Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Тургенев

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лебедев Юрий / Тургенев - Чтение (стр. 26)
Автор: Лебедев Юрий
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


В начале октября 1856 года Елена Павловна получает от Милютина подготовленную совместно с Кавелиным записку «Предварительные мысли об устройстве отношений между помещиками и их крестьянами», в которой уже говорилось о необходимости освобождения крестьян с землёй, сопровождаемого выкупной операцией и предварительным обсуждением вопроса в губернских комитетах. Александр II счел правительственные указания на этот счет преждевременными.

Тогда Елена Павловна обратилась к видному дворянину Полтавской губернии Льву Викторовичу Кочубею, предлагая ему учредить общество из благомыслящих помещиков губернии для обсуждения крестьянского вопроса, а сама приступила к преобразованиям в «Карловке», а также в своих имениях Черниговской, Курской и Харьковской губерний. Она понимала, что освобождение 15 тысяч душ, сделанное членом императорского дома, послужит нравственным примером и будет важным событием внутренней жизни России.

Большую помощь великой княгине оказывала баронесса Эдита Федоровна Радэн. В ее скромной квартире Михайловского дворца Тургенев просиживал долгие петербургские вечера в окружении И. С. Аксакова, Ю. Ф. Самарина, К. Д. Кавелина…

Накануне перемен, которые вызревали на родине, жизнь за границей становилась невыносимой: «…Душа моя, все мысли мои в России; мне противно это нерешительное, переходное состояние», — писал Тургенев.

…Наконец из Петербурга в Рим приходят радостные вести: издан указ об организации губернских комитетов для обсуждения проекта реформы и выработаны конкретные предложения по ликвидации крепостного права. От слов и туманных обещаний правительство перешло к практическим шагам по осуществлению заветной мысли Тургенева. «Вы совершенно правы, — пишет он Толстому 17 января 1858 года, — что известия из России заставят меня вернуться… Не стану Вам говорить, как сильно это на меня действует — этого на бумаге высказать нельзя. Давно ожиданное сбывается — и я счастлив, что дожил до этого времени».

Тургенев принимает самое деятельное участие в обсуждении предстоящей реформы в кружке русских людей, собирающихся у проживавшей тогда в «вечном городе» великой княгини Елены Павловны. Кроме Тургенева и Боткина, в кружок входят будущие активные деятели реформы: князь В. А. Черкасский, граф Н. Я. Ростовцев, князь Д. А. Оболенский. На сходках произносятся целые доклады, особым красноречием и страстностью отличаются речи князя Черкасского.

Великая княгиня заменяет русским либералам в Риме все газеты и все журналы: их не выписывало даже посольство, считавшее, очевидно, излишним получать хоть одну печатную русскую строку. Елена Павловна регулярно и скоро получала в Риме самые последние политические известия из Петербурга и давала исчерпывающую информацию о том, как смотрят на дело официальные круги.

«Дух захватывает, когда думаешь о том, какое великое дело делается теперь в России, — пишет Фету Боткин. — С тех пор, как я прочел в „Nord“ рескрипты и распоряжения о комитетах, — в занятиях моих произошел решительный перелом, — уже ни о чем другом не думается и не читается, и постоянно переносишься мыслью в Россию. Да, и даже вечная красота Рима не устояла в душе, когда заговорило в ней чувство своей родины».

В конце декабря Тургенев получает письмо от С. Т. Аксакова, исполненное глубокой тревоги: «У нас нет ничего готового: ни местных сведений, ни статистических описаний, ни экономических планов, никаких предварительных трудов, и что всего хуже — нет согласия между собою. Корабль тронулся, и у нас закружилась голова. Мы не только не столковались между собою, но мы еще и не думали о деле серьезно. Письменное и еще более изустное слово имеют теперь большое значение; теперь надобно говорить направо и налево, объяснять трудный и запутанный предмет и по возможности упрощать его понимание».

Тургенев целиком и полностью разделяет заботы своего старого друга. В крутую и решительную минуту жизни страны он пытается стать одним из организаторов всероссийского объединения всех антикрепостнических сил. В Риме он разрабатывает проект журнала «Хозяйственный указатель», составляет официальную записку, получившую одобрение в кружке Елены Павловны, и посылает ее на рассмотрение властей. Он старается убедить правительство, что в ответственный исторический момент дворянство плохо организовано и не готово к реформе. За целые века владения крепостными крестьянами дворяне не сумели приобрести самых элементарных навыков культурного хозяйствования на земле, их сведения в финансовой, административной, экономической областях совершенно неудовлетворительны. Нужен живой печатный орган для обсуждения и разъяснения новых вопросов, связанных с реформой. Задачу своего журнала он видит в «возбуждении и призвании всех живых общественных сил» на общее дружное дело подготовки реформы. Писателю хочется верить, что его голос будет услышан, что он выражает «единодушное мнение» всех просвещенных людей России.

