Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Басурман

ModernLib.Net / Классическая проза / Лажечников Иван Иванович / Басурман - Чтение (стр. 23)
Автор: Лажечников Иван Иванович
Жанр: Классическая проза

 

 


Глава пятая

Перелесок

Бывало, только месяц ясный

Взойдет и станет средь небес,

Из подземелия мы в лес

Идем на промысел опасный.

За деревом сидим и ждем…

Пушкин «Братья-разбойники»

Антон был счастлив: он спас честь любимой девушки; он будет обладать ею. Едва верил счастию своему. Исполняя волю Образца и еще более собственного сердца, решился он переехать завтра ж к Аристотелю, а от него на другой двор, какой ему назначат. Ныне ж мог еще ночевать под одною кровлею с Анастасией. Смеркалось уж, когда он, простясь с своим благодетелем и сватом, вышел из двора его. Было идти далеко. Лошади не прислал Курицын, как обещал. Он спешил.

В виду Занеглинной, по спуску горы к моховому болоту, его ожидал довольно большой перелесок. Становилось все темней и темней. Месяц привстал только с земли и светил лениво, то глядя сонным лицом в глаза путнику, то перебирая листьями дерев, как блестящею гранью алмазов, то склоняясь за дерево, опозоренное грозой. Наконец и он, утомленный своим путем, готов был упасть на грудь земли. Один Кремль, вспрыснутый последним его сиянием, вырезывал на небе кровли своих домов и кресты своих церквей; все же кругом распростерлось во мраке у ног его, как рабы у ног своего падишаха.

Лишь к перелеску, Антона обдали холодом испарения болот; самое небо, испещренное то облаками, то струями облаков, стояло над ним мраморным куполом. Курево тумана побежало по роще, и деревья, казалось, встрепенулись, приняли странные образы и зашевелились. Березы закивали кудрявыми головами или пустили по ветру длинные косы; черные сосны вытянули свои крючковатые руки, то с угрозой вверх, то преграждая дорогу; зашептала осина, и кругом путника стали ходить те причудливые видения, которые воображение представляет нам в подобных случаях. Как будто ведьмы в шабаш свой, слетелись сюда рои летучих мышей и подняли воздушные пляски почти перед самым носом путника. Под стать им ночной рифмач и деревенский леший, сыч, рассыпался своим адским хохотом. Было отчего трухнуть и не робкому. Но Антон спешил под свою кровлю, в первый еще раз так прекрасную, под кровлю, где он будет с своею невестой. Ему было тепло, ему было не страшно. На случай встречи недобрых людей стилет у боку и кистень, оправленный в острое железо, который дал ему Афоня — все это в руках мощного и отважного молодца могло служить надежным щитом.

Правда, подал было ему опасение какой-то всадник, который почти с самого Чертолина выехал со стороны на его дорогу и все следил его в нескольких саженях.

Останавливался он, и всадник останавливался; трогался с места, то ж делал и неотвязчивый путник. Окликал, не было ответа. Он вспомнил слова Курицына и, сам-третей с двумя оружиями, ловчился на защиту свою в случае нападения. Наконец ему наскучили опасения без всяких следствий. «Верно, путник боится меня, а я его трушу», — подумал Антон и пошел себе без оглядки, прислушиваясь к топоту лошади, его провожавшему, как прислушиваетесь к жужжанию мухи, которая около вас беспрестанно вертится, не кусая вас. Сладкие минуты, ожидающие его в будущем с Анастасией, зароились в его сердце и воображении. Что не было она или к ней не относилось, не занимало его. Он весь погружен был в мечты свои, когда из дымного клуба тумана кто-то осторожно окликнул его по имени.

— Я, — отвечал он и остановился.

Вслед за этим ответом кто-то вынырнул из куста и прямо к нему.

— Прага… собаки… спаситель, — проговорил неизвестный по-немецки, схватив Антона с необыкновенною силой за рукав, увлек в кусты и повалил. Хищная птица не быстрее с налета хватает свою жертву. — Ради бога, — прибавил он шепотом, — не шевелись и молчи.

