Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Плат Святой Вероники - Преддверие неба

ModernLib.Net / Классическая проза / Лефорт Гертруд фон / Преддверие неба - Чтение (стр. 3)
Автор: Лефорт Гертруд фон
Жанр: Классическая проза
Серия: Плат Святой Вероники

 

 


Что вы, миряне, знаете о нас, священниках?.. Как вы нас себе представляете? Способны ли вы понять те чудовищные соблазны, которым подвержены носители духовной власти? Можете ли вы хотя бы смутно представить себе те битвы, которые нам суждено вести в полном, смертельном одиночестве, без опоры на авторитетные уверения и утешения, которые вы привыкли получать от нас? Неужели вы думаете, что мы не знаем мук сомнений? Поистине они хорошо знакомы нам и без новой науки! Поверьте мне: мученики – это не только жертвы инквизиции, это и мы, их судьи! Ибо нелегко приготовить на земле место для потустороннего, обратить в определенность сверхъестественное и незримое! Со времен Благовестия прошло уже полтора тысячелетия – что же означают эти скудные чудеса и духовные дары, выпавшие на долю человека с тех пор? Кто уверит нас в том, что даже они не суть лишь плоды религиозного самообмана? Или, может быть, мы сами – я имею в виду образы зримой Церкви – суть некое неопровержимое свидетельство? Знаете ли вы историю Церкви? Известны ли вам причины раскола? Что вы чувствуете при виде роскоши и блеска сегодняшнего Рима? Вы и в самом деле полагаете, что здесь – Царство Христа? Не запутались ли мы во всех мыслимых и немыслимых склоках и интригах мира? Есть ли какие-нибудь тайные перипетии политики, к которым бы мы не были – или, может быть, даже должны быть – причастны? Конечно же, есть множество праведных монастырей, где благоухают бедность и отречение; это – оратория Божественной любви; есть и в миру множество цело­мудренных, боголюбивых душ, – но не подобны ли все они потерпевшим кораблекрушение одиноким мореплавателям на обломке мачты, посреди бурных волн этого мира? Не подобны ли они Петру, пожелавшему ступать по воде и едва не утонувшему?

Пока он говорил все это тихим, монотонным голосом, у меня было такое чувство, как будто он с каждым словом все больше отдаляется от меня, – словно он тоже, как Петр, ступая по воде, уходил вдаль над влажною бездной, а плоть и дух его до неузнаваемости изменились, окрашенные призрачным светом луны; и все же – разве ночь с ее странным, чуждым светом не была самой что ни на есть действительностью? Но вот кардинал умолк. Он как бы достиг вершины полночи и замер в вышине.

– Но ведь Петр не утонул, ступая по воде, – возразил я. – Он успел опереться на руку Христа.

Он посмотрел на меня почти гневно и сказал все тем же тихим, монотонным голосом:

– И как же, по-вашему, мы должны сейчас опереться на руку Христа? Где эта рука в нашем с вами случае?

Глаза его неотрывно смотрели на меня. Я вновь вспомнил о его запрете пыток – я почувствовал его внутреннюю силу, способную добиваться любых признаний. В то же время мне казалось, будто под этим взглядом во мне открывались некие определенности, о существовании которых я до той минуты и не подозревал.

– Ваше Высокопреосвященство, разве вы не считаете возможным просто предать судьбу веры в руку Господа, даже если ей грозят все опасности мира?

– И как вы это себе представляете – предать судьбу веры в руку Господа – в нашем с вами случае? – откликнулся он.

– Если вы остановите карающую руку инквизиции и спасете учителя, если вы помилуете вашу племянницу – это будет совершенною победою веры и одновременно победою новой истины, которую вы и сами признаете.

Воцарилось долгое, тяжелое молчание. Лицо его, почти неузнаваемо изменившееся под горестным бременем этой ночи, вновь медленно принимало отчетливые черты. Боль на нем, казалось, совершенно исчезла; голое, чужое и бесконечно одинокое, оно уподобилось лунному ландшафту – у меня появилось чувство, что он уже недосягаем для меня.