Жизнь покажет другое: в благородных, но утопических стремлениях «связать лучшие силы» национальной жизни «воедино и направить их к великой цели» Тургенев останется одиноким.

Когда в зарубежном органе русского правительства — газете «Nord» — Тургенев прочел, что на официальном обеде московских профессоров и литераторов в связи с обнародованием рескриптов были представлены все литературные партии, кроме славянофилов, он глубоко возмутился и направил в эту газету специальную заметку. Он обвинял редакцию газеты в том, что она вводит публику в заблуждение относительно истинного состояния умов в России. Общественная мысль страны в главном вопросе едина, и в интересах газеты устранить недоброжелательный тон по отношению к славянофилам. Тургенев заявлял, что «славяне никогда не оставались чужды подготовляющемуся движению». «Зачем же изображать перед Европой некий разлад, которого, по счастию, в действительности нет?»

Именно с такими оптимистическими общественными настроениями Тургенев возвращался в Россию. Ушла на второй план личная неустроенность, душевная драма. Нужно было смириться, подавить в себе голос тревожных страстей, отказаться от бесплодной погони за личным счастьем. Россия требовала от своих сынов исполнения сурового общественного долга.

Эти мотивы глухо прозвучали еще в повестях о трагическом смысле природы и любви, созданных до января 1858 года и явившихся своего рода прелюдией к роману «Дворянское гнездо», который Тургенев завершил осенью 1858 года в Спасском-Лутовинове.

«Поездка в Полесье» открывается мыслью о ничтожестве человека перед лицом всемогущих природных стихий. Сталкиваясь с их властью, герой остро переживает свое одиночество, свою обреченность. Есть ли спасение от этого одиночества? Есть: оно заключается в обращении к трудам и заботам жизни. Рассказчик наблюдает за простыми людьми, воспитанными первобытной природой Полесья. Таков его спутник Егор, человек неторопливый и сдержанный в проявлении своих чувств и страстей. Судя по всему, он перенес немало невзгод и жизнь его не слишком баловала, но Егор предпочитает молчать об этом. От постоянного пребывания наедине с природой «во всех движениях Егора замечалась какая-то скромная важность — важность старого оленя»; у этого великого «молчальника» «тихая улыбка» и «большие, честные глаза».

Именно общение с людьми из народа открывает одинокому интеллигенту-рассказчику скрытый смысл в жизни природы: «Тихое и медленное одушевление, неторопливость и сдержанность ощущений и сил, равновесие здоровья в каждом отдельном существе — вот самая ее основа, ее неизменный закон, вот на чем она стоит и держится. Все, что выходит из-под этого уровня — кверху ли, книзу ли, все равно — выбрасывается ею вон, как негодное». Так формируется тургеневская концепция русского национального характера: недоверие к бурным страстям и порывам, мудрое спокойствие, сдержанное проявление духовных и физических сил.

В «Фаусте» и «Асе» Тургенев развивает тему трагического значения любви. Н. Г. Чернышевский в статье «Русский человек на rendez vous», посвященной разбору повести «Ася», споря с Тургеневым, пытался доказать, что в несчастьях рассказчика повинны не роковые законы любви, а он сам как типичный «лишний человек», у которого слово расходится с делом и который пасует всякий раз, когда жизнь требует от него решительного поступка. Разумеется, Тургенев был далек от такого понимания смысла своей повести. У него герой невиновен в своем несчастье. Его погубила не душевная дряблость, а своенравная сила любви, перед властью которой беззащитен любой человек. В момент свидания герой еще не был готов к решительному признанию. Любовь к Асе вспыхнула в нем с неудержимой силой несколько мгновений спустя. Она запоздала — и счастье оказалось недостижимым, а жизнь разбитой.

