Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шпион, выйди вон

ModernLib.Net / Детективы / Ле Джон / Шпион, выйди вон - Чтение (стр. 15)
Автор: Ле Джон
Жанр: Детективы

 

 


      – Я еще раз повторяю тебе, – подчеркнул Джордж, внезапно снова разозлившись на самого себя. – Никому нет никакого дела до того, чтобы извиняться за то, что я сделал.
      – Да что уж такого ты сделал? – рассмеявшись, спросил Гиллем.
      – Так или иначе, но именно в этот момент я почувствовал, что нас разделяет громадное расстояние, впоследствии оказавшееся непреодолимым, – продолжал Смайли, пропустив вопрос мимо ушей. – Едва ли в этом есть какая-то заслуга Герстмана, если уж на то пошло, он изначально был само воплощение недосягаемости; но то, что в этом нет и моей заслуги – это факт. Я произнес положенные слова, я помахал у него перед носом фотографиями, на что он абсолютно никак не прореагировал – можно подумать, он был уже готов к этому известию и не выказал никакого сомнения в провале сети в Сан-Франциско. Я повторял одно и то же на разные лады, убеждал его и так и эдак, пока в конце концов не выдохся окончательно. Или, вернее сказать, я плюхнулся на стул, мокрый как мышь. Черт побери, любой дурак знает, что в такой ситуации нужно встать и уйти, бросив через плечо что-то типа: «Выбирайте одно из двух» или «Пока, до завтра», ну в крайнем случае: «Ступайте, подумайте часок». Что же сделал я? Насколько я помню, я начал говорить об Энн. – Он оставил без внимания приглушенное восклицание Гиллема. – Ну не о м о е й Энн, конечно же, это я так фигурально выразился. О е г о Энн. Я решил, у него ведь должна быть своя Энн. Я задал себе вопрос: о чем бы стал думать мужчина в такой ситуации, иначе говоря, о чем бы подумал я? И мой мозг выдал мне ответ, достаточно субъективный, конечно: о своей женщине. Как это называется в психологии: проекция или замещение? Терпеть не могу все эти термины, но, по-моему, один из них подходит. Я попытался представить себя на его месте, вот в чем вся соль, и, как я теперь уже понимаю, таким образом устроил допрос самому себе – он ведь так и продолжал молчать, представляешь? Что-то было в его внешности такое, что дало мне основание для подобной попытки.
      Понимаешь, он действительно выглядел как человек, обремененный брачными узами, он выглядел как половинка этого брачного союза, он в ы г л я д е л чересчур уж цельной натурой, чтобы быть всю жизнь одиноким. И потом, в его паспорте стояла отметка о том, что он женат, а ведь все мы привыкли, чтобы легенды хотя бы наполовину соответствовали действительности. – Мысли Смайли снова ушли куда-то в сторону. – Я часто думал об этом. И я даже сказал как-то раз Хозяину: нам бы следовало серьезнее относиться к легендам наших противников. Чем больше у человека придуманных им отличительных черт, тем разительнее они говорят о своем обладателе, пытающемся скрыть за ними свою сущность. Пятидесятилетний субъект, который сбавил себе пяток лет. Женатый мужчина, который выдаст себя за холостяка; выросший без отца человек, придумавший, что у него двое детей… Или следователь, проецирующий себя на допрашиваемого им человека, который упорно не желает говорить. Немногие могут удержаться от того, чтобы не выдать своих наклонностей, когда начинают фантазировать по поводу самих себя.
      Смайли снова ушел в какие-то дебри, и Гиллем терпеливо ждал, покуда тот из них выберется. В то время как Джордж, вероятно, был поглощен воспоминаниями о Карле, Гиллем всецело был поглощен самим Смайли; только при этом условии он мог не отвлекаясь следовать за его мыслью и не пропустить чего-нибудь важного из его рассказа.