– Ваше Высокопреосвященство! – взмолился я. – Прошу вас, не откажите в милости ответить еще на один-единственный вопрос: думаете ли вы – нет, под силу ли вам мысль о том, что веру можно спасти явною неправдой?..


И вновь последовало долгое молчание. Неужели я так и не получу ответа? От этой страшной мысли я даже закрыл глаза. Когда я вновь открыл их, кардинала в кабинете уже не было…

Напрасно надеялся я в последовавшие за этим дни на продолжение прерванного разговора. В глубине души я, конечно, понимал, что его не будет, но я был слишком молод, чтобы признать свою надежду погибшей; к тому же почтительное уважение мое к кардиналу противилось мысли о том, что он может поступить вопреки собственным убеждениям. В эти дни я не видел его в обсерватории и он не приглашал меня к трапезе. На мой вопрос, могу ли я видеть кардинала, его камердинер ответил, что Его Высокопреосвященство уехал на важное совещание. Не показывался и капеллан: очевидно, он сопровождал своего господина. И вообще весь дворец казался вымершим. Постепенно мною овладело опасение, что в судебном процессе против учителя назревает какое-то решение. И наконец на третий день я столкнулся на лестнице с капелланом. Он хотел торопливо пройти мимо, но я удержал его, схватив за сутану. Он посмотрел на меня печальным и отсутствующим взглядом.

– Ради всего святого! – воскликнул я. – Что с учителем?..

– Вы ведь знаете: мне не дозволено ни с кем говорить об этом, – ответил он серьезно.

– Означает ли это, что надежды на его спасение нет? – вскричал я в отчаянии. Боль моя коснулась его сердца – ах, ведь это была и его боль!

– Только если он отречется… – ответил капеллан печально.

– Никогда! Никогда! Это было бы предательством, это было бы ложью! – воскликнул я.

Он посмотрел на меня странным взглядом.

– Что значит «ложь»?.. Какое это теперь имеет значение! – промолвил он тихо. Затем, торопливо высвободившись, прибавил: – Будем же молиться за вашего учителя, будем молиться!.. – И ушел.

Я вновь остался один в тягостной тишине пустынного дворца. Теперь мне все в нем казалось странно преображенным, а обсерватория – осиротевшей и насильственно лишенной своего внутреннего смысла. Даже архитектура дворца теперь говорила на ином языке. Она казалась мне хвастливой и показной, словно порыв этих устремленных в небо колонн и лестниц скрывал тайную, но глубоко укоренившуюся неуверенность, которая уже больше не решается взглянуть в трезвый лик действительности. «Что значит «ложь»? Какое это теперь имеет значение!» – сказал молодой священник. Стало быть, он верил в возможность неправедного суда? И в отречение учителя? Я больше не в силах был выносить неизвестность, я должен был узнать, что происходит!

Бессонной ночью во мне созрел отчаянный план. Я уже выяснил, что кардинал каждое утро, чуть свет, куда-то уезжает со своим капелланом. И вот, дождавшись, когда его карета выехала со двора, я прокрался в комнату капеллана, достал из шкафа сутану и надел ее. В этом облачении мне удалось незаметно выбраться из дворца, так как слуги, пользуясь отсутствием хозяина, позабыли о бдительности. Я еще помнил увиденный в первые дни моего пребывания в Риме Дворец инквизиции и без труда достиг своей цели. Туда как раз только что прибыло несколько важных прелатов – их носилки и кареты теснились перед порталом. Я смешался с их свитой и в густой толпе вновь прибывших пошел по длинному мрачному коридору. Навстречу нам неожиданно бросился молодой, явно очень взволнованный доминиканец. Он окинул всех ищущим взглядом, который, к моему ужасу, остановился на мне.

