Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Картина паломничества

ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Картина паломничества - Чтение (стр. 2)
Автор: Литов Михаил
Жанр: Детективы

 

 


А ничего, мир вверх дном не перевернулся. Дураки ленивы, лень им заглянуть в прошлое, пораскинуть мозгами, а что-то такое подзуживает их быть как бы мыслителями и в некотором роде даже патриотами, и тогда они бросаются на самый легкий путь, вдруг выскакивают с требованием дать им национальную идею. Дать! А почему сами не берут? Почему с других взыскивают? Кто дал им на это право? На кой черт они в таком случае нужны?
      - Но ужас в том, что нет ответа.
      - Ответ есть, - сказал Буслов сурово.
      - Да если бы я сам выдумал этот вопрос, я бы, скорее всего, нашел ответ, но когда они там в театре закричали и стали требовать, я понял, что, окажись я на месте этого дурацкого писателя, тоже ничего не сумел бы ответить. Вот почему я и забегал.
      Буслов, положив сжатые кулаки на стол и поймав собеседника в угрюмую и упорную неподвижность своего взгляда, учил:
      - Не будь заодно с дураками. Если мы с тобой люди культуры, ответ для нас всегда, в любой ситуации, должен лежать на поверхности. И для меня он лежит. Иконы Рублева - вот это и есть национальная идея. Кремль, романы Достоевского - все это наша национальная идея. Платонова возьми, писателя. А то еще был историк Платонов, так что если что, смотри, не перепутай.
      - Был еще, вроде как, епископ или архиепископ такой, - сказал Лоскутников с торопливой услужливостью, даже как будто отважился подсказать своему речистому товарищу.
      - Платонов... я о писателе... чего же еще, дорогой, какую и где еще искать тебе национальную идею?
      - Понимают ли иностранцы Платонова, вот вопрос.
      - Бог с ними, с иностранцами, - раздосадовано отмахнулся Буслов.
      Переменился климат в душе Лоскутникова; метнувшись всем существом на родные просторы, он спросил с особой, остро и самозабвенно смеющейся или словно бы поющей заинтересованностью:
      - Сам факт их существования, этих великих, в нем и заключается суть?
      - Если угодно, то да, в самом факте их существования и заключается. Если ты не способен пойти глубже и вникнуть в содержание, то да, берись именно за сам факт их существования. Но я бы еще детьми заставлял наших людей читать "Историю" Карамзина, по крайней мере, три-четыре последних тома, чтобы они, как и ее первые читатели, вдруг осознали, что у страны есть история, и еще какая! Тарковского возьми с его фильмами. Вспомним и архимандрита Феодора, он отказался, читал я где-то, от монашества, но и в мирской жизни остался святым. Вот что наша национальная идея, - рассказывал Буслов. - Стихи Тютчева, книжки Бориса Зайцева. И ничего не надо выдумывать. Поздно вам, мои хорошие, - рассердился Буслов и стукнул кулаком по столу, - что-то там еще выдумывать в театре в компании с залетным беллетристом. Все уже есть. Надо только уметь пользоваться. Но только сначала научись пользоваться с любовью. Со свечкой в руке пройди вокруг кремля, да сделай сердцем так, чтобы она не погасла.
      Лоскутников в задумчивости опускал низко голову, и обдумывание услышанного от Буслова странным образом погружало его в атмосферу какой-то небывалости и неслыханности, так что он и извивался, сообразуя себя с этим новым и неожиданным для него местонахождением, и оттого, в этой рискованной подвижности, его тонкая шея словно заплеталась в косу, что забавляло даже пасмурного Буслова. Печалью веет от такого русского человека, отмечал он.
      - А если кто-то уже стар и ему некогда все это познавать, читать и смотреть, как тогда быть? - запищал Лоскутников будто со стороны чужим голосом, как бы из души человека, не вовлеченного в разговор, но так или иначе им задетого и даже, может быть, уязвленного.
