Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Картина паломничества

ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Картина паломничества - Чтение (стр. 9)
Автор: Литов Михаил
Жанр: Детективы

 

 


      - Ты смеешься над самим собой! - воскликнул живописец.
      Буслов затосковал. Теперь он, сникший и скромный, вписался в рамку того места, на котором прежде стоял Чулихин, пришедший разыграть завершение своего замысла.
      - Разве я знаю, что меня влечет отсюда к тому монастырю? - вырвалось у него.
      Торжествовал и мысленно возвеличивал Чулихин свою правду, хотя она и не оказала должного воздействия на Буслова. Ему уже хотелось поскорее вернуться в родной город, заняться художественной мелочью, торговля которой обеспечивала ему пропитание, и между прочим поделывать и значительное, вырисовавшееся в паломничестве, а по вечерам пить вино, забыв о Буслове и Лоскутникове, на минуту-другую показавшемся ему заслуживающим пристального даже внимания. Думал о книжке Вяземского, с которой уляжется на диван, предварительно представив себе, как Петр Андреевич выдумывал эту книжку, бродя с заложенными за спину руками по чудесным аллеям Остафьево. Рисовалось ему, как Карамзин, разметав полы фрака, садится писать российскую историю, еще не известную его соотечественникам, а стремительно летят годы, и вот уже некий Чулихин, торгово набегавшись, натрудившись за день, освежившись стаканом-другим доброго вина, укладывается на диван с этой толстой, насыщенной плотью и кровью историей и, шевеля вслед буквам губами, роняет смех и слезы на бессмертные страницы. Или напиваться, напиваться до непотребного хрюканья! Подумал и об этом Чулихин. Добродушная усмешка выступила на его пересохших губах. Он напьется, а в окружении беглых, не досказывающих себя думок, быстрых, как ангелы, воплощающиеся в птиц, возникнет и плотно утвердится видение прекрасного, сказочного Остафьево, никогда им не виданного.
      ***
      Когда они, наговорившись, подошли к ресторану, оттуда Обузов и Лоскутников выволакивали окончательно сомлевшего водителя, а Авдотья твердой поступью пролагала им путь к гостинице. Водитель бормотал что-то себе под нос и время от времени то одной, то другой ногой предпринимал попытку сделать шаг, ставя ее вдруг куда-то невпопад выдвинувшейся ножкой циркуля. Обузов смеялся. На его лице читалось счастье человека, живущего в свое удовольствие, но, может быть, это было счастье только одного мгновения и под ним таилось сознание, что возвращение к обычным дням и заботам очень скоро отшвырнет жизнь под знак неизбывной тоски. Смех у него был отрывистый, болезненный, немножко и сумасшедший, как у подростка, впервые уяснившего, что он способен совершать гадости и получать от этого удовольствие. А Лоскутников занимался водителем без всякой охоты, подневольно, и можно было видеть, что он даже осунулся, соображая несоответствие целей, выведших его из дома в дальнюю дорогу, этому делу служения опорой бессмысленно загулявшему человеку.
      В гостинице на втором этаже, где располагался номер Обузовых, сидел под дверью змееподобный. Завидев процессию, он вскочил на ноги, сияя слишком ослепительной для его темноватого лица улыбкой, и указал на сваленные в кучу мешки.
      - Я честный человек, не жулик какой-нибудь, не прохиндей, - возвестил он. - Я принес товар, и вот он весь тут, и все с точностью такой, что я прямо-таки все равно что обобран теперь до нитки.
      - Ничего, в накладе ты не остался, - возразил Обузов. - Я тебе заплатил сполна.
