Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Воительница

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лесков Николай Семёнович / Воительница - Чтение (стр. 3)
Автор: Лесков Николай Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      "Вот, - говорю, - Леканида Петровна, и твое счастье нашлось".
      "Что, - говорит, - такое?"
      А я ей все по порядку рассказываю, хвалю его, знаешь, ей, как ни быть лучше: хотя, говорю, и в летах, но мужчина видный, полный, белье, говорю, тонкое носит, в очках, сказываю, золотых; а она вся так и трясется.
      "Нечего, - говорю, - мой друг, тебе его бояться: может быть, для кого-нибудь другого он там по чину своему да по должности пускай и страшен, а твое, - говорю, - дело при нем будет совсем особливое; еще ручки, ножки свои его целовать заставь. Им, - говорю, - одна дамка-полячка (я таки ее с ним еще и познакомила) как хотела помыкала и амантов [любовников (франц.)], - говорю, - имела, а он им еще и отличные какие места подавал, все будто заместо своих братьев она ему их выдавала. Положись на мое слово и ничуть его не опасайся, потому что я его отлично знаю. Эта полячка, бывало, даже руку на него поднимала: сделает, бывало, истерику, да мах его рукою по очкам; только стеклышки зазвенят. А твое воспитание ничуть не ниже. А вот, - говорю, - тебе от него пока что и презентик", - вынула кружева да перед ней и положила.
      Прихожу опять вечером домой, смотрю - она сидит, чулок себе штопает, а глаза такие заплаканные; гляжу, и кружева мои на том же месте, где я их положила.
      "Прибрать бы, - говорю, - тебе их надо; вон хоть в комоду, - говорю, мою, что ли, бы положила; это вещь дорогая".
      "На что, - говорит, - они мне?"
      "А не нравятся, так я тебе за них десять рублей деньги ворочу".
      "Как хотите", - говорит. Взяла я эти кружева, смотрю, что все целы, свернула их как должно и так, не меривши, в свой саквояж и положила.
      "Вот, - говорю, - что ты мне за платье должна - я с тебя лишнего не хочу, - положим за него хоть семь рублей, да за полсапожки три целковых, вот, - говорю, - и будем квиты, а остальное там, как сочтемся".
      "Хорошо", - говорит, - а сама опять плакать.
      "Плакать-то теперь бы, - говорю, - не следовало".
      А она мне отвечает:
      "Дайте, - говорит, - мне, пожалуйста, мои последние слезы выплакать. Что вы, - говорит, - беспокоитесь? - не бойтесь, понравлюсь!"
      "Что ж, - говорю, - ты, матушка, за мое же добро да на меня же фыркаешь? Тоже, - говорю, - новости: у Фили пили, да Филю ж и били!"
      Взяла да и говорить с ней перестала.
      Прошел четверг, я с ней не говорила. В пятницу напилась чаю, выхожу и говорю: "Изволь же, - говорю, - сударыня, быть готова: он нынче приедет".
      Она как вскочит: "Как нынче! как нынче!"
      "А так, - говорю, - чай, сказано тебе было, что он обещался в пятницу, а вчера, я думаю, был четверг".
      "Голубушка, - говорит, - Домна Платоновна!" - пальцы себе кусает, да бух мне в ноги.
      "Что ты, - говорю, - сумасшедшая? Что ты?"
      "Спасите!"
      "От чего, - говорю, - от чего тебя спасать-то?"
      "Защитите! Пожалейте!"
      "Да что ты, - говорю, - блажишь? Не сама ли же, - говорю, - ты просила?"
      А она опять берет себя руками за щеки да вопит: "Душечка, душечка, пусть завтра, пусть, - говорит, - хоть послезавтра!"
      Ну, вижу, нечего ее, дуру, слушать, хлопнула дверью и ушла. Приедет, думаю, он сюда - сами поладят. Не одну уж такую-то я видела: все они попервоначалу благи бывают. Что ты на меня так смотришь? Это, поверь, я правду говорю: все так-то убиваются.
      - Продолжайте, - говорю, - Домна Платоновна.
      - Что ж, ты думаешь, она, поганка, сделала?
      - А кто ее знает, что ее черт угораздил сделать! - сорвалось у меня со злости.
