Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Цепь в парке

ModernLib.Net / Ланжевен Андре / Цепь в парке - Чтение (стр. 15)
Автор: Ланжевен Андре
Жанр:

 

 


      Он смотрит на нее с восхищением, хотя ему немножко не по себе, ведь он первый раз с ней наедине в доме. Он садится, вскакивает, подходит к окну, возвращается. То, что она в пижаме и волосы длинные, распущенные, отчего ее личико кажется совсем крошечным, смущает его еще больше, как будто он подглядывает за Джейн в ее спальне, не имея на это никакого права.
      — Ни одной игры для мальчишек у меня нет, — говорит она с сожалением. — И нет даже таких игр, чтобы могли играть несколько человек. Мама играет очень плохо и вечно притворяется, что у нее что-то болит.
      У нее все тот же убаюкивающий его голос, и держится она так же непринужденно, как и на улице, но чего-то им не хватает, чтобы на самом деле почувствовать себя вместе, и игры тут ни при чем, просто некуда им отправиться, негде побродить. Сами того не замечая, они избегают друг друга, словно следуя правилам какой-то игры, и один немедленно занимает место, которое покинул другой. Он оглядывается на двери в столовую и в гостиную, но она поспешно говорит:
      — Туда ходить не надо. Те комнаты для мамы и мужчин, которые приходят к ней вечером. Там холодно и грустно. Правда, там есть балкон…
      Она недоговаривает и распахивает перед ним дверь своей спальни.
      — Чаще всего я бываю здесь. Конечно, не потому, что все время сплю.
      Ее смех, такой же, как на улице или у мамы Пуф, немного успокаивает его.
      — Потому что это моя норка, только здесь я могу поболтать сама с собой. Иногда я молчу часами, а потом начинаю говорить быстро-быстро, главное, чтобы я сама слышала свой голос.
      В комнате стоит кровать, слишком большая для нее, маленький письменный стол из светлого дерева, на котором лежат книги, тетради и ручки. И длинный белый комод, заваленный всевозможными девчоночьими вещами, а в центре — фотография мужчины, должно быть высокого и белокурого, на его молодом лице нет ни тени улыбки, и оно такое бледное и неживое, словно нарисовано на песке. Даже красивая фуражка летчика кажется пририсованной, добавленной уже потом.
      — Это daddy, — говорит она гордо с прекрасным английским выговором. — Правда, он очень красивый и милый? Я с ним часто разговариваю и уверена, что он меня слышит, потому что, когда я долго смотрю на него вечером, он поводит глазами. Но я совсем не помню его голоса.
      Она дарит грустную усмешку этому голосу, которого больше не слышит, потом вскакивает и, смеясь, объявляет:
      — Я пыталась нарисовать зеленого медвежонка, но похож он только цветом. Показать тебе?
      В комнате для игр она долго роется в тетрадях и книгах, разбросанных по ковру, опрокидывает воду из ванночки, где мокнут кисти, и наконец, забавно пожимая плечиками, извлекает откуда-то большой лист бумаги, на котором изображен большой зеленый шар, похожий на плохо надутый мяч.
      — Наверное, он очень быстро бежит?
      — Почему ты так решил?
      — Потому что не видно ни головы, ни лап.
      — Глаза я хотела нарисовать потом другой краской, но все растеклось.
      Он достает из кармана медвежонка — подарок человека в голубом, — ставит его перед собой и начинает подправлять ее рисунок. Она лежит на животе, подперев голову руками, и следит, как он рисует.
      — Из мишки торчат только кончики ушей, малюсенький хвостик и четыре лапы-огурчика, — объясняет он.
      — Вчера она мне сказала, что решено, она отдает меня в монастырь, потому что я ее не слушаюсь. И будто бы присмотрела уже дом, рядом с тем, где мы жили раньше, и он как раз около монастыря.
      — Она хочет тебя припугнуть. Ничего страшного, — отвечает он, слюнявя кисточку.
      — Я хотела рассказать ей об Эмили, но она была опять с тем же мужчиной, и он обнимал ее, правда, она сказала ему: «Не надо при ней», но только для виду. Знаешь, я решила, что больше ее не люблю, я все время надоедаю ей, запретила каждый вечер принимать гостей.
      — Тогда нам нужно поскорей убежать навсегда. Я-то уж давно решился.