      Но у мужика были свои проекты, никак не предполагавшие скорого завершения его деловых афер в отношении пирующего коммерсанта. Идеи не зароились бы столь бурно в его уме, давно задавленном водкой, если бы тут речь не шла об успехе уже абсолютном, т. е. о полной и выгодной продаже всего его товара, о чем он и мечтать, конечно, не мог еще утром. Это была удача, о которой всякий торговец только грезит, а о том, кому она приваливает, впору слагать легенды. У мужика голова пошла кругом, он еще не верил, что подобное действительно случилось с ним, не уверовал в это, хотя деньги были в его кармане, а товар уплывал за дальнейшей ненадобностью. В атмосфере фантастики, совершающейся с ним, он ясно сознавал, что все устроилось хорошо, и даже очень хорошо, наилучшим образом, а в то же время его мучил вопрос, не прогадал ли он, не продешевил ли, не надо ли было запросить больше или даже вообще уже лишнее, заключающее в себе хотя бы только один шанс из тысячи, что покупатель все-таки даст. Не надо ли было испытать этот шанс? Не упустил ли он уже его? Как он будет жить дальше, ведая, что имел шанс, а не воспользовался им? Мужик мучился. На его скорчившейся в умильную гримаску физиономии возникла раболепная и одновременно наглая улыбка, и он устремился к своим мешкам: он покажет товар, продемонстрирует его великолепные качества, он докажет, что ему заплатили мало и как-то, можно сказать, непрочно.
      Однако его планы устроения некой торговой идиллии мгновенно разрушила Авдотья, которая, коротко и страшно махнув ногой, дала ему сильного пинка под зад. Словно лавину она стронула на исполинских вершинах, грозный камнепад. Но мужик был несказанно мал перед теми исполинскими и исполненными чудовищного драматизма образами, которые Авдотья ворохнула и заставила производить мощные выбросы энергии перед глазами изумленных очевидцев своим грозным телодвижением. Он не выразил своего отношения к Авдотье как к богине, ставшей творить метафизические беспорядки в его скупом на духовные поползновения мирке, а, скорее всего, у него и не было ясного разумения, что он именно так относится к ней, и в первую голову малый сей с некоторой даже ловкостью, с какой-то изощренной простотой смекнул, что пора сматывать удочки. Под смех Обузова он припустил к лестнице. Обузов улюлюкал и свистел, как мальчишка, гоняющий уличных котов. Змееподобный бежал и, уже на ходу, вперемежку с учащенным дыханием, даруя себе какое-то глубокое и отчасти романтическое обдумывание случившегося, приходил к утешительному выводу, что это случившееся вполне подвластно объяснению и если его действительно попытаться объяснить, то непременно выйдет, что оно как раз и ничего, или, говоря полнее, в аккурат то и выходит, что ничего страшного и непоправимого не случилось. В подтверждение этого вывода ощущалась мужиком тугая пачка ассигнаций в кармане штанов. Не только быстрый бег, это стремительное убегание от разъяренной бабы действовало на него успокоительно, но и в том, как он странно, чересчур громко и взволнованно, как бы чуждо самому себе дышал, заключалось нечто целебное, исцеляющее сознанием, что так не дышит человек, вполне освоивший привычки и навыки своей единственной и неповторимой жизни, и, следовательно, он выброшен из обычного ряда вещей, а раз так, то уж не иначе как и поднят в чудесный заоблачный мир.
      Авдотья стала теперь угрюмей прежнего. Они сидели в номере, глядя на сползающего со стула водителя. Лоскутников сказал:
      - Хотелось бы жить иначе, но не получается. Мы трое, - он указал на себя, Буслова и Чулихина, - знаем, что надо жить иначе.
      - Да кто же этого не знает! - отрывисто бросил Обузов.
      - Но мы не знаем, как.
      - И я не знаю.
      В том, что называлось разумом Авдотьи и даже, по странному стечению обстоятельств, выглядело таковым, выросло особое самопознание, постижение себя, разума, уже не в облике предельной простоты, могущей быть и нелепой, и славной, а какого-то гладкого, как бы лакированного предмета, вроде отменно выделанной шкатулочки, которой издали любой наверняка залюбуется, но в которую, однако, присутствующие, а с ними и изменник муж, поспешили напихать всякой дряни, объявляя ее достойными осмеяния суевериями и пошлыми выдумками. Она роскошна, она величава, она даже женственна, а они, словно бы творя философию, но в действительности все искажая, называют ее убогой старухой, жалким юнцом с птичьей грудью, полоумным старцем и требуют ее удаления из храма. Она занимает определенное место, пусть не райское, а все же достойное, а они домогаются ее изгнания, представляя дело таким образом, что на занимаемом ею месте именно что и возникнет рай, как только она его покинет.