Довольно было таинственного пароля, известного одному Антону, чтобы поверить чудному незнакомцу. Этот пароль напомнил ему случай в Праге, когда он избавил жида Захария от ожесточенных животных, которые готовы были его истерзать; знакомый выговор изобличил возничего, который привез Антона на Русь. Ничего не понимая и покоряясь его убедительной воле, он не шевелился и молчал.

Минуты две, три… мимо их проехал всадник, следивший молодого человека. Тут Антону крепко пожали руку. Немного погодя послышался свист; отвечали свистом в овраге.

— Теперь поскорей за мной, — сказал вполголоса Захарий, или Схариа, как звали его на Руси. — В нескольких саженях ждет тебя разбойничья засада. Голова твоя куплена Поппелем.

Храбриться было безрассудно: молодой человек поспешил за Схарием. В чащу перелеска, в разрез его, далее и далее, и потонули в нем. Только вожатый нередко останавливался, чтобы дать перемежку шороху, который производили они руками и ногами, пробираясь между кустов и дерев. Он желал, чтоб этот шорох приняли за шум ветерка, бегающего по перелеску.

— Не теряй из вида этой звездочки, — говорил Захарий, показывая ему звезду, едва мерцавшую на востоке, — моли бога, чтобы она не скрывалась.

И шли и бежали они на ее утешительное сияние. Наконец, утомленные, выбрались из перелеска. Перед ними болото. Оно показалось им ямою, в которой жгут уголья, так дымилось оно от тумана. В это самое время ветерок донес до них крики: «Сгинул… пропал… рассыпься! лови окаянного!» И топот лошадей разлился по разным сторонам, по дороге в Чертолино, по опушке перелеска. Сердце у жида хотело выскочить из груди; оробел и Антон. Жаль было ему расстаться с жизнью в лучшее время ее: ужасно умереть под дубиною или ножом разбойника!

— Здесь где-нибудь близко гать, — сказал Захарий вне себя. — Разойдемся, ты влево, я вправо… поищем ее… найдешь — кашляни; я сделаю то же… Гать, или мы пропали!

Разошлись для поисков. Через несколько мгновений Антон подал условленный знак. Жид к нему. То место, где под темной полосой туман образовал сизый свод, указало гать. Вот уж беглецы на ней. К этой же стороне, по опушке перелеска, неслись всадники… жарче и жарче топот коней их… Слышен пар утомленных животных…

— Тише, дай мне руку, или я упаду, — сказал жид задыхающимся голосом, схватив Антона за руку. — Сейчас мост через ручей… а там…

Он не мог договорить: у него зажгло под сердцем. Еврей потерял уж присутствие духа и физически ослабел. Он в самом деле готов был упасть. Его стало, чтобы начать подвиг, но робкой его природе недоставало силы кончить его. Напротив, разумная отвага молодого человека только что и развилась во всей силе в минуты величайшей опасности. Он схватил Захария, потащил его, перенес через мостик и положил почти бездыханного на сухом берегу. Потом воротился к мостику — одно бревешко долой, в ручей, протекающий через болото, другое, третье, — и переправа уничтожена. Туман скрыл беглецов. Они были спасены: в виду их посад выставлял из паров земных углы своих кровель. Они слышали, как заговорила гать под ногами лошадей и вдруг замолкла. Раздались крик и стоны: просили о помощи, слышались увещания и проклятия. Вероятно, лошадь попала в прорыв мостика и увлекла своего седока.

— Туда тебе и дорога! — вскричал еврей, пришедший в себя, как скоро узнал, что находится вне опасности. — Копающий другому яму, в нее и попадает. Однако ж поспешим. В посаде ожидает тебя твой…

Захарий не договорил — что-то просвистало мимо ушей его. Это была стрела, пущенная одним из погони в то место, где находился говоривший. Испуганный, он наклонился до земли, дернул своего спутника за кафтан и начал нырять в тумане, почти на четвереньках, к стороне посада. Ничего лучше не мог сделать Антон, как последовать за ним, не отставая.

