Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Печерские антики

ModernLib.Net / Отечественная проза / Лесков Николай Семёнович / Печерские антики - Чтение (стр. 3)
Автор: Лесков Николай Семёнович
Жанр: Отечественная проза

 

 


Всё это было набрано на базаре с торговцев безданно-беспошлинно и назначалось в дело, которое, при тогдашних строгостях, заключало в себе много тайности и немало выгод. Химия производилась в огромном старом корыте с разведённым в нём коровьим помётом и другими элементами, образовывавшими новые соединения. Элементы все были простые: навоз, песок, смола и зёрна овса "для проросли". В этом корыте лежали приуготовляемые для антикварных работ лубы и драницы. Они подвергались довольно сложному процессу, за которым классик наблюдал не хуже любого техника, и новому материалу придавался вид древности изумительно хорошо и скоро. Квартальный сам дошёл до того, как составлять этот античный колорит и пускать по нему эту весёлую зелёненькую проросль от разнеженных овсяных зёрен. Стоило приготовленную таким способом доску приколотить на место, и, как "Бибик" около неё ни разъезжай, ничего он не отличит.
      Дошёл до этого производства Иван Дионисович, вероятно, из тех побуждений, чтобы у него не пропадали такие продукты, как лубья и коломазь, для которых нельзя было найти особенно хорошего сбыта в их простом виде.
      Кажется, квартальный иногда сам и приколачивал приготовленные им заплатки, а впрочем, я достоверно этого не знаю. Знаю только, что он их приготовлял, и притом приготовлял в совершенстве.
      Способ нанесения этого материала на ветхие постройки был прост: избиралась ночь потемнее, и к утру дело было готово. На следующий день Кесарь Степанович ходил, гулял, поглядывал и говорил, улыбаясь:
      - Что? много взял, безрукий?
      А ему отвечали:
      - Что он против тебя может!
      Так и это всё шло в подтверждение, что Бибиков ничего, будто, против "Кесаря" сделать не может, а тем временем пришла постройка моста, и к Виньолю притекла масса людей, из которых много было раскольников. Эти привезли с собою образа и своих "молитвенников", между которыми всех большей тайности и охране подлежал уже раз упомянутый старец Малафей. Он был "пилипон" (то есть филипповец) и "немоляк", то есть такой сектант, который ни в домашней, ни за общественной молитвой о царе не молился. Такие сектанты, при тогдашнем малом знании и понимании духа русского раскола, почитались "опасными и особенно вредными".
      Большинство людей, даже очень умных, смотрели на этих наивных буквоедов как на политических злоумышленников и во всяком случае "недругов царских".
      Этого не избегали наши старинные законоведы и новейшие тенденциозные фантазёры вроде Щапова, который принёс своими мечтательными изъяснениями староверчества существенный вред нежно любимому им расколу.
      Куда было деть в Киеве такого опасного старца, как Малахия? где его поместить так удобно, чтобы он сам был цел и чтобы можно было у него "поначалиться" и вкусить с ним сладость молитвенного общения? Христолюбцам предлежала серьёзная забота, "где сохранить старичка от Бибика".
      Но где же лучше можно было устроить такого особливого богослова, как не в "шияновских нужниках". Сюда его и привела под крыло печерского "Кесаря" громкая слава дел этого независимого и бесстрашного человека.
      ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
      Старца Малафея с его губатым отроком в шияновских палестинах водворили два какие-то каменщика. Эти люди приходили осматривать помещение с большими предосторожностями. О цене помещения для старца они говорили с барышней, которая ведала домовые счёты, а потом беседовали с Кесарем Степановичем о чём-то гораздо более важном.
      Это тогда заинтересовало всех близких людей.
      Каменщики были люди вида очень степенного и внушительного, притом со всеми признаками самого высокопробного русского благочестия: чёлочки на лобиках у них были подстрижены, а на маковках в честь господню гуменца пробриты; говор тихий, а взгляд умеренный и "поникновенный".