      - Ваше безверие устрашает, - сказала Авдотья громко и отчетливо.
      - Мое и моих друзей? - уточнил Лоскутников.
      - Тут речь об ересях... - вдруг с какой-то болезненной интуитивностью угадал Чулихин. - Она указывает на ереси...
      Обузов чувственно воскликнул:
      - Она и есть первая еретичка!
      Он облизывался и смотрел на жену бывалым инквизитором.
      - Вы не верите даже в самые простые и очевидные вещи, - возразила женщина.
      - А твоя вера, если ее можно назвать таковой, некрасива, как изба с тараканами, - сказал жене толстосум. - Они ищут красоту, а ты, никогда ничего не искав, нашла... ты всегда только шарила вокруг себя в поисках вещей простых и очевидных, и вот, поди ж ты, нашла!.. Благодаря мне, разумеется. Живешь как в раю, тварь. В отличных хоромах живешь, ешь сладко, спишь гладко. Но твоя душа заросла чертополохом. И все потому, - горестно и с несколько простодушным видом повествовал Обузов, - что тебя воспитали в суевериях.
      Авдотье, когда муж принялся столь искусно читать и произносить вслух ее думки, мало понятные ей самой, происходящее показалось ужасным сном. Слезы выступили на ее глазах. В видении, подменившем действительность, она уже уступила нахальным пришлецам свое место, не успев назвать его законным и выстраданным, по праву ей принадлежащим. Муж грозил кулаком в ее сторону, в ту неизвестную сторону, где она, гонимая, очутилась. В подобном духе общались долго, а потом сон сморил, настоящий, и в снах они полетели каждый в свой рай, как сделал это змееподобный фактически наяву. Утром Чулихин проснулся первым и сразу засобирался в дорогу. Он разбудил своих спутников. Утро было ясное и чистое.
      - В монастырь, - сказал Чулихин.
      Буслов одобрительно кивнул, а Лоскутникову в эту минуту было все равно, куда они направятся. Его до сих пор возмущало, что вчера друзья уединились в усадьбе и говорили о чем-то, наверняка важном, не приняв его в свою компанию. Теперь в его видении предстоящего им был некий пробел, как если бы Чулихин, на словах обозначив схему их продвижения от гостиницы к монастырю, затаил в ней скрытый пункт, какое-то загадочное частное отступление от общего, а оговорено это им вчера с Бусловым и если не направлено откровенно против него, Лоскутникова, то и не сулит ему ничего хорошего. Тайное становилось явным, ибо Чулихин недвусмысленно распорядился: в монастырь! Но и это явное, представлялось Лоскутникову, подается в каком-то не то сомнительном, не то даже обманном виде, будучи задуманным втайне от него.
      Но Чулихин больше не создавал миражи, ничего больше не придумывал. В его багаже покоился заполненный эскизами блокнот, и этого было с него довольно. Он вносил в блокнот зарисовки даже вчера, когда его рука была нетверда после выпитого в ресторане, а его душу грыз некоторый страх перед Авдотьей, остатками здоровой натуры угадавшей, в какие дьявольские наваждения он себя погрузил и на какие соблазны готов польститься еще и в будущем. Сегодня этого страха уже не было, и все же Чулихин торопился убраться от Авдотьи поскорее и подальше. Она отстаивает свое место, хотя бы только в сердце мужа, и вчера это ей удалось не лучшим образом, но Чулихин отлично запомнил на примере змееподобного, как умеет Авдотья в иную минуту распоряжаться судьбами людей.
      Он взглянул на них, спящих, на это почтенное семейство. Авдотья, занимая половину большого гостиничного лежбища, покоилась выброшенным на берег китом, горой мяса и жира, а мощный супруг упирал в ее спину сжатые еще вчера кулаки, во сне продолжая творить пантомиму библейской притчи об изгнании. На полу, свернувшись в собачий клубок, спал неугомонно темнеющий, чернеющий водитель.