      — Как хорошо ты рисуешь, только тебе надо было нарисовать нового. А то этот сейчас потечет по снегу. Опять она кричала и так страшно вздыхала, как будто он ее бил.
      — Тебе это приснилось. По твоей матери не скажешь, что она позволит себя бить.
      Она хватает куклу с выколотыми глазами и нарисованными черными усищами и гневно протестует:
      — И вовсе не приснилось. Это не первый раз. С другими было то же самое. Иногда она кричит так, что я даже боюсь, как бы она не задохнулась.
      — Значит, ей что-то снится. Так бывает…
      — Я ее уже об этом спрашивала, а она как разозлится и говорит: маленькие девочки должны ночью спать, их это не касается. А вот этой я выколола глаза, потому что терпеть ее не могу. А потом пририсовала ей усы и еще швыряю ее изо всех сил об стенку. И даже жгу спичкой.
      Он прислоняет картинку к стене, чтобы она высохла, и запускает пальцы в зияющие кукольные глазницы.
      — Теперь это злой дядька? — спрашивает он.
      — Ага. Я зову ее мсье Пиг, а раньше она была Ольгой.
      — Хочешь, я подрисую штаны, все в дырках, тогда она и вовсе будет похожа на мужчину.
      — По-английски pig — свинья. А что мы будем делать в стране Великого Холода?
      Она склоняется к нему, чтобы получше рассмотреть, как он малюет на ногах куклы черные полоски.
      — Только не закрашивай ожоги, пусть ей все время будет больно.
      — Надо показать этого страшилу твоей маме, и она больше не позовет в гости ни одного мужчину. Так вот, Балибу теперь превратился в зеленого медвежонка, он сидит на дрейфующей льдине. Косули, пятясь, заталкивают на нее наш вагончик и убегают.
      Ее волосы плотной рыжей завесой закрывают ему глаза, они пахнут цветочным мылом, и, хотя среди этого рыжего буйства ему трудно представить себе льдину, он не отодвигается, и ему чудится, что даже дождик вдруг перестал.
      — А что такое дрейфующая льдина?
      — Это такие страны, которые плавают по морю на Северном полюсе. Хочешь, я подрисую ей бороду?
      — Конечно, и много-много прыщей. А плавучих стран не бывает.
      — И пускай прыщи будут голубыми, так еще уродливее. А вот и бывают, но те, кто не знает, думают, что это просто глыбы льда, только очень большие, как Соединенные Штаты, и на них ничего нет. Но они заблуждаются, потому что у них нет зеленого медвежонка.
      Она вдруг встает, встряхивает головой, откидывая назад волосы, и поеживается, словно замерзла.
      — Здесь так холодно! Ты мне расскажешь в кровати. Когда лежишь, гораздо легче во все верить.
      Он поднимает с пола медвежонка, подаренного человеком в голубом.
      — Знаешь, что он сказал мне, пока ты злилась, что у тебя красивая и больная сестра?
      Она кладет ему подушку и ложится на кровати, раскинув веером волосы.
      — Нет у меня никакой сестры. А что он тебе сказал?
      — Что завтра в три часа пятнадцать минут солнце вдруг исчезнет и птицы перестанут петь.
      — Значит, опять будет дождь! А мама заставляет меня ехать с ней на целый день за город.
      — Да нет, я думаю, он хотел сказать, что солнце будет ярко светить, а потом вдруг исчезнет. И это значит — мы снова с ним встретимся в воскресенье. А если этого не произойдет, белые цветы не умрут.
      — Он сумасшедший, лгун и обманщик. И что ему нужно от моей сестры?
      — Но ведь у тебя нет сестры.
      — Пушистик, не серди меня. А то закричу. А что Балибу делает на льдине, ждет, когда пойдет снег?
      — Ты не дала мне объяснить, что эти плавающие страны погружены глубоко-глубоко под воду и то, что видно сверху, — вроде крыши. Представляешь, как опасно, когда такая огромная страна передвигается в море? Она может столкнуться с пароходами или другими странами. И поэтому наверху всегда сидит белый медвежонок.
      — Почему же тогда Балибу зеленый?
      — Потому что медвежонок становится зеленым, когда грозит опасность, и тогда открывают дверь, которая называется иллюминатором, быстро-быстро впускают медвежонка внутрь, и вся страна погружается еще глубже в воду, чтобы проплыть под пароходами или другими странами.
      — А кто открывает дверь?
      — Как кто? Жители льдины.