      - За всех я не могу думать и искать, - резко ответил Буслов. - Пусть каждый на своем месте беспокоится и сам все решает. А то привыкли за чужой счет... Из чужих рук хотят кормиться. А ты сделай все, на что способен, ты утвердись самостоятельно, ты отлично, отлично сделай предназначенное тебе и все иначе сложится, да, да, ты изумишься, потому что душа переменится и совсем другое будет положение вокруг в целой стране! - закончил Буслов с некоторым умоисступлением. Его глаза засверкали, горящими угольками замельтешили в обступившей некстати помянутую душу Лоскутникова тьме, вычерчивая траектории полета в страну будущего, в страну мечты, которая внезапно приоткрылась за порывом его одержимости.
      Нехорошо было на душе Лоскутникова, снующей мышонком. Он старался не сойти с твердой почвы, рассуждать в каком-то неусыпном отрезвлении. Буслов этот, томился Лоскутников сухим и жестким рассуждением, не продвинулся дальше унылой провинциальной газеты, и рога на голову принял, а послушать его, выходит, что он вовсю утверждает и подтверждает свою самостоятельность, я же рядом с ним как есть растерянный зверек и верчусь, кручусь... он будто бы манерно и изысканно вертится, а я - ничтожным простецом! Всматривался Лоскутников в Буслова, пожелавшего предстать перед ним в обличье умного и гордого просветителя, а получалось, что высматривал и выслеживал самого себя, но куда ни глянет, там уже и след его простыл. Он подозревал, что этот обидный для него фокус устроил приятель.
      Но Буслов, должно быть, читал Карамзина, по крайней мере, последние тома его "Истории", и это у Буслова вымахивало в преимущество, с которым трудно, а то и незачем было спорить. Лоскутников упал на стул. Под пристальным и насмешливым взглядом своего мучителя он хотел с некоторой горделивостью скрестить руки на груди, но когда поднял их и стал приводить в нужный ему порядок, они взбунтовались и легли совсем не так, как следовало, и вышло, что он, скорее, схватился за грудь с какой-то немощью, как бы даже последней жалобностью угасающего человека. И то сказать, чаю не предложил, - думал Лоскутников, нелепо корчась на стуле. - Я к нему как человек к человеку, я к нему как к другу пришел, за советом, за поддержкой, может быть, я даже пришел к нему как к старшему другу, как к более сведущему и умудренному, а он чаю для меня пожалел! Отвращение внушал ему Буслов. Но потом он вспомнил, что чай пить хозяин как раз предлагал, и тогда уже заново показался ему Буслов действительно старшим другом, учителем, на редкость сведущим и умудренным человеком. А как просветил! В одно мгновение разъяснил все, рассеял бессмысленные тревоги и свел на нет нелепые страхи. Словно солнце взошло посреди темной ночи, и сквозь это солнце просвечивал опять же Буслов. Лоскутников, постигший теперь, где искать, где и как внимать подлинности страны, в порыве благоговения заторопился к личности Буслова. Тот стал слегка заслоняться и делать склонности к бегству, маневрируя не вполне достойным его нового значения образом. Он как будто принялся разбрасывать гаденького вида преграды перед набегающим Лоскутниковым, даже, подлец, защитно подванивал, как иное животное, и еще менее кажется шуткой, что в некоторые мгновения, жутковато играя в прятки, он вдруг призрачно высовывал бледную и мрачную физиономию то из случайно подвернувшегося зеркала, то уже из внешней ночи за окном. Но все это сосредоточилось именно что в одном мгновении, пролетевшем для слишком возбужденного Лоскутникова незаметно. У него было сильное желание поцеловать бусловскую руку в знак благодарности за чудо, которое содеяла с ним и она заодно со всем прочим существом Буслова, но все же он сознавал, что это было бы чересчур, а потому только схватил ее и горячо потряс.