— Ну, — сказал Захарий, выбравшись наконец в безопасную пристань, то есть к избе, ему знакомой, потому что он в нее постучался условным стуком, — ну, сделал я по закону отцов своих жаркое омовение. И без дождя на мне нет нитки сухой.

Им отперли и замкнули за ними калитку.

— Теперь могу вознесть благодарение и хвалу богу Авраама и Якова, — сказал еврей, введя своего спутника в чистую, пространную комнату. — Ты спасен.

— Чем могу благодарить тебя, добрый Захарий! — отвечал Антон, пожав ему с чувством руку. Это изъяснение было сделано ночью; никаких сокровищ не взял бы молодой человек, чтобы днем, при свидетелях, дотронуться до жида, несмотря на все, чем был ему обязан, и на то, что готов был во всякое время оказать ему явную помощь, как человеку.

— Чем?.. Я еще у тебя в долгу. Ты спас мне жизнь без всяких видов, не зная меня, из одного человеколюбия. Мало еще? ты спас жида. Жида! чего это стоит в глазах христиан!.. Я, твой должник, плачу тебе только, что получил от тебя. Завтра меня не будет здесь, в Москве. Бог ведает, удастся ли когда тебя увидеть, еще более — поговорить с тобою!.. Теперь могу на свободе дать отчет в сумме добра, которую от тебя получил, могу тебе открыться… Уверен в благородстве души твоей, знаю, слова мои не пойдут далее тебя.

— О, конечно, ты можешь быть уверен.

— Я говорил тебе, ехав на Русь, что не забуду твоего благодеяния, что у меня здесь сильные друзья, которые могут сделать тебе добро более самого Аристотеля. Ты посмеивался нередко надо мной, ты считал меня хвастуном, однако ж я не лгал. Ничтожный еврей, которого школьники пражские могли безнаказанно травить собаками, извозчик твой — основатель обширной секты на Руси. Здесь я имею свое маленькое царство: мои слова дают закон (еврей гордо выпрямился, глаза его заблистали); здесь отмщаю свое унижение в немецких землях, беру с лихвою то, что мне там ближние мои, человеки, мне подобные, отказывают. В семьях князей и бояр, в палатах митрополита, в самой семье великого князя имею учеников и поклонников. Многие женщины, через которых можно и здесь сильно действовать, несмотря на их заключение, самые жаркие мои поборницы.

Молодой человек слушал с ужасом откровение жида. Он поднял глаза к небу, как будто молил его вступиться за свое дело…

«О! — думал он, — когда останусь на Руси, буду отыскивать этих несчастных, заблудших овец, буду стараться силою религиозной диалектики приводить их к божественному пастырю их. Захарий останется в стороне».

— Вот через этих сильных людей, — говорил еврей, — действовал я на расположение к тебе великого князя. Через одного из них властитель русский давно узнал о склонности твоей к дочери Образца.

— От кого ж ты узнал мои сердечные тайны?

— Твой слуга, недокрещенец, мой ученик. Ему поручено было следить твои поступки и пути, чтобы я, в случае опасности, мог помочь тебе. Как он подстерегал твои отношения к дочери боярина, спроси у него. Унижение, в каком его держали у Образца, научило его лукавству. Отчего ж и род наш так лукав… Слуга твой знал, что я желаю тебе добра; мне повинуясь, преданный тебе, он исполнял должность лазутчика с особенным искусством и усердием. Доказательство — ты этого даже и не подозревал.

— Никак, никогда.