      — Значит, в ледяной глыбе можно жить? Но если там уже есть один медвежонок, то наш Балибу вроде бы лишний?
      — Ну как же! Когда появляется Балибу, их медвежонок его не пугается и остается белым, а Балибу-то зеленый, вот они и открывают нам иллюминатор, и мы проникаем внутрь.
      Свернувшись клубочком, она прижалась к нему, засунула теплую ручку ему под свитер. Но он так увлечен своими выдумками, что даже не обращает на это внимания.
      — Зачем нам входить в льдину? Обними меня, мне холодно. Чего ты только не насочинял о нашем кругосветном путешествии!
      — Без льдины мы не доберемся до Северного полюса, а только оттуда можно попасть к Южному полюсу.
      — Ты такой гладенький. Вот уж не думала, что у мальчишек такая нежная кожа.
      — Лежи спокойно, а то нас не пустят в льдину, и ты замерзнешь наверху.
      Но она продолжает гладить его под свитером, теперь уж этого нельзя не заметить, потому что ему становится щекотно от ее холодной ладошки, а потом она берет его руку и кладет под свою розовую пижамку, такую же мягкую, как ее кожа, и все-таки лучше бы она лежала спокойно, потому что, когда он прикасается к ее телу, его бросает в дрожь, хотя ему совсем не холодно. И тогда он начинает рассказывать еще быстрее:
      — Там есть длинный-длинный эскалатор, как в магазине, где я был с тетей Розой, пожалуй даже еще длинней, потому что он спускается в самое нутро льдины, и там тепло. Солнце проникает туда через лед, и все так красиво сверкает, знаешь, как зеркало на солнце, только там все-все зеленое: улицы, дома и даже люди.
      — Ух, какой ты горячий! Почему там все зеленое а даже люди?
      Она снимает халатик, приподнимает его свитер и прижимается губами к его голому телу, он говорит, уткнувшись лицом ей в волосы, и его рука, как чужая, лежит на персиковом теле между курточкой и брючками ее пижамы.
      — Потому что без зеленого цвета нет жизни! Особенно во льду. А все жители льдины — дети. То есть они никогда не становятся взрослыми, но это вовсе не какие-нибудь карлики или маленькие человечки, как в сказках. Они остаются детьми в течение ста лет, а потом в пять минут вырастают и умирают. Денег у них нет, они не работают и не ходят в школу, но там повсюду стоят автоматы, которые выдают им зеленую еду, и каждый делает только то, что ему хочется. Им даже не нужно разговаривать, потому что они умеют читать мысли друг друга, и каждый знает, чего ему ждать от другого, ведь никто не может соврать, да и вообще зачем врать, если ты свободен; полицейских у них тоже нет, потому что они видят, что все вокруг добрые и никто никому не же лает зла.
      Она ложится на спину и, вздыхая, расстегивает на пижаме все пуговицы.
      — Скажи, я красивая? Детей у них, значит, тоже не бывает, раз они сами всегда остаются детьми?
      — Ты красивая, но такая маленькая, что теперь я буду называть тебя, знаешь как: мой мышонок…
      Она фыркает и повторяет за ним:
      — Мышонок! Так есть у них дети или нет?
      — Конечно, есть, иначе что это за страна!
      — А как же они рождаются?
      — Не знаю. Это их тайна.
      — А как у нас, ты знаешь?
      — Знаю.
      — Ну как?
      — В больнице.
      — Ничего подобного. Совсем до-другому. Мне мама сказала.
      — Мама? А я тебе говорю, что дети в больнице рождаются.
      Она снова смеется, прижавшись к нему под свитером. А потом вдруг очень серьезно спрашивает:
      — Ты никогда не видел девочку?
      — Видел десятки девочек, что ты спрашиваешь? Вот, например, тебя вижу.
      — Я не то хочу сказать. — Она садится, целует его в губы и теребит его за ухо, и ему так хочется удрать отсюда, что он весь цепенеет и пальцем шевельнуть не может.
      — Мне очень жарко, — говорит он.
      — Тебе и должно быть жарко, — шепчет она ему на ухо голосом мягким и нежным, как ее кожа.
      Он только сейчас заметил, что она скинула пижамку и нежный отсвет ее волос золотит ее маленький живот и длинные ноги; и, глядя на них, он начинает дрожать.
      — А вот так ты видел девочку? Как я сейчас. Смотри.
