не выходила точно, мы с мужем поначалу гадали, как она исхитрилась напиться до такой степени, а потом заглянули на антресоль и поняли: трёхлитровая банка с клюквой, настоянной на спирту, была пуста на три четверти.

«Мама, – укоряла я её обречённо, – ну на кой хрен, скажи, тебе это надо?! Нажралась, валяешься, как скотина, внучке, думаешь, не тошно смотреть на тебя такую?»

«Дoча-дoча, – говорила она в ответ, – вот ты в гости сходила сегодня с мужем. Ну а мне в какие гости сходить? Водка для меня теперь – это всё. Это мне и театр, и кино, и муж, и любовник».

В общем, отвезла я маму назад в деревню. А четвёртого декабря, в четверг, позвонила из деревни соседка. «Приезжай, – говорит, – Марина. Мама вчера вечером умерла».


Десять лет уже, как мамы не стало. У меня всё вроде бы хорошо – муж, работа, дети любимые. В декабре мы ездим к маме на кладбище, там красиво – сосны, воздух звенит, внизу озеро затянуто льдом. Всякий раз на мамину годовщину с дерева спускается белка, перепрыгивает со ствола на ограду и глядит на меня мамиными глазами. Потом взлетает по сосне вверх и исчезает в морозном небе.

Сентябрь 2013

Сергей Жадан

Родченко

В детстве Ольгу похитили – её папа делал подозрительный бизнес, открыв один из первых кооперативов, где производились палёные адидасовские костюмы. И упрямо не хотел ни с кем делиться. Конкуренты решили действовать цивилизованно и выкрали малую. Привезли её в пансионат за город, даже зарегистрировались там под своим именем, посадили Ольгу в комнате и включили ей диснеевские мультики. А сами поехали выдвигать требования. Папа Ольги наотрез отказался платить за дочку. Причём протестовал так агрессивно, что конкуренты даже обиделись, решив, что лучше малую отпустить, чем иметь дело с таким мудилой. Ольга, узнав, что родной папа отказался платить за неё деньги, тоже обиделась, для неё это была настоящая детская травма. Потом, конечно, обида прошла, однако к родителям Ольга продолжала относиться с недоверием и, когда они спустя несколько лет развелись, вообще переехала жить к тётке, на всякий случай поступив на юридический.

Фотографировать её научила именно тётка – она работала корреспондентом в заводской малотиражке и постоянно таскала за собой в чёрной женской сумочке старую, но надёжную камеру. Фотографировала тётка преимущественно передовиков производства и различные торжества. На её снимках передовики выглядели лучше, чем в жизни. Наверное, потому Ольга и полюбила фотографию, научившись от тётки править изображения ровно настолько, чтобы они не вызывали раздражения. Малой Ольга любила забегать к тётке, в её квартиру, захламлённую и заселённую несколькими дворовыми котярами, и разглядывать только что напечатанные фотокарточки. Над тёткиной кроватью всегда висел портрет фотографа Родченко, которого тётка считала чуть ли не Богом. Смотри, говорила она Ольге, не так важно, чем ты фотографируешь, и не так важно, кого ты фотографируешь, куда важнее, кого ты при этом видишь. Тётка же и подарила Ольге первую камеру, которую Ольга старательно пыталась освоить, а после долгих неудачных попыток легко и беззаботно забыла на станции метро.