      – Я также знал из рапортов американцев, что Герстман заядлый курильщик: ни минуты без «Кэмела». Я послал охранника, чтобы он купил пару пачек – «пачка» это американское слово, не так ли? – и, помню, испытал довольно странное чувство, когда давал ему деньги. У меня, видишь ли, возникло такое впечатление, будто Герстман усмотрел нечто символическое в самом акте вручения денег этому индийцу. Я тогда носил такой кошелек на поясе, и мне пришлось на ощупь выуживать из стопки нужную банкноту. И тут Карла так на меня уставился, что я почувствовал себя каким-то заштатным империалистическим оккупантом. – Джордж улыбнулся. – А я ведь, конечно же, н е т а к о й . Билл – может быть. Или Перси. Но только не я. – Он подозвал мальчишку, чтобы отослать его подальше:
      – Не могли бы вы принести нам воды?
      Будьте так добры, графин и два стакана. Спасибо. – И он снова продолжил свой рассказ:
      – Итак, я спросил его о госпоже Герстман, Где она сейчас?
      За ответ на подобный вопрос об Энн я бы дорого заплатил. Ответа не последовало, но глаза его тревожно застыли. По обе стороны от него стояли двое охранников, и в сравнении с его глазами их зрачки выражали полную безмятежность. Она должна начать новую жизнь, сказал я, другого пути нет.
      Есть у него такие друзья, на которых можно рассчитывать, которые смогут за ней присмотреть? Может быть, нам стоит попытаться тайно войти с ней в контакт? Я уверял, что его возвращение в Москву никоим образом ей не поможет. Я говорил и слушал самого себя и не мог остановиться. Наверное, я и не хотел этого. Я всерьез думал о том, чтобы уйти от Энн, видишь ли; я думал, что время для этого наконец пришло. Вернуться домой будет пустым донкихотством, говорил я ему, и ничего хорошего ни его жене, ни кому-нибудь другому это не принесет, скорее наоборот. Ее подвергнут гонениям; в лучшем случае ему разрешат увидеться с ней перед тем, как расстреляют. С другой стороны, если он решит доверить нам свою судьбу, нам, возможно, удастся обменять ее; у нас тогда, я помню, был большой запас, и кое-кто из тех людей вернулся в Россию «по бартеру», хотя мне совсем непонятно, зачем мы транжирили этот запас на такие цели. Ну, бог с ними, это не мое дело.
      Естественно, сказал я Карле, она предпочтет знать, что он пребывает на Западе в покос и безопасности, и при этом у нее есть реальный шанс встретиться с ним, нежели получить известие, что он расстрелян или умер с голоду где-нибудь в Сибири. Я как заведенный твердил одно и то же: меня вдохновляло выражение его лица. Я готов был поклясться, что уже почти расшевелил его, что нашел брешь в его панцире, когда на самом деле все, что я делал… да, черт возьми, все, что я делал, еще больше выдавало брешь в моем.
      И когда я упомянул о Сибири, я совершенно точно задел в нем что-то. Я почувствовал это, как комок в своем собственном горле, я почувствовал, как внутри у него что-то содрогнулось. Да и вполне естественно, еще бы я не почувствовал, – криво усмехнувшись, заметил Смайли, – он ведь совсем незадолго до этого вернулся из лагеря. Тут наконец вернулся охранник с сигаретами – он принес целую охапку и с шумом шмякнул их о железный стол. Я посчитал сдачу и оставил ему на чай и при этом снова уловил какое-то странное выражение во взгляде Герстмана. Мне даже показалось, что я прочитал в нем насмешку, хотя я уже был в таком состоянии, что мог и ошибиться. Я заметил, что паренек не взял мои чаевые; думаю, он просто недолюбливал англичан. Я распечатал пачку и предложил Герстману сигарету. «Угощайтесь, – сказал я, – вы ведь заядлый курильщик, мы хорошо знаем это. Тем более „Кэмел“ – ваш любимый сорт». Я слышал, что мой голос звучит довольно неестественно, если не сказать глупо, но ничего не мог с этим поделать. Тут Герстман встает и вежливо говорит надзирателям, что хотел бы вернуться в свою камеру.