      О деньгах за квартиру для старца и его отрока раскольники не спорили. Очевидно, это было для них последним делом, а главное было то, о чем говорено с Кесарем Степановичем.
      Он их "исповедовал во всех догматах" их веры и - надо ему отдать честь - пришёл к заключениям весьма правильным и для этих добрых людей благоприятным.
      На наши расспросы: что это за необыкновенные люди, он нам с чисто военною краткостию отвечал:
      - Люди прекрасные и дураки.
      Результатом такого быстрого, но правильного определения было то, что злосчастные раскольники получили разрешение устраиваться в подлежащем отделении "шияновских нужников", а квартальный-классик в следующую же ночь произвёл над крышею отданного им помещения надлежащие антикварные поправки.
      ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
      Под старца была занята довольно обширная, но весьма убогая хоромина впрочем, в самом излюбленном раскольничьем вкусе. Это была низенькая полудеревянная-полумазанная, совершенно отдельная хибара. Она стояла где-то на задворке и была ниоткуда не видима. Точно она здесь нарочно построена в таком сокрытии, чтобы править в ней нелегальные богомольства.
      Чтобы добраться до этого, буквально сказать, молитвенного хлева, надо было пройти один двор, потом другой, потом завернуть ещё во дворик, потом пролезть в закоулочек и оттуда пройти через дверь с блочком в дровяную закуточку. В этой закуточке был сквозной ход ещё на особый маленький дворишко, весь закрытый пупом поднявшеюся высокою навозною кучею, за которою по сторонам ничего не видно. Куча была так высока, что закрывала торчавшую из её средины высокую шелковицу или рябину почти по самые ветви.
      Хатина имела три окна, и все они в ряд выходили на упомянутую навозную кучу, или, лучше сказать, навозный холм. При хате имелись дощатые сени, над дверями которых новые наёмщики тотчас же по водворении водрузили небольшой медный литой крест из тех, что называют "корсунчиками".
      С другой стороны на кучу выходило ещё одно маленькое окно. Это принадлежало другому, тоже секретному помещению, в которое входили со второго двора. Тут жили две или три "старицы", к которым ходили молиться раскольники иного согласия - "тропарники", то есть певшие тропарь: "Спаси, Господи, люди твоя". Я в тогдашнее время плохо понимал о расколе и не интересовался им, но как теперь соображаю, то это, должно быть, были поморцы, которые издавна уже "к тропарю склонялись".
      Молитвенная хата, занятая под старца Малафея, до настоящего найма имела другие назначения: она была когда-то банею, потом птичною, "индеечной разводкою", то есть в ней сиживали на гнёздах индейки-наседки, а теперь, наконец, в ней поселился святой муж и учредилась "моленна", в знак чего над притолками её дощатых сеней и утвержден был медный "корсунчик".
      В противоположность большинству всех помещений шияновского подворья, эта хата была необыкновенно тёплая.
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
      Старца Малахию каменщики привезли поздним вечером на парных деревенских санях и прямо привели его во храмину и заключили там на безысходное житьё.
      Убранства хате никакого не полагалось, а что было необходимо, то сами же прихожане устроили без всякой посторонней помощи.
      Мы её однажды осматривали через окно, при посредстве отрока Гиезия, в те часы, когда Малафей Пимыч, утомясь в жаркий день, "держал опочив" в сеничках. По одной стене горенки тянулись в два тябла старинные иконы, перед которыми стоял аналой с поклонною "рогозинкою", в угле простой деревянный стол и пред ним скамья, а в другом угле две скамьи, поставленные рядом. В одном конце этих скамеек был положен толстый берёзовый обрубок, покрытый обрывками старой крестьянской свиты.
      Это была постель старца, который почивал по правилам доблего жития, "не имея возглавицы мягкия"
      Для отрока Гиезия совсем не полагалось никакой ни утвари, ни омеблировки. Он вёл житие не только иноческое, но прямо спартанское: пил он из берестяного свёрточка, а спал лето и зиму на печке.