      ***
      После этой беседы на веранде начались у Лоскутникова в поведении странности, положим, еще не столь бросающиеся в глаза, как сделалось позже, но тем не менее выдвигающие его из ряда обычных граждан. Лоскутников стал мыслить, однако это было сугубо внутренним его делом, и к тому же он сразу сообразил, что оно не принесет ему настоящего успокоения и не приблизит к некой цели, а потому взялся, так сказать, и за дела, которые-то как раз и усилили, уярчили внешнюю картину его существования всевозможными происшествиями. А делами этими было искать и умножать символы национальной идеи. Буслов указал на некоторые из них, но Лоскутникову представлялось, что чем больше отыщет их и пометит своим указанием он сам, тем вернее устроится его жизнь, самое его существо в лоне какого-то огромного, словно бы в неистовстве пронизанного одухотворенностью откровения.
      Буслов, здраво поразмыслив на досуге, пришел к выводу, что разговору с Лоскутниковым он задал верное направление, но говорил при этом плоско, торопливо и далеко не так рассудительно, как следовало. Он остался важным и надежно скроенным господином с гладко выбритым подбородком и аккуратно уложенными на большой круглой голове светлыми, несколько жидковатыми волосами, а Лоскутников стал чахнуть в какой-то неустанной лихорадке.
      Начался новый период в жизни Лоскутникова. О нем мало скажешь внятного. Человек горячо, запойно ударился в чтение книг. Он и раньше возился с книгами, но тогда это было приятным развлечением, которое нынче вспоминалось ему шелестом страниц, навевавшим ощущение приближения к упоительному состоянию образованности и духовной насыщенности. Это было так наивно, так девственно. Новый Лоскутников снисходительно усмехался над своим прошлым. Сейчас уже одно только самолюбие, задетое властной распорядительностью его приятеля Буслова в сфере идей, домогалось от него упорства в достижении цели и даже общей целенаправленности в том, что, говоря более или менее вразумительно, образовалось посреди его жизни едва ли не в исполненную неистовства деятельность. А еще много и других требований предъявлял он себе. И вот Лоскутников, закончив одну из множества разложенных перед ним книжек, на время столь резко проваливался в задумчивость и пропадал в ней, что нить сколько-нибудь правильного, дисциплинированного метода существования попросту оборвалась и наш герой исхудал, истончился и свыкся с надобностью выглядеть плачевно. Читал же Лоскутников с какой-то умопомрачительной скоростью; о нем можно сказать, что он поистине заглатывал книжки одну за другой. Он, естественно, первым делом накинулся на Карамзина. Что-то проглядывало героическое в том нахрапе, с каким он одолел грандиозный исторический труд, но убедительного в его подвиге было прежде всего лишь то, что он и впрямь осмыслил, насколько обедняли себя окружающие его люди, не видя, да и не зная, прошлых смятений, всевозможных буйств чувственности на так называемой исторической сцене, тех ужасных смут, в сравнении с которыми нынешняя казалась детской шалостью, и тех деяний, героика которых могла показаться нынче даже взятой из театра, из исполинского оперного действа. А потому и вопрос: что же пищать, что мы-де живем в апокалиптические времена, если бывало во сто крат хуже? Знающий не запищит, уяснил Лоскутников, и прибавилось у него мужества, хотя еще был он далек от того, чтобы заглядывать в будущее с оптимизмом. Его поразил переписанный Карамзиным отрывок из Авраамия Палицына, в котором говорилось о братоубийстве в эпоху обманных претендентов на московский престол, а прочитанный затем этот же отрывок в другой книге, уже более случайной, и вовсе убедил его в отвратительной изнеженности нынешних людей, в их способности только жалобно вскрикивать при малейшем жизненном неудобстве. Они теперь уже не способны не то что к великим взлетам, к подвигам самопожертвования или святости, но даже к дикому разгулу предательств, жестокости, ненависти. Только мелко вредят и кусают, уличал Лоскутников.