      Прервавшись на минуту, Смайли отодвинул от себя тарелку с недоеденным ужином, который покрылся белесыми хлопьями жира, похожими на утреннюю изморозь поздней осенью.
      – Он вышел из камеры, но затем передумал, вернулся и взял пачку, прихватив заодно со стола и мою зажигалку. Мою зажигалку, подарок Энн.
      «Джорджу от Энн со всей любовью». Я бы в жизни не мог себе представить, что разрешу кому-нибудь вот так запросто взять мою зажигалку при обычных обстоятельствах, но тут ситуация была другая. Тут я, конечно, счел это вполне уместным; я даже подумал: дай Бог, что этим самым он как бы хочет показать, что между нами установился некий контакт. Он небрежно сунул сигареты вместе с зажигалкой в карман своей красной рубашки и затем протянул запястья охраннику, чтобы тот надел ему наручники. Я сказал ему; «Если хотите, закурите сейчас». И обратился к надзирателям: Лайте ему, пожалуйста, покурить". Но он даже не шелохнулся. «Если мы не договоримся, вас отправят в Москву завтрашним самолетом», – добавил я. Но он, казалось, не слышал. Я постоял, посмотрел, как его вывели из камеры, затем вернулся в гостиницу.
      Меня кто-то отвез на машине, но сейчас я уже не помню, кто именно. Я не понимал, что со мной. Я был порядком сбит с толку и к тому же болен сильнее, чем мог признаться даже самому себе. Я пообедал какой-то дрянью, выпил больше, чем следовало, и у меня поднялась температура. Я лежал в кровати весь в поту и все продолжал размышлять о Герстмане. Мне ужасно хотелось, чтобы он остался. По-моему, я был сильно не в себе; я всерьез готов был сделать все, чтобы удержать его, переделать его жизнь, по возможности идеально, устроить его и жену. Освободить, навсегда вывести из этой жестокой игры. Я отчаянно желал, чтобы он не вернулся домой. – Джордж поднял на Гиллема взгляд, полный иронии. – В общем, ты понимаешь, Питер, получилось все наоборот: Смайли, а не Герстману пришлось провести бессонную ночь, борясь со своими противоречивыми чувствами.
      – Но ты же был болен, – заметил Гиллем.
      – Скажем так, измотан. Болен, измотан, какая разница. Всю ночь, между аспирином с хинином и сентиментальными картинами воскрешения семьи Герстмана, меня преследовал один и тот же образ. Это был сам Карла; он стоял на подоконнике, уставившись своими застывшими карими глазами вниз, на улицу; и я повторял ему снова и снова: «Постой, не прыгай, ну постой же». Не осознавая, конечно, что это все оттого, что я не чувствовал себя в безопасности, именно я, а не он. Рано утром доктор сделал мне пару уколов, чтобы сбить температуру. Мне бы стоило, пожалуй, отступиться от него, может быть, стоило попросить заменить меня кем-то другим. В конце концов, просто выждать немного перед тем, как снова поехать в тюрьму. Но я не мог больше думать ни о чем, кроме Герстмана, мне нужно было услышать его решение. В восемь часов я в сопровождении охранников прибыл к нему и вошел в камеру. Он сидел на грубой деревянной скамейке, застывший, как штык; и тут я впервые разглядел в нем настоящего солдата; я знал, что он тоже не спал всю ночь. Он был небрит, и скулы его покрылись серебристой щетиной, что сразу придало ему стариковский вид. На других нарах лежали индийцы, и он в своей красной рубашке и с этим легким серебристым налетом на щеках выглядел среди них очень белым. В руке он держал зажигалку Энн; пачка с сигаретами лежала нетронутая рядом на столе. Я догадался, что он использовал эту ночь и отвергнутые им сигареты, чтобы решить для себя, способен ли он встретить лицом к лицу новое заключение, допросы, а может быть, и смерть. Одного взгляда на него мне оказалось достаточно, чтобы я понял: он решил, что сможет. Мне так и не удалось его уговорить, – продолжал Смайли, не останавливаясь теперь ни на секунду. – Его невозможно было пронять всеми этими моими наигранными штучками. Самолет улетал ближе к полудню, и у меня еще оставалось в распоряжении часа два. Я, наверное, самый плохой в мире адвокат, но за эти два часа я постарался собрать воедино и выложить ему все мыслимые и немыслимые доводы в пользу того, чтобы не лететь в Москву. Мне казалось, видишь ли, что его лицо выражало нечто такое, что могло взять верх над тупым следованием догме; я не понимал, что просто-напросто выдаю желаемое за действительное. Я убедил себя, что Герстман в конечном счете должен уступить под влиянием обычных житейских аргументов, исходящих от человека одного с ним возраста и профессии и, скажем так, повидавшего на своем веку не меньше его. Я не обещал ему богатства, женщин, шикарных машин и птичьего молока; я посчитал, что он не нуждается в подобных вещах. Мне хватило ума, по крайней мере, не уклоняться от темы, связанной с его женой.