      - Уж именно правда твоя, что черт ее угораздил, - отвечала с похвалою моей прозорливости Домна Платоновна. - Этакого человека, этакую вельможу она, шельмовка этакая, и в двери не пустила!.. Стучал-стучал, звонил-звонил - она тебе хоть бы ему голос какой подала. Вот ведь какая хитростная - на что отважилась! Сидит запершись, словно ее и духу там нет. Захожу я вечерком к нему - сейчас меня впустили - и спрашиваю: "Ну что, говорю, - обманула я вас, ваше превосходительство?" - а он туча тучей. Рассказывает мне все, как он был и как ни с чем назад пошел.
      "Этак, - говорит, - Домна Платоновна, любезная моя, с порядочными людьми не поступают".
      "Батюшка, - говорю, - да как это можно! верно, - говорю, - она куда на минутую выходила или что такое - не слыхала", - ну, а сама себе думаю: "Ах ты, варварка! ах ты, злодейка этакая! страмовщица ты!"
      "Пожалуйте, - прошу его, - ваше превосходительство, завтра - верно вам ручаюсь, что все будет как должно".
      Да ушедши-то от него домой, да бегом, да бегом. Прибегаю, кричу:
      "Варварка! варварка! что ж ты это, варварка, со мной наделала? С каким ты меня человеком, может быть, расстроила? Ведь ты, - говорю, - сама со всей твоей родней-то да и с целой губернией-то с вашей и сапога его одного отоптанного не стоишь! Он, - говорю, - в прах и в пепел всех вас и все начальство-то ваше истереть одной ногой может. Чего ж ты, бездельница этакая, модничаешь? Даром я, что ли, тебя кормлю? Я бедная женщина; я на твоих же глазах день и ночь постоянно отягощаюсь; я на твоих же глазах веду самую прекратительную жизнь, да еще ты, - говорю, - щелчок ты этакой, нахлебница навязалась!"
      И как уж я ее тут-то ругала! Как страшно я ее с сердцов ругала, что ты не поверишь. Кажется б вот взяла я да глаза ей в сердцах повыцарапала.
      Домна Платоновна сморгнула набежавшую на один глаз слезу и проговорила между строк: "Даже теперь жалко, как вспомню, как я ее тогда обидела".
      "Гольтепа ты дворянская! - говорю ей, - вон от меня! вон, чтоб и дух твой здесь не пах!" - и даже за рукав ее к двери бросила. Ведь вот, ты скажи, что с сердцов человек иной раз делает: сама назавтри к ней такого грандеву пригласила, а сама ее нынче же вон выгоняю! Ну, а она - на эти мои слова сейчас и готова - и к двери.
      У меня уж было и сердце все проходить стало, как она все это стояла-то да молчала, а уж как она по моему по последнему слову к двери даже обернулась, я опять и вскипела.
      "Куда, куда, - говорю, - такая-сякая, ты летишь?"
      Уж и сама даже не помню, какими ее словами опять изругала.
      "Оставайся, - говорю, - не смей ходить!.."
      "Нет, я, - говорит, - пойду".
      "Как пойдешь? как ты смеешь идтить?"
      "Что ж, - говорит, - вы, Домна Платоновна, на меня сердитесь, так лучше же мне уйти".
      "Сержусь! - говорю. - Нет, я мало что на тебя сержусь, я тебя буду бить".
      Она вскрикнула, да в дверь, а я ее за ручку, да назад, да тут-то сгоряча оплеух с шесть таки горячих ей и закатила.
      "Воровка ты, - говорю, - а не дама", - кричу на нее; а она стоит в уголке, как я ее оттрепала, и вся, как кленов лист, трясется, но и тут, заметь, свою анбицию дворянскую почувствовала.
      "Что ж, - говорит, - такое я у вас украла?"
      "Космы-то, - говорю, - патлы-то свои подбери, - потому я ей всю прическу расстроила. - То, - говорю, - ты у меня украла, что я тебя, варварку, поила-кормила две недели; обула-одела тебя; я, - говорю, - на всякий час отягощаюсь, я веду прекратительную жизнь, да еще через тебя должна куска хлеба лишиться, как ты меня с таким человеком поссорила!"
      Смотрю, она потихоньку косы свои опять в пучок подвернула, взяла в ковшик холодной коды - умылась: голову расчесала и села. Смирно сидит у окошечка, только все жестяное зеркальце потихонечку к щекам прикладывает. Я будто не смотрю на нее, раскладываю по столу кружева, а сама вижу, что щеки-то у нее так и горят.