      Старец "попил", то есть полагал "начал" чтению и пению, исповедал и крестил у своих раскольников, а Гиезий состоял при нём частию в качестве дьячка, то есть "аминил" и читал, а частию вроде слуги и послушника. Послушание его было самое тяжкое, но он нёс его безропотно и с терпением неимоверным. Старец его никуда почти не выпускал, "кроме торговой нужды", то есть хождения за покупками, томил его самым суровым постом и притом ещё часто "началил". За малые прегрешения "началенье" производилось ременною лестовицею, а за более крупные грехи - концом верёвки, на которой бедный Гиезий сам же таскал для старца воду из колодца. Если же вина была "особливая", тогда верёвка ещё нарочно смачивалась, и оттого удары, ею наносимые спине отрока, были больнее.
      Старца Малахию мы никогда вблизи не видали, кроме того единственного случая, о котором наступит рассказ. Известно было только одно общее очертание его облика, схваченное при одном редком случае, когда он появился какой-то нужды ради перед окном. Он был роста огромного, сед и белобород и даже с празеленью; очи имел понурые и почти совсем не видные за густыми, длинными и тяжело нависшими бровями. Лет старцу, по наружности судя, было близко к восьмидесяти, он был сильно сутул и даже согбен, но плотен и несомненно ещё очень силён. Волосы на его голове были острижены не в русский кружок, а какими-то клоками; может быть, "постризало" на них уже и "не восходило", а они сами не росли от старости. Одет он был всегда в чёрный мухояр, и через плечи его на грудь висела длинная связка каких-то шаров, похожих на толстые баранки. Связка эта спускалась до самого пупа, и на пупе приходился крест, вершка в три величиною. Это были чётки.
      Голос старца был яко кимвал бряцаяй, хотя мы сподоблены были слышать в его произношении только одно слово: "парень". Это случалось, когда старец кликал из двери Гиезия, выходившего иногда посидеть на гноище у шелковицы или рябины.
      Более старец был не видим и не слышан, и судить о нём было чрезвычайно трудно; но Кесарь Степанович и его характеризовал кратким определением:
      - Дурак присноблаженный.
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
      Гиезия мы знали несравненно ближе, потому что этот, по молодости своей, сам к нам бился, и, несмотря на то, что "дедушка" содержал его в безмерной строгости и часто "началил" то лестовицей, то мокрой верёвкой, отрок всё-таки находил возможность убегать к нам и вёл себя в нашем растленном круге не совсем одобрительно. Зато, как ниже увидит читатель, с ним однажды и воспоследовало такое бедствие, какое, наверное, ни с кем другим не случалось: он был окормлен человечьим мясом... Или, точнее сказать, он имел несчастие думать, будто над ним было совершено такое коварство "учёными", в которых он видел прирождённых врагов душевного спасения.
      Вперёд об этом ужасном случае будет рассказано обстоятельно.
      Отроку, как я выше сказал, было двадцать два года. "Отрок", по применению к нему, не выражало поры его возраста, а это было его звание, или, лучше сказать, его сан духовный. Он был широкорожего великорусского обличья, мордат и губаст, с русыми волосами и голубыми глазами, имевшими странное, пытливое и в то же время совершенно глупое выражение. Румянец пробивался на его лице где только мог, но нигде просторно не распространялся, а проступал пятнами, и оттого молодое, едва опушавшееся мягкою бородкою лицо отрока имело вид и здоровый и в то же время нездоровый. Бывают такие собаки, которые "в щенках заморены". Видно, что породиста, да от заморы во всю свою природу не достигает.