      Паломники вышли из гостиницы на безлюдную площадь перед ней. Не усложнить, не превратить в головоломку и ребус оставшийся им путь хотел Чулихин, а напротив, предельно упростить и укоротить его. Он и размышлял об этом, разглядывая четкие линии горизонтов. Простота, какой он нынче искал, представлялась ему квадратом, легко и властно вбирающим в себя всю округу, и следовало пересечь этот квадрат по диагонали, чтобы достичь наконец желанного Буслову монастыря. А дорога вздумывала изощряться, и не только перед его мысленным взором, но и в той действительности, которую теперь живописец хотел видеть единственно лишь в ряду простых и очевидных вещей, обозначенных Авдотьей. Шоссе с какими-то извивами, как бы хитря, убегало в лес, и Чулихин, внутренним взором пронизывая самое чащу, видел, что и там оно замысловато петляет, насмехаясь над его конечной жаждой простоты. Я работать хочу, а не вихлять здесь задом в лабиринтах, - внушал он себе. Но и внушать не было особой нужды, ибо он впрямь проникался целями предстоящей ему работы, смыслом картины, которую подсказывала ему жизнь его друзей в эти несколько дней, жизнь, созданная им исключительно для того, чтобы послужить ему подсказкой на будущее. Я уже достаточно потрудился над ними, - размышлял Чулихин, - я дал им вкусить плодов моей фантазии, гордился он собой, - а теперь меня ждет кропотливый практический труд, в котором для них нет места. Он заторопился и взглянул на лес нахмурившись, гордой и сильной птицей. И он свернул с шоссе в поле.
      ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
      Спутники, товарищи его, от которых была у него мысль поскорее отделаться, с видимым усилием, колеблясь, свернули вслед за ним.
      - Срежем угол, - пояснил Чулихин.
      - А это не ошибка? - усомнился Буслов.
      - Не очередное ли мое ухищрение, хочешь ты сказать?
      Сверкало у Чулихина в голове, что Буслов убог в эту минуту, непригляден среди утренней чистоты и свежести, в этом первозданном, сохранившем девственность поле. Но Буслов продолжал рассуждать солидно и с важным видом, остановившись, складывал руки на животе.
      - Нет, я знаю, что не ухищрение, - говорил он миролюбиво, словно рисуя словесные абстракции в своем домашнем, как бы кабинетном писательском уединении. - Но ошибкой это может быть.
      Лоскутников засмеялся.
      - Молчи, а то накаркаешь, - сказал он. - Ожидаем увидеть красоту монастыря, а он, наш хитроумный поводырь, сам того, может быть, не желая, приведет нас к избе с тараканами.
      Буслов недовольно посмотрел на него. Он мрачно ждал, чтобы сказать веское слово, когда Лоскутников перестанет наконец смеяться. Но ничего Буслов не сказал; впрочем, и Лоскутников долго же смеялся, как обезумевший. А вот у Чулихина с маршрутом все-таки вышла ошибка. Стали они идти по глухим местам, по лесам и болотам, заходили на обмершие хутора, и там словно кто-то говорил им: внимание! Они напряженно всматривались. Ведь вообще попаляло летним огнем яро, и в таком существовании на каждом шагу следовало изобретать способ противостояния пламени, но на тех хуторах Бог ведает почему воображалось, будто в стенах изб, поверх всякой мыслимости и немыслимости, разлито особое, верное жизни, нужное тепло, и поневоле думалось, что внутри, в избах, еще отраднее и лучше во всех отношениях. А между тем оттуда навстречу им выходили странного, безыдейного, да и как бы не совсем вещественного пошиба люди, которые ничего не знали, слыхом не слыхивали ни о каком монастыре. После этого продолжался путь, и, наконец, они зашли словно бы в угол квадрата, мысленно начертанного живописцем. Там он предложил расположиться на отдых.
      - Время-то идет, - сказал он в пояснение.