      "Ах, - думаю, - напрасно ведь это я, злодейка, так уж очень ее обидела!"
      Все, что стою над столом да думаю - то все мне ее жалче; что стою думаю - то все жалче.
      Ахти мне, горе с моим добрым сердцем! Никак я с своим сердцем не совладаю. И досадно, и знаю, что она виновата и вполне того заслужила, а жалко.
      Выскочила я на минуточку на улицу - тут у нас, в вашем же доме, под низом кондитерская, - взяла десять штучек песочного пирожного и прихожу; сама поставила самовар; сама чаю чашку ей налила и подаю с пирожным. Она взяла из моих рук чашку и пирожное взяла, откусила кусочек, да меж зубов и держит. Кусочек держит, а сама вдруг улыбается, улыбается, и весело улыбается, а слезы кап-кап-кап, так и брызжут; таки вот просто не текут, а как сок из лимона, если подавишь, брызжут.
      "Полно, - говорю, - не обижайся".
      "Нет, - говорит, - я ничего, я ничего, я ничего..." - да как зарядила это: "я ничего" да "я ничего" - твердит одно, да и полно.
      "Господи! - думаю, - уж не сделалось ли ей помрачение смыслов?" Водой на нее брызнула; она тише, тише и успокоилась: села в уголку на постелишке и сидит. А меня все, знаешь, совесть мутит, что я ее обидела. Помолилась я богу - прочитала, как еще в Мценске священник учил от запаления ума: "Благого царя благая мати, пречистая и чистая", - и сняла с себя капотик, и подхожу к ней в одной юбке, и говорю: "Послушай ты меня, Леканида Петровна! В Писании читается: "да не зайдет солнце во гневе вашем"; прости же ты меня за мою дерзость; давай помиримся!" - поклонилась ей до земли и взяла ее руку поцеловала: вот тебе, ей-богу, как завтрашний день хочу видеть, так поцеловала. И она, смотрю, наклоняется ко мне и в плечо меня чмок, гляжу - и тоже мою руку поцеловала, и сами мы между собою обе друг дружку обняли и поцеловались.
      "Друг мой, - говорю, - ведь я не со злости какой или не для своей корысти, а для твоего же добра!" - толкую ей и по головке ее ласкаю, а она все этак скороговоркой:
      "Хорошо, хорошо; благодарю вас, Домна Платоновна, благодарю".
      "Вот _он_, - говорю, - завтра опять приедет".
      "Ну что ж, - говорит, - ну что ж! очень хорошо, пусть приезжает".
      Я ее опять по головке глажу, волоски ей за ушко заправляю, а она сидит и глазком с ланпады не смигнет. Ланпад горит перед образами таково тихо, сияние от икон на нее идет, и вижу, что она вдруг губами все шевелит, все шевелит.
      "Что ты, - спрашиваю, - душечка, богу это, что ли, молишься?"
      "Нет, - говорит, - это я, Домна Платоновна, так".
      "Что ж, - говорю, - я думала, что ты это молишься, а так самому с собой разговаривать, друг мой, не годится. Это только одни помешанные сами с собою разговаривают".
      "Ах, - отвечает она мне, - я, - говорит, - Домна Платоновна, уж и сама думаю, что я, кажется, помешанная. На что я только иду! на что я это иду!" - заговорила она вдруг, и в грудь себя таково изо всей силы ударяет.
      "Что ж, - говорю, - делать? Так тебе, верно, путь такой тяжелый назначен".
      "Как, - говорит, - такой мне путь назначен? Я была честная девушка! я была честная жена! Господи! господи! да где же ты? Где же, где бог?"
      "Бога, - говорю, - читается, друг мой, никто же виде и нигде же".
      "А где же есть сожалительные, добрые христиане? Где они? где?"
      "Да здесь, - говорю, - и христиане".
      "Где?"
      "Да как _где_? Вся Россия - все христиане, и мы с тобой христианки".
      "Да, да, - говорит, - и мы христианки..." - и сама, вижу, эти слова выговаривает и в лице страшная становится. Словно она с кем с невидимым говорит.
      "Фу, - говорю, - да сумасшедшая ты, что ли, в самом деле? что ты меня пужаешь-то? что ты ропот-то на создателя своего произносишь?"