– Вы из свиты архиепископа… – Он назвал совершенно незнакомое мне имя. – Прошу вас следовать за мной в ложу налево!

И он, не дожидаясь моего ответа, стремительно пошел по этому мрачному коридору, в конце которого он открыл какую-то дверь и впустил меня внутрь.

– Вы знаете свою миссию, – сказал он.

Я не имел ни малейшего представления о том, что это все могло означать. Но он уже исчез, закрыв за собою дверь.

Я находился в маленьком, тесном помещении с узеньким застекленным окошком. Я подошел к окну, открыл его и посмотрел в зал, в котором только что собрались на торжественное заседание члены Священного судилища. Я увидел длинный, покрытый черным сукном стол, на котором стояло распятие; две свечи, горевшие по обе стороны от него, не столько освещали его, сколько придавали ему какой-то зловещий блеск.

Судьи в глубоком молчании заняли свои места за столом, обращенным в мою сторону, так что я мог различить их лица – это были большей частью те самые прелаты, гости кардинала. Затем вошел и он сам и занял место в центре стола, на возвышении, похожем на алтарь. Цензор Священного судилища отсутствовал; я даже подумал, что кардинал занял его место, чтобы вести заседание, – вопреки убедительным доводам разума, я исполнился отчаянной надежды на то, что он решился выступить в роли спасителя синьора.

Два доминиканца с горящими свечами в руках ввели достопочтенного синьора и проводили его до середины стола, так что он оказался прямо перед распятием, напротив кардинала, лицо которого в этот миг слабо осветили мрачные отблески трепещущих свечей, – оно было торжественным, непроницаемым и странно отрешенным, как в конце нашего с ним последнего, ночного разговора.

Лицо учителя я видел лишь одно короткое мгновение, когда он вошел в зал; теперь он стоял ко мне спиной, и я с болью отметил, что плечи его дрожат.

Между тем заседание началось. Прозвучала молитва, в которой призывали Святой Дух. Потом из-за стола поднялся доминиканец и принялся вслух читать документ, написанный по-латыни. Документ этот представлял собою изложение учения синьора, или, вернее, проклятие данного учения. Слух мой то и дело ранило слово «ересь», произносимое с безжалостною отчетливостью. Наконец говоривший умолк. Судьи стали поочередно высказывать свое мнение, и зловещая тишина в зале скорее приглушала, чем оттеняла их голоса. Ужасное слово «анафема» переходило из уст в уста – не грозно-величественное, а тихое, равнодушное, холодное, как невнятный рокот волн, накрывающих человека за человеком, словно это всего лишь бесчувственные гладкие прибрежные камни. Вот волна докатилась и до кардинала и должна была бы разбиться: во мне вновь, вопреки всем доводам разума, встрепенулась отчаянная надежда! Ведь это был человек, признавший истинность учения синьора, человек, перешагнувший границы своей эпохи и могущий грозно противостоять ее заблуждениям, – как Петр, ступавший по воде. Но не успел я подумать об этом, как произошло непостижимое: волна накрыла кардинала и прокатилась дальше. Тот самый голос, который еще несколько дней назад признался мне, что убежден в истинности учения синьора, – этот голос произнес «анафема». Петр, ступавший по воде заблуждений и соблазнов эпохи, канул в пучину. В бессильной ярости я сжал кулаки: «Да будет проклят тот, кто полагается на человека!» Весь зал показался мне безбрежным морем предательства, и посреди этой водной пустыни одиноко высилось распятие, но никто не пытался ухватиться за него, чтобы спастись. А потом наступил тот миг, о котором думала Диана, когда говорила об огне, поглотившем Джордано Бруно: пришел черед вынесения приговора.

Чей-то голос вновь нарушил жуткое молчание зала: обвиняемому было предложено помилование; его спросили, не намерен ли он отречься от ереси. Это, конечно же, было всего лишь простое соблюдение формальностей.