      Но не скверное, что тут же можно было навешивать на современников, отыскивал он в старых книгах, а светлое и надежное, укрепляющее дух, прежде всего его собственный. Он вдруг с полной отчетливостью понял, что и поп, понаторевший в священнокнижных откровениях и пророчествах, в глубине души сладко сомневается в оговоренной писанием готовности Бога буквально сию минуту прервать существование мира, предпочитая относить это вероятие к отдаленному будущему, которое уже будет обходиться без него, а оттого, наверное, и вообще среди своих незавершенных каждодневных дел не слишком-то отягощен тревогами и страхами веры в этот самый конец света. Нет, следовательно, нужды и ему, Лоскутникову, много об этом размышлять и беспокоиться. Он искал положительный идеал. А между тем в одночасье стал сентиментальным и плаксивым и плакал над потрясавшими его эпизодами в книгах, возле иных трогательных икон, а то и при взгляде на человечество, когда то внезапно вскидывалось перед ним в неком благородном усилии. Он даже сунулся в один отдаленный монастырь, думая разыграть национальную карту на довольно-таки большом пространстве, но там посмотрели на него косо, подозрительно и неприветливо, с уличением в нем неверующего, и он понял, что сначала надо разобраться вполне в своей норке, обустроить ее раз и навсегда. Буслов же все это время держался в стороне. Как и о том, что Лоскутников приворовывал у него жену, так же точно он знал, что Лоскутников нынче, поддавшись его внушениям, с жаром новообращенного стремится к национальной учености, и это не могло не радовать Буслова, который ни минуты не сомневался, что все спасение России от разных бед и неурядиц заключается исключительно в знании ее истории и культуры и в привязанности к ее традициям.
      Отдав душу делу познания, Лоскутников стал хуже работать в газете, и редактор, находя все чаще ошибки и нелепости в его писаниях, хмурился и чувствовал, что его сердце медленно, но верно ожесточается на такого выдохшегося работника. Буслов помогал другу, время от времени он всматривался в его статьи прежде, чем они попадали к редактору на стол, и устранял ошибки. Но от разговоров, в которых Лоскутников мог бы узнать еще необходимые ему для развития наименования книг или фильмов, он решительно уклонялся. В сущности, его забавляло, что Лоскутников видит смысл своей нынешней духовной работы в лихорадочном накоплении познаний и нажитое, хотя бы и в малом количестве, по-настоящему не обрабатывает ради превращения в твердую почву под ногами. Все только рыхлилось в душе Лоскутникова под благодатным дождем знаний и открытий.
      А ведь уже настигали его и сны, которые он не мог не назвать мистическими и пророческими. О них он особенно побоялся бы кому-либо рассказать. Внезапно всплывала у него, спящего, в сознании фамилия, прежде ему неизвестная и какая-нибудь непременно странная, словно бы единственная в своем роде, и пока он вникал в нее, неслышно вскрикивая от изумления, уже непостижимым образом обозначалось, что фамилия эта принадлежит автору, книжку которого ему необходимо срочно и внимательно прочитать. Даже самому себе Лоскутников не признавался, что тут возможен определенный испуг и что он действительно пугается, испытывает некий род священного ужаса. Так же и святым являлись во сне указания, где совершить им их духовных подвиг или где воздвигнуть храм, но то святые, и к тому же даже они сначала пугались и отшатывались, подозревая в тех снах напуски дьявольских чар. Естественно, Лоскутников тут же прочитывал сверхъестественно указанного автора, но с тех пор и его книжка, и даже само его происхождение казались бедолаге таинственными, а то и несколько сомнительными, в хорошем, правда, если это возможно, смысле. Здравомыслящий крепко скажет, что та фамилия прежде мелькнула Лоскутникову в неких вычитанных эпизодах, примечаниях или сносках, но он ее забыл, а она и всплыла снова к нему через сон. Однако штука в том, что у самого Лоскутникова такой здравой догадки не было и он по-своему определялся в совершающихся с ним чудесах.
