Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русские женщины (сборник)

ModernLib.Net / Макс Фрай / Русские женщины (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Макс Фрай
Жанр:

 

 


Жизнь директора до октябрьского переворота была на редкость благополучной. Бабушкины воспоминания тех лет: искрящиеся снегом шубки детей, яркий, какой-то даже непетербургский румянец на щеках – словно из цветного кино, сменившегося впоследствии чёрно-белым. Пересекая время от времени Троицкий проспект, я всякий раз думаю о том, что именно отсюда, отправив семью на Украину, прадед ушёл добровольцем в белую армию. В памяти бабушки – домашний траур по государю и его семье.

В 1920 году генерал П. Н. Врангель обращается к будущему тестю Елизаветы Карлу V с просьбой принять разгромленную белую армию (её потом примут другие страны). Карл не отвечает. Англичане увлечены скупкой дешёвого зерна, отобранного продразвёрсткой. Думаю, что, даже если бы Карл и ответил тогда белому генералу, у моей бабушки было бы не много шансов встретиться с Елизаветой. Прежде всего потому, что прадед, хоть и не вернулся в Питер, бежать за границу не стал. Он отправился к семье на Украину – туда, где его никто не знал, и продолжил работать учителем в советской школе. Иногда (не вдаваясь в детали) выступал как ветеран Гражданской войны. Во Вторую мировую войну прадед уже не воевал, но – он до неё дожил, что, учитывая его биографию, само по себе было достижением.

Во Вторую мировую войну Елизавета запрещала топить камины в Букингемском дворце, чтобы, чего доброго, не подумали, что ей живётся лучше её подданных. На скорбном фоне А. А. Жданова, объедавшегося в блокадном Ленинграде ананасами, это, конечно, был поступок. Что же касается моей бабушки, то у неё никогда не было ни камина, ни подданных – за исключением разве что её учеников. В начале войны ей приходилось решать задачи другого рода. С двумя маленькими дочерями она ехала в эвакуацию. И разумеется, тогда она ещё не была бабушкой.

По дороге у неё украли чемоданы, и она привыкла обходиться без вещей. Сметану на южном базаре продавали на пригоршни, и она научилась подавлять в себе брезгливость. Учительскую зарплату ей выдавали школьным цементом (его насыпали в старые наволочки), который было принято продавать на том же базаре. Вот на это у неё не хватило сил: мысль, что с цементной наволочкой её увидят ученики, казалась ей невыносимой.

Когда бабушка вернулась из эвакуации в Киев, её комната оказалась занятой соседями по коммуналке. В ожидании освобождения комнаты несколько месяцев она прожила у дальних родственников (никто не умеет унижать так, как дальние родственники). А бабушка всё не впадала в отчаяние – с двумя детьми у неё не было такой возможности. Суммируя бабушкин военный опыт, я бы сказал так: она вполне могла распорядиться не топить камины, но для красивых жестов жизнь предоставляла ей очень мало материала.

Хорошо помню нашу коммуналку. Крысы, сосед-алкоголик, очередь к единственному умывальнику с холодной водой (более подробное мытьё осуществлялось в бане). Картинка вроде бы удручающая, но есть ведь и другой ракурс: бабушка в нарядном платье идёт преподавать биологию в 44-ю киевскую школу. Номер остался в памяти потому, что соответствовал, если ничего не путаю, её педагогическому стажу (чтобы закончить с запомнившимися цифрами: её пенсия впоследствии составляла 58 р. минус рубль, вручавшийся почтальонке). Учительское служение преображало бабушку и поднимало её над коммунальными буднями. Оно, кстати говоря, производило впечатление и на неучёное большинство нашей квартиры – даже на тех, кто когда-то захватывал её комнату. Бабушкины же ученики посещали нас до самой её смерти.

Одним из её учеников был выдающийся поэт Наум Коржавин (бабушка знала его как Эму Манделя). «Вокруг неё всегда создавалась атмосфера доброты и, говоря сегодняшним языком, абсолютной порядочности», – написал мне о бабушке Коржавин. Один из самых искренних русских поэтов, в том же письме он прибавил: «Я к ней всегда относился хорошо, хотя предмет её я не любил, и он мне не давался».