По-настоящему фотографировать она начала уже в университете, после тёткиной смерти. В один прекрасный день поняла, что не может запомнить имена всех своих одногруппников. И решила их всех сфотографировать. Фотографировать знакомых, хоть и малоприятных тебе граждан, оказалось делом захватывающим и азартным. Поскольку никогда нельзя было предугадать, как в конце концов всё это будет выглядеть на бумаге. Для себя Ольга отметила, что фотография, будто алкоголь, просвечивает в каждом из нас наиболее затемнённые черты, тщательно скрытые приметы и свидетельства, залегающие в нас, будто железные куски затонувших субмарин. Поэтому наиболее весёлые и беззаботные из нас часто на фотографиях имеют вид вконец растерянный и незащищённый, а те, кого мы просто не замечаем в упор, проходя по коридорам, на фото имеют вид уверенный и ответственный. Возможно, потому, что большинство из нас просто забывают быть самими собою, играя непрерывно удобную для себя роль, которая облегчает коммуникацию и учащает сердцебиение. Ольга фотографировала сначала старой тёткиной камерой, а потом, продав что-то из вещей, принадлежавших теперь ей, купила себе довольно-таки нормальный аппарат.


Фотографии всех своих одногруппников она старательно поподписывала и развесила в комнате. Тем из них, кого она особо терпеть не могла, Ольга повыкалывала глаза и дорисовала за их спинами каких-то суровых демонов и крылатых жуков, которые вплетались её глупым одногруппницам в волосы или залазили припонтованным отличникам в уши. Друзья Ольги, с которыми она водилась с детства и которые в общем не разделяли её непонятного желания стать юристом, смотрели на эти по-детски раскрашенные коллажи с интересом и без особого неодобрения. Иногда расспрашивали что-то о нарисованных жуках. Портрет Родченко она со стены так и не убрала – под ним постоянно спали коты, так что Ольге приходилось ночевать на кресле.

Ее друг Костя, спортсмен и активист, относился к её занятиям фотографией с недоверием. Лысый Родченко на стене также не вызывал у него особого одобрения. Костя попробовал заинтересовать Ольгу общественной деятельностью, пригласив на какое-то телевизионное ток-шоу подискутировать на тему защиты животных. Он вообще считал, что Ольге следовало бы заняться чем-нибудь серьёзным. Вместо этого Ольга подралась на ток-шоу с каким-то клерком из Управления культуры, заявившим, что у него аллергия на всех домашних животных, включая хомячков, после чего и получил от Ольги по голове. Отношения с Костей на этом прервались, и Ольга неожиданно для себя действительно окунулась в общественную жизнь, связавшись с левыми. Университет к этому времени она уже так или иначе оканчивала, и ей необходимо было хоть как-то трудоустроиться. Левые как раз искали молодого, не слишком нарванного юриста, так что, когда Ольга пришла устраиваться на работу, сразу одобрили её кандидатуру. Левые заинтересовали Ольгу своими лозунгами и старой неизменной символикой, которая ей всегда нравилась на тех же снимках Родченко. Кроме того, покойная тётка тоже была левачкой, хотя странным образом сочетала это с интересом к дзен-буддизму. Левые, чтобы не палиться, сняли Ольге комнатушку в новом торговом центре, что было даже лучше, – Ольга прибегала туда после занятий и перекладывала бумажки, пытаясь не строить особых планов на будущее и не слишком проникаться проблемами в университете. Даже подружилась с охранниками торгового центра, которые не совсем понимали, зачем она работает на всю эту сталинскую сволочь.

Она всё так же фотографировала и каждый раз, когда левые собирались на акции по поводу какого-нибудь революционного праздника, ходила вокруг шумных пенсионеров, старательно ловя их бойкие движения и динамику. Мужчины на этих фотографиях были одинокими и растерянными – их кожа отсвечивала усталостью и теплом, одежда печально свисала, а ботинки топтали пыльную брусчатку, как будто они танцевали под неслышную музыку, провожая солнце и махая ему вслед красными флагами. А женщины похожи были на персонажей из старых чёрно-белых фильмов – глаза их были глубокими и выразительными, морщины под глазами поглощали тьму и тень, седые волосы развевались на майском ветру, отчего женские силуэты становились лёгкими и зыбкими. Партийное руководство Ольга обычно не фотографировала – оно просто не влезало в кадр.