В повести «Фауст» любовь, подобно природе, напоминает человеку о силах, стоящих над ним, и предостерегает от чрезмерной самоуверенности и безоглядного самодовольства. Она учит человека готовности к самоотречению, мудрой сдержанности ощущений и сил. Вот почему эпиграфом к повести Тургенев берет слова из гетевского «Фауста»: «Der Mensch ist nicht geboren frei zu sein».

В повестях о трагическом значении любви и природы зреет мысль Тургенева о нравственном долге, которая получит социально-историческое обоснование в романе «Дворянское гнездо». В погоне за личным счастьем человек не должен упускать из виду требований нравственного долга, забвение которого уводит личность в пучины индивидуализма и влечет за собой неминуемое возмездие в лице неизменных и вечных законов природы, стоящих на страже мировой гармонии.

Надежды и сомнения. «Дворянское гнездо»

Вернувшись в июне 1858 года в Россию, Тургенев задержался в Петербурге недолго. Он спешил в Спасское с твердым желанием заняться хозяйством и упрочить быт своих крестьян. На обеде в ресторане Донона чествовали художника Александра Иванова, который привез в Россию завершенное детище — картину «Явление Христа народу». Тургенев вспоминал, как он встретил художника в Петербурге на площади Зимнего дворца среди беспрестанно набегавших столбов той липкой сорной пыли, «которая составляет одну из принадлежностей нашей северной столицы». Иванов с озабоченным видом отвечал на его приветствие, «он только что вышел из Эрмитажа; морской ветер крутил фалды его мундирного фрака; он щурился и придерживал двумя пальцами свою шляпу. Картина его была уже в Петербурге и начинала возбуждать невыгодные толки».

На обеде присутствовали многие из членов редакции «Современника». С распростертыми объятиями встретил Тургенева Некрасов. Он хотел поделиться с другом новыми планами издания. Важные события, которые происходили в России, требовали от руководителей журнала более четкой общественной позиции. Но Тургенев еще не был посвящен в серьезные внутренние разногласия, возникшие в его отсутствие среди либеральных и революционно-демократических группировок в редакции «Современника». Одержимый идеей единства, он был взволнован другим: поднимала голову реакция, удалены из дворца либерально мыслящие воспитатели наследника престола В. П. Титов и К. Д. Кавелин, в министерстве народного просвещения подал в отставку князь Г. А. Щербатов.

— Реакция расправляет плечи — вот что страшно, Некрасов. Мне рассказывали в Париже, какую речь держал недавно перед вами, редакторами, министр просвещения Е. П. Ковалевский: «Я, дескать, стар — и с препятствиями не могу бороться, меня только выгонят — а вам, господа, хуже может быть». Ведь умолял же он вас быть крайне осторожными?

— Вы преувеличиваете опасность консервативной партии. Бояться их не следует, — отвечал Некрасов.

— Мне тоже хотелось бы так думать. Что ни делай, — камень покатился под гору — и удержать его нельзя. Но всё же, всё же… Александр Николаевич окружен именно такими людьми и, может быть, даже худшими, чем мы предполагаем. В таких обстоятельствах нам всем нужно держаться за руки, дружно и крепко, а не заниматься дрязгами и мелкими разногласиями, — наставительно заметил Тургенев и перевел разговор к давно волновавшему его вопросу:

— Кстати, скажите мне, наконец, кто такой «-лайбов», статьи которого в «Современнике», несмотря на их однолинейность и суховатость, дышат искренней силой молодого, горячего убеждения? Я с интересом прочел его статью о «Собеседнике любителей российского слова»: только проницательный ум мог столь легко извлечь из событий прошлого урок, полезный для современности. Так умел говорить об истории покойный Тимофей Николаевич Грановский, и статьи вашего«-лайбова» мне напомнили его светлый облик.

— Как я рад, что вы оценили талантливого юношу! Его пригласил к сотрудничеству Чернышевский. Это Николай Александрович Добролюбов, молодой человек, выходец из духовного сословия, выпускник педагогического института. Я уверен, что знакомство с ним доставит вам истинное удовольствие, — торопливо и увлеченно говорил Некрасов.