      Буслов подозрительно всмотрелся в него. Время шло, уходило даже, а живописец, судя по всему, никуда уже не торопился и время отпускал восвояси. Он, похоже, всего лишь отбывал некую повинность, и вид у него при этом был не многим лучше, чем у отрешенных, живущих вне времени людей с хуторов. Но живописец явно не чувствовал себя худо и неуютно, положение определенно не казалось ему безнадежным, и винить себя в том, что обманулся в расчетах и завел друзей в тупик, он нимало не был склонен. Ему было только отчасти смешно, что он с чрезмерной буквальностью, как наяву, а вовсе не во сне, навеянном бусловскими мечтаниями о сказочном, несколько китежском монастыре, уперся носом в предел, которому все же следовало оставаться условным и воображаемым, и стоит там наказанным, поставленным в угол малышом. Тогда он повернулся спиной к этой незримой, но оттого не менее очевидной преграде и, приняв снисходительный, готовый парировать любые нападки вид, взглянул на своих спутников. Никто не спешил обрушить на него упреки, и Чулихин уяснил для себя возможность тут некой даже своеобразной уютности; каким-то образом вышло-таки его торжество. Он с посильными удобствами расселся на земле, достал из сумки блокнот и, насвистывая незатейливый мотивчик, там и сям нанес на его страницах дополнительные мазки.
      - Так и знал, что если ты станешь насвистывать, то непременно самый что ни на есть незатейливый мотив, - ворчливо, но беззлобно вымолвил Буслов.
      - Это стереотип поведения, - определил Лоскутников.
      Живописец неспешно спрятал блокнот, развалился на траве с еще большей непринужденностью и проговорил, задумчиво улыбаясь:
      - Увидишь монастырь с горы... Или на горе его увидишь, а он сияет и светится весь, сверкает крестами да маковками, колокольнями, башнями оттопыривается, и это красота такая, - усмехнулся Чулихин, - такая лепота, что поневоле закрадывается мысль: мол, вот где с Богом говорить, вот где в самый раз с ним пообщаться. И хорошо это, славно. Ведь правда же? Мы эту картину всегда помним, она всегда перед нами, даже когда глаза у нас закрыты. Душа поет! Только внутри, между людьми, между разными монахами да настоятелями, между всякими там архимандритами, нет уже этого сияния, то есть если и есть, так разве что во всяких умилительных сказках восторженных паломников, а в натуре есть, главным образом, та же скудная и злая земная правда. Ты, Буслов, туда войдешь, а последний послушник, невежественный и глупый совсем малый, будет над тобой смеяться или поучения тебе как ослу читать. Он из тебя всю душу вытянет, вытряхнет, на пол швырнет, рассказывал Чулихин свою жуткую сказку.
      - Я устал от твоей критики. Я еще до монастыря не дошел, монахов не повидал, голоса монашьего не услыхал, зато ты мне уши прожужжал всякой о них чушью. А что чернец швырнет на пол мою душу - это не обязательно, возразил Буслов, колдуя над костром.
      Котелок, в котором закипала вода для чая, добродушно причитал о чем-то, ворчал.
      - Ты к ним придешь за небом, простодушно тараща на них глаза, - сказал Чулихин, - а настоятель, тоже не Бог весть какого ума господин, станет тебя, образованного и утонченного потомка дворян, называть дураком и отправлять на поиски каких-то щепок. Так оно, знаешь ли, и произошло с человеком, который был поумнее нашего, а вот поди ж ты, доверился этим, в черных мешках, прилепился к ним.
      Буслов сказал:
      - Я знаю, с кем это произошло. И я не хочу гадать, не произойдет ли со мной того же.
      - В красивейшем монастыре произошло это! - выкрикнул Чулихин яростно. - В красивейшем! Лепота там была несказанная, а поселились среди нее подлецы и хамы. Великого человека мучили!
      - Что бы ты с ними сделал? - с любопытством спросил Лоскутников.
      - Я бы камень каждому на шею да в воду, в прорубь.
      - Шутишь!
      - Он шутит, конечно, - сказал Буслов, улыбаясь без напряжения, светло.