      Я не стал толкать ему речи о свободе, что бы под этим не подразумевалось, или об изначально присущем Западу духе доброй воли; кстати, это было не слишком удобное время для подобных разглагольствований; у меня у самого были тогда довольно расплывчатые идеологические приоритеты. Я сделал упор на духовное родство между нами. "Послушайте, – сказал я ему, – мы с вами оба уже далеко не первой молодости, каждый из нас потратил целую жизнь на то, чтобы отыскать слабые места в системе своего оппонента: я насквозь вижу сущность ваших восточных ценностей, точно так же, как и вы насквозь видите сущность ценностей западных. Оба мы, я уверен, по горло сыты всеми прелестями этой треклятой «холодной войны». Но сейчас наступил момент, когда вас собираются расстрелять свои же. Как вам кажется, не пришло ли время признать, что ваша сторона отстаивает такие же ничтожные ценности, что и моя? Посмотрите, – продолжал я, – наша с вами профессия открывает нам глаза лишь на негативные стороны жизни. В этом смысле нам обоим не к чему стремиться. Когда мы с вами были молоды, нашими умами владели великие идеи.
      – Тут я снова почувствовал, что задел в нем какой-то нерв, точно так же, когда в первый раз упомянул о Сибири. – Но сейчас от этого уже ничего не осталось. Правда ведь?" Я всячески подстегивал его, чтобы он только ответил мне так, как я хотел: не кажется ли ему очевидным, что и он, и я, хотя и двигались разными путями, но в целом пришли к одним и тем же выводам о сущности бытия? Если ему угодно, он даже может назвать мои выводы косными и ограниченными, по крайней мере, он признает" что ход наших мыслей идентичен?
      Не считает ли он, к примеру, что абстрактная политика – понятие довольно бессмысленное? Что только конкретные, частные жизненные вопросы имеют для него сейчас какую-то ценность? Что все грандиозные замыслы, попадая в руки политиков, не приносят ничего, кроме новых форм прежних страданий и бедствий? И что поэтому его жизнь, вернее, спасение ее от еще более бессмысленного конца на плацу тюрьмы важнее – по моральным, этическим соображениям важнее, – чем чувство долга, или обязательство, или верность убеждениям, или что там еще не дает ему свернуть с тропы, которая ведет его к самоуничтожению? Не кажется ли ему очевидным, что давно пора было бы усомниться – после всего того, что он повидал в своей жизни, – усомниться в непогрешимости той системы, которая готова хладнокровно уничтожить его за преступление, которого он не совершал? Я уговаривал его, да-да, мне стыдно признаться, но я просто-таки умолял его – мы уже ехали в аэропорт, а он так и не проронил ни слова в мой адрес, – я умолял его отдать себе отчет в том, действительно ли он верит в систему, которой служит, возможно ли вообще сохранять веру в настоящий момент.
      Смайли снова умолк на какое-то время.