Её жизненную позицию можно было бы определить как терпение, если бы это слово не заключало страдальческого оттенка, бабушке не соответствовавшего. Речь идёт о каком-то особом слиянии с бытием, об отсутствии по большому счёту к бытию претензий. Нечто каратаевское, но без литературности. Боязнь патетики, и оттого – лёгкая ирония. Много лет спустя я узнал этот тип в людях Русского Севера, откуда была родом бабушкина мать. Интонации, жесты, а главное, мироощущение – всё это не стёрлось и в их киевской жизни.

Бабушка даже курила, как мать, – держа сигарету между большим и указательным пальцами. Пальцами, знавшими всякую работу и от неё загрубевшими, с тусклыми и слоистыми ногтями. На них никогда не было колец – бабушка не любила украшений. Однажды я нашёл во дворе золотое колечко с драгоценным, хочется верить, камнем и подарил ей. Я мало чего в своей жизни находил, но тут сосредоточился и нашёл – речь всё-таки шла о моей любимой бабушке. Надев мой подарок на палец, она вышла во двор и села на скамейку. Никогда ведь не сидела там (не любила дворовых бабок), а здесь зачем-то вышла. Может быть, кольцо показать. Там-то оно и бросилось в глаза владелице и – было ей немедленно вручено. Мне было по-детски жаль бабушку: всё-то от неё уплывало, даже малое её везение. Уже ребёнком я понимал, что кольцо – только частный случай. Бабушку же этот случай не огорчил. Хорошо понимавшая, что всякая находка – это чья-то потеря, она чувствовала явное облегчение.

Старение её было незаметно – как вообще незаметны изменения в человеке, живущем рядом. Разумеется, кое-что происходило уже не по-прежнему. Менялось, например, соотношение наших шагов: мой шаг увеличивался и ускорялся, бабушкин – наоборот. Я останавливался, ожидая её, и эти остановки отражали, увы, порой не столько превосходство моё в скорости, сколько раздражение, и она это (естественно) замечала. Уже после её смерти я нашёл её записки, в которых говорилось, что старость по отношению к молодости должна держать дистанцию. Старики плохо ходят, некрасиво едят, и лучше этого не делать в присутствии молодых. Сейчас, когда старость из отвлеченной идеи мало-помалу превращается для меня в реальную перспективу, я думаю, что бабушка была права. Невыигрышных сопоставлений следует избегать.

Старость охватывала её всё крепче, а бабушка всё не поддавалась. Старалась сохранять независимость. Независимое поведение – по крайней мере, явно выраженное – свойство молодости, да бабушка и чувствовала себя молодой. Несоответствие самоощущения её старческому облику снималось самоиронией. По утрам она говорила, что ей страшно подходить к зеркалу, потому что оттуда на неё смотрит страшная старуха. Такие заявления не требовали ответа, но внутренне я был с ними не согласен: на мой тогдашний, а уж тем более нынешний взгляд, бабушка выглядела вполне благообразно. Что, как известно, не всегда случается в старости.

Постепенность бабушкиного старения осуществлялась не без исключений. Одно из них я хорошо помню – это был её последний выход в магазин. Бабушка отправилась за покупками, но с полпути вернулась – она просто не смогла дойти. Вернулась гораздо старше, чем выходила.

Последняя моя встреча с бабушкой состоялась в ноябре 1988 года, когда я приезжал в Киев на её день рождения. Когда гости разошлись, она сказала, что это её последний день рождения. Спокойно сказала, как бы ставя в известность. Перед моим отъездом в Петербург повторила: «Я скоро умру». Она не болела (по крайней мере, не больше, чем обычно), но я знал, что сказанное ею – правда. Кокетство ей было несвойственно, да и слова её с делом обычно не расходились. Бабушка молчала, и я понял, что она ждёт моего ответа. Подавив ком в горле, я сказал, что все умрут. Что я тоже умру. Мне казалось, что напоминание о всеобщем равенстве перед смертью могло бы стать лучшим словом утешения. Это было не так. Бабушка грустно посмотрела на меня и сказала: «Но ведь я умру раньше».