— Я буду рад с ним познакомиться, но вот что меня настораживает, Некрасов, не принимает ли наш журнал в последнее время слишком однобокий и суховатый характер. Я уважаю Чернышевского за его образованность и ум, за твердость и силу убеждений. Но как далеко ему до Белинского, который учил своими статьями понимать и чувствовать искусство, воспитывал в читателях взыскательный эстетический вкус. Мы растеряли в последнее время все это. Во Флоренции я встретился с Аполлоном Григорьевым и, как мальчишка, проводил с ним в беседах и спорах целые ночи. Он, конечно, впадает в славянофильские крайности, и это его беда. Но какая энергия, какой темперамент, и, главное, какой эстетический вкус, благородство, готовность к самопожертвованию во имя высокого идеала! Он живо напомнил мне покойного Белинского. Почему бы нам не привлечь его к сотрудничеству в журнале? Его статьи уравновесили бы критический отдел, внесли бы в него живость и эстетический блеск. Они служили бы прекрасным дополнением к умным, но сухим работам Чернышевского. Право, подумайте об этом, Некрасов! Ведь вам писал Боткин? Подумайте не спеша, а по возвращении моем из Спасского осенью мы все это обстоятельно и подробно обсудим. Вопрос настолько важен, что всякая спешка может лишь повредить. Нам важно сейчас объединиться в борьбе с общим врагом, который, увы, многолик и коварен. В Париже я был на обеде у нашего посланника П. Д. Киселева. Присутствовали там все русские люди, кроме одного… Это был француз Геккерн… Да, да, тот самый Дантес, убийца нашего Пушкина. Он любимчик Луи Наполеона, этого новоявленного французского цезаря. Меня возмутило полное презрение нашего сановника к русской культуре и русскому народу. Вот оно, лицо нашей придворной аристократии, окружающей государя, вот подлинные наши враги, Некрасов. Я, конечно, сообщил этот факт Герцену, и в «Колоколе» должна появиться уничтожающая подлых реаков заметка. Ну найдите мне пошехонцев, ирокезов, лилипутов, наконец, которые имели бы меньше такта!

…Он торопился на родину в надежде застать там в полном разгаре выборы в губернский комитет по крестьянскому делу. Важно было подействовать на местное дворянство своим авторитетом и добиться, чтобы в комитет попали достойные, либерально настроенные люди. На другой день по приезде в Спасское Тургенев отправился в Орел. Но на комитетские выборы, к великой своей досаде, опоздал: «они уже были кончены — весьма скверно, как оно и следовало ожидать: благородное дворянство выбрало людей самых озлобленно-отсталых». «Едва ли не единственным представителем прогресса в Орловском комитете — как и в других комитетах — будет лицо, назначенное правительством, — а именно Ржевский, — писал Тургенев В. А. Черкасскому. — В странное время мы живем! — Слышанные мною в Орле и в других местах слова и мнения представляют мало отрадного».

В глазах Тургенева главным препятствием на пути реформ оказывалось реакционное дворянство, а прогрессивной силой общества — Александр II с небольшой прослойкой культурных дворян, не имевших большинства, а следовательно, и решающего голоса в губернских комитетах. Все это было очень грустно.

Орёл навеял Тургеневу смутные детские воспоминания. Блуждая по знакомым зеленым улицам, он вышел на крутой берег Орлика. Деревянный особнячок завершал глухую, утопавшую в садах улочку. Тургенев зашел во двор и погрузился в тишину огромного сада. Зеленой стеной стояли в нем высокие липы; то здесь, то там встречались сплошные заросли сирени, бузины, орешника. «Светлый день клонился к вечеру, небольшие розовые тучки стояли высоко в небе и, казалось, не плыли мимо, а уходили в самую глубь лазури», — складывались в душе Тургенева первые строки «Дворянского гнезда».

А потом состоялось трехдневное свидание с Марией Николаевной Толстой в Ясной Поляне — грустное свидание, всколыхнувшее старые, угасшие мечты. Лучистые глаза ее уже не светились былым ласкающим блеском. Была в них какая-то отрешенность и отдаленность от мирских дел и земных тревог. Тихий, светлый образ Лизы Калитиной все более детально и подробно прояснялся в сознании Тургенева под влиянием этой встречи. А Толстой записал в своем дневнике: «Тургенев скверно поступает с Машей».

В Спасском «были прекрасные ночи, величественные, тихие и ясные, с большим хвостом кометы, сверкающим таинственно в небе». И охота, русская охота! К июлю молодые тетерева поднялись на крыло и выпустили перья, отличающие рябку от черныша. Забеспокоилась любимая охотничья собака по кличке Бубулька. Она всегда спала в кабинете Тургенева на тюфячке, покрытая от мух и холода фланелевым одеялом, а в теплые дни — широкой французской газетой. Когда газета с нее сползала, Бубулька подходила к кровати хозяина и бесцеремонно толкала его лапой. «Вишь ты, какая беспокойная собака! — ворчал Тургенев. — Скоро, Бубулька, скоро!»