      – Я отбросил к чертям все психологические уловки и хитрые штучки, каким меня в свое время обучали. Можешь себе представить, что мне потом пришлось выслушать от Хозяина. Мой рассказ, однако, здорово позабавил его; он любил, когда ему рассказывали о своих неудачах. Особенно это почему-то относилось ко мне. – Он помолчал и снова вернулся к фактической стороне дела. – Вот так-то. Когда объявили посадку, я поднялся на борт самолета и проделал часть пути вместе с ним: в те дни далеко не все рейсы были беспересадочными. Он ускользал у меня из рук, и я никак не мог удержать его. Я уже оставил всякие уговоры и просто сидел рядом на тот случай, если он все-таки передумает. Но он не передумал.
      Он бы скорее сдох, чем уступил мне, чем отрекся от той политической системы, служению которой себя посвятил. Последнее, что осталось у меня в памяти, было лишенное всякого выражения лицо, обрамленное бортовым иллюминатором, провожающее меня взглядом, пока я спускался по трапу. Незадолго до этого к нам присоединилась парочка верзил с типично русскими мордами: они сидели в креслах за нашими спинами, так что оставаться дольше мне не было никакого смысла. Я улетел домой, и Хозяин сказал: «Ну что ж, дай Бог, они его таки шлепнут», – и утешил меня чашкой чая. Ну этой его поганой китайской бурдой, которую он пьет, – лимонный жасмин, или как его там, он все время посылает за ним в бакалейную лавку за углом. Вернее, посылал. Затем он отправил меня без моего согласия в трехмесячный отпуск. «Мне нравится, когда тебя одолевают сомнения, – произнес он. – Это говорит о твоей позиции лучше всяких слов. Только не превращай это занятие в культ, а то станешь ужасным занудой». Это было предупреждение. И я принял его к сведению. Еще он посоветовал мне перестать все время оглядываться на американцев; он уверял, что сам уже давно не удостаивает их такой чести.
      Гиллем не отрываясь смотрел на Джорджа в ожидании развязки.
      – Ну и какой же вывод из всего этого делаешь – не выдержал наконец Питер, и по тону вопроса можно было понять, что конец всей истории здорово обманул его ожидания. – Неужели Карла и вправду размышлял о том, чтобы остаться?
      – Да нет, конечно, теперь-то это ясно как день, – ответил Смайли с презрением. – А я-то распинался перед ним, как последний идиот. Типичный образец мягкотелого западного либерала. Хотя по большому счету, если уж быть идиотом, то лучше таким, как я, чем таким, как он. Я уверен, – повторил он с нажимом, – что ни мои доводы, ни перспектива нависшей над ним опасности по возвращении в Московский Центр ни в коей мере не могли поколебать его. Я полагаю, ту ночь он действительно провел в раздумьях, но все его мысли были направлены на то, как ему переиграть Руднева, когда он вернется домой. И между прочим, месяц спустя Руднева расстреляли. Карла занял его место и с усердием принялся «реанимировать» старую агентуру. Среди них, несомненно, был и Джералд. Смешно представить, но все то время, пока я тогда распинался перед Карлой, он наверняка думал о Джералде. Долго же они потом, я подозреваю, надо мной смеялись. У этого случая было еще одно следствие, – сказал Смайли. – После горького опыта в Сан-Франциско Карла больше никогда не прикасался к радиопередатчику. Он полностью исключил его из своего набора методов. Посольские каналы передачи информации – дело другое. Но оперативным агентам заказано даже близко подходить к рации. А еще у него осталась зажигалка Энн.
      – Не Энн, а твоя, – поправил Гиллем.
      – Да, да, моя. Конечно, моя. Скажи-ка, – продолжил он после того, как расплатился с официантом и тот ушел, – a Tapp, он что, имел в виду кого-то конкретного, когда сделал это неприятное замечание об Энн?
      – Боюсь, что да.
      – И этот слух такой же определенный, как и в тот раз? – не унимался Смайли. – Об этом что, уже все знают? Даже Tapp? – Да.