      Он закрывает глаза, и ему становится так жарко, что он бы с удовольствием влез голым на льдину.
      — Очень красиво, — говорит он.
      Она берет его за руку, и он перестает ее чувствовать, рука словно выходит из его подчинения.
      — Ты еще маленький, — говорит Джейн своим обычным голосом, тихонько гладя его по спине, она притихла и стала похожа на взрослую.
      — Я и сама еще маленькая, у меня вон даже груди нет. Ну, а как там на льдине, у зеленых людей-детей? Что там делается? .
      Между ними родилась тайна, которая и не могла не родиться, потому что они любят друг друга, но раньше любовь была для него только загадочным словом, он понимал, что за словом скрывается тайна, но точно ничего не знал, кроме того, что любовь накатывает без предупреждения, он понял, как долго еще ему придется обо всем этом думать и как теперь все изменилось, изменилось навсегда. И вместе с Джейн он открывает и самого себя.
      — Я люблю тебя, Джейн, — говорит он, уставясь в стенку.
      — И я тоже, Пьеро. На всю жизнь!
      Он торжественно целует ее в лоб, чувствуя себя рыцарем, причастившимся тайны.
      — Ну так вот, у нас опять начинаются неприятности, — продолжает он свой рассказ. — Из-за твоих красных волос.
      — Они не красные, а медные.
      — Для зеленых детей это одно и то же. Больше всего в своей ледяной стране они боятся огня. И, увидав, какого цвета твои волосы — а такого цвета они в жизни не видели, — они запрещают нам гулять по городу и запирают в самой холодной комнате.
      — Но волос такого цвета, как у тебя, они тоже не видели, раз у них там все зеленое.
      — Мои волосы напоминают им солнце, которое просвечивает сквозь лед. Поэтому меня они не так боятся. Но они совсем не злые, поэтому, прочитав у нас в головах, что мы любим друг друга, они запирают нас вместе в одной комнате, а там есть кино, заводные автомобильчики и красивые зеленые куклы. А вот с Балибу дело плохо. Они прочитали у него в голове, что он просто кот, грязный рыжий кот с обрубленным хвостом, и что он обманщик, потому что умеет превращаться, в кого захочет, и неизвестно, чего от него ждать и как с ним себя вести. И вот они сажают его на эскалатор, поднимают наверх и выгоняют на снег, и он сразу становится совсем белым. Тут их старейшины, хотя с виду они не старше нас с тобой, собираются, чтобы все хорошенько обсудить. За всю их историю — а она у них куда длиннее нашей — им еще ни разу не приходилось кого-то судить. А все дело в том, что, как только перестанет идти снег, Балибу снова станет зеленым, и тогда начнется такая путаница, что медвежонок, который стоит у них на посту, не сможет вести их льдину в нужном направлении. Но они читают у нас в головах, что мы очень любим Балибу, и не знают, как им быть, только на третий день они выносят свое решение: запереть Балибу в вагончик и не давать ему есть.
      — Но я так не хочу!
      — Ничего не поделаешь, отвечают они тебе, ведь всякий, кто ест зеленую пищу — а никакой другой у них нет, — сам зеленеет, и, если Балибу окончательно позеленеет, они будут совсем в безвыходном положении.
      — И мы тоже зеленеем?
      — Конечно. На следующий же день твои волосы начинают зеленеть, и нас выпускают немножко погулять по городу — там очень красиво, гораздо красивее, чем под самыми красивыми нашими деревьями, красивее, чем бассейн на пароходе.
      — Не хочу я зеленеть!
      — Можешь этого не говорить, они ведь читают твои мысли. Они тебя успокаивают: как только ты покинешь их страну и поешь сырой рыбы, ты снова станешь такой, какой была.
      — Не хочу я есть сырую рыбу.
      — Еще как захочешь, когда очутишься вся зеленая на снегу.
      — Какой ты злой, выдумываешь всякие истории! И почему-то все плохое случается только со мной.
      — Но я ведь тоже стал зеленым. — Он сажает медвежонка на ее розовую пижамку. — Совсем как он. А глаза голубые. Ведь правда, я красивый?
      — Ну, ты — это другое дело. А меня ты сегодня просто замучил. — Она как-то непонятно усмехается, отчего вдруг кажется ему совсем чужой. — Я должна сейчас же выпить молока. Ты меня очень напугал.