Она умерла через два месяца. Я лежал тогда после операции в одной из петербургских больниц. В день бабушкиной смерти я ушёл оттуда, потому что отчётливо понял, что её больше нет. Оказалось, что в это время мне уже была дана телеграмма о её смерти. Я вылетел в Киев. Как и бабушка, я стесняюсь проявлений сентиментальности, но помню, как из окна самолёта внимательно всматривался в облака. Мне казалось, что если у меня есть шанс увидеть её ещё раз, то произойдёт это именно там.

В том, что происходит на свете, часто просматривается режиссура, которую при невнимательном взгляде на вещи можно посчитать случайным стечением обстоятельств. Годы спустя, в один из приездов в Киев, я оказался на месте своего бывшего дома. Расчищенная площадка ещё дышала недавним жильём, и мне казалось, что за забором только что скрылся последний самосвал, увёзший обломки того, что было моим домом. Я поразился тому, что последний акт его драмы завершился в моём присутствии.

Справляясь с возникшим зиянием, я искал свидетельств существования моего дома и – не находил. На площадку выходил чёрный ход соседнего ресторана. За моими действиями следили два перекуривавших официанта. Поинтересовавшись у меня, что, собственно, происходит, они активно присоединились к поискам. Не прошло и минуты, как один из них поднял с земли старинную кованую скобу. Второй сбегал за пакетом, и скоба была мне вручена. Держа этот предмет в руках, я повернулся к площадке спиной и смотрел на пирамидальные тополя перед бывшим домом. Они стояли так, словно с ним ничего не произошло. Я попытался вести себя так же. Представил себе, что за спиной – наши окна, что в одном из них – бабушка, что она меня зовёт. И я услышал её голос.

Много лет занимаясь древнерусской литературой, я ловлю себя на том, что в каких-то областях и сам ощущаю влияние исследуемого материала. Например, в истории. Средневековые историки – люди совершенно особого склада. В свои сочинения они помещали вещи, которые современный историк, пожалуй бы, не заметил. Он просто не счёл бы их историческими событиями. В Хронике Георгия Монаха есть повествование о том, как разбойник убил путника, а собака убитого впоследствии указала людям убийцу. Этот рассказ занимает две трети главы о византийском императоре Льве IV. Почему? Потому что это аисторическое, по сути, повествование имеет в глазах Георгия нравственное содержание: оно говорит о неизбежном торжестве справедливости. С высокой – самой, может быть, высокой – точки зрения описанное событие значит не меньше, чем все деяния императора. В конце концов, важен лишь ответ на Страшном суде, а всё остальное – подробности.

На этой историософской ноте возвращаюсь к бабушке и, конечно же, к королеве. К двум современницам и, вне всякого сомнения, историческим лицам. Они совместно творили историю, хотя и представляли разные её фланги. У каждой была своя сфера ответственности, и каждая со своей сферой, нужно думать, справлялась. В бабушкину сферу, помимо её дочерей, в разное время входили также мой двоюродный брат и я. Не хочется хвастаться, но, в отличие от Елизаветы, бабушка своими внуками осталась в целом довольна.

В перспективе вечности, вероятно, не так уже и важно, кто из них был королевой, ибо неизвестно, по слову Н. С. Лескова, «кто из нас в каком расчислении у Господа». Я гляжу на их фотографии и улавливаю сходство. Есть у стариков какое-то общее выражение – доброты и как бы уже нездешности. Возможно, это выражение и отражает то главное, что им случилось обрести в жизни. Я думаю, история не самоценна, у неё нет и не может быть никакой общественной цели. Её цель глубоко персональна и состоит в том, чтобы дать нам выразиться. Роль истории в определённом смысле сравнима с ролью рамы. А портрет создаём мы сами.