      Смотрю: сейчас она опять смирилась, плачет опять тихо и рассуждает:
      "Из-за чего, - говорит, - это я только все себе наделала? Каких я людей слушала? Разбили меня с мужем; натолковали мне, что он и тиран и варвар, когда это совсем неправда была, когда я, _я сама_, презренная и низкая капризница, я жизнь его отравляла, а не покоила. Люди! подлые вы люди! сбили меня; насулили мне здесь горы золотые, а не сказали про реки огненные. Муж меня теперь бросил, смотреть на меня не хочет, писем моих не читает. А завтра я... бррр...х!"
      Вся даже задрожала.
      "Маменька! - стала звать, - маменька! если б ты меня теперь, душечка, видела? Если б ты, чистенький ангел мой, на меня теперь посмотрела из своей могилки? Как она нас, Домна Платоновна, воспитывала! Как мы жили хорошо; ходили всегда чистенькие; все у нас в доме было такое хорошенькое; цветочки мама любила; бывало, - говорит, - возьмет за руки и пойдем двое далеко... в луга пойдем..."
      Тут-то, знаешь ты, сон у меня удивительный - слушала я, как это хорошо все она вспоминает, и заснула.
      Ну, представь же ты теперь себе: сплю это; заснула у нее, на ее постеленке, и как пришла к ней, совсем даже в юбке заснула, и опять тебе говорю, что сплю я свое время крепко, и снов никогда никаких не вижу, кромя как разве к какому у меня воровству; а тут все это мне видятся рощи такие, палисадники и она, эта Леканида Петровна. Будто такая она маленькая, такая хорошенькая: головка у нее русая, вся в кудряшках, и носит она в ручках веночек, а за нею собачка, такая беленькая собачка, и все на меня гам-гам, гам-гам - будто сердится и укусить меня хочет. Я будто нагинаюсь, чтоб поднять палочку, чтоб эту собачку от себя отогнать, а из земли вдруг мертвая ручища: хвать меня вот за самое за это место, за кость. Вскинулась я, смотрю - свое время я уж проспала и руку страсть как неловко перележала. Ну, оделась я, помолилась богу и чайку напилась, а она все спит.
      "Пора, - говорю, - Леканида Петровна, вставать; чай, - говорю, - на конфорке стоит, а я, мой друг, ухожу".
      Поцеловала ее на постели в лоб, истинно говорю тебе, как дочь родную жалеючи, да из двери-то выходя, ключик это потихоньку вынула да в карман.
      "Так-то, - думаю, - дело честнее будет".
      Захожу к генералу и говорю: "Ну, ваше превосходительство, теперь дело не мое. Я свое сделала - пожалуйте поскорей", - и ему отдала ключ.
      - Ну-с, - говорю, - милая Домна Платоновна, не на этом же все кончилось?
      Домна Платоновна засмеялась и головой закачала с таким выражением, что смешны, мол, все люди на белом свете.
      - Прихожу я домой нарочно попозже, смотрю - огня нет.
      "Леканида Петровна!" - зову.
      Слышу, она на моей постели ворочается.
      "Спишь?" - спрашиваю; а самое меня, знаешь, так смех и подмывает.
      "Нет, не сплю", - отвечает.
      "Что ж ты огня, мол, не засветишь?"
      "На что ж он мне, - говорит, - огонь?"
      Зажгла я свечу, раздула самоваришку, зову ее чай пить.
      "Не хочу, - говорит, - я", - а сама все к стенке заворачивается.
      "Ну, по крайности, - говорю, - встань же, хоть на свою постель перейди: мне мою постель надо поправить".
      Вижу, поднимается, как волк угрюмый. Взглянула исподлобья на свечу и глаза рукой заслоняет.
      "Что ты, - спрашиваю, - глаза закрываешь?"
      "Больно, - отвечает, - на свет смотреть".
      Пошла, и слышу, как была опять совсем в платье одетая, так и повалилась.
      Разделась и я как следует, помолилась богу, но все меня любопытство берет, как тут у них без меня были подробности? К генералу я побоялась идти: думаю, чтоб опять афронта [отпора, оскорбления (франц.)] какого не было, а ее спросить даже следует, но она тоже как-то не допускает. Дай, думаю, с хитростью к ней подойду. Вхожу к ней в каморку и спрашиваю:
      "Что, никого, - говорю, - тут, Леканида Петровна, без меня не было?"
      Молчит.