      Однажды Лоскутников на главной площади городка любовался ее простой, но надежной и как ничто другое поддерживающей в сердце теплоту человеческих чувств красотой. Он сидел за столиком летнего кафе, пил кофе и курил. Ему уже было тошно оттого, что он в своей одинокой жизни неухожен, а при нынешней идейности живет и вовсе непрактично, ест на скорую руку, спит мало, к профессиональным обязанностям относится халатно и только в огромных количествах поглощает кофе да курит. От кофе и табака голова шла кругом. Уже через силу он заталкивал их в свои внутренности, уже и в этом кафе его голова налилась свинцом, а к горлу подкатила тошнота, и он раздумывал, как бы найти быстрое исцеление в новых свершениях своей идейности. Никто давненько не указывал ему, что еще прочитать или посмотреть. За каждой книгой провисал обрыв в неизвестность, за каждой изученной картиной подстерегало ощущение, что уже теперь все, конец, познавать больше нечего. Разве что в самой книге мелькало (и не забывалось) указание в виде фамилии прежде ему неизвестного писателя или художника, и он тут же бросался в этом направлении, но если выходила ошибка, если этот писатель или художник оказывался слишком слаб для поддержания его идейной бодрости, Лоскутниковым овладевало жутковатое чувство, что он идет неверным путем.
      Он покачивался на стуле, погружался не то в сон, не то в думы и все тоньше клевал носом в освобождающуюся перед ним пустоту вечности. Официантка заинтересовалась и встревожилась его состоянием.
      - Что это вы такой как в воду опущенный? - спросила она, заглядывая тщетно собиравшемуся уходить Лоскутникову в глаза. - Прямо тут осунулись.
      Лоскутников тупо посмотрел на нее, едва разбирая мелкие черты ее простого лица, очаровательного в своей озабоченности.
      - Как это - прямо тут?
      - А прямо пока тут сидели, - пояснила девушка.
      Лоскутников знал, что это случилось с ним из-за переизбытка кофе и табака и что в сущности физическая его жизнь становится почему-то все слабее среди достигнутой ею одухотворенности, но если сказать об этом девушке, то за сказанным не прозвучит правда его одиночества, а сказать о нем напрямую он все равно не решится. Поэтому он лишь пожал плечами и, медленно, тяжело, как старик, развернувшись, побрел прочь. Он с трудом переставлял ноги, ронял голову на грудь, и ему хотелось из мучительной свинцовости тела испустить сдавленный крик, но и это не получалось. Крепко зазвонили колокола. Лоскутников встрепенулся, выдираясь из скуки, из усыпляющей медленности провинциального существования. Мгновенно восстановились напряжение и самобытность его души. Он заозирался по сторонам, как бы соображая, откуда звонят, однако ноги сами понесли его в кремль. А с какой-то и тревогой, быстрой и решительной, проносились гудящие звуки. Но Лоскутникову они показались сладкой музыкой; он еще не подобрался внутренне, не сконцентрировался, чтобы по-настоящему выслушать этот внезапный говор колоколов, еще не перешел от упадка и рассеяния к высокой чувственности, к способности различать земное и небесное. Но ведь знал, что близится момент истины. Нужно только пробежать ставшую вязкой и тяжелой улочку и ступить туда, где легко, без принуждения замерли в круговом движении храмы и башни.