Мария Галина

Звонок

Сначала звонок был частью сна. Солнечная веранда, скрипка в руках жирного румына, её собственные загорелые ноги, притопывающие в такт мелодии. Она успела заказать мороженое и сказать сидевшему с ней, что она просто счастлива, после стольких лет он нашёл её, и они снова вместе, и вообще всё хорошо и будет хорошо всегда. И успела порадоваться, что эти годы никак не отразились на форме её смуглых ног, да и двигалась она легко, словно бы летала. Да она и летала. Стоило слегка поджать ноги в чуть жмущих чёрных лодочках, и она подвисала над танцполом (как она там оказалась, только что вроде бы сидела за столиком), инерция движения несла её по воздуху, разве что требовалось некоторое мышечное усилие, как, к примеру, на качелях или в воде, из-за чего побаливали икры. Чувство совершенного, абсолютного счастья; всё, о чём ты столько лет тосковала, сейчас вот, рядом с тобой, на расстоянии вытянутой руки. Никто никогда не сможет отобрать. Крохотная бодрствующая часть сознания подсказывала, что такое уже снилось, но Он всё время ускользал, должен был прийти, но не приходил или приходил, но делал вид, что не замечает её, что они незнакомы, так надо было для конспирации – какой конспирации? – и что и на этот раз Он ускользнёт, как ускользал всегда. Но другая часть сознания, сонная, возражала, говорила, что нет, на сей раз всё будет иначе. То были сны, а это наконец-то реальность.

И вынырнула из этого тепла и света и аж взвыла, это опять был сон, да ещё так нагло захлопнувшийся перед самым носом. А что её, собственно, разбудило?

Под одеялом она угрелась, там царило её персональное уютное лето. Она всегда очень тепло укрывалась на ночь, именно потому зимой ей всегда снилось лето, а летом снилось хрен знает что или вообще ничего, потому что летние ночи светлы, и длинны и одиноки, и она ворочалась на сбитой жаркой простыне и не могла заснуть. А вот зимой засыпала сразу. К тому же по вечерам теперь она выпаривала всякие ароматические масла, купила в аптеке, поддавшись внезапному порыву, такую керамическую штуку, вроде бы маленький домик, внутрь ставится свечка, а в темечко на крыше наливается вода и капается ароматическое масло. Она накупила всяких разных масел – и горького апельсина, и сосны, и гибискуса, и суданской розы, и теперь в комнате стоял запах средиземноморского лета. На столике у кровати выстроился целый ряд тёмных пузырьков с притёртыми пробками, чуть липких от масла и потому шершавых, с тусклым налётом домашней пыли. Ей нравилось смешивать эти запахи, экспериментировать: сегодня добавлять одно, завтра – другое. Когда-то, очень давно, она вот так смешала мамины духи из прозрачных, нежных, гладких, пупырчатых флаконов, стоящих на туалетном столике рядом с прекрасной душной пудрой «Кармен» и всякими кремами и пуховочками. Мама, вместо того чтобы обрадоваться, ударила её по руке, рука потом несколько дней даже немножко болела. Да и запах, честно говоря, получился в результате не такой приятный, как она ожидала. Но она была, можно сказать, повёрнута на запахах и первую свою получку потратила на дорогущие французские духи, отстояв за ними взволнованную женскую очередь. За что, помнится, опять получила от мамы, та, правда, уже не била её, но кричала и плакала, и кинула ей прямо в лицо побитое молью пальто, и ещё что-то кинула, какие-то тряпки, что ли, или старые туфли, она не помнила.

Французские духи тогда стоили очень дорого, да и туфли недёшево. А сейчас она могла себе позволить именно те духи, из-за которых на неё тогда так кричала мама, она их покупала уже лет двадцать, только их, и так привыкла к этому запаху, что перестала его ощущать. Но когда она совсем недавно пшикнула распылителем себе на запястье (раньше эти духи выпускали в прекрасном изысканном флаконе, увенчанном стеклянной пробкой, сейчас – с распылителем, и ходили слухи, что их перестанут выпускать вообще), – так вот, брызнув себе на запястье, она вдруг поняла, что запах любимых духов стал ей неприятен. Не просто неприятен – её прямо затрясло, словно запястья коснулось что-то чужое, липкое и плохо отмывающееся. Слизь со щупальца инопланетянина, скажем.