      – Ну и что же говорят?
      – Что Билл Хейдон был любовником Энн Смайли, – произнес Гиллем и почувствовал, как по телу прокатился озноб. Это было некой защитной реакцией его организма, когда приходилось сообщать плохие новости, как, например; вас раскрыли, вас уволили, вы долго не протянете и тому подобное.
      – Ага. Понятно. Да-да. Спасибо. Наступила пауза, неловкая до неприличия.
      – Так все-таки: существовала ли, вернее, существует ли госпожа Герстман? – спросил наконецГиллем.
      – Карла был женат на девушке из Ленинграда, студентке. Она покончила с собой, когда его отправили в Сибирь.
      – Стало быть, он непотопляем, – подытожил Гиллем, – и ни подкупом, ни физическим воздействием его не возьмешь.
      Они вернулись в машину.
      – Должен заметить, за то, что нам здесь предложили, они многовато взяли, – признался Смайли. – Как ты думаешь, сильно ограбил меня этот официант?
      Однако Гиллем не был расположен обсуждать цены скверных забегаловок Англии. Стоило ему сесть за руль, как кошмарные картины прошедшего дня снова закружились перед ним в виде обрывочных, до конца не осознанных угрожающих догадок и подозрений.
      – Кто же он все-таки такой – этот источник Мерлин? – спросил он. – Откуда, как не от самих русских, Аллелайн мог получать подобную информацию?
      – Ха! Конечно от русских, неужели здесь есть какие-то сомнения?
      – Но, черт возьми, если русские заслали Тарра…
      – Да ничего подобного. Он так и не воспользовался теми английскими паспортами. Русские просчитались. То, что эта история дошла до Аллелайна, лишнее доказательство того, что Tapp обдурил их. Из всей этой бури в стакане воды нам удалось вынести маленькую, но по-настоящему ценную крупицу информации.
      – Но какого же черта Перси имел в виду, когда говорил о том, что можно отравиться этими «гнилыми фруктами»? Он же говорил об Ирине, неужели нет?
      – И о Джералде тоже, – согласился Смайли. И снова они ехали в молчании, и вдруг показалось, что их разделяет непреодолимая пропасть.
      – Видишь ли, Питер, я ведь пока и сам не докопался до разгадки, – тихо сказал Смайли. – Хотя, думаю, до этого недалеко. Карла вывернул весь Цирк наизнанку – это, по крайней мере, мне понятно, как, впрочем, и тебе. Но остался последний хитроумный узелок, и я никак не могу его распутать. Хотя и не теряю надежды. А если хочешь выслушать мое наставление, то вот оно: Карла не может быть непотопляемым, потому что он фанатик. И в один прекрасный день, если мне удастся этим воспользоваться, эта неумеренность приведет его к краху.
      Когда они подъезжали к станции метро «Страт-форд», начался дождь; под навесом столпилась кучка прохожих.
      – Питер, я советую тебе относиться к этому проще – прямо с сегодняшнего дня.
      – Три месяца без моего согласия?
      – Передохни хоть немного.
      Закрывая за ним дверцу, Гиллем вдруг ощутил острое желание сказать ему «спокойной ночи» или просто пожелать удачи; он перегнулся через сиденье, опустил стекло и набрал побольше воздуха в легкие. Но Смайли уже исчез.
      Гиллем не знал другого человека, который умел бы так быстро растворяться в толпе.