      "Что ж, - говорю, - ты, мать, и ответить не хочешь?"
      А она с сердцем этак: "Нечего, - говорит, - вам меня расспрашивать".
      "Как же это, - говорю, - нечего мне тебя расспрашивать? Я хозяйка".
      "Потому, - говорит, - что вы без всяких вопросов очень хорошо все знаете", - и это, уж я слышу, совсем другим тоном говорит.
      Ну, тут я все дело, разумеется, поняла.
      Она только вздыхает; и пока я улеглась и уснула - все вздыхает.
      - Это, - говорю, - Домна Платоновна, уж и конец?
      - Это первому действию, государь мой, конец.
      - А во втором-то что же происходило?
      - А во втором она вышла против меня мерзавка - вот что во втором происходило.
      - Как же, - спрашиваю, - это, Домне Платоновна, очень интересно, как так это сделалось?
      - А так, сударь мой, и сделалось, как делается: силу человек в себе почуял, ну сейчас и свиньей стал.
      - И вскоре, - говорю, - это она так к вам переменилась?
      - Тут же таки. На другой день уж всю это свою козью прыть показала. На другой день я, по обнаковению, в свое время встала, сама поставила самовар и села к чаю около ее постели в каморочке, да и говорю: "Иди же, - говорю, - Леканида Петровна, умывайся да богу молись, чай пора пить". Она, ни слова не говоря, вскочила и, гляжу, у нее из кармана какая-то бумажка выпала. Нагинаюсь я к этой бумажке, чтоб поднять ее, а она вдруг сама, как ястреб, на нее бросается.
      "Не троньте!" - говорит, и хап ее в руку.
      Вижу, бумажка сторублевая.
      "Что ж ты, - говорю, - так, матушка, рычишь?"
      "Так хочу, так и рычу".
      "Успокойся, - говорю, - милая; я, слава богу, не Дисленьша, в моем доме никто у тебя твоего добра отнимать не станет".
      Ни слова она мне в ответ не сказала: мой чай пьет и на меня ж глядеть не хочет; возьми ты это, хоть кому-нибудь доведися - станет больно. Ну, однако, я ей это спустила, думала, что она это еще в расстройке, и точно, вижу, что как это ворот-то у нее в рубашке широкий, так видно, знаешь, как грудь-то у ней так вот и вздрагивает, и на что, я тебе сказывала, была она собою телом и бела и розовая, точно пух в атласе, а тут, знаешь, будто вдруг она какая-то темная мне показалась телом, и все у нее по голым плечам-то сиротки вспрыгивают, пупырышки эти такие, что вот с холоду когда выступают. Холеной неженке первый снежок труден. Я ее даже молча и пожалела еще и никак себе не воображала, какая она ехидная.
      Вечером прихожу: гляжу - она сидит перед свечкой и рубашку себе новую шьет, а на столе перед ней еще так три, не то четыре рубашки лежат прикроенные.
      "Почем, - спрашиваю, - брала полотно?"
      А она этак тихо-тихохонько мне вот что отвечает:
      "Я, - говорит, - Домна Платоновна, желала вас просить: оставьте вы меня, пожалуйста, с вашими разговорами".
      Смотрю, вид у нее такой покойный, будто совсем и не сердится. "Ну, думаю, - матушка, когда ты такая, так и я же к тебе стану иная".
      "Я, - говорю ей, - Леканида Петровна, в своем доме хозяйка и все говорить могу; а тебе если мои разговоры неприятны, так не угодно ли, говорю, - отправляться куда угодно".
      "И не беспокойтесь, - говорит, - я и отправлюсь".
      "Только прежде всего надо, - я говорю, - рассчитаться: честные люди, не рассчитавшись, не съезжают".
      "Опять, - говорит, - не беспокойтесь".
      "Я, - отвечаю, - не беспокоюсь", - ну, только считаю ей за полтора месяца за квартиру десять рублей и что пила-ела пятнадцать рублей, да за чай, говорю, положим хоть три целковых, тридцать один целковый, говорю. За свечки тут-то не посчитала, и что в баню с собой два раза ее брала, и то тоже забыла.
      "Очень хорошо-с, - отвечает, - все будет вам заплачено".