Синьор, который во время изложения его учения все ниже и ниже опускал голову, при слове «отречение» резко выпрямился. Было ли это возмущение? Ах, это могло быть только возмущение! Какое безумство – предположить, что он сам уничтожит свою истину и дело всей своей жизни!..

И вот теперь мне предстоит с болью привести свидетельство в защиту учителя, которое до сей поры по понятным причинам держалось в тайне. Ибо все выглядело не так, как было представлено легковерным мирянам, а именно будто бы учитель перед лицом смерти, из страха за свою жизнь, отрекся от истины и сам порадовал судей глубоко постыдным признанием своего заблуждения. На самом же деле отречение учителя стало триумфом, и не было в зале никого, кто не понял бы, что человек этот, не желая оказать своим судьям честь опровержением их обвинений, как бы отплатил им за их предательство истины – своим предательством. Неужели это был тот самый человек, который дрожал, переступая порог зала суда? Неужели страх мог превратиться в дерзкую отвагу? Или они состояли в каком-то тайном родстве – одно порождало другое, доходя до своего крайнего предела? Куда исчез тот благочестивый, верный Церкви муж, которого я так часто восхвалял перед кардиналом? Быть может, он тоже, дойдя до своего крайнего предела, обратился в свою противоположность, бежал на другой конец своих возможностей? Я знаю лишь одно: я видел, как человек перешагнул через свою собственную личность, как через сгусток равнодушной материи. В его отречении было что-то невероятно величественное – абсолютное презрение к своим судьям, но в то же время презрение к самому себе, и именно оно и придало его отречению потрясающее, почти жуткое величие! О, эта насмешка над своим самоуничтожением! Он растоптал в себе человека, но над останками павшего взошла гордость ученого, безмерная до поистине святой дерзости. Высказал ли он это? О нет, он ничего не высказал, но все прекрасно поняли, что он хотел сказать. Он хотел сказать: да, я совершаю то, что только что совершили вы, я предаю то, что считаю истиной; я предаю мою науку, но вы даете мне свободу предать ее со спокойною душою! Я знаю, что ничтожно мал и жалок в этот миг, но наука моя велика и прекрасна! Осуждаете ли вы ее, отрекаюсь ли я от нее – ни то ни другое не имеет никакого значения, ибо эта наука неуязвима и неудержима. Пусть я задохнусь здесь от стыда – я не страшусь этого, потому что науку мою ждет победа в грядущем!.. И как же восприняли судьи это двусмысленнейшее из всех отречений? Ах, для меня существовал лишь один судья! Ибо что я, в конце концов, знал об участниках бесед в трапезной кардинала, собравшихся теперь в этом зале? К какому выводу они пришли или не пришли? Один лишь кардинал отчетливо стоял перед моим мысленным взором, словно по-прежнему облитый призрачным лунным светом, как во время нашего ночного разговора. Я видел, как он покачнулся на своем возвышенном месте, услышав отречение учителя; я видел, как побелело его лицо, бледность которого подчеркивало пурпурное облачение. Быть может, его вновь посетило видение – человек будущего? Быть может, это был стоявший перед ним, такой зловеще реальный именно потому, что его хотели уничтожить? И вот этого человека он теперь должен был помиловать.

Кардинал медленно, тяжело поднялся, так, словно постарел на много лет; в нем теперь появилось какое-то потрясающее сходство с синьором – два человека, преодолевшие в себе человека, стояли друг против друга. Неужели это и в самом деле был голос кардинала? Ведь это, в сущности, был все тот же голос – голос обвиняемого. В каждом слоге звенел тот же самый протест против смысла произносимых слов, как несколько минут назад в отречении учителя! Он говорил о милости, а подразумевалось враждебное недоверие, он говорил о милосердии, но каким невероятно скудным оно оказалось! Вместо смерти на костре – пожизненный надзор! И вот две догоревшие свечи на судейском столе медленно погасли, зал погрузился в сумрак – занавес упал… У меня было ощущение, как будто я слышу бой часов грядущих столетий. Две доселе открытые друг другу двери закрылись, два духовных пространства с дрожью отпрянули друг от друга – навсегда, и в моей душе тоже.