      По уму и многим свойствам своего характера Гиезий был наисовершеннейшим выразителем того русского типа, который метко и сильно рисует в своей превосходнейшей книге профессор Ключевский, то есть "заматорелость в преданиях, и никакой идеи". Сделать что-нибудь иначе, как это заведено и как делается, Гиезию никогда не приходило в голову: это помогало ему и в его отроческом служении, в которое он, по его собственным словам, "вдан был родительницею до рождения по оброку".
      Это разъяснялось так, что у его матери была несносная болезнь, которую она, со слов каких-то врачей, называла "азиятик"; болезнь эта происходила от каких-то происков злого духа. Бедная женщина долго мучилась и долго лечилась, но "азиятик" не проходил. Тогда она дала обет балыкинской божией матери (в Орле), что если только "азиятик" пройдёт и после исцеления родится дитя мужеского пола, то "вдаст его в услужение святому мужу, в меру возраста Христова", то есть до тридцати трёх лет.
      После такого обета больная, заступлением балыкинской Божией матери, выздоровела и имела вторую радость - родила Гиезия, который с восьми лет и начал исполнять материн обет, проходя "отроческое послушание". А до тридцати трёх лет ему ещё было далеко.
      Старец на долю отрока Гиезия выпал, может быть, и весьма святой и благочестивый, но очень суровый и, по словам Гиезия, "столько об него мокрых
      Но учение правилам благочестия Гиезию давалось плохо и не памятливо. Несмотря на своё рождение по священному обету, он, по собственному сознанию, был "от природы блудлив". То он сны нехорошие видел, то кошкам хвосты щемил, то мирщил с никонианами или "со иноверными спорился". А бес, всегда неравнодушный ко спасению людей, стремительно восходящих на небо, беспрестанно подставлял Гиезию искушения и тем опять подводил его под мокрую верёвку.
      На шияновском дворе, который был удалён от всякого шума, Гиезий прежде всего впал в распри с теми поморами, окно которых выходило на их совместную навозную кучу, разделявшую "их согласия".
      Как поморы, бывало, начнут петь и молиться, Гиезий залезает на рябину и дразнит их оттуда, крича:
      - Тропари-мытари.
      А те не выдержат и отвечают:
      - Немоляки-раскоряки.
      Так обе веры были взаимно порицаемы, а последствием этого выходили стычки и "камнеметание", заканчивавшиеся иногда разбитием окон с обеих сторон. В заключение же всей этой духовной распри Гиезий, как непосредственный виновник столкновений, был "начален" верёвкою и иногда ходил дня по три согнувшись.
      Затем, разумеется, и бог и старец его прощали, но он скоро впадал ещё в большие искушения. Одно из таковых ему едва не стоило потери рассудка и даже самой жизни.
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
      При полном типическом отсутствии идей у Гиезия была пытливость, и притом самая странная. Он любил задавать такие неожиданные вопросы, которые в общем напоминали вопросы детей.
      Прибежит, бывало, под окно и спрашивает:
      - Отчего у льва грива растёт?
      Ему отвечают:
      - Пошёл ты прочь - почему я знаю, отчего у льва грива растёт?
      - А как же, - говорит, - в чём составляется наука светская?
      Его прогонят, а он при случае опять пристаёт с чем-нибудь подобным, и это без всякой задней мысли или иронии, - а так, какой-то рефлекс его толкнет, он и спрашивает:
      - Отчего рябина супротив крыжовника горче?
      Но больше всего его занимали вещи таинственные, для которых он искал разъяснения в природе. Например, ему хотелось знать: "какое бывает сердце у грешника", и вот это-то любопытство его чуть не погубило.
      Так как в доме жило несколько медицинских студентов, между которыми бывали ребята весёлые и шаловливые, то один из них пообещал раз Гиезию "показать сердце грешника".
      Для этого требовалось прийти в анатомический театр, который тогда был во временном помещении, на нынешней Владимирской улице, в доме Беретти.
      Гиезий долго не решался на такой рискованный шаг, но страстное желание посмотреть сердце грешника его преодолело, он пришёл раз к студентам и говорит:
      - Есть теперь у вас мёртвый грешник?