      - Сейчас это еще шутка, - возразил Чулихин, - а вот как дойдет до обычных человеческих крайностей, то есть когда выяснится, что умишко у меня все же есть, но истины я, однако, не знаю, а при этом она мне позарез нужна, то будет уже вовсе не до шуток. К смерти надо будет собираться, итоги подводить, Богу отчет готовить, а я ничего не знаю. Какие ж это будут шутки, если одни живут себе преспокойно и не заботятся совсем об этой самой истине, а другие, как бы вооружившись ею, облачаются в черные мешки и смотрят вполне устроенными, благополучными господами, а я, об истине заботящийся и вооружиться ею тоже жаждущий, только и могу похвалиться что знанием о своем полном незнании?! Это уже не шутки, это уже мерзость, издевательство, подлая комедия, которую, умирая, совсем комедией не ощутишь. И это со всяким разумным человеком происходит. Не с попами, не с торгашами, не с Авдотьями, а с такими, как ты, Буслов. Вот и спрашивай после этого: на что мне такая жизнь? на что мне разум?
      Буслов внезапно уплотнившимся человеком как бы с кем-то воевал возле костра. Он двигал туда-сюда свою мощную фигуру, создавал какие-то рубящие шаги в теснине сказанного Чулихиным.
      - А я еще жив! - воскликнул он громко. - На что бы ни была дана мне жизнь с причитающимся мне разумом, я не как избавиться бы от них разом думаю, и вообще не о том... я живу... мне дожить надо со всем этим, со всем, что мне дано, и со всем, что я нажил. Куда я денусь? Как я убегу от своей жизни и своего разума?
      Чулихин присвистнул, пародируя некоторое возникшее в нем изумление образом мысли и действий его приятеля.
      - А в монастырь бежишь! - воскликнул он с преувеличенной обескураженностью.
      - Бегу... бегу ли?.. да ведь не собираюсь в нем оставаться, - рассудил Буслов и сдавленным смешком, как будто стыдясь чего-то, увенчал свое высказывание.
      - А тогда и незачем так туда поспешать. Не то тупик, что я на минутку заплутал и не знаю, как нам реально выбраться из этих трех сосен, а то, что ты сам-то толком не ведаешь, куда тебе хочется. - Чулихин грубо смеялся. Нет, приятель, выбор ты делай серьезно: либо монастырь, либо вольная воля. Тебе что, скажи, свет белый стал немил?
      - А хоть бы и так, - нахмурясь, ответил Буслов с каким-то неудовольствием.
      Принялся Лоскутников рассказывать притчу, глядя на Буслова с наглой усмешкой:
      - Один человек, по имени Антоний, в Риме ушел из семьи и отказался от богатства, стал на каком-то столпе, а этот столп в бурю оторвался от латынской земли и перенес Антония в Новгород. В латынской земле над Антонием смеялись и говорили всякую хулу, а в Новгороде Великом признали святым. Он и подвизался в святости. Он упал к ногам местного владыки и молил о приобщении к истине, просил благословения. Владыка же, как сообразил, какую милость явил Господь через этого Антония, чудесным образом доставив его из скудного святостью Рима в новгородские палестины, сам тоже упал к ногам Антония и его просил о благословении. Они некоторым образом барахтались в тереме на полу, хватая друг друга за ноги. Вот бы и тебе так. И ты так сделай. Бога умоли, чтоб он с тобой это сделал. То ли на столпе куда унес, то ли сподобил лицезреть такого чудом занесенного из невиданных земель. Вот чего вымаливай! - сильным вскриком закончил рассказчик.
      - Далеко ходить и плавать нет нужды, - возразил Чулихин, в том же, впрочем, тоне подхватывая лоскутниковскую речь. - Монастырь, обласканный Господом, здесь неподалеку, и мы его найдем. Только там не поймут, не оценят по достоинству чудесным образом перемещающихся столпов, а начнешь барахтаться, так тебя, Буслов, выведут, как нашкодившего мальчишку...