      На другой день вечером ворочаюсь опять домой, застаю ее, что она опять сидит себе рубашку шьет, а на стенке, так насупротив ее, на гвоздике висит этакой бурнус, черный атласный, хороший бурнус, на гроденаплевой подкладке и на пуху. Закипело у меня, знаешь, что все это через меня, через мое радетельство получила, да еще без меня же, словно будто потоймя от меня справляет.
      "Бурнусы-то, - говорю, - можно б, мне кажется, погодить справлять, а прежде б с долгами расчесться".
      Она на эти мои слова сейчас опущает белу рученьку в карман; вытаскивает оттуда бумажку и подает. Смотрю, в этой бумажке аккурат тридцать и один целковый.
      Взяла я деньги и говорю: "Благодарствуйте, - говорю, - Леканида Петровна". Уж "вы" ей, знаешь, нарочно говорю.
      "Не за что-с, - отвечает, - а сама и глаз на меня даже с работы не вскинет; все шьет, все шьет; так игла-то у нее и летает.
      "Постой же, - думаю, - змейка ты зеленая; не очень еще ты чванься, что ты со мною расплатилась".
      "Это, - говорю, - Леканида Петровна, вы мне мои расходы вернули, а что ж вы мне за мои за хлопоты пожалуете?"
      "За какие, - спрашивает, - за хлопоты?"
      "Как же, - говорю, - я вам стану объяснять? сами, чай, понимаете".
      А она это шьет, наперстком-то по рубцу водит, да и говорит, не глядя: "Пусть, - говорит, - вам за эти ваши милые хлопоты платит тот, кому они были нужны".
      "Да ведь вам, - говорю, - они больше всех нужны-то были".
      "Нет, мне, - говорит, - они не были нужны. А впрочем, сделайте милость, оставьте меня в покое".
      Довольно с тебя этой дерзости! Но я и ею пренебрегла. Пренебрегла и оставила, и не говорю с нею, и не говорю.
      Только наутро, где бы пить чай, смотрю - она убралась; рубашку эту, что ночью дошила, на себя надела, недошитые свернула в платочек; смотрю, нагинается, из-под кровати вытащила кордонку, шляпочку оттуда достает... Прехорошенькая шляпочка... все во всем ее вкусе... Надела ее и говорит: "Прощайте, Домна Платоновна".
      Жаль мне ее опять тут, как дочь родную, стало: "Постой же, - говорю ей, - постой, хоть чаю-то напейся!"
      "Покорно благодарю, - отвечает, - я у себя буду нить чай".
      Понимай, значит, - то, что _у себя_! Ну, бог с тобой, я и это мимо ушей пустила.
      "Где ж, - говорю, - ты будешь жить?"
      "На Владимирской, - говорит, - в Тарховом доме".
      "Знаю, - говорю, - дом отличный, только дворянки большие повесы".
      "Мне, - говорит, - до дворников деда нет".
      "Разумеется, - говорю, - мой друг, разумеется! Комнатку себе, что ли, наняла?"
      "Нет, - отвечает, - квартиру взяла, с кухаркой буду жить".
      Вон, вижу, куда заиграло! "Ах ты, хитрая! - говорю, - хитрая! - шутя на нее, знаешь, пальцем грожусь. - Зачем же, - говорю, - ты меня обманывала-то, говорила, что к мужу-то поедешь?"
      "А вы, - говорит, - думаете, что я вас обманывала?"
      "Да уж, - отвечаю, - что тут думать! когда б имела желание ехать, то, разумеется, не нанимала б тут квартиры".
      "Ах, - говорит, - Домна Платоновна, как мне вас жалко! ничего вы не понимаете".
      "Ну, - говорю, - уж не хитри, душечка! Вяжу, что ты умно обделала дельце".
      "Да вы, - говорит, - что это толкуете! Разве такие мерзавки, как я, к мужьям ездят?"
      "Ах, мать ты моя! что ты это, - отвечаю, - себя так уж очень мерзавишь! И в пять раз мерзавней тебя, да с мужьями живут".
      А она, уж совсем это на пороге-то стоючи, вдруг улыбнулась, да и говорит: "Нет, извините меня, Домна Платоновна, я на вас сердилась; ну, а вижу, что на вас нельзя сердиться, потому что вы совсем глупы".
      Это вместо прощанья-то! нравится это тебе? "Ну, - подумала я ей вслед, - глупа-неглупа, а, видно, умней тебя, потому, что я захотела, то с тобой, с умницей, с воспитанной, и сделала".