Её старинная подруга, медик и потому циник (сама она в душе цинизма не одобряла), сказала, что это потому, что… хм-хм… меняется гормональный фон. Меняй духи… хм-хм. Ты заметила, сказала подруга, девушки душатся цветочными, лёгкими духами, молодые женщины – горьковатыми: запах мокрой зелени, водяные лилии, мох, древесные ноты. Женщины зрелые предпочитают запахи пряные, терпкие: фрукты, корица, кардамон, мускус. А старухи, ну ладно, не старухи, не делай такого лица, старые дамы носят тяжёлые, сладкие духи, словно бы стараются забить идущий от них дух распада и тления. Думаешь, они все сговорились, что ли? Вовсе нет, просто то, что раньше нравилось, начинает по-другому взаимодействовать с молекулами твоих собственных кожных выделений, и получается уже совсем другой запах, неприятный тебе. И ты бессознательно ищешь те духи, которые бы не вызывали такого отторжения.

Это был приговор, и вовсе не духам, которые она убрала в дальний ящик трюмо, а чему-то другому, в частности надежде на то, что всё изменится, а в более широком смысле – будущему. И она предпочитала об этом не думать, только всё теплее укутывалась на ночь, и пристрастилась составлять «композиции», как она говорила, ароматических масел, и каждый вечер зажигала свечку под маленьким блюдечком, свечка нагревала воду, вода нагревала масла, плавающие плёнкой на поверхности, масла испарялись, а когда вода высыхала, то плёнка оставалась в блюдечке, и её было очень трудно отмывать.

Мелодия румынской скрипки превратилась в настойчивый сигнал мобильника, она отбросила одеяло, ноги всё ещё болели, словно и впрямь натруженные танцем и полётом. На самом деле они болели всегда.

Телефон был закопан глубоко в сумочку; дамская сумочка, о, это что-то особенное, всегда говорил папа, растерянно разводя руками, пока мама рылась в сумочке, ища ключи или носовой платок, а потом – очки и валидол. Там можно спрятать слона. Но пока его найдёшь…

Она нашла наконец телефон, он дёргался и трясся в руке. И светился.

– Да, – сказала она в наполненное шумами ночное пространство, – да?!

– Мама, – сказал неразборчивый голос в трубке.

– Да?

– Мама, это я, слушай (или он сказал – Саша?)… я тут в милиции… с чужого телефона… дали позвонить. Мама, я убил человека!

– Что? – Ей было плохо слышно, какие-то шумы, гудки, и оттого она сама говорила громко, почти кричала. – Что?

– Наехал. Сбил машиной. Может, и не убил, его «скорая» увезла, в критическом состоянии, а они…

– Но… какой машиной? Откуда машина?

– Это Стасика. Он выпил и попросил меня за руль, а я… Мама, они сказали, что замнут дело, только надо…

– Да?

– Мама, нужны деньги. Один человек, ему надо срочно передать, а он передаст начальнику отделения, и протокол изымут, пока ещё он не подшит, и… только надо быстро, мама.

– Сколько? – спросила она. – Сколько?

Рука, держащая трубку, была мокрая, и трубка была мокрая, словно она уронила её в воду. Телефон продолжал дёргаться и трястись, и она сначала решила, что он опять звонит, но потом поняла, что это потому, что рука дёргается и трясётся и колени у неё дёргаются и трясутся. Она перевела дух и разжала руку. И тут телефон вновь засветился и задёргался, уже сам собой, и другой, деловитый голос сказал:

– Это сержант такой-то (фамилию он произнёс неразборчиво, наверное нарочно). Деньги передадите на углу Коммунаров и Второй Парковой. Ровно через час к вам подойдёт человек, вы ему передадите конверт с деньгами.