      - Есть, - говорят, - да ещё самый залихватский.
      - А что он сделал?
      - Отца продал, мать заложил и в том руку приложил, а потом галку съел и зарезался.
      Гиезий заинтересовался.
      - Меня завтра дедушка к Батухину в лавку за оливой к лампадам пошлёт, а я к вам в анатомию прибегу, покажите мне сердце грешниче.
      - Приходи, - отвечают, - покажем.
      Он сдержал своё слово и явился бледный и смущённый, весь дрожа в страхе несказанном.
      Ему дали выпить мензулку препаровочного спирта для храбрости, под видом "осмелительных капель", сказав притом, что без этого нельзя увидать сердце.
      Он выпил и ошалел, сердце он нашёл совсем неудовлетворительным и вовсе не похожим на то, как его себе представлял, судя по известному лубочному листу: "сердце грешника - жилище сатаны". Чтобы увидеть сатану в сердце, его уговорили выпить ещё вторую мензулку, и он выпил и потом что-то ел. А когда съел, то студенты ему сказали:
      - Знаешь ли, что ты съел?
      Он отвечал:
      - Не знаю.
      - А это ты, братец, съел котлету из человеческого мяса.
      Гиезий побледнел и зашатался: с ним совершенно неожиданно сделался настоящий обморок.
      Его насилу привели в себя и ободрили, уверяя, что котлета сжарена из мяса человека зарезавшегося, но от этого с Гиезием чуть не сделался второй обморок, и начались рвоты, так что его насилу привели в порядок и на этот раз уже стали разуверять, что это было сказано в шутку и что он ел мясо говяжье; но никакие слова на него уже не действовали. Он бегом побежал на Печерск к своему старцу и сам просил "сильно его поначалить", как следует от страшного прегрешения.
      Старец исполнил просьбу отрока.
      И дорого это обошлось здоровью бедного парня: дней десять после этого происшествия мы его вовсе не видали, а потом, когда он показался с ведром за плечами, то имел вид человека, перенёсшего страшные муки. Он был худ, бледен и сам на себя не похож, а вдобавок долго ни за что ни с кем не хотел говорить и не отвечал ни на один вопрос.
      После, по особому к одному из нас доверию, он открыл, что дедушка его "вдвойне началил", то есть призвал к сему деланию ещё другого, случившегося тут благоверного христианина, и оба имели в руках концы верёвки, "свитые во двое", и держали их "оборучь". И началили Гиезия в угле в сенях, уложив "мордою в войлок, даже до той совершенной степени, что у него от визгу рот трубкой закостенел и он всей памяти лишился".
      Но на дедушку отрок всё-таки нимало не роптал, ибо сознавал, что "бит был во славу Божию", и надеялся через это более "с мирскими не суетить и исправиться".
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
      Кажется, это и в самом деле произвело в нём такой сильный перелом, к какому только была способна его живая и увлекающая натура. Он реже показывался и вообще уже не заводил ни разговоров с нами, ни пререканий с благоневерными поморами, которые "на тропаре повисли".
      К тому же обстоятельства поизменились и поразмели нашу компанию в разные стороны, и старец с отроком на время вышли из вида.
      Между тем мост был окончен, и к открытию его в Киев ожидали государя Николая Павловича. Наконец и государь прибыл, и на другой день было назначено открытие моста.
      Теперь ничего так не торжествуют, как тогда торжествовали. Вечер накануне был оживлённый и весёлый: все ходили, гуляли, толковали, но были люди, которые проводили эти часы и иначе.
      На тёмном задворке шияновских закуток и поморы и филипоны молились, одни с тропарем, другие без тропаря. Те и другие ждали необычайной для себя радости, которая их благочестию была "возвещена во псалтыре".