— Прости нас, мы следили тебя для твоего ж добра, мы опутывали тебя сетью, чтобы в случае, если попадешься в пучину, легче вытащить из нее. Я знал, что Поппель твой заклятый враг. Недаром мать твоя указывала на него, как на человека, для тебя опасного. Дорогою ветреник намекал своим дворянам о тайных видах на тебя. Он говорил о поручении барона Эренштейна известь тебя во чтоб ни стало: лекарь-однофамилец бросал тень на баронский щит его. Сейчас по приезде в Москву начал он точить на тебя орудие клеветы. Когда это ему не удалось, он принялся за оружие разбойника. Через боярина Мамона куплена голова твоя. В посольском дворе имел я людей преданных, которые давали мне или Курицыну обо всем знать. Приставы Поппеля были выбраны из учеников моих. Везде, во всякое время очи и сердце мое были на твоей страже. И всегда, везде я старался, чтобы не узнали, не видели, что жид о тебе заботится; никогда меня не видали в беседах с тобою, не только во дворе твоем. Я знал, что мои сношения с тобою могут тебе повредить, особенно в доме Образца; я берег твое имя от пятна этого, как будто берег честь дочери. Ты не упрекнешь меня в противном.

Жид говорил с особенным чувством; на глазах его навернулись слезы.

— О, конечно нет! — воскликнул тронутый молодой человек. — Я не подозревал тебя и в Москве.

— Все это шло хорошо до нынешнего дня. Нынче дал мне знать Курицын, что ты пошел к Афанасию Никитину, несмотря на его увещания отложить твое путешествие до завтрого. Он поджидал твоего возврата в удобном месте, но ты не возвращался. Вслед за тем один из подкупленной шайки известил меня о том же с прибавкой, что если ты замешкаешься, тебя выждут в овраге моховом, между Занеглинной и Чертолином. Я расчел время. Собрать преданных людей на защиту твою было поздно; послать тебе твою лошадь с слугою — бесполезно. Ни лошадь, ни слуга не помогли б в тесном овраге, где тебя окружил бы десяток разбойников. Курицын пошел хлопотать, чтобы лошадь твоя с слугою поспели по крайней мере сюда, в дом одного из преданнейших моих учеников. Должен тебе признаться, я не имею постоянного жилища: ныне ночую у одного из своих, завтра у другого.

«Незавидна ж участь твоя, царек еретиков!» — подумал Антон.

— Я же решился отсюда, прямо через гать болота, пробраться перелеском на дорогу в Чертолино и там в опушке дожидаться тебя. Известно мне было, что один из разбойников будет тебя следить. В случае, если б не удалось мне высвободить тебя из-под его опеки, мы б двое остановили его и с ним потягались. Слава богу, я прибежал вовремя — ты спасен. Благодарю всевышнего, что он даровал мне ныне возможность оказать тебе услугу. Случись это завтра, господь знает, чем бы это кончилось. Завтра чем свет меня здесь не будет; обстоятельства заставляют меня выехать отсюда ранее, чем я думал. Я оставлю Русь — навсегда. Но скажи мне, какой успех имело сватовство Никитина? Не нужна ли тебе грозная воля великого князя?

— Теперь она лишняя. Моя судьба решена: Анастасию отдает мне сам отец, я остаюсь на Руси.

— Радуюсь, что мой Курицын указал тебе верного свата, что и тут если не я, то один из ревностнейших моих учеников помог тебе. Отъезжая, сдаю тебя его попечениям… по крайней мере до того времени, пока здесь будет оставаться усыновленный барон Эренштейн. Об одном умоляю, не показывай дьяку, что ты знаешь о его… пожалуй, по-вашему назову… отступничестве.

Молодой человек это обещал. Однако ж ему неприятно было оставаться под опекою еретиков, и он давал себе обет как можно скорее освободиться от нее.

— Буду в Праге, увижу если не мать твою, по крайней мере ее слуг… Что прикажешь сказать?

— Скажи, добрый Захарий, что я счастлив… как можно быть только счастливому на земле. Передай ей все, что ты обо мне знаешь, и любовь мою к Анастасии, и согласие ее отца, и милости ко мне русского государя. В довольстве, в чести, любим прекрасною, доброю девушкою, под рукою и оком божьим — чего мне недостает! Да, я счастлив. Сказал бы вполне, да только мне недостает присутствия и благословения матери! Попроси, чтобы она довершила мое благополучие, приехала хоть взглянуть на мое житье в Москве.