Я бросился прочь из дворца, оглушенный болью и отвращением, оскорбленный во всем, что означали для меня доверие и уважение. После чудовищного крушения моего юного мира незыблемым осталось лишь одно: отвергнутая истина. Я любил ее упрямо и торжествующе – именно за ее отвергнутость. Никогда, никогда я больше не переступлю порога дворца кардинала, который предал ее! Не место мне теперь и рядом с учителем, даже если инквизиция и оставит его когда-нибудь в покое. Разве может человек, единожды отрекшийся – пусть даже как триумфатор – от своей истины, когда-либо вновь стать ее достойным подвижником? Молодость не знает компромиссов: учитель навсегда умер для меня. И только теперь я наконец понял свою возлюбленную, которая с самого первого дня предвидела и, конечно же, сама приближала страшный конец. Я решил сделать то, о чем она меня страстно молила: отныне жить во имя истины, провозглашенной учителем, вывести плененную науку на свободу, спасти и продолжить дело, которому грозит гибель, – но только не здесь, под неусыпным надзором аргусов инквизиции. Правда, моя родина, Германия, была закрыта для меня из-за нескончаемой войны, но ведь есть другие, северные страны, куда еще не дотянулась рука инквизиции! Прочь, прочь из Рима! Я хотел в тот же день покинуть Вечный город, ибо в нем теперь не осталось места и для учеников синьора. Однако разве Диана не была одним из них? И разве можно было поручиться за то, что кардинал, сострадающий, но неумолимый, не пожертвует даже любимой племянницей, переступив через свое собственное сердце? Вспомнив некоторые из его высказываний во время нашего ночного разговора, я похолодел: мною вновь овладел гнетущий страх за возлюбленную. И в любом случае я непременно должен был еще раз увидеть ее, проститься с нею и объяснить ей мое исчезновение из Рима.

Не без труда, после долгих расспросов, отыскал я дворец приютивших Диану наших дорожных спутниц. Меня тотчас же пропустили внутрь, и самые страшные мои опасения подтвердились. Дамы сквозь слезы сообщили, что Диана не вернулась к ним в тот вечер, когда она отвергла предназначенного ей кардиналом жениха. Туман неясности во всей этой истории окончательно рассеялся: носилки кардинала, задернутые занавески, лихорадочная торопливость носильщиков, мои безответные крики вслед носилкам – о Боже, что я натворил в своей слепой наивности! Где теперь искать Диану? Дамы ничем не могли мне помочь: кардинал сообщил им лишь, что подопечная их находится в закрытом монастыре со строгим уставом, в полной безопасности, но вне досягаемости для кого бы то ни было. Я понял: в случае с Дианой кардинал избрал иное, тайное средство убрать с пути человека благородного происхождения, уличенного в безбожии, и одновременно защитить его от самого себя… Первым порывом моим было броситься на поиски и обежать все монастыри Рима, но я и сам чувствовал, насколько смешной и безнадежной была эта затея: кардинал не останавливался на полпути к своей цели – принудив себя самого принести последнюю жертву ради спасения веры, он потребует того же и от других. Я понял, что имею дело с воплощенной неумолимостью.