– Но у меня столько нет, – сказала она.

– А сколько есть?

– Пять тысяч. Только пять тысяч.

Пять тысяч у неё были отложены на отпуск. Три – турагентству, одну она надеялась потратить там на всякие приятности, а ещё одну – Катьке. Катька жила на одной с мамой площадке, была молодая, нахальная и жадная, но по-своему честная и за такие деньги согласилась бы присматривать за мамой, давать ей вовремя лекарство, приносить продукты и ночевать, если у мамы опять начнётся.

– Рублей? – презрительно переспросил деловитый голос.

– Нет, что вы! Долларов. То есть… В рублях, но… Да, долларов.

Она вообще предпочитала всё пересчитывать на доллары, с девяностых привыкла.

– Я поговорю и перезвоню вам, – сказал деловитый голос. – Хотя… ладно, я всё улажу. Пять штук. Хорошо.

– А… с ним можно поговорить ещё?

– Нет, – сказал деловитый голос, – его уже увезли. Пять штук. Нужно быстро. Иначе не получится, нужно закрыть до передачи дежурства. Обязательно до передачи дежурства.

– Хорошо, – сказала она. – Я приеду. Через час.

Румынская скрипка, подумала она, румынская скрипка.

Ногам было холодно.

Переступая по холодным половицам, она вернулась в постель и натянула одеяло до подбородка. В постели её никто не тронет, никто до неё не доберётся, это её логово, её берлога, её тайное место, из которого она каждую ночь отплывает в удивительные страны, где всё хорошо, где солнце и море, где ноги болят не потому, что вены и суставы, а потому, что натанцевались и налетались, а Он приходил, и смотрел, и касался её руки, и, наверное, придёт снова. Странно всё же с этими снами. Почему ни разу за всё время Он ни разу не то что не обнял, как должно обнимать мужчине женщину, а не поговорил с ней, не сказал ей, что любит, что соскучился, словно бы неохотно допускал до себя, позволял увидеть себя издали и тут же ускользал, уходил, и не возвращался, и оставлял её сидеть в одиночестве на раскалённой террасе. И почему ни разу, ни разу она не смогла во сне выйти к морю, а ведь оно всё время было рядом. Казалось, вот-вот уже, но вдруг оказывалось, что путь к морю преграждают кабинки для переодевания, целый ряд, несколько рядов одинаковых кабинок, и она, вместо того чтобы выйти к морю, натыкалась на всё новые и новые кабинки, из которых почему-то валил пар, как в бане, какие-то полуодетые женщины, женщины, ни одного мужчины… Или море уже плескалось под ногами, и она готова была броситься и поплыть, но оказывалась в вязкой тине, в водорослях, на мелководье, а открытая вода была за бетонной дамбой, всё время отступая, отступая, дальше, дальше, дальше, как отступает с каждым новым шагом горизонт. Человек ведь может управлять своими снами, разве нет?

Часы тикали, тикали, тикали. Зря она купила часы с таким громким звуком.

Она прерывисто, судорожно вздохнула, откинула одеяло и встала.


– Лариса Павловна, ну как же можно было?

Светочка была её ровесница, но все её так и называли – Светочка, у неё были светлые кудряшки, вздёрнутый носик и муж; муж приходил встречать её после работы, он и сам работал неподалёку, и они вдвоём садились в машину и куда-то уезжали. Когда тебя после работы встречает муж, можно и до седых волос быть Светочкой, подумала она.

– Это же разводка. Разводка. Вы что, в «Контакте» не читали?

Она покачала головой:

– У меня нет… «ВКонтакте».

От Светочки пахло теми духами, которые она сама так любила когда-то. Волна запаха от Светочкиного разгорячённого движения коснулась её ноздрей, и она отпрянула.

– У меня так брата двоюродного чуть не развели, он едва умом не рехнулся, а потом сообразил и перезвонил Лёшке, а Лёшка и говорит: папа, да ты чего, я ж у Катьки ночую сегодня, я ж тебе говорил, что домой не приеду. А если б не позвонил, не догадался?