«И ее назовут басурманкой, и ей будет нелегко здесь в семье русских!» — подумал еврей, но не сказал, чтобы не огорчить Антона.

— Прибавь, что ты видел меня в лучшие минуты моей. жизни, когда я готовился в первый раз ночевать под одною кровлею с своей невестой. Эти минуты мне принадлежат, этот день мой: завтра, будущее — в руке божьей.

— Теперь мы все объяснили друг другу, что нам нужно было знать, — сказал Захарий, покраснев. — Позволь на прощание… еврею… здесь никто не увидит… я потушу свечку… позволь обнять тебя, прижать к своему сердцу в первый и последний раз.

Молодой человек не допустил, чтобы Захарий потушил свечу; он обнял его при свете… с чувством любви и искренней благодарности.

Они простились. Когда Антон выезжал со двора, слуга его, недокрещенец, подошел к нему, чтобы также проститься: он ехал с своим наставником и покровителем в дальние земли. Молодой человек умел и в этом случае оценить тонкое чувство еврея. Не легко было б иметь в услугах еретика, отступника от Христова имени! Возвращаясь домой, он разбирал благородные чувства жида с особенною благодарностью, но обещал себе сделать приличное омовение от нечистоты, которою его отягчили руки, распинавшие спасителя.

Ночь слабо спорила с зарей, когда молодой человек подошел к своим воротам. Он оставил лошадь во дворе Аристотеля, куда заезжал сказать о своем счастии. Боже! какие чувства волновали его, когда он входил на двор Образца, когда он ступил на крыльцо свое! Как в бывалые дни, окно в терему Анастасьином отворено (мамка это ей позволила, узнав, не без удивления, о помолвке своей питомицы за Антона-лекаря, которого уж запрещено было называть басурманом: она хотела этим угодить своему будущему боярину); как в бывалые дни, Анастасия сидит у окна и ждет своего милого очарователя. Она бросила ему цветок: цветок был теплый, только что с груди ее. Любовники дождались зари. По-прежнему вели они немую беседу: долго говорили друг с другом любовно, красноречиво-страстно взорами, движениями. Утро разделило их. Анастасия закрыла было окно и опять открыла его; Антон ушел было к себе и опять воротился. Еще раз простились они. У ней глаза были заплаканы: время, которое они будут разлучены, покажется ей вечностью.

И во сне видел Антон… О, чем сны его лелеяли, того не мог передать словами!

— Нет, — сказал он сам себе, просыпаясь, — нет, я слишком счастлив! Когда б мне не просыпаться!.. Видел я раз, как пчелу, опьяневшую в ароматической чаше цветка, ветер сорвал вместе с ним и бросил в пылающий костер, зажженный прохожим. Почему б мне не такая участь?.. Безумное желание, достойное язычника! — прибавил он, взглянув на образ спасителя. — Смерть христианина не такова должна быть… есть блага выше земных.

Аристотель застал его еще в постели, погруженного то в сладкие мечты, то в религиозные думы. Дружеские приветствия одного, ласки другого довершили его счастие. Больше всех радовался этому счастию Андрюша: он столько содействовал ему; крестная мать и друг были давно его обрученники.

— Вот, помнишь, — говорил он своему молодому другу, — я предсказывал тебе, что будете с моей милой, прекрасной Настей стоять в церкви под венцами.

Глава шестая

Наказание еретиков

Да по та места, господине, мне князь великой велел престати говорить, и мне, господине, мнится, кое государь наш блюдется греха казнити еретиков.[234]

Письмо Иосифа Волоцкого к духовнику Иоанну III

Немало честили Иоанна духовные и народ за то, что он, украшая стольный город свой, ломал церкви извечные и переносил кладбища за посады. И нечестивым называли, и гробокопателем. Дейстовали против него словом святого писания и сарказмами. «А что вынесши церкви, да и гробы мертвых, — писал новгородский архиепископ Геннадий к митрополиту Зосиме, — да и на том самом месте сад посадити, и то какова нечесть учинена! От бога грех и от людей сором. Здесь приезжал жидовин новокрещеный, Данилом зовут, а ныне христианин, да мне за столом сказывал во все люди: „Понарядился есми из Киева к Москве, ино де мне почали жидова лаяти: собака-де ты, куда нарядился? князь-де великой на Москве церкви все выметал вон!“ Долетали эти стрелы до Ивана Васильевича, но от них не было ему больно: он над ними смеялся и продолжал делать свое.