      Она ползет на четвереньках к краю постели. Он видит очертания ее тела под тонкой пижамкой, и сейчас, когда он не рассказывает про льдину и голова его не забита всякими выдумками, он может хладнокровно обдумать все, что произошло, и обдумывает так хладнокровно, что по спине у него пробегает холодок. Он снова втолковывает себе, что сразу все понять нельзя, особенно если он был так далеко, жил за высокими стенами и только фантазировал над книжками, и еще очень нескоро он будет относиться ко всему так, как другие, или совсем очерствеет и превратится в камень.
      Джейн возвращается с двумя стаканами молока, печеньями и плиткой шоколада. Обе руки у нее заняты, она ступает неуверенно и осторожно, лицо бледное и напряженное, крылья носа поджаты, волосы спутались, как будто она долго-долго бежала, — и она кажется ему какой-то совсем незнакомой. Он не понимает, как это всего несколько минут назад он так страстно желал, чтобы у них навсегда было одно сердце, одна голова, чтобы рыжевато-золотое облако навсегда спряталось у него в груди, чтобы его не видел никто другой. Сейчас она кажется ему совсем иной, он не узнает в ней ту, что при первой встрече скорчила ему рожицу и сразу же вошла в его сердце, да так там и осталась, как какой-то бестелесный образ, только этот образ он и видел перед собой с тех пор, и потому ему было так неприятно смотреть, как она ест. Он потерял свою белочку, хрупкое, воздушное существо, и обнаружил Джейн, ту, что любит поесть, и, кроме маленькой головки, у нее есть еще тело, настоящее тело, и он сам впервые в жизни почувствовал волчий голод и почему-то стыд, а голод внезапно обернулся яростью и от этого утих, как после еды. Может, именно так становятся взрослыми? И может, Джейн уже не была ребенком тогда, на лестнице, когда состроила ему рожицу, и, сама того не ведая, обманула его?
      Впервые он смотрит и на нее как на чужую, с отчужденностью постороннего; как и все люди, она вызывает у него чувство тревоги, он и раньше не мог спокойно глядеть на нее, но по другой причине: боялся, а вдруг назавтра не увидит ее.
      — Эй, возьми-ка лучше стакан, а то смотришь на меня, как на привидение. Ты что, это же я!
      Она залпом выпивает полстакана и протягивает второй стакан ему. Он делает только один глоток и ставит стакан на длинный комод, где красивое лицо летчика становится все более безжизненным в сером сумраке окутанной дождем комнаты. Она жует печенье, потом снимает обертку с шоколада и засовывает кусочек ему в рот.
      — А почему они не дают нам поесть снега? Ведь снег же белый.
      — Потому что сами они едят только зеленое, сколько раз тебе повторять?
      — Что с тобой, Пушистик? Ты так со мной разговариваешь, будто я в чем-то провинилась.
      В одной руке у нее плитка шоколада, и она сует пальцы прямо в рот, другую руку запускает ему в волосы.
      — Солнце, которое светит через лед, так ты сказал? Верно. Ты тоже не похож на других. Иногда у тебя в глазах тоже видны льдинки.
      — Глупости какие. Я просто так болтал.
      Она кладет голову ему на плечо, облизывает измазанные шоколадом пальцы.
      — Нет, в том, что ты придумываешь, есть какая-то правда. Ну, рассказывай дальше.
      Она протяжно зевает, обдавая его шоколадным духом.
      — Я засыпаю, но это неважно. Все равно я тебя слушаю. Ты говорил о младенцах зеленых детей.
      Сейчас ему хочется уйти, остаться одному, подумать о ней, не видя ее, — при ней думать о ней невозможно, она все время мешает. И не нравится ему, что она так задает этот вопрос, словно бы самое важное теперь — это есть шоколад и ничего больше.
      — Они ведь зеленые, так что догадаться нетрудно. Они сажают их в землю, как траву.
      — Но если их страна из льда, откуда там…
      И ее уже уносит глубокое мерное дыхание, липкая ручка ее спряталась к нему под свитер, другая потерялась в уже потухших рыжих волосах.
      Он все-таки продолжает, как будто читает требник:
      — А спустя неделю на льдине случается землетрясение — она ударилась о Северный полюс, это тоже ледяная страна, только стоит на земле, вроде горы. Ты стала зеленей капусты, и очень некрасивая, потому что столько съела этой зеленой еды, гораздо больше, чем я. Нас поднимают на длинном эскалаторе и перед тем, как открыть иллюминатор, дают глотнуть из маленькой бутылочки, и мы тотчас же забываем про льдину, как будто никогда на ней не были. А последний зеленый ребенок, которого мы видим, в одну минуту вырастает во взрослого и тут же умирает. И его прямо при нас превращают в порошок и набивают этим порошком ту самую бутылочку, из которой мы пили. А Балибу приносит тебе большую мороженую рыбину.