– Они всегда так, берут на испуг, ночью, когда человек тёпл и растерян, – сказал бухгалтер Михаил Ильич. – Ну, понятно, ничего не соображаешь, это как в тридцатых: звонят ночью или стучат в дверь – и ты уже готов… Потому что голенький, без раковины, всё наружу. Они, эти мерзавцы, психологию хорошо знают.

– Да, – сказала она и всхлипнула.

– Ну не надо так убиваться, это всё-таки только деньги. – Михаил Ильич неловко похлопал её по руке, и она, дав себе волю, упёрлась ему в плечо лбом и разрыдалась, а он продолжал гладить её по руке и повторял: – Могло быть хуже… Могло быть хуже…

Она подумала, что, с тех пор как за Ним закрылась дверь, её впервые вот так трогал чужой мужчина, – ведь не считать же те случаи, когда она из руки в руку передавала деньги чернявому водителю маршрутки.

– Я так… – Она вновь порывисто, как обиженный ребёнок, всхлипнула. – Вы даже не представляете…

– Выпейте воды, голубушка. – Михаил Ильич хотел отстраниться, потому что она обревела ему всю рубашку, но ему было неудобно сделать это вот так, без предлога, а если принести попить, это хороший предлог. – Светочка, пожалуйста, принесите Ларисе Павловне воду.

Светочка принесла воду в запотевшем пластиковом стаканчике, и её вновь обдало волной ненавистных духов, которые уже не могла носить она сама.

Ничего, подумала она, ничего, ещё пара лет, и Светочка пшикнет духами на запястье, как вчера, и позавчера, и месяц назад, и поднесёт запястье к хорошенькому прямому носику, и вдруг её затрясёт от омерзения, запах покажется резким, чужим, неправильным, и она побежит в ванную, подставит запястье под струю воды и будет смывать запах, смывать его, смывать… А потом пойдёт и купит себе другие духи, сладкие и тяжёлые, чтобы перебить запах старушечьей вялой плоти.

Она глотнула. Вода помогает. Это она знала с тех пор, как умер папа. До тех пор она никак не могла понять, почему человеку всегда предлагают воду, если человек плачет и не может остановиться. А дело в том, что, когда человек сильно плачет, у него происходит спазм горла. И если ты пьёшь воду, то её волей-неволей надо глотать, и спазм проходит, и организм принимает это как сигнал больше не плакать. А пить воду.

Она глотнула ещё раз.

– При Брежневе такого не было, – печально сказал Михаил Ильич. – А при Андропове тем более. Куда мы катимся!

Она кивнула, чувствуя, как вода толчками двигается по пищеводу.

– Надо было в милицию позвонить. Сказать, что вас шантажируют. Оборотни в погонах.

– Это вообще не милиция была, – терпеливо сказала Светочка, – это разводка. Жулики.

– Тем более. Пускай бы настоящая милиция их выследила, и их бы взяли в момент передачи денег. Вы бы помогли уничтожить банду преступников и шантажистов. Правда, нынешняя милиция разве пальцем пошевелит ради простого человека?

– Они наверняка в доле, – согласилась Светочка.

Михаил Ильич и Светочка печально кивали друг другу. Между ними воцарился мир и понимание. А про неё они, кажется, забыли. Она так и стояла со стаканом в руке.

Ну его, этот отпуск, там будут все сплошь молодые и сплошь парами, и она будет чувствовать себя никому не нужной старой дурой, и все будут вежливы с ней, а на самом деле только и будут ждать, чтобы она отстала и можно было бы заняться своими делами, и не с кем ей будет кататься на осликах и рыбачить с лодки, а радость – это то, что можно разделить с кем-то, иначе это никакая не радость, а тоска и давняя обида.