      - Мне дом собственный уже не кажется родным, - перебил Буслов. - Весь этот современный мир с его профанацией, с его воем и суетой мне опротивел... я бы проклял его, когда б это не было смешно! А почва из-под ног уходит. Мне дома ничто не в радость. Там уже стены трясутся... Обезумевшие людишки лапают его своими грязными руками!
      Снова повествовал, принимая облик наставника, Лоскутников:
      - Был поэт один на рубеже веков, не помню его имени, а произошло с ним вот что. Он еще в девятнадцатом столетии поступил в монастырь, а там запил и по пьяному делу убил какого-то монаха. И как же с ним поступили? А просто выгнали из монастыря. Вот какое, Буслов, правосудие было у духовных-то.
      - В веке двадцатом подобное уже было бы невозможно, я так полагаю, солидно заметил Чулихин.
      - Ничто мне так не противно, как этот ваш двадцать первый век! крикнул Буслов.
      - А вот тут погоди-ка, - сказал Лоскутников строго. - Если ты так рассудил, то не пришло ли время кое-что начать с начала... не пристало ли сейчас спросить, а что, собственно, ты все-таки мыслишь под национальной идеей? Мы с этого начали, и ты мне гордо все изложил, а теперь-то, теперь-то... О, милый! - злобно прохохотал Лоскутников. - Не возобновить ли заодно и прочее? Не позволено ли мне будет сейчас поинтересоваться, за что же ты меня в кремле... в древних, седых стенах кремля... щелкнул по носу?
      Лоскутников досмеивался уже ожесточенно и угрожающе выставлял вперед нижнюю челюсть, рисуя образ какой-то рассвирепевшей рыбины. Кожа словно сползла с его головы, унесла волосы, обнажив голый череп во всей его маленькой круглой убогости. Буслов сразу понял, что ему не составит большого труда взять этот череп в руку и отшвырнуть от себя на какое угодно расстояние. Он даже пожалел Лоскутникова за то, что тот был такой мелкий и жалкий в своем гневе. Но Буслову не хотелось, чтобы речь заходила о его жене, из-за которой Лоскутников и получил щелчок по носу, и по-настоящему расчувствоваться в отношении наскакивающего на него приятеля он себе не позволял.
      - Ах ты... пустобрех! - наивно отделывался он от Лоскутникова пустяковым оскорблением.
      - А оба вы пустобрехи, - подытожил со стороны Чулихин.
      Более или менее вернувшись к выдержанности манер, слегка заделавшись даже и академичней, Буслов сказал, прочно стоя на земле и гладко, изящно жестикулируя:
      - Мне не дом другой нужен, не город, не страна другая, не мир иной. Мне нужна темная и тесная келья со свечой, чтобы я мог сесть у деревянного, у грубого, пусть даже у каменного стола... пусть это все даже вообще каменным мешком будет!.. но чтобы я мог сесть там в полумраке и тишине, голову подпереть рукой и поразмыслить обо всем, призадуматься... на покое обдумать свое положение...
      - Да что за детские фантазии! - закричал и завертелся Лоскутников. Ты смеешься над нами? Морочишь нам голову? Ты, может быть, там, в этой келье, будешь глубоко размышлять о том, как ты здорово щелкнул меня по носу?
      В пронзительном ожидании ответа смотрел Лоскутников на Буслова, погрузившегося в размышления.
      - Я плачу оттого, что в прекрасное стремятся уроды и наполняют его... прекрасный сосуд наполняется дрянным вином. - Чулихин рукой, оказавшейся перепачканной землей, провел по лицу, размазывая слезы. Он тяжело вздыхал. - Мир явлений... и пусть я повторю чьи-то мысли, но я скажу это, я скажу, что мир явлений - это лишь тусклое отражение понятия, истины о божественной красоте. Так нет бы нашим настырным уродцам пошевеливаться себе только в мелкой водице, в тихом омуте! Нет, не хотят, лезут на гребень волны, на белые колокольни, на высокие башни... Они забрались уже в мою мечту. Паразитируют на моей мечте о соединении, о слиянии всего прекрасного и замечательного в русской жизни!