8 июля в Спасское приехал А. А. Фет. Начались сборы на охоту. За день до отъезда господ отправился на место верный слуга Афанасий. Следом за ним в Жиздринский уезд Калужской губернии пустились Фет и Тургенев. Ночевали в Болхове на постоялом дворе, хозяин которого нипочем не хотел пускать Бубульку в отведенные для господ комнаты. Пришлось Тургеневу применить все дипломатические способности, чтобы уговорить упрямого мужика. Собаку свою он очень любил. Когда-то ее ласкала мадам Виардо, приговаривая «Бубуль, бубуль», — откуда и пошло ее имя. Тургенев уверял Фета, что Бубулька, «со скорым, верным и в то же время осторожным поиском» соединяла «рассудок, граничащий с умозаключениями». Фет только посмеивался недоверчиво, но вскоре убедился в правоте приятеля.

Однажды собака привела Фета и Тургенева к оврагу, поросшему кустарником, с такой осторожностью, что друзья не сомневались: впереди большой выводок куропаток. К великой досаде, подход оказался неудобным. Взлетев в кустах, куропатки непременно полетят вдоль оврага, по самому дну, защищенному кустами. Собака застыла в стойке, обращая к кустам раздувающиеся ноздри. «Бубуль, але!» — вполголоса скомандовал Тургенев. Бубулька оставалась задумчиво-неподвижной. И вдруг, после настойчивых понуканий, она бросилась, но не в кусты, а в сторону, в обход. «Что за притча? — прошептал Тургенев. — Надо обождать». Но в ту же минуту большое стадо куропаток с треском и чиликаньем взлетело над их головами. Последовало четыре выстрела…

— Ведь это плакать надо от умиления! — восклицал Тургенев. — Умнейший человек не мог бы ничего лучшего придумать, как, спустившись на дно оврага, гнать куропаток на нас из кустов на чистое поле!»…

«Нельзя не вспомнить наших привалов в лесу. В знойный июльский день при совершенном безветрии открытые гари, на которых преимущественно держатся тетерева, напоминают своею температурой раскаленную печь, — вспоминал А. А. Фет. — Но вот проводник ведет вас на дно изложины, заросшей и отененной крупным лесом. Там между извивающимися корнями столетних елей зеленеет сплошной ковер круглых листьев, и когда вы раздвинете их прикладом или веткою, перед вами чернеет влага, блестящая, как полированная сталь. Это лесной ручей. Вода его так холодна, что зубы начинают ныть, и можно себе представить, как отрадна ее чистая струя изнеможенному жаждой охотнику. Если кто-либо усомнится в том, как трусивший холеры Тургенев упивался такою водою, то я могу рассказать о привале в этом смысле гораздо более изумительном.

После знойного утра, в течение которого неудачная охота заставляла еще сильнее чувствовать истому, небо вдруг заволокло, листья, как кипящий котел, зашумели порывистым ветром, и косыми нитями полился ледяной, чисто осенний дождик. Случайно мы были с Тургеневым недалеко друг от друга и потому сошлись и сели под навесом молодой березы. При утомительной ходьбе по мхам и валежнику мы, конечно, старались одеваться как можно легче, и понятно, что наши парусиновые сюртучки через минуту прилипли к телу. Но делать было нечего. Мы достали из ягдташей хлеба, соли, жареных цыплят и свежих огурцов и, предварительно пропустив по серебряному стаканчику хереса, принялись закусывать под проливным дождем. Снявши с себя фуражку, я с величайшим трудом ухитрился закурить папироску, охраняя ее в пригоршне от дождя. Мокрые, на мокрой земле, мы сидели под проливным дождем…

Через час дождик перестал, и мы, потянувши к нашим лошадям, вскоре обсохли.

Нельзя не вспомнить с удовольствием о наших обедах и отдыхах после утомительной ходьбы. С каким удовольствием садились мы за стол и лакомились наваристым супом из курицы, столь любимым Тургеневым, предпочитавшим ему только суп из потрохов. Молодых тетеревов с белым еще мясом справедливо можно назвать лакомством; а затем Тургенев не мог без смеха смотреть, как усердно я поглощал полные тарелки спелой и крупной земляники. Он говорил, что рот мой раскрывается «галчатообразно».