Представления, нередкие и убедительные, голос народа, покорный, но докучливый, насчет жидовской ереси, возбудили живее его внимание. Он приказал нарядить собор и исследовать ересь. Хотели пытать обвиненных — он запретил, хотели казни — не позволил. Государь «соблюл себя от греха казнить их». Согласно с волею его, собор проклял всенародно ересь: кому назначили ссылку, кому народное поругание[235]. Наказание стыдом примерно в царствование государя грозного и в XV веке.

Мы видели, что составление списка еретикам было поручено их покровителю; заметили также, кому составлялся список. Великий князь, в угождение некоторым духовным лицам, прибавил от себя несколько явных отступников, ему указанных. Назначенных в ссылку немедленно отослали в дальние города; другие взяты под стражу: из них готовили потеху народу. По этому-то случаю Схарию было небезопасно в Москве. Иван Васильевич и не подозревал его в своем стольном городе; но когда б навели на него гневный взор великого князя, не миновать бы ему участи Мамоновой матери. Конечно, жида б не поберегли. Благоразумней было ему убраться вовремя из Москвы. Он это и сделал, увезя с собою богатую дань, собранную с легковерия, глупости и любви ко всему чудесному, ко всему таинственному, этой болезни века. В своей фуре вез он чем на будущее время выкупить себя с семейством от гонений немецких граждан и князей.

Днем потешным не замедлили. Местом зрелища назначены Красная площадь и прилегающие улицы. Нынче не гонят народ, как на посольский ход, сам бежит к месту зрелища. Там было для него дело стороннее, кроме ротозейного удовольствия: везли какого-то немца к господину их, а зачем, про что, владыка небесный ведает! Сюда приходит он на свой праздник, на решение своего дела, затеянного по его тяжбе, за предмет, близкий его сердцу, почти согласно с его желанием, по его приговору конченного; здесь он зритель казни и вместе заплечный мастер. Ему дают вволю наругаться над высшими себя, и он спешит воспользоваться этой потехой, да и приготовить себе сладкие воспоминания о ней в будущие горькие часы.

Торжища опустели, лавки заперты, работы кончились. Жители Москвы и окрестностей, стар и молод, с раннего утра сторожат свои места на площади, на главных улицах. Дальние люди, пешие и конные, прибыв в Москву за нуждами своими, лишь услыхали о потехе, забывают усталость, нужды, сворачивают с дороги своей и спешат причалить к месту общего любопытства. Сюда прискакало и множество дворчан великокняжеских, в том числе царевич Каракача и товарищ его Андрей Аристотелев. Площадь ощетинилась зрителями. Не с такою жадностью слетаются вороны на добычу, приготовленную чужим трупом, как стеклись сюда люди посмотреть на унижение людей; не так тесно колышутся маковицы на полосе, куда земледелец положил в рост обильные семена, как теснятся головы человеческие на этой площади. Деревья в садах государевых, которые не успели еще огородить, ломятся от движения тысячей, получивших первый толчок от одного двигателя в первых рядах. Поденщики, обливающие трудовым потом кусок хлеба, забыли, что они в один миг уничтожают годовые труды своих братии (чернь об этом никогда и не думает); государевы слуги забыли, что они губят утешение своего князя и пуще грозного властителя; христиане — что они попирают святыню: землю церковную и прах своих предков, за которые так жарко вступались. Палки недельщиков суетятся о порядке: но и палица тут ничего не могла бы сделать.