      Волосы на голове Лоскутникова зашевелились, встали дыбом: ему пришло на ум, что Чулихин именно его пометил паразитом, разъедающим его мечту вернуть Буслова литературе, питающимся надеждой как-то и самому, может быть, проскользнуть в мир изящной словесности.
      - Ну, ты, негодяй, сущий подлец! - завопил он.
      Он побежал, крича, а Буслову и Чулихину было непонятно, куда он мчится и кому адресует свои изобличения. Буслов перехватил его в самом начале пути.
      - Комедию-то не надо ломать, - веско произнес он, крепко взяв Лоскутникова за плечо.
      Тот вырывался. Буслов наставлял:
      - Мир стал безумен, бессмыслен и жаждет только диких развлечений, бездарность всюду правит бал, а я хочу сидеть в келье и мыслить, наверное, даже и древние летописи читать, и это для меня отнюдь не развлечение. Не мешай мне, не путайся под ногами!
      Чулихин уже не плакал, если то, что он делал прежде, действительно было плачем, а смеялся, видя, что у Лоскутникова все же получается комедия вопреки высоким и ясным поучениям Буслова. Какое-то сделалось у Лоскутникова в его оторопи совсем узкое и быстрое, темное от неосознанных, слепых порывов лицо. Буслов свою мысль прямо не выразил, однако из его слов можно было заключить, что в растлении мира повинна западная цивилизация. Чулихин и сам это знал. Да и могло ли быть иначе? С запада надвигали могильную плиту. Само уже слово "цивилизация" было так погибельно, плоско, тяжеловесно в сравнении с тонким и вдохновляющим словом "культура". А Лоскутников словно и вертелся, извивался в трещине между ними, на границе, ставшей великим различием, понятным Буслову и Чулихину, но совершенно непонятным ему. Это показалось немножко смешно живописцу, и он не подумал, что, возможно, ошибается, даже определенным образом заблуждается на счет сделавшегося вдруг несчастным Лоскутникова. Не умея вырваться из цепких рук Буслова, Лоскутников дал волю своим чувствам. Он с воем и писком ударял кулаками Буслова в грудь и пинал его ногой. Эти двое не на шутку схлестнулись. Задетый кем-то котелок опрокинулся, и вода зашипела в огне. Чулихин бросился разнимать дерущихся.
      - Постойте, постойте же! - вдруг воскликнул он с каким-то новым чувством.
      Раскидав противников в стороны, он могущественно шагнул между ними, мгновенно притихшими. Оба поддались чулихинской новизне и напряженно следили, как он продвигается к стене леса, редеющей не только у него, но и у них на глазах. И вот уже Чулихину открылся чудесный холмистый вид с далекой игрушкой монастыря среди волн леса и в охваченном крепкими закатными лучами солнца небе. Лоскутников и Буслов приблизились, механически сосчитывая математику оставшегося расстояния. Выходило, что на самом деле не так уж и далеко. Но вдруг идти никому не хотелось, да и были они еще угрюмы, не остыв от схватки, от бесплодных споров. Медленно овладевало ими очарование пейзажа, которому ладность монастырских форм придавала теплоту.
      - А хорошо монастырек выкрасили, - пробормотал смущенно Буслов.
      Чулихин повернул к нему ставшее большим и суровым лицо. Следы слез и всякий лесной мусор на его щеках скрепились в некий сумрачный гранит.
      - Иди же туда, - сказал живописец повелительно.
      - Он пойдет, - вставил Лоскутников, бесцельно усмехаясь.
      - Иди! - повторил Чулихин.
      Буслов колебался. Красота монастыря поражала его, и он хотел любоваться ею, оставаясь неподвижным.
      - И мы пойдем вслед за тобой, - решал вслух последние задачи их трудного пути Лоскутников. - А если ты не пойдешь, не пойдем и мы.
      - Правильно, - согласился Чулихин.
      - Я не пойду, - наконец решил Буслов.
      - Там келья, - поучал теперь Лоскутников с внутренним смехом. - Там свечи и лампады. И летописи там ждут тебя.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11