Так исполнилось заветное желание Дианы, и она разделила судьбу учителя, хотя и ценою горького, беспросветного одиночества. Оба они теперь как бы представляли погребенную истину, и, должно быть, навсегда. Мысленным взором я видел свою возлюбленную за высокими зарешеченными окнами, в тихом, обнесенном высокими стенами саду, где словно не существует времени; я видел ее одиноко увядающей, как прекрасный, благородный цветок. Я понимал, что она – в своем внешне безликом, внутренне же неразрывном союзе с любимым человеком, добровольно пожертвовавшая собою ради него, не требуя ни награды, ни благодарности, – не знает иного утешения, кроме того, которое дает ей ее собственная сильная душа. Священный, благоговейный трепет охватил меня: нет, я не должен освобождать ее от этого жребия, даже если бы и мог! Ведь ее любовь, в сущности, всегда была любовью до смерти. Я должен предоставить Диану ее судьбе и покориться своей. В этом и заключается то единственное проявление любви, которое я еще могу выказать ей. Мое решение спасти преданное учителем дело означает одновременно и последнюю дань верности возлюбленной. И я без колебаний пустился в путь.


Только оказавшись у ворот Порта-дель-Пополо, я заметил, что на мне все еще сутана молодого священника. Возможности поменять платье у меня не было… Словно злую насмешку ощутил я это фальшивое облачение, но ведь оно в то же время служило мне и надежной защитой!

По дороге мне попалась одна из сотен римских церквей. Следуя благочестивой привычке, я уже хотел было заглянуть в нее, чтобы, как обычно, испросить благословение в дальний путь, но у самого порога вдруг замер как вкопанный: что я здесь забыл? Как я могу просить благословения, в котором было отказано моей науке? Родина моя отныне – не Церковь, а исполинский храм человеческого духа, в преддверие которого я вступил. И вот из-под обломков моей прежней жизни воспрянул новый человек, для которого уже не существует никаких преград, а есть один лишь закон свободного исследования мира, без каких бы то ни было потусторонних ограничений – отныне я признаю только то, что может доказать наука! Дом духа, в котором я жил до сих пор, разрушен до основания, но я построю себе и всему человечеству новый дом, дерзостно-прекрасный храм свободы и истины! Опьянение восторга переполняло мою душу, когда я миновал ворота Порта-дель-Пополо и устремился прочь от роскошных фасадов римских дворцов, скрывавших столь ужасную для меня суть, прочь от любимой женщины, лишенной надежды, – вперед, в дикие, пустынные просто­ры Кампаньи. На землю уже опускались сумерки, надвигалась ночь. Я остался наедине с великой неведомой природой, стиснутый со всех сторон ее загадками и тайнами, – я был беглецом, бесприютным путником на чужих, непроходимых дорогах, но ночной ветер бескрайних просторов ласкал мое чело, словно поцелуй обетования…»


На этом повествование заканчивалось. Когда доктор читал последние страницы, снаружи послышался вой сирен. Я в ужасе вскочила на ноги, но он решительно усадил меня обратно на стул:

– Это нас пока что не касается – предварительный сигнал тревоги.

И он невозмутимо дочитал рукопись до конца. Но тут дверь распахнулась и показалась голова управляющего дома:

– Служба оповещения предупредила о крупном налете, сегодня дело принимает опасный оборот…

Доктор поднялся:

– Да бросьте вы – «опасный»! Они обычно пролетают мимо. – Он сладко потянулся. Затем с вызывающим равнодушием открыл дверь на балкон. – Этот спектакль мы обязательно должны посмотреть!

Его хладнокровие раздражало меня, но в то же время оказывало какое-то гипнотическое действие: я покорилась его воле и немного успокоилась.

Сирены смолкли, город погрузился в какую-то почти торжественную тишину, с головой укрывшись покрывалом светомаскировки. Над ним высился величественный купол ночного неба, усеянного звездами и сияющего невыразимой ясностью; посредине, словно прозрачный серебряный шлейф, загадочно мерцал Млечный Путь. Я героически попыталась немного отвлечься.

– Прямо как в нашей рукописи – «преддверие неба»! – сказала я.

Он насмешливо посмотрел на меня:

– Да, вот так выглядит пару сотен лет спустя «преддверие неба». Сейчас вы увидите разницу.

По небу пронеслись два луча света, словно чьи-то незримые руки ощупывали с их помощью небосвод.