      Он устраивается рядом с ней, и все начинает медленно-медленно кружиться, под мерный ритм дыхания. Рука его лежит на розовой пижамке, усыпанной крошками от печенья.
      — А ты зеленеешь еще больше… потому что тебя начинает… тошнить…
 
      Свет внезапно вспыхнувшей лампы больно ударяет ему в глаза, и тут же раздается голос, сухой и резкий, пронзительнее, чем крик:
      — Этого только не хватало! Теперь он в кровати моей дочери! Да она еще в пижаме!
      Сквозь багровые круги, плывущие у него перед глазами, он видит очень высокую светловолосую женщину, а за ней мужчину, который, глупо ухмыляясь, обнимает ее за талию и бормочет:
      — Они же дети! В чем ты их подозреваешь?
      — Дети, дорогой мой? Да, как только они попадают в постель, они тут же об этом забывают. Уж не беспокойся!
      — Добрый вечер, мама, — говорит Джейн, широко раскрывая глаза, и вздрагивает от удивления, коснувшись его, словно уже забыла, что они долгие часы пролежали рядом.
      — А ты лучше помолчи! И я решительно запрещаю тебе вставать. Что же касается вас, мсье… наш дорогой сосед, полагаю, вам следует вернуться к вашим добродетельным тетушкам. А уж я порадую их, расскажу им премиленькую историю.
      И сразу же он смотрит на нее словно в перископ подводной лодки — она кажется ему красивой, и слова выбирает красивые, и произносит их красиво, она не позволяет себе отдаться слепому гневу, а спокойно придает ему нужную форму, словно лепит его. А мужчина, который хихикает за ее спиной, опять говорит каким-то тягучим голосом, словно весь рот у него забит ватой:
      — А по мне, они очень милы. Даже… трогательны.
      — Подождите меня в гостиной, Артур. Вы видите, тут семейное дело, — отвечает она, уже с трудом скрывая свой гнев.
      Хихикающий господин пятится к двери, низко кланяется и говорит шутовским тоном:
      — Мадам, Артур ждет вас в гостиной. В гостиной… ваш Артур…
      Он исчезает в темноте, кланяясь на каждом шагу, чуть ли не переламываясь пополам.
      — Мама, я не могу больше видеть этого типа! Я убегу из дома, — вопит Джейн, внезапно охваченная страхом и яростью. Она поворачивается к нему и неистово целует его в губы. — Лучше молчи! Все мужчины тебя обнимают, а меня ты даже никогда не поцелуешь! Пусть он знает, что моя мама никогда меня не целует!
      — Джейн, при посторонних не принято говорить о семейных делах. И потом, кто кого воспитывает, я тебя или ты меня? — ледяным тоном говорит дама.
      Он встает, по-прежнему глядя ей прямо в глаза, но он очень далеко отсюда, за ледяной глыбой.
      — Вот дверь, мсье, и чтобы я вас больше не видела!
      Он наклоняется к Джейн и тоже целует ее — этот бушующий ураган.
      — Я больше не люблю тебя, мама! Я тебя даже ненавижу и всегда буду ненавидеть!
      Он низко кланяется, как Артур, и говорит очень вежливо, и теперь уж она опускает глаза, но так горделиво, словно хочет скрыть от него свою боль, слишком для него благородную.
      — Прощайте, мадам. Мы с Джейн покидаем вас навсегда. Мы уже на Северном полюсе. На льдине так красиво!
      Джейн, сидя на постели, колотит кулаками пустоту. Внезапно она успокаивается и говорит ему:
      — А я так и недослушала до конца!
      Она встает на постели во весь рост и оказывается лицом к лицу с матерью.
      — Все твои парашюты — это просто отговорки, чтобы не любить меня. И еще, вчера я видела Эмили, но тебе я не стану ничего рассказывать. Иди в гостиную. Иди, пусть тебя там побьют.
      Он выходит на галерею, и до него еще доносятся ее крики.
      — Это моя спальня! Уходи отсюда! Пускай тебя там побьют, тебе, наверно, это больше нравится, чем целовать меня.