      Он сразу словно вознесся к небесам на площади между храмами. С колокольни продолжали звонить, и Лоскутников задумчиво, с видом глубокого и разумного понимания вслушивался. Сначала он сомкнул руки за спиной, и на его лице заиграла блаженная улыбка, но в этом почудилось ему что-то слишком провинциальное и старческое, а тогда он на мгновение даже скрестил бессмысленно мечущиеся руки на груди и выставил вперед правую ногу, что было, конечно же, пантомимой гордости за кремль, сумевший в звоне колоколов поднять свою красоту на еще более высокую ступень, к свету, где все ненужное, мелкое, суетное уже совершенно стирается перед могуществом высших сил. Но лицо Лоскутникова все же не установилось в четкий и определенный, вполне подходящий к этой светлой минуте рисунок, и на нем проступало, среди всего прочего, и слишком напрягающееся выражение готовности к трудам и не вполне уместным усилиям, например к тому, чтобы заговорить и вообще целиком произнести разъясняющую некую суть речь. Нужно было ему, чтобы его поняли, как если бы еще крепившейся в нем осмотрительности и рассудочности показалось недостаточным, что он в эту славную минуту отлично сам понимает себя. А на площади крутилось только несколько зевак да у ворот монастыря подстерегала благодетелей почерневшая от пьянства баба. Но для того, может быть, и приноравливался все Лоскутников, все как-то изобретал и менял посреди кремлевской площади разные позы, одна другой изощренней, чтобы решительным движением вдруг избыть все последние сомнения в правильности взятого им направления, выдохнуть и выплюнуть их, как бесов, но не только это, а еще и увидеть себя немножко со стороны в миг исцеления и взлета, постигая, каково это, парить над облаками, в лучах божественного света. Ему даже отчасти рисовалось, как он взлетит, как это резко, словно у тонкой серебристой ракеты, у него выйдет, и не исключено, что это было видение.
      И вот тут-то Буслов не прожил своей уже привычно отдельной от друга жизнью. Неизвестно, подкрался ли он незаметно или Лоскутников вовремя его не углядел и не почуял, а только узнал он Буслова уже лишь после случившегося, другое дело, что произошло все настолько быстро, что впоследствии и сам Лоскутников не мог точно установить, что за чем следовало и не опознал ли он присутствие Буслова прежде, чем тот осуществил задуманное. Но не эта задача, или головоломка, стала важной в дальнейшей жизни Лоскутникова, а тот факт, что Буслову, величавому и обычно не делающему ничего подвижного, суетливого, как-то очень уж, сверх всякой меры успешно удалась его проделка, так что вышло даже красиво и аккуратно, как бывает в произведениях искусства и гораздо реже бывает в жизни, хотя бы и в ее анекдотах. Неизвестно также, стал ли кто свидетелем этого случая, или, точнее, кто именно стал таковым. Но Буслову это, пожалуй, было безразлично. Сделал же он вот что. Он хищно протянул руку к поднятому вверх лицу Лоскутникова и пребольно щелкнул его выстрелившим пальцем в нос. Опешил Лоскутников. Слезы брызнули из его глаз, так ему пришлось больно, и он волей-неволей отступил на шаг от Буслова, который спокойно стоял теперь как раз на недавнем месте лоскутниковских взлетов и парений и с усмешкой следил за впечатлениями пострадавшего. Время стремительного броска мести сразу оказалось упущенным, и обидчик, твердо зная это или даже изначально на это рассчитывая, громоздился прочной, несокрушимой скалой.
      - За что? - выкрикнул подавленно Лоскутников.
      - А за то, что с моей женой кобелировал.
      Лоскутников ахнул. Правда оказалась слишком простой, обыденной и грязной. Он понял, что Буслов не уйдет и будет до конца выяснять для себя его поведение, т. е. пока он, Лоскутников, сам не спрячется где-нибудь от него. Буслов перестал быть другом, учителем, человеком, которому Лоскутников чуть было не поцеловал руку. Но перечень утраченных Бусловым ролей можно было продолжить, и Лоскутников не знал, как ему быть. Ведь Буслов, с другой стороны, не перестал быть мужчиной, жену которого он, Лоскутников, похищал, и коллегой, с которым завтра предстоит сойтись в редакции. И именно в этих ролях Буслова, не названных плачущим Лоскутниковым вслух, но глубоко им прочувствованных, для Лоскутникова, бегущего из кремля домой, в спасительное укрытие, обозначился огромный нравственный вопрос, неразрешимость которого он постиг даже скорее, чем его значительность. Буслов никуда не денется, не исчезнет и будет играть эти роли дальше, так долго, пока существует Лоскутников. А раз долго, то значит и последовательно. Но заключается ли хоть какая-то последовательность в существовании Лоскутникова? Ему казалось, что он исчезает, вернее сказать, исчезает он, а не Буслов, от которого он в общем-то не без успеха уносит ноги, а следовательно, исчезновение происходит с ним как нечто навязанное ему, чужое, как действие, ставшее возможным потому, что он каким-то образом подменил собой другого.