      Так она от меня сошла, не то что с ссорою, а все как с небольшим удовольствием. И не видала я ее с тех пор, и не видала, я думаю, больше как год. В это-то время у меня тут как-то работку бог давал: четырех купцов я женила; одну полковницкую дочь замуж выдала; одного надворного советника на вдове, на купчихе, тоже женила, ну и другие разные дела тоже перепадали, а тут это товар тоже из своего места насылали - так время и прошло. Только вышел тут такой случай: была я один раз у этого самого генерала, с которым Леканидку-то познакомила: к невестке его зашла. С сыном-то с его я давно была знакома: такой тоже весь в отца вышел. Ну, прихожу я к невестке, мантиль блондовую она хотела дать продать, а ее и нет: в Воронеж, говорят, к Митрофанию-угоднику поехала.
      "Зайду, - думаю, - по старой памяти к барину".
      Всхожу с заднего хода, никого нет. Я потихонечку топы-топы, да одну комнату прошла и другую, и вдруг, сударь ты мой, слышу Леканидкин голос: "Шарман мой! - говорит, - я, - говорит, - люблю тебя; ты одно мое счастье земное!"
      "Отлично, - думаю, - и с папенькой и с сыночком романсы проводит моя Леканида Петровна", да сама опять топы-топы да теми же пятами вон. Узнаю-поузнаю, как это она познакомилась с этим, с молодым-то, - аж выходит, что жена-то молодого сама над нею сжалилась, навещать ее стала потихоньку, все это, знаешь, жалеючи ее, что такая будто она дамка образованная да хорошая; а она, Леканидка, ей, не хуже как мне, и отблагодарила. Ну, ничего, не мое это, значит, дело; знаю и молчу; даже еще покрываю этот ее грех, и где следует виду этого не подаю, что знаю. Прошло опять чуть не с год ли. Леканидка в ту пору жила в Кирпичном переулке. Собиралась я это на средокрестной неделе говеть и иду этак по Кирпичному переулку, глянула на дом-то да думаю: как это нехорошо, что мы с Леканидой Петровной такое время поссорившись; тела и крови готовясь принять - дай зайду к ней, помирюсь! Захожу. Парад такой в квартире, что лучше требовать нельзя. Горничная - точно как барышня.
      "Доложите, - говорю, - умница, что, мол, кружевница Домна Платоновна желает их видеть?".
      Пошла и выходит, говорит: "Пожалуйте".
      Вхожу в гостиную; таково тоже все парадно, и на диване ендит это сама Леканидка и генералова невестка с ней: обе кофий кушают. Встречает меня Леканидка будто и ничего, будто со вчера всего только не видались.
      Я тоже со всей моей простотой: "Славно, - говорю, - живешь, душечка; дай бог тебе и еще лучше".
      А она с той что-то вдруг и залопотала по-французски. Не понимаю я ничего по-ихнему. Сижу, как дура, глазею по комнате, да и зевать стала.
      "Ах, - говорит вдруг Леканидка, - не хотите ли вы. Домна Платоновна, кофию?"
      "Отчего ж, - говорю, - позвольте чашечку".
      Она это сейчас звонит в серебряный колокольчик и приказывает своей девке: "Даша, - говорит, - напойте Домну Платоновну кофием".
      Я, дура, этого тогда сразу-то и не поняла хорошенько, что такое значит _напойте_; только смотрю, так минут через десять эта самая ее Дашка входит опять и докладывает: "Готово, - говорит, - сударыня".
      "Хорошо, - говорит ей в ответ Леканидка, да и оборачивается ко мне: Подите, - говорит, - Домна Платоновна: она вас напоит.".
      Ух, уж на это меня взорвало! Сверзну я ее, подумала себе, но удержалась. Встала и говорю: "Нет, покорно вас благодарю, Леканида Петровна, на вашем угощении. У меня, - говорю, - хоть я и бедная женщина, а у меня и свой кофий есть".
      "Что ж, - говорит, - это вы так рассердились?"
      "А то, - прямо ей в глаза говорю, - что вы со мной мою хлеб-соль вместе кушивали, а меня к своей горничной посылаете: так это мне, разумеется, обидно".
      "Да моя, - говорит, - Даша - честная девушка; ее общество вас оскорблять не может", - а сама будто, показалось мне, как улыбается.