      * * *
      – Весь остаток этой ночи в мансардном окне комнаты мистера Барраклафа в отеле «Айли» продолжал горсть свет. Непереодетый, небритый Джордж Смайли все еще не разгибаясь сидел за столиком, читая, сравнивая, делая пометки, перекрестные ссылки; все это он проделывал с той же настойчивостью, которая, доведись ему наблюдать за собой со стороны, несомненно, напомнила бы ему о последних днях Хозяина на пятом этаже кембриджского здания Цирка. Перебирая отдельные бумажки, он сверялся с добытыми Гиллемом командировочными листами и больничными бюллетенями за прошедший год и сопоставлял их с датами официальных поездок атташе по культуре Алексея Александровича Полякова: отчеты о его отъездах из Лондона, в частности – в Москву, имелись в МИДе, и представлены они были Отделом специальных операций и иммиграционными властями. Он еще раз сравнил их с датами, когда Мерлин, очевидно, поставлял свою информацию, и, пожалуй, сам толком не зная, зачем он это делает, разделил донесения «Черная магия» на две группы: к одной он отнес те из них, которые явно являлись актуальными на момент их получения Цирком, и те, которые могли быть придержаны месяц-другой самим Мерлином или его хозяевами, для того чтобы поток информации шел равномернее. Сюда относились разного рода аналитические заметки, подробные характеристики видных членов руководства, обрывки кремлевских сплетен, которые можно насобирать в любое время и приберечь, что называется, «на черный День». Выписав в отдельный список «горячие» донесения, Смайли составил отдельную колонку из дат их поступления, а остальные вычеркнул совсем.
      В этот момент его внутреннее состояние можно было сравнить с состоянием ученого, который инстинктивно чувствует, что стоит на пороге открытия, и ждет, что в любую минуту логическая связь обнаружится. Позже в разговоре с Мэнделом он сказал, что это было все равно как «слить все подряд в одну пробирку и с любопытством наблюдать, взорвется или нет». Что особенно привело его в восторг, говорил он, так это то, как кстати пришлось упоминание Гиллема об Аллелайне и его мрачном предупреждении насчет «гнилых фруктов»: иными словами, он искал тот самый «хитроумный узелок», который Карла завязал для того, чтобы развеять подозрения, вызванные письмом Ирины.
      Некоторые предварительные открытия, тут же обнаруженные Джорджем, показались довольно любопытными. Во-первых, в девяти случаях, когда Мерлин сообщал «горячую» информацию, либо Поляков был в Лондоне, либо Тоби Эстерхейзи – в срочной заграничной командировке. Во-вторых, на протяжении всего того критического периода после приключения Тарра в Гонконге Поляков пробыл в Москве для проведения неотложных консультаций по культурным вопросам, а вскоре после этого Мерлин выдал один из своих наиболее впечатляющих и сенсационных материалов об «идеологическом вторжении»
      Соединенных Штатов, в котором давалась высокая оценка материалов Центра, освещающих деятельность крупнейших американских объектов разведки.
      Возвратившись на исходную позицию, Смайли установил также, что одинаково верно и обратное: донесения, которые он отверг на основании того, что они не были непосредственно связаны с произошедшими перед этим событиями, в большинстве своем попадали к ним в те сроки, когда Поляков уезжал в Москву или еще куда-нибудь. И тут он все понял.
      * * *
      Обошлось без бурных озарений, вспышек света в мозгу, без криков «Эврика!», телефонных звонков Гиллему и Лейкону с возгласами «Смайли – чемпион». Просто тут, прямо перед ним, в документах и заметках, собранных и изученных им, содержалось подтверждение догадки, которую и сам Смайли, и Гиллем, и Рикки Tapp уже выразили в этот день каждый по-своему: между «кротом» Джералдом и источником Мерлином осуществлялось постоянное взаимодействие, отрицать которое больше было невозможно, а пресловутая многоликость Мерлина позволяла ему функционировать в качестве инструмента в руках Карлы с таким же успехом, как и в руках Аллелайна. А может быть, вернее было бы назвать его, размышлял Смайли, направляясь по коридору, перекинув через плечо полотенце и едва не пританцовывая в предвкушении праздничного омовения в ванной, вернее было бы назвать его агентом Карлы?