После обеда мы обыкновенно завешивали окна до совершенной темноты, без чего мухи не дали бы нам успокоиться. Непривычные спать днем, мы обыкновенно предавались болтовне. В этом случае известные стихи «Домика в Коломне» можно пародировать таким образом:

…..много вздору

Приходит нам на ум, когда лежим

Одни или с товарищем иным…

— А что, — говорит, например, Тургенев, — если бы дверь отворилась и вместо Афанасия вошел бы Шекспир? Что бы вы сделали?

— Я старался бы рассмотреть и запомнить его черты.

— А я, — восклицает Тургенев, — упал бы ничком да так бы на полу и лежал.

Зато как сладко спалось нам ночью после вечернего поля, и нужно было употребить над собою некоторое усилие, чтобы подняться в пять часов утра, умываясь холодной как лед водою, только что принесенной из колодца. Тургенев, видя мои нерешительные плескания, сопровождаемые болезненным гоготаньем, утверждал, что видит на носу моем неотмытые следы вчерашних мух».

Фет был свидетелем и хозяйственной деятельности Тургенева. Он вспоминал, что заброшенная усадьба Лаврецкого точно соответствовала тургеневскому имению Топки. «Описание старого флигеля, в котором мы останавливались, верное в тоне, весьма преувеличено пером романиста. По раскрытии ставней мухи действительно оказались напудренными мелом, но никаких штофных диванов, высоких кресел и портретов я не видал. А в одной из пустых комнат, вместо упоминаемой кровати под пологом, я увидал ткацкий станок, на котором крепостной ткач работал прекрасную пестрядь. Правда, что, худо ли, хорошо ли, нам приготовили обед, и старый слуга Антон, принарядившись в серый сюртучок, надел белые вязаные перчатки».

Наутро явились крестьяне, и Фет был свидетелем хозяйственных распоряжений либерального Тургенева: «Красивые и видимо зажиточные крестьяне без шапок окружали крыльцо, на котором он стоял и, повернувшись к стенке, царапал ее ногтем. Какой-то мужик ловко подвел Ивану Сергеевичу о недостаче у него тягольной земли и просил о прибавке таковой. Не успел Иван Сергеевич обещать мужику просимую землю, как подобные настоятельные нужды явились у всех, и дело кончилось раздачей всей барской земли крестьянам».

Тургенев уезжал из Топков с чувством глубокого удовлетворения, с сознанием исполненного долга. Но не ведал либеральный «хозяин» Спасского, что его распоряжения обращаются усилиями трезвого дядюшки-управляющего в комическую забаву по русской пословице — «чем бы дитя не тешилось, лишь бы не плакало». «Само собой разумеется, — продолжает свои записки цепкий деревенский помещик А. А. Фет, — что дело оставалось на этом основании до отъезда Ивана Сергеевича за границу и приезда Николая Николаевича Тургенева в Топки. С каким добросердечным хохотом говорил он мне впоследствии:

— Неужели, господа писатели, все вы такие бестолковые? Вы же с Иваном ездили в Топки и роздали мужикам всю землю, а теперь тот же Иван пишет мне: «Дядя, как бы продать Топки»? Ну что же бы там продавать, когда бы вся земля осталась розданною крестьянам?»

Обстоятельства веками складывавшихся отношений между барином и мужиком были сильнее новоявленного претендента на издание «Хозяйственного указателя», обладавшего к тому же искренней, незлоумышленной забывчивостью относительно всего, что касалось его собственных «хозяйственных» распоряжений. Дядюшка смотрел на своего племянника как на кратковременного гастролера, расстраивающего своевольной игрой крепкий быт и вековой уклад родного Спасского. По отъезде «чудака»-писателя в столицы и в Европу срочно штопались огрехи, причиненные племянником, благо многие его «распоряжения» и в глазах окрестных мужиков казались временными барскими причудами. Фет приводит один из образцов разговора дяди-управляющего с мужиками той же усадьбы Топки.

«Спрашиваю двух мужиков-богачей, у которых своей покупной земли помногу:

— Как же ты, Ефим, не постыдился просить?

— Чего же мне не просить? Слышу, другим дают, чем же я-то хуже?»