Как-то раз, во время летней сессии, ей приснился Родченко. Он стоял на её кухне и пытался разобраться с тостером. «Ужасно, – сказал он удивлённой Ольге, которая во сне сразу его узнала и изумлённо глядела, как он хозяйничает на её кухне, – я совсем не разбираюсь в этой бытовой технике. Наверное, я просто отстал от жизни. Это ужасно, согласись», – обратился он снова к Ольге и, прихватив под руку тостер, вышел из квартиры. Ольга выглянула в окно и увидела, как он вышел из подъезда и направился по улице в сторону трамвайной остановки, а за ним потянулись в воздухе старые афиши и уличные объявления, выбежали псы и подвальные крысы, и школьники выпрыгивали из-за угла и шли за ним весёлой шумной толпой, будто за проводником, который должен был вывести их из этого странного летнего сна. Ольга ещё подумала, что, если б на её месте стоял сам Родченко, он обязательно бы сфотографировал эту процессию, и она бросилась за камерой и попробовала поймать остатки праздничного шествия, но фотоаппарат не подавал никаких признаков жизни, как будто умер просто в её руках, и она держала его перед глазами, как тяжёлое сердце, остановившееся в наиболее ответственный момент.

На следующее утро она фотографировала очередную акцию левых. Их было совсем мало, они нервничали и смотрели на часы, представители администрации о чём-то торговались с партийным руководством. Откуда-то прибежала заплаканная сопливая девочка, начала ныть. Ольга подошла к ней, взяла за руку и повела в метро искать маму. Девочка сразу успокоилась и начала рассказывать что-то про драконов. Ольга сдала её дежурному сержанту, спустилась на станцию и поехала домой.

Мне она об этом рассказывала так: «Фотография – это как ловля птиц. Ты выхватываешь их из воздуха, незаметно к ним подбираешься, пытаешься поймать эти движения и жесты, ловишь их неосмотрительно и торопливо и ходишь безутешный, когда они вырываются у тебя из рук. Любые попытки зафиксировать хоть что-то, вызывают у нас разочарование и страх, поскольку, вырванные из общего движения, из жизни и естественного окружения, вещи, люди и машины вдруг становятся одинокими и разъединёнными, они теряют чувство света и радости, замирая и погасая, как огни в вечернем небе. Нам нужно так мало – выходить утром на улицы, встречать знакомых и друзей, говорить и слушать, смеяться и терпеть, всегда ощущая вокруг себя шаги и голоса, ощущая свою включённость в эту жизнь, в её механизмы. Лишённые всего этого, мы просто теряем интерес к жизни, поскольку и жизнь, в свою очередь, теряет интерес к нам».

В её квартире было много света и всюду гуляли сквозняки. На подоконниках, стульях и полу лежали книги. Время от времени Ольга их пылесосила. После окончания учёбы ей предложили нормальную работу. Она сначала согласилась, однако быстро поссорилась с руководством, уволилась, покрасила волосы и решила лететь куда-то на острова. Не знала только, на кого оставить цветы и животных. Со стены на всё это недоверчиво глядел Родченко. Когда я собрался идти, из коридора в комнату вошла большая беременная кошка, похожая на переполненный трамвай, осторожно и благополучно подкатывающийся к конечной остановке.

Перевод с украинского Антона Кушнира

Александр Иличевский

Облако

I

Следователь Риккардо Туи – юноша, похожий на морского конька (узкое лицо, копна волос гребнем), – очарован подопечной: молодой женщиной с каменным лицом, отказывающейся давать показания. Восьмой раз он вызывает её на допрос, как на свидание, чтобы просто видеть.

Это его четвёртое дело в жизни, и разгадка уже на мази.

Прямая спина, руки сложены, взгляд опущен долу; пока Надя молчит, он гремит на столе отмычками (достались после дела угонщиков катеров), подбирает потоньше. Положив ногу на ногу, чистит ногти, тем временем соображая, как ещё растянуть следствие. Не назначить ли ещё какую экспертизу?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10