      Около полуночи мне довелось проводить одну девицу, которая жила далеко за шияновским домом, а на возвратном пути у калитки я увидел тёмную фигуру, в которой узнал антропофага Гиезия.
      - Что это, - говорю, - вы в такую позднюю пору на улице?
      - Так, - отвечает, - всё равно нонче надо не спать.
      - Отчего надо не спать?
      Гиезий промолчал.
      - А как это вас дедушка так поздно отпустил на улицу?
      - Дедушка сам выслал. Мы ведь до самого сего часа молитвовали, почитай сию минуту только зааминили. Дедушка говорит: "Повыдь посмотри, что деется".
      - Чего же смотреть?
      - Како, - говорит, - "суетят никонианы и чего для себя ожидают".
      - Да что такое, - спрашиваю, - случилось, и чего особенного ожидаете?
      Гиезий опять замялся, а я снова повторил мой вопрос.
      - Дедушка, - говорит, - много ждут. Им, дедушке, ведь всё из псалтыри открыто.
      - Что ему открыто?
      - С завтрашнего числа одна вера будет.
      - Ну-у!
      - Увидите сами, - до завтра это в тайне, а завтра всем царь объявит. И упротивные (то есть поморы) тоже ждут.
      - Тоже объединения веры?
      - Да-с; должно быть, того же самого. У нас с ними нынче, когда наши на седальнях на дворик вышли, меж окно опять лёгкая война произошла.
      - Из-за чего?
      - Опять о тропаре заспорили. Наши им правильно говорили: "подождать бы вам тропарь-то голосить в особину; завтра разом все вообче запоём; столпом воздымем до самого до неба". А те несогласны и отвечают: "мы давно на тропаре основались и с своего не снидем". Слово по слову, и в окно плеваться стали.
      Я полюбопытствовал, как именно это было.
      - Очень просто, - говорит Гиезий, - наши им в окно кукиши казать стали, а те оттуда плюнули, и наши не уступили, - им то самое, наоборот. Хотели войну сделать, да полковник увидел и закричал: "Цыть! всех изрублю". Перестали плеваться и опять запели, и всю службу до конца доправили и разошлись. А теперь дедушка один остался, и страсть как вне себя ходит. Он ведь завтра выход сделает.
      - Неужели, - говорю, - дед наружу вылезет?
      - Как же-с - дедушка завтра на улицу пойдёт, чтоб на государя смотреть. Скоро сорок лет, говорят, будет, как он по улицам не ходил, а завтра пойдёт. Ему уж наши и шляпу принесли, он в шляпе и с костылём идти будет. Я его поведу.
      - Вот как! - воскликнул я и простился с Гиезием, совсем не поняв тех многозначительнейших намеков, которые заключались в его малосвязном, но таинственном рассказе.
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
      День открытия "нового моста", который нынче в Киеве называют уже "старым", был ясный, погожий и превосходный по впечатлениям.
      Все мы тогда чувствовали себя необыкновенно весёлыми и счастливыми, бог весть отчего и почему. Никому и в голову не приходило сомневаться в силе и могуществе родины, исторический горизонт которой казался чист и ясен, как покрывавшее нас безоблачное небо с ярко горящим солнцем. Все как-то смахивали тогда на воробьёв последнего тургеневского рассказа: прыгали, чиликали, наскакивали, и никому в голову не приходило посмотреть, не реет ли где поверху ястреб, а только бойчились и чирикали:
      - Мы ещё повоюем, чёрт возьми!