Именно в это время Тургенев писал своим друзьям в Париж из Спасского: «Я вместе с дядей занимаюсь устройством своих отношений с крестьянами; с осени они все будут переведены на оброк, то есть я уступлю им половину земли за ежегодную арендную плату, а сам для обработки моих земель буду нанимать работников. Это будет только переходное состояние, впредь до решения комитетов; но ничего окончательного нельзя сделать до тех пор».

Покончив с делами в Спасском, Тургенев ездил в Тулу, чтобы помочь князю В. А. Черкасскому провести либеральных кандидатов на дворянских выборах в губернский комитет. Там он «много спорил, говорил, кричал», а вернувшись в Спасское, вновь отправился в Орел, чтобы присутствовать на заседаниях новоизбранного губернского комитета по крестьянскому делу.

Тургенев впервые жил столь напряженной деятельной жизнью. Он чувствовал себя героем дня, одним из главарей прогрессивной партии, одним из зачинателей великого исторического дела. Конечно, он имел на это полное моральное право, видел в этом свою святую обязанность. Наконец-то воочию сбывались светлые надежды и мечты его туманной юности, и даже сам государь, как ему сообщали люди, близкие ко двору, на одном из великосветских балов объявил, что желание освободить крестьян окрепло у него после чтения тургеневских «Записок охотника».

Тем не менее какие-то недобрые предчувствия омрачали этот праздник. Параллельно с бурной, деятельной жизнью Тургенев сочинял в уединенном кабинете элегически-грустные страницы «Дворянского гнезда». Наделенный редкой чувствительностью к общественным умонастроениям, он подспудно ощущал, по-видимому, некоторую театральность и призрачность совершавшейся у него на глазах дворянской комитетской говорильни. Возникали смутные сомнения и в собственных способностях стать одним из зачинателей совместного и дружного усилия, согретого лучами «светосознательной мысли». Неспроста Лаврецкий отдавал преимущество молодой культурной поросли, людям нового склада, не отягощенным душеизнуряющим историческим опытом николаевского царствования. Часто возникала мысль о наследниках, призванных двинуть дело освобождения вперед. Где они? Кто они?

В ответ на унылое письмо юного поэта А. Н. Апухтина Тургенев пишет строки, просящиеся в эпилог «Дворянского гнезда»: «Если Вы теперь, в 1858 году, отчаиваетесь и грустите, что же бы Вы сделали, если б Вам было 18 лет в 1838 году, когда впереди все было так темно — и так и осталось темно? Вам теперь некогда и не для чего горевать; Вам предстоит большая обязанность перед самим собою: Вы должны себя делать, человека из себя делать — а там что из Вас выйдет, куда Вас поведет жизнь — это уже предоставьте Вашей природе: Вы будете правы перед самим собою. Думайте меньше о своей личности, о своих страданиях и радостях; глядите на нее пока как на форму, которую должно наполнить добрым и дельным содержанием; трудитесь, учитесь, сейте семена: они взойдут в свое время и в своем месте. Помните, что много молодых людей, подобных Вам, трудятся и бьются по всему лицу России; Вы не одни — чего же Вам больше? Зачем отчаиваться и складывать руки? Ну если другие то же сделают, что же выйдет из этого? — Вы перед Вашими (часто Вам неизвестными) товарищами нравственно обязаны не складывать руки».

Но ощущение нескладности, нелепости происходящего преследует Тургенева: выборы в губернские комитеты совершаются неорганизованно, лучшие из дворян оказываются не избранными и фактически опять же «лишними людьми». Во второй половине июля в Спасское приходит весть о скоропостижной смерти Александра Иванова. Говорили — от холеры. Но Тургеневу не верилось: «Что значит эта смерть? Уж полно, холера ли это? — Не отравился ли он?» И Тургенев вспоминал, что еще в Риме художника томили горькие предчувствия; что же? в сущности, они ведь и сбылись: дрянная газетная статья, для него оскорбительная, потом подчеркнуто-пренебрежительное отношение художников-академистов во главе с Ф. А. Бруни. Но если бы дело было только в них! Ведь Академия художеств возглавлялась сестрой государя Марией Николаевной, да и сам Александр II отнесся к картине холодно: «Нет, решительно: ни России, ни порядочным русским не везет!» А когда скончался В. Н. Шеншин, член правительства в Петербургском комитете по улучшению крестьянского быта и представитель Мценского уезда в Орловском губернском комитете, Тургенев писал Черкасскому: «Видно порядочные люди спешат убраться отсюда, видя, что здесь ничего путного не сделаешь».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44