      Что и говорить, в основе всей схемы лежало устройство настолько простое, что своей симметричностью невольно приводило Смайли в искренний восторг. Мало того, оно имело здесь в Лондоне даже свое физическое воплощение: особняк, оплаченный Министерством финансов, все эти шестьдесят тысяч фунтов. Без сомнения, не один обойденный удачей налогоплательщик из тех, кто каждый день проходит мимо этого дома, с завистью взирал на него, уверенный, что никогда себе не сможет позволить такую роскошь, и не подозревающий, что уже заплатил за него. И когда Смайли приступил к изучению содержимого украденной папки с отчетом о «Свидетеле», у него впервые за несколько последних месяцев было легко на душе.

Глава 24

      К чести Воспитательницы надо сказать, что она начала беспокоиться о Роуче еще неделю назад, с того самого момента, когда обнаружила его одного в умывальнике через десять минут после того, как его товарищи по комнате ушли завтракать; до сих пор в одних пижамных штанишках, он стоял, склонившись над раковиной, и сосредоточенно чистил зубы. Когда она начала расспрашивать его, что случилось, он лишь отводил глаза в сторону. «Это все его проклятый папаша, – сказала она Тэрсгуду. – Он снова довел его до депрессии». В пятницу она не выдержала: «Вы обязаны написать его матери и сообщить, что у него приступ».
      Но даже Воспитательница, при всей ее материнской отзывчивости, не могла представить себе масштабов того ужаса, который охватил Билла после того, что он обнаружил.
      Что он, ребенок, мог поделать? Наверное, он был сам во всем виноват.
      Наверное, корни всего следует искать в неудаче, постигшей его родителей.
      Наверное, не попал бы он в этот переплет, если бы не взвалил на свои хрупкие плечики ответственность за сохранение мира на земле. Роуч-наблюдатель – «лучший наблюдатель во всей школе», если воспользоваться бесценными словами Джима, – оказался в конце концов чересчур наблюдательным. Он был готов пожертвовать всем, чем обладал – своими деньгами, своим альбомом в кожаной обложке с фотографиями родителей, всем, чем угодно, что представляло для него хоть какую-то ценность, – если бы это принесло ему избавление от того знания, которое отнимало все его душевные силы с того самого воскресного вечера.
      Он попытался обратить на себя внимание. Поздно вечером в воскресенье, через час после того, как в спальне потушили свет, он с шумом вскочил и, громко топая, убежал в уборную; там он сунул в глотку два пальца и стал тужиться, пока его наконец не вырвало. Однако старший по комнате, который должен был проснуться и поднять тревогу – «Воспитательница, Роуч заболел!», – невозмутимо дрых, несмотря на всю эту возню. Роучу ничего не оставалось, кроме как понуро забраться обратно в постель. На следующий день он подошел к телефону возле учительской, набрал номер местного ресторана, где автоответчик рассказывал меню на текущий день, и стал нашептывать в трубку всякую чепуху в надежде, что директор подслушает и отправит его к психиатру.
      Никто не обратил на него никакого внимания. Он попытался смешать в своем мозгу реальное и воображаемое, надеясь уверить себя, будто то, что он увидел, – лишь плод его фантазии. Но каждое утро, когда он проходил мимо Ямы, перед глазами у него тут же возникала сгорбленная фигура Джима, в лунном свете, с лопатой в руках наклонившегося над грядкой; он снова видел у него на лице черную тень от старой широкополой шляпы и слышал, как тот кряхтит каждый раз, когда лопата вонзается в землю.
      Да, не стоило Роучу туда ходить, теперь это ясно. И в этом тоже была его вина: свое знание он приобрел путем греха. Он возвращался в школу с другого конца деревни после урока музыки, при этом нарочно шел так медленно, чтобы опоздать к вечерней службе и не встречаться с укоризненным взглядом миссис Тэрсгуд. Вся школа уже была в церкви, все до единого" кроме него и Джима; когда он проходил мимо, то услышал, как они поют M a g n i f i c a t (Magnificat – первое слово духовного гимна во славу девы Марин. LUKE l:
      46-55) . Он специально сделал крюк, чтобы пройти по краю Ямы, из которой струился свет из окон Джимова фургона. Стоя на привычном месте, Роуч наблюдал, как за занавешенным стеклом медленно передвигается тень Придо.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26