      Воевать тогда многим ужасно хотелось. Начитанные люди с патриотическою гордостью повторяли фразу, что "Россия - государство военное", и военные люди были в большой моде и пользовались этим не всегда великодушно. Но главное - тогда мы были очень молоды, и каждый из нас провожал кого-нибудь из существ, заставлявших скорее биться его сердце. Волокитство и ухаживанья тогда входили в "росписание часов дня" благопристойного россиянина, чему и может служить наилучшим выражением "дневник Виктора Аскоченского", напечатанный в 1882 году в "Историческом вестнике". И сам автор этого "дневника", тогда ещё молодцеватый и задорный, был среди нас и даже, может быть, служил для многих образцом в тонкой науке волокитства, которую он практиковал, впрочем, преимущественно "по купечеству". У женщин настоящего светского воспитания он никакого успеха не имел и даже не получал к ним доступа. Аскоченский одевался щёголем, но без вкуса, и не имел ни мягкости, ни воспитанности: он был дерзок и груб в разговоре, очень неприятен в манерах.
      По словам одного из его киевских современников, впоследствии профессора Казанского университета, А. О. Яновича, он всегда напоминал "переодевшегося архиерея". В сияющий день открытия моста Аскоченский ходил в панталонах рококо и в светлой шляпе на своей крутой голове, а на каждой из его двух рук висело по одной подольской барышне. Он вёл девиц и метал встречным знакомым свои тупые семинарские остроты. В этот же день он, останавливаясь над кручею, декламировал:
      ...Вот он Днепр
      Тот самый Днепр, где вся Русь крестилась
      И, по милости судеб, где она омылась.
      За этими стихами следовало его командирское слово:
      На молитву же, друзья:
      Киев перед вами!
      После всё это вошло в какое-то большое его призывное стихотворение, по обыкновению, с тяжёлою версификациею и с массою наглагольных рифм. Его муза, под пару ему самому, была своенравна и очень неуклюжа.
      О нём хочется сказать ещё два слова: "дневник" этого довольно любопытного человека напечатан, но, по-моему, он не только не выяснил, но даже точно закутал эту личность. По-моему, дневник этот, который я прочёл весь в подлиннике, имеет характер сочинённости. Там даже есть пятна слёз, оросившие страницы, где говорится о подольских купеческих барышнях. Или есть такие заметки: "я пьян и не могу держать пера в руках", а между тем это написано совершенно трезвою и твёрдою рукою...
      Вообще надо жалеть, что никто из знавших Аскоченского киевлян не напишет хорошей беспристрастной заметки о треволненной жизни и трудах этого человека с замечательными способностями, из которых он сделал едва ли не самое худшее употребление, какое только мог бы ему выбрать его злейший враг. Праху его мир и покой, но его жизненные невзгоды и карьерная игра характерны и поучительны. Кроме Виктора Ипатьича, тогда в Киеве водились ещё и другие поэты, в плоской части доживал свой маститый век Подолинский, а по городу ходили одна молодая девица и один молодой кавалер. Девица, подражая польской импровизаторше Деотыме, написала много маленьких и очень плохих стихотворений, которые были ею изданы в одной книжечке под заглавием: "Чувства патриотки". Склад издания находился в "аптеке для души", то есть в подольской библиотеке Павла Петровича Должикова. Стихотворения совсем не шли, и Должиков иногда очень грубо издевался над этою книгою, предлагая всем "вместо хлеба и водки - чувства патриотки". В день открытия моста стихотворения эти раздавались безденежно. На чей счёт было такое угощение не знаю. Подолинский, кажется, ещё жил, но не написал ничего, да про него тогда и позабыли, а Альфред фон Юнг что-то пустил с своего Олимпа, но что именно такое - не помню. Невозможно тоже не вспомнить об этом добрейшем парне, совершенно безграмотном и лишённом малейшей тени дарования, но имевшем неодолимую и весьма разорительную страсть к литературе. И он, мне кажется, достоин благодарного воспоминания от киевлян, если не как поэт, то как самоотверженнейший пионер - периодического издательства в Киеве. До Юнга в Киеве не было газеты, и предпринять её тогда значило наверное разориться. Юнга это не остановило: он завёл газету и вместо благодарности встречал отовсюду страшные насмешки. По правде сказать, "Телеграф" юнговского издания представлял собою немало смешного, но всё-таки он есть дедушка киевских газет. Денег у Юнга на издание долго не было, и, чтобы начать газету, он прежде пошёл (во время Крымской войны) "командовать волами", то есть погонщиком. Тут он сделал какие-то сбережения и потом всё это самоотверженно поверг и сожёг на алтаре литературы. Это был настоящий литературный маньяк, которого не могло остановить ничто, он всё издавал, пока совсем не на что стало издавать. Литературная неспособность его была образцовая, но, кроме того, его и преследовала какая-то злая судьба. Так, например, с "Телеграфом" на первых порах случались такие анекдоты, которым, пожалуй, трудно и поверить: например, газету эту цензор Лазов считал полезным запретить "за невозможные опечатки". Поправки же Юнгу иногда стоили дороже самых ошибок: раз, например, у него появилась поправка, в которой значилось дословно следующее: "во вчерашнем Л, на столбце таком-то, у нас напечатано: пуговица, читай: богородица". Юнг был в ужасе больше от того, что цензор ему выговаривал: "зачем-де поправлялся!"