      Уже дома Лоскутников сообразил, откуда это ощущение подмены: Буслов, тот самый, который превосходно разъяснил сущность национальной идеи и тем занял позицию учителя, первый начал тут историю превращений, бросившись вдруг разыгрывать роль оскорбленного супруга. Но он справился с этой ролью отлично и даже усмехался в сознании своей победоносности. А Лоскутников, который был готов остаться перед Бусловым в роли послушного ученика, но внезапно получил щелчок в нос, не придумал ничего лучше, как удариться в бегство, и тем самым он потерял всякую роль, даже возможность иметь ее. И что ему оставалось теперь, если не бежать дальше до бесконечности и в неизвестность?
      Но куда все-таки? Он жил в маленьком домике, и это сразу его ограничило, замкнуло в стенах и сузило, истончило до того, что он мог бы пожить какое-то время незаметно, невидимо даже на таком тесном, просматриваемом одним взглядом пространстве. Еще возник у него вопрос, доходит ли у рассудительного, умного, все как будто постигшего Буслова до любви к тем великим вещам, суть и значение которых он столь хорошо поясняет. И мучился он стыдом оттого, что Буслов, видимо, давно знал о его связи с Тонечкой и наблюдал ее и даже после того, как эта связь лопнула, ухищрялся представлять дело таким образом, как будто он стоит гордо, а у его ног копошатся подлые изменники. Лоскутников был не прочь объявить и доказать Буслову, что у него не было ничего с Тонечкой после душеспасительной беседы на веранде. Но объяснение в таком роде обернулось бы шагом в сторону твердого, выстраивающего общество и его законы реализма, который теперь спустившегося с небес на землю Лоскутникова устрашал больше, чем раньше, когда он просто томился от переизбытка кофе, табака и духовных исканий. Теперь ведь надо было и отвечать за то, что он делал в прошлом, да и прогонять через испытание все накопленное в душе после совершившегося с ним переворота. А это казалось ему страшным, далеко не тем, к чему можно по-настоящему подготовиться.
      Проведя ночь без сна, в неизбывной маете, Лоскутников утром не пошел в редакцию, и это получилось как бы само собой, словно он обдумал все и принял решение не ходить. Полилось рекой кофе, и табачный дым, малюя в своих медленных извивах сизые рожицы и коварные ухмылки, заволок домик. Ничего не сделал Лоскутников, не бросился искать другую работу, где бы у него не было надобности каждый день встречаться с Бусловым, не попытался продать домик и уехать в другой город, чтобы начать жизнь заново. Выходила его бездеятельность похожей на желание конца, смерти, хотя он сам, вдумываясь в то, что рискует просто замучиться голодом, испытывал какое-то странное воодушевление и вовсе не находил свое положение безысходным. Разве что в иные минуты ему хотелось, чтобы пришел Буслов и попросил возвращения к прежним добрым отношениям.
      Но от Буслова не было ни слуху ни духу. Неожиданно пришел редактор газеты, высокий хорошо одетый старик, вальяжный и, кажется, по легкомыслию или неосмотрительности с большим успехом принявший на себя роль субъекта несколько глуповатого.
      - Сынок, - сказал он, снисходительно усмехаясь и, чтобы придать ситуации оттенок комичности, выставляя телом какие-то несообразные с его внешним строением движения, - наслышан о твоих приключениях.
      - Буслов рассказал?