Лучше уж дома, в убежище, где в старом зеркале она видит себя настолько смутно, что забывает, на что она похожа на самом деле. Тем более каждую ночь она и так уходит в странствие, отплывает в золотые поля, в места счастья, где ждет её Он, а если добавить к кедровому маслу и апельсиновому маслу ещё и чуточку, самую чуточку жасмина, то можно передвинуть время во сне на позднюю весну. Тогда, если приоткрыть окно, отовсюду повеет свежестью, и, может, удастся наконец войти в море по горло, по подбородок и уплыть в прохладной, пронизанной зелёным светом воде далеко-далеко.

– Михаил Ильич, – она поболтала остатками воды в потеплевшем пластиковом стакане, – у вас валидола не найдётся?

– Нет, голубушка, – Михаил Ильич глядел на неё тепло и сочувственно, – только от головы. Хотите от головы?

– Да. – Она кивнула и вытерла нос тыльной стороной руки.

Как хорошо, что можно позволить себе быть некрасивой. Как хорошо, что можно позволить себе быть несчастной. Не бодриться, не делать губки бантиком, не пудрить нос белой, а виски – розовой пудрой, а вот так, в красных пятнах, в слезах, в соплях. Как же счастливы люди, которые могут себе позволить плакать над тем, над чем плакать не стыдно.

У неё никогда не было сына.

Михаил Гиголашвили

Забытый адрес

Старые записные книжки… Кладбища надежд, желаний, порывов, кои со временем так же дряхлеют, как и бумага, где записаны адреса и телефоны виновников твоих тогдашних эмоций…

Прежде чем выбросить старую книжку, её следует переписать… Нелёгкая работа – отбирать людей: один телефон – перенести под новую обложку, а другой – уже не надо, этот адрес – необходим, а тот – вовсе не нужен, ибо адресат выбыл в мир иной, куда письма не доходят и где никто не отвечает на звонки…

Особенно щемящи записи, раскиданные по полям и обложкам, – знаки тех душ, о которых были сомнения: стоит ли на них тратить место главных страничек?.. А ведь иные из этих косых и кривых записей меняют твою жизнь…

Я разглядываю старую, почти стёртую запись, забытый адрес: город, улица, имени не прочесть, короткий телефон – а чёрная дыра памяти уже засасывает напропалую…


Лето. Начало 1970-х. Окончив первый курс тбилисского филфака, я впервые уехал на море один, без родителей.

Мельком осмотрев турбазу (каких много на черноморском побережье), бросив чемодан в комнате у маминой подруги (чьим заботам был поручен), я важно закурил сигарету и уселся на главной аллее, закинув ногу на ногу, косясь на мир из-под чёрных очков и поправляя отросшие а-ля хиппи волосы. Сигарета, очки и новая рубашка «Лакоста» должны были убедить всех, что перед ними не какой-то там полушкольник, а серьёзный человек. Ну а что делает серьёзный человек на море?.. Ищет женщину, что же ещё?

Я выбрал скамейку, откуда просматривалась аллея к столовой. Ощущая в кармане заветные сто рублей, я с некоторым презрительным превосходством разглядываю столовую: настоящие мужчины едят только в ресторанах, ездят на чёрных «Волгах» и носят «фирму» – и никак не иначе.

Наблюдение за аллеей настроило на печальный лад: отовсюду стекались туристы, в глазах рябило от женских выпуклых шорт и обтянутых маечек, но все уже были с кем-то!.. Шли вместе, шутили, обнимались. Это было очень плохо и не обещало ничего хорошего: все заняты!

Через время, наглядевшись до одури и опоздав в столовую, я отправился в закусочную возле турбазы. Два шашлыка и бутылка вина (всё – за три рубля) вернули хорошее расположение духа. Оставив буфетчику на чай и купив у него за рубль пачку «Кента», я не спеша двинулся к пляжу, поигрывая платком и стараясь ступать степенно и размеренно. А на пляже, не раздеваясь, сел на камень, с треском распечатал белую душистую коробочку и стал поглядывать вокруг. Мне казалось, что сидеть на пляже одетым – более достойно настоящего мужчины, и даже знойное солнце и липкий пот не могли переубедить меня.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10