      - Как же не поправиться? - вопрошал Юнг, и в самом деле надо было поправиться.
      Но едва это сошло с рук, как Юнг опять ходил по городу в ещё большем горе: он останавливал знакомых и, вынимая из жилетного кармана маленькую бумажку, говорил:
      - Посмотрите, пожалуйста, - хорош цензор! Что он со мною делает! - он мне не разрешает поправить вчерашнюю ошибку.
      Поправка гласила следующее: "Вчера у нас напечатано: киевляне преимущественно все онанисты, - читай оптимисты".
      - Каково положение! - восклицал Юнг.
      Через некоторое время Алексей Алексеевич Лазов, однако, кажется разрешил эту, в самом деле необходимую поправку. Но был и такой случай цензорского произвола, когда поправка не была дозволена. Случилось раз, что в статье было сказано: "не удивительно, что при таком воспитании вырастают недоблуды". Лазов удивился, что это за слово? Ему объяснили, что хотели сказать "лизоблюды"; но когда вечером принесли сводку номера, то там стояло: "по ошибке напечатано: недоблуды, - должно читать: переблуды". Цензор пришёл в отчаяние и совсем вычеркнул поправку, опасаясь, чтобы не напечатали чего ещё худшего.
      Пора, однако, возвратиться от литераторов к старцу Малахии, который украсил этот торжественный день своим появлением в поднесённой ему необыкновенной шляпе.
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
      Густые толпы людей покрывали всё огромное пространство городского берега, откуда был виден мост, соединивший Киев с черниговскою стороною Днепра. Только более страстные до зрелищ или особенно патронируемые кем-нибудь из властных нашли возможность протесниться "за войска", расположенные внизу у въезда на мост и, наконец, шпалерами вдоль самого моста. Но таких счастливцев было немного, сравнительно с огромными массами, покрывшими надбережные холмы, начиная от Выдубицкого монастыря и Аскольдовой могилы до террас, прилегающих к монастырю Михайловскому. Кажется, без ошибки можно сказать, что в этот день вышло из домов всё киевское население, чем тогда и объясняли множество благоуспешно сделанных в этот день краж. И, несмотря на всю длину этой страшно растянутой береговой линии, трудно было найти удобное место. Были люди, которые пришли сюда спозаранка с провизией в карманах и крепко заняли все наилучшие позиции. Оттого зрителям, которые пришли позже, нужно было переменять множество мест, пока удавалось стать так, что была видна "церемония".
      Были люди, которые взлезли на деревья, были и такие смельчаки, которые прилепились к песчаным выступцам обрывов и иногда скатывались вниз вместе с своим утлым подножьем. Случайности в подобном роде вызывали весёлый хохот и шутливые замечания. Было довольно неудовольствий по поводу обидного обращения господ военных с цивическим элементом, но всё это до судов не доходило, военные люди тогда свободно угнетали "аршинников, хамов и штафирок".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7