– Это прожектора, они ищут вражеские самолеты, – пояснил доктор. – Смотрите! Нашли!

Лучи внезапно сблизились, пересеклись, образовав огромный крест, и неподвижно застыли в темной синеве. А внизу опять завыли сирены, отвратительно, как «зверь, выходящий из бездны» [6]. В то же время в небе зажглись яркие световые пирамиды, которые медленно опускались на город. Теперь небрежное спокойствие доктора вдруг исчезло.

– Это вражеские «рождественские елки»! – крикнул он. – Вот теперь пора в убежище! «Рождественские елки» – это смерть!

Он схватил меня за руку и почти насильно затащил обратно в дом.

– «Рождественские елки» – это смерть… – повторила я как во сне. – «Рождественские елки»?.. Какое кощунство!


Мы ощупью спустились в подвал, в котором уже были люди – семья управляющего, соседи.

Я пропускаю часы, которые последовали за этим, – я даже не знаю, были ли это часы или минуты: страх смерти измеряется не часовыми стрелками. Мы были вне времени. Мы были вне сферы человеческого, мы находились во власти сатанинских сил. О, этот жуткий, шипящий звук несущихся к земле бомб, этот чудовищный грохот взрывов! И какое облегчение каждый раз, когда взрыв раздавался где-нибудь в стороне! Но потом вдруг – общий вопль ужаса, невообразимый треск и град обломков с потолка, удушливые облака пыли и могильная тьма – лишь в одном-единственном месте трепетно мерцающий свет в узком проломе стены.

– Быстро наверх! В дыру! – раздался властный голос доктора.

Я выкарабкалась вместе со всеми наружу и… отпрянула назад, во тьму подвала, ибо наверху бушевал ад! Кто-то бросился ко мне, схватил меня, выволок наверх и вытолкнул на улицу, корчившуюся в пляске огня. Вот, оказывается, к какому жуткому карнавалу готовился город! Я хотела опять скрыться в подвале, но снова почувствовала на своем запястье железные, неумолимые пальцы доктора.

– Вперед!

И я в отчаянии, но покорно, как ребенок, побежала за ним по гудящей огненной аллее, меж двумя шеренгами пылающих домов…

Вы спросите, что же стало с документами, ради которых я приехала в город. Конечно же, мы взяли их с собой в подвал: я отчетливо помню, как доктор поставил чемоданчик с семейным архивом на пол у моих ног, в то время как я судорожно сжимала в руках рукопись, которую он читал вслух. Она еще была у меня, когда я вылезала наружу сквозь пролом, но потом, увидев горящую улицу, я просто бросила ее наземь, как другие бросали деньги. Огненный вихрь закружил страницы по воздуху – я видела, как они вспыхивали, но какое мне было до этого дело!..

И позже, когда мы уже были в безопасности, я не испытывала сожаления или хотя бы удивления: все случилось именно так, как я и предчувствовала при виде затемненного, словно переодетого города. И вот он сбросил свой маскарадный костюм; чудовищный карнавал показал ничтожность не только той рукописи, но и всего, что до сих пор составляло смысл и внутренний стержень моей жизни. Я почувствовала себя нищей и обнаженной, ограбленной, лишенной тех благ, которые считала неизменно значимыми: человечность и христианская добродетель, благородство и культура, сословность и традиции – все это внезапно исчезло, словно никогда и не существовало, а если и существовало, то окончательно утратило свое содержание, улетучилось, а вместе с ним смысл и цель моего до той поры столь уверенно несомого бытия. Моя эпоха погибла. Где же теперь было мое место?