      "Ах ты, змея, - думаю, - я тебя у сердца моего пригрела, так ты теперь и по животу ползешь!" "Я, - говорю, - у этой девицы чести ее нисколько не снимаю, ну только не вам бы, - говорю, - Леканида Петровна, меня с своими прислугами за один стол сажать".
      "А отчего это, - спрашивает, - так. Домна Платоновна, не мне?"
      "А потому, - говорю, - матушка, что вспомни, что ты была, и посмотри, что ты есть и кому ты всем этим обязана".
      "Очень, - говорит, - помню, что была я честной женщиной, а теперь я дрянь и обязана этим вам, вашей доброте, Домна Платоновна".
      "И точно, - отвечаю, - речь твоя справедлива, прямая ты дрянь. В твоем же доме, да ничего не боясь, в глаза тебе эти слова говорю, что ты дрянь. Дрянь ты была, дрянь и есть, а не я тебя дрянью сделала".
      А сама, знаешь, беру свой саквояж.
      "Прощай, - говорю, - госпожа великая!"
      А эта генеральская невестка-то чахоточная как вскочит, дохлая: "Как вы, - говорит, - смеете оскорблять Леканиду Петровну!"
      "Смею, - говорю, - сударыня!"
      "Леканида Петровна, - говорит, - очень добра, но я, наконец, не позволю обижать ее в моем присутствии: она мой друг".
      "Хорош, - говорю, - друг!"
      Тут и Леканидка, гляжу, вскочила да как крикнет: "Вон, - говорит, гадкая ты женщина!"
      "А! - говорю, - гадкая я женщина? Я гадкая, да я с чужими мужьями романсов не провождаю. Какая я ни на есть, да такого не делала, чтоб и папеньку и сыночка одними прелестями-то своими прельщать! Извольте, говорю, - сударыня, вам вашего друга, уж вполне, - говорю, - друг".
      "Лжете, - говорит, - вы! Я не поверю вам, вы это со злости на Леканиду Петровну говорите".
      "Ну, а со злости, так вот же, - говорю, - теперь ты меня, Леканида Петровна, извини; теперь, - говорю, - уж я тебя сверзну", - и все, знаешь, что слышала, что Леканидка с мужем-то ее тогда чекотала, то все им и высыпала на стол, да и вон.
      - Ну-с, - говорю, - Домна Платоновна?
      - Бросил ее старик после этого скандала.
      - А молодой?
      - Да с молодым нешто у нее интерес был какой! С молодым у нее, как это говорится так, - пур-амур любовь шла. Тоже ведь, гляди ты, шушваль этакая, а без любви никак дышать не могла. Как же! нельзя же комиссару без штанов быть. А вот теперь и без любви обходится.
      - Вы, - говорю, - почему это знаете, что обходится?
      - А как же не знаю! Стало быть, что обходится, когда живет в такой жизни, что нынче один князь, а завтра другой граф; нынче англичанин, завтра итальянец иди ишпанец какой. Уж тут, стало, не любовь, а деньги. Бзырит (*8) по магазинам да по Невскому в такой коляске лежачей на рысаках катается...
      - Ну, так вы с тех пор с нею и не встречаетесь.
      - Нет. Зла я на нее не питаю, но не хожу к ней. Бог с нею совсем! Раз как-то на Морской нынче по осени выхожу от одной дамы, а она на крыльцо всходит. Я таки дала ей дорогу и говорю: "Здравствуйте, Леканида Петровна!" - а она вдруг, зеленая вся, наклонилась ко мне, с крылечка-то, да этак к самому к моему лицу, и с ласковой такой миной отвечает: "Здравствуй, мерзавка!"
      Я даже не утерпел и рассмеялся.
      - Ей-богу! "Здравствуй, - говорит, - мерзавка!" Хотела я ей тут-то было сказать: не мерзавь, мол, матушка, сама ты нынче мерзавка, да подумала, что лакей-то этот за нею, и зонтик у него большой в руках, так уж проходи, думаю, налево, французская королева.
      4
      Со времени сообщения мне Домною Платоновной повести Леканиды Петровны прошло лет пять. В течение этих пяти лет я уезжал из Петербурга и снова в него возвращался, чтобы слушать его неумолчный грохот, смотреть бледные, озабоченные и задавленные лица, дышать смрадом его испарений и хандрить под угнетающим впечатлением его чахоточных белых ночей, - Домна Платоновна была все та же.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6