Едет наконец бирюч[236]; в обнаженной по локоть руке его секира. Перед этим знаком расступается народ на широкую улицу.

— Вот, православные, идет воинство сатаны! — закричал бирюч громогласно. — Так государь наш, великий князь всея Руси, наказывает еретиков, отступников от имени Христова.

И вслед за ним, как будто сделался взрыв ракетного снопа, от одного конца площади поднялись смех, гам, крики восторга, ругательства; шум этот постепенно разливается по массе народа и наконец затопляет всю площадь.

Странный, чудный поезд! Стоит посольского! Издали не поймешь, что такое едет. Видишь лошадей, вожаков, всадников, но все это так уродливо, так сликовано, так окутано шерстью и убрано соломой, что вдруг не объяснишь себе предметов. Ближе, ближе… А, вот что! Едут всадники попарно, чинно, стройно. Клячи в первых рядах, на подбор взятые с той конной, где ценят их только по коже, очень годные для анатомического театра, едва передвигают ноги. Эта машина, которой движение дала сила вожаков и старается поддержать: остановите ее, не легко опять заставить двинуться. В середних и задних рядах лошади побойчей и красивей — вероятно, с целью. Все они наряжены в соломенную, золотистую сбрую. Вожаки оборваны, запачканы, но могучи, ведут коней с важностью и ловкостью искуснейшего конюшего или медвежьих учителей из Сморгони[237]. Смотря на их усилия, так и думаешь, что кони готовы у них вырваться. Всадники сидят лицом к хвосту, в вывороченных шубах. На головах шлемы берестовые, остроконечные, с мочальными кистями, в какие наряжает бесов творчество наших суздальских художников. Чело триумфаторов украшено пышным венцом из соломы с надписью: «Сатанино воинство». Лица выписаны из страшного пришествия, так они бледны, смущены, скомканы. Мудрено ль? осужденные не знают еще, какой конец будет иметь их торжественное шествие посреди народа, который обнял их своими воплями и, может статься, готов закидать каменьями. Они с трудом держатся на лошадях. Кто старается удержать равновесие, как искусный балансер, и сидит на своей кляче, будто на протянутой веревке; кто кивает головой, как маятник, или беспрестанно ныряет. Вот оступился конь, и седок с ним погружается: только сила вожака поднимает их. Один, оборотив руки назад, держится искусно за холку; другой ухватился превежливо двумя, тремя пальцами за верхушку хвоста, как искусный парикмахер за тупей своего пациента. Сыскался, однако ж, отчаянный, который, согнув ногу на крестец лошади, сидит, как на подушке, раскланивается народу своим шлемом и уморительно кривляется. Это удальство награждено смехом и пощадой зрителей.

Зато другим достается порядком. Сначала встречают их насмешками, ругательствами. Кричат: «Собаки!.. Христа распяли! жидовины! бесы! Куда собрались в поход? К своему князю-сатане!» Поезд все-таки трогается порядком. Скоро не довольствуются бранью, начинают плевать осужденным в глаза. Потом и этого мало. Ребятишки хватаются за хвосты лошадей, надувшись, удерживают их, стегают кнутиками, украшают пучками и венками репейника, которыми успели запастись. Иные кричат: «Что ж мы бояр и князей его милости, сатаны, встречаем без хлеба и соли?.. разве у нас недостало его?..» И вслед за тем сыплется на несчастных каменный град. Тут и скоты хотя долго терпели, однако ж вышли из себя. Один четвероногий Боливар отчаянно лягнул[238], вырвался, выскакал из рядов и тем расстроил все чиноуложение шествия. Сигнал к возмущению подан: оно сообщается как огонь соломе. Самые те животные, которые всю жизнь свою беспорочно ходили тихим, ровным шагом, заржали невесть что и потеряли всякое уважение к своим вожакам. Кто прядает, кто лягает, кто кусается, кто ложится; избранные, в крови, которых кипит жар привольных степей, понесли. Тогда суматоха делается почти общею. Некоторые вожаки бросают поводья. Всадники поверяют душу богу. У которого шлем сполз на глаза, и он, справляясь то с ним, то с лошадью, делает эквилибрические штуки, которых не сделал бы в другое время ни за какие деньги. У другого шлем летит в сторону, и он наклоняется, словно падающая в Пизе башня. Иной схватил хвост лошади и преуморительно держит этот букет перед своим носом, другой обнял страстно стан своей четвероногой подруги. Многие упали. На лежачих, вопреки пословице, сыплются удары: плохой из плохих разве не кладет на них печать своего минутного самовластия.