Моя кузина Марианна, которая первое время жила со своими детьми у меня, не понимала того, что со мной происходило: ведь она не прошла сквозь ту ночную бомбардировку. В то время как я в своем целом и невредимом загородном быту горевала по безвозвратно утраченному, она, которая на самом деле потеряла дом, уже предавалась мечтам о восстановлении разрушенного жилища и о тысяче всевозможных благоприобретений – одним словом, она была убеждена, что скоро все вновь пойдет по-старому, как было до войны. Только утрата семейного архива несколько омрачала ее оптимизм. Разумеется, она была слишком добра и деликатна, чтобы упрекать меня, но она никак не могла простить себе, что сама тогда не поехала в город за документами. Правда, она утешалась тем, что генеалогическое древо и важнейшие даты истории рода, быть может, удастся восстановить по старинным церковным книгам и общим историческим запискам, но «Галилеева хроника», которую она так ценила, теперь осталась лишь в памяти тех, кто ее внимательно изучил. И потому она решила хотя бы приблизительно восстановить ее содержание, а так как от меня тогда в силу моего угнетенного состояния толку было мало, она пригласила своего кузена, молодого доктора, который прочел мне рукопись той злополучной ночью, перед бомбежкой. Он, к нашему величайшему удивлению, после падения германского фронта не попал в плен в отличие от мужа Марианны, а, напротив, получил выгодное деловое предложение и должен был отправиться за океан, где ему было гарантировано немедленное продолжение его научных изысканий. Он написал нам, что непременно заедет попрощаться.

И вот в один прекрасный день передо мной вновь возникла его узкая, высокая фигура; на резко очерченном лице его по-прежнему были написаны высокомерие и усталость, которые когда-то вызывали во мне раздражение и тревогу. Однако теперь он был моим спасителем: сама я никогда не отважилась бы покинуть подвал и броситься на объятую огнем улицу. Конечно же, я не преминула еще раз сказать ему об этом. В ответ он непринужденно рассмеялся:

– Да, когда-нибудь вы еще станете моей легендой! Единственным актом гуманизма в моей биографии.

– Тебя послушать, так получается, что ты – настоящий людоед, – пошутила Марианна. – А ведь ты даже в войну всего-навсего работал в лаборатории.

– Вот именно! Это-то как раз и была самая что ни на есть людоедская работа… – мрачно откликнулся он. – Но оставим это… – Он с любопытством оглядел комнату. – Смотри-ка, весь старинный хлам по-прежнему в целости и сохранности.

– А ты разве не находишь, что он действует благотворно после зрелища разрушенного города? – спросила Марианна.

– Честно признаться, в руинах тоже что-то есть, – ответил он. – Теперь эти старые клоповники хоть немного проветрятся.

– Боже, что за выражения! – неодобрительно покачала головой Марианна.

Он опять рассмеялся. Он все еще вел себя немного вызывающе по отношению к более старшему поколению, щеголяя своей по-юношески беспардонной манерой изъясняться, но теперь я была по отношению к нему совсем другой! Может быть, потому, что потеряла связь со своей эпохой и стала тем самым ближе к нему? Его присутствие оказывало на меня какое-то раскрепощающее действие, как будто он опять помогал мне выбраться из тьмы, как в ту страшную ночь, – одним словом, я чуяла в нем новую жизнь.

Марианна наконец заговорила о рукописи и попросила его помочь нам восстановить ее содержание по памяти.

– Я так рада, что ты успел прочесть ее тогда, – сказала она. – Теперь ты тоже понимаешь, насколько она важна.

Он равнодушно пожал плечами: да, он прочел эту штуковину, но она не показалась ему такой уж важной – сегодня инквизиции уже не пришлось бы так волноваться из-за учения этого синьора.

Марианна по-детски изумленно взглянула на него.

– Что ты имеешь в виду? – наивно спросила она.

– Я имею в виду то, что сегодня наша наука просто заявила бы господину кардиналу: Ваше Высокопреосвященство, сделайте милость, определите центр Вселенной сами, по вашему усмотрению, на радость теологам, – мы, ученые, не в состоянии это сделать.

– Но это же невозможно! – возмущенно воскликнула Марианна. – Выходит, ученые напрасно боролись столько веков подряд?..


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4