      Лоскутников вскрикивал и ахал. Ему показалось бы совсем уж постыдным и невероятным его положение, если бы Буслов распустил язык. Он прорывался к истине сквозь дряблую гущу живых картин, которыми гость бездумно испытывал искренность его разума, изображая разных заключенных в человеческом существе зверушек, и милых, и злых, и лукавых. То скакнет зайчонком, навострив длинные уши, то закосит хитрой лисицей. Лоскутников даже пугался, столь ему было не до артистических дарований начальника. А тот благодушно заметил:
      - Да нет же, что Буслов! - Коротко прохохотал старик над тем, что больше не нуждался в бусловских достоинствах. - Нашлись свидетели, видели, что с тобой приключилось, когда ты внимал благовесту. Или что там такое было... благовест был? Бог знает какая все это чепуха! И случай с тобой произошел забавный! - воскликнул редактор со смехом отнюдь не старого человека, заржал юным идиотом. - Приходи к нам, - вдруг заключил он.
      Лоскутников отрицательно качал головой.
      - Буслов ушел, уволился, буквально на следующий день после происшествия, - рассказывал старик. - Не понимаю, на что он рассчитывает. Как он думает перебиться? Но это его дело, ты согласен? Захотел уходить уходи. Я ему так и сказал. Я ему сказал, что мы без него вполне обойдемся. А вообще-то люди нам нужны, предельно необходимы. Ты приходи. Мы не можем в нашем скромном городишке, где очень мало образованности и еще меньше талантов, разбрасываться людьми.
      - Я приду... - пообещал Лоскутников. - Но Буслов... он из-за меня, из-за того, что сделал?
      - Какая разница!
      - Если из-за меня, если из-за того, что сделал, - горячо заговорил Лоскутников, - то это печально и нехорошо. Буслова надо вернуть! Пропадет человек!
      - Не пропадет.
      - Он из-за меня пропадет. В конечном счете из-за меня ведь... настаивал Лоскутников и ужасался своим выводам, своим мнениям.
      А старик знай себе посмеивался.
      - Не в чем тебе себя винить, и Буслов этот ни при каких обстоятельствах не пропадет, - обменивался он с собеседником выводами и мнениями.
      - Впрочем, я только потому и выйду на работу, что там больше нет и не будет Буслова, - сказал Лоскутников.
      На том и порешили. Провожая редактора к двери, Лоскутников говорил:
      - Либо я, либо Буслов. Теперь так стоит вопрос. А в связке нам не быть.
      Без Буслова в редакции стало скучно. Он всегда держался особняком, однако его авторитет умного, знающего и надежного человека хорошо организовывал всех в массу уверенных в полезности и важности своего дела сотрудников. Бусловым газете следовало гордиться, и ждали только, когда старый редактор окончательно выдохнется и уйдет, фактически выжив из ума, а здравый и цельный Буслов займет его место. Нынче же, когда ушел Буслов, людям представлялось, что у них отобрали какую-то сокровенную мечту. И хотя многие ненавидели Буслова как человека, превосходящего их во всех отношениях, все сообща, с большим или меньшим упорством, видели в Лоскутникове врага, из-за проделок которого Буслов вынужден был сломать свою карьеру. Неприязнь к Буслову некоторым образом перекинулась на Лоскутникова, поскольку вообще без этого было нельзя, и его хотели словно бы даже подтянуть немножко до уровня Буслова, чтобы нелюбовь не была маленькой и ничтожной. Лоскутников наблюдал все эти жалящие чувства и интриги, но не придавал им большого значения, ибо они копошились в мире, которого он теперь почти не касался. Ведь на нем по-прежнему висела тягость унижения. Он был унижен и щелчком по носу в древних стенах кремля, и тем, что Буслов ушел, как бы свысока, презрительно освобождая ему место.
      Долго он не мог собраться с духом и осмыслить свое положение и состояние в целом, а когда это ему наконец удалось, вышло, что он как бы огромной, темной фигурой человека, живущего своей единственной и неповторимой жизнью, мучительно и не очень-то изобретательно стоит на перепутье, откуда одна дорога ведет, через унижения, к верной гибели, а на другой можно предполагать даже и некое великолепное будущее.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11