Это что мчится навстречу возмутившейся орде, быстрее птицы, быстрее ветра?.. Кровный аргамак, без седока! Он будто несется по воздуху, и только клубы пыли, катящиеся под ним, означают его путь по земле. Ноздри его горят, как раскаленный уголь; и богатая узда, и черкасское седло, изукрашенные золотой чеканью, и черный атлас его шерсти — все пылает огнем от лучей солнца, и весь он огонь. Нет ему препятствий — валит, топчет, перелетает, что ему на пути ни попадется. Народ забыл свою потеху; всех глаза несутся за конем: кто ближе к нему, суетится только о своей безопасности. Кричат: «Лови! лови!.. конь царевича!.. конь Аристотелев!..» Но никто и не думает ловить: поймайте птицу на лету!.. В бешенстве аргамак несется прямо на рогатки, что стоят у пушечного двора, и — грудью о высокие иглы их. Лишь раз вздохнуло благородное животное и пало.

Чей же это конь?.. Какого седока сбил он с себя? Господи! уж не Андрюшу ли, сына Аристотелева?..

Нет, это конь царевича Каракачи, сына государева любимца. Рьяный и пылкий, он, однако ж, слушался до сих пор своего ловкого и могучего господина. Царевич, едва не родившийся на седле, умел всегда управлять им по своей воле. Оба азиатцы, они хорошо понимали друг друга. Что ж сделалось ныне с несчастным животным? От криков ли народа, от суматохи ли поезда, он вдруг взбесился, сбросил своего всадника и помчался, как будто овладел им ужасный дух. Рассказывают, что какой-то человек, вытеснясь из первых рядов народа, только погладил его сзади… Кто был такой, каков собою, никто не может порядочно рассказать. Верно, колдун, чародей!..

Царевич лежит без движения на площади — настоящее бронзовое изваяние, сброшенное с своего подножья! Бледность мертвизны выступает даже из смуглого лица его, губы побелели, голова разбита; что он жив, видно только по струям крови, которая окрашивает пурпуром своим его земляное изголовье.

Народ сделал около него кружок, ахает, рассуждает; никто не думает о помощи. Набегают татары, продираются к умирающему, вопят, рыдают над ним. Вслед за ними прискакивает сам царевич Даньяр. Он слезает с коня, бросается на тело своего сына, бьет себя в грудь, рвет на себе волосы, и наконец, почуяв жизнь в сердце своего сына, приказывает своим слугам нести его домой. Прибегает и Антон, хочет осмотреть убитого — его не допускают.

В несколько мгновений долетают вести об этом происшествии до самого великого князя. Он любил Даньяра, и бог знает чем бы пожертвовал, чтобы возвратить ему сына, единственного, страстно любимого сына, последнюю ветвь его рода. Призван Антон. Велено ему тотчас ехать во двор татарского царевича, осмотреть больного и возвратиться к великому князю с донесением, будет ли он жив и можно ли ему помочь. С ним вместе отправлены дворецкий и другой боярин: они везут слово Ивана Васильевича к Даньяру, чтобы он допустил лекаря до осмотра сына.

Грозной воле великого князя не смеет противиться татарин; Антон допущен к одру молодого царевича. Кровь унялась, но обнаружился жар, хотя и не в сильной степени. Лекарь не ограничился свидетельством; он преступил даже приказ великого князя. Сделаны необходимые перевязки, а потом уж исследован приступ болезни.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28