      Как может она разговаривать таким тоном с этой красивой, прекрасно одетой женщиной, которая, высокомерно кривя рот, называет его мсье и держится с таким же достоинством, как Святая Сабина, стоически переносящая свои ужасные видения.
      И почему бы Джейн не убежать с ним прямо сейчас в ночь?
 
      На широких чистеньких лужайках растут поодаль друг от друга красивые, очень высокие темно-зеленые деревья, он таких никогда и не видывал. А еще тут есть колоннада и две тяжелые кованые ограды.
      Это мог бы быть настоящий парк при замке, если бы Голубой Человек бросил в конце концов заниматься делами всего мира, сорвал с детей тюремную одежду и помог проникнуть за оборотную сторону картинок, плоских, как книжная страница.
      Длинная прямая аллея ведет к круглой колонне из розового камня, увенчанной фигурой позеленевшего господина, который взирает со своей высоты на подступающую к нему толпу: принарядившаяся, неторопливая, почти бесшумная, дойдя до него, она растекается во все стороны по узеньким дорожкам среди газонов и множества цветов, сплетенных в венки, обвивающих кресты или просто сваленных охапками.
      Впереди него вышагивают друг за дружкой все три тетки в шляпках с черными вуалетками, только у тети Эжени вуалетка ядовито-голубого цвета. Отекшие щиколотки Марии подушечками нависают над ее новыми туфлями. Роза ступает уверенно, по-хозяйски, прямая как жердь, свою черную сумку она тащит, как ведро с водой, Эжени семенит за ней, покачивая в такт шажкам головой, и вуалетка ее мерно вздымается, как горлышко воркующей голубки.
      — Сегодня день поминовения, — объявила утром Роза тоном, не терпящим возражений.
      Это похоже на праздник. Ему кажется, что он в гостях у всей этой красоты, вокруг него покой и тишина. Щебет невидимых птиц, названий которых он даже не знает, сопровождает их в парке, как журчание фонтана. На нем обновка — красивый костюмчик цвета морской волны с короткими штанишками, и он сразу превратился в мальчика из хорошей семьи, которому запрещают ходить по газону. Лаковые туфли с жесткими подметками жмут ноги, и ему нелегко дается непринужденный вид счастливого ребенка, привыкшего к семейным прогулкам в парках.
      У подножия позеленевшего столпника завязывается спор.
      — Нам туда, — уверяет Эжени, указывая на среднюю из трех тропинок.
      — Каждый раз ты это твердишь, и каждый раз нам приходится возвращаться, — возражает Мария. Лицо ее под черной вуалеткой порозовело и стало почти ласковым.
      — Все зависит от того, с кого мы начнем, — вмешивается Роза, ее голос, даже сниженный до шепота, все равно звучит ворчливо.
      Толпа вокруг них распадается на три равных потока и расходится по трем тропинкам.
      — Начнем с наших, а ту нам будет труднее найти, — решает Мария.
      — Да все равно это в одной стороне, — говорит Эжени и устремляется к средней тропинке.
      Мария и Роза сворачивают на правую, и Эжени, смирившись, догоняет их, шагая прямо по газону и ворча себе под нос:
      — Вечно одно и то же. А потом придется возвращаться.
      Их кортеж снова пускается в путь. Они минуют склон, усеянный маленькими склепами, забранными массивными железными решетками. В один из них он пытается заглянуть, но тетя Роза одергивает его и, поправляя на нем галстук-бабочку, от которого он того и гляди задохнется, поучает:
      — Нельзя туда смотреть. Это невежливо.
      Потом вдруг деревья кончаются, и вокруг, везде, куда только достанет глаз, — поставленные стоймя камни всевозможных форм и размеров, почти вплотную друг к другу, у подножия их небрежно брошены букеты, словно их швырял как попало нерадивый садовник, а на самих камнях высечены имена, даты и даже латинские слова.
      Он впервые на кладбище, но оно вовсе не навевает на него тоску, наоборот, здесь гораздо веселее, чем на улице Лагошетьер, совсем не так он представлял себе «три аршина земли». Он даже считает, что здесь много чего интересного, нашлось бы во что поиграть. И мертвецов вроде не видно.
      Он останавливается перед самым высоким камнем и считает, сколько на нем выбито имен. Тринадцать, и все с датами, а камень-то стоит почти впритык к соседним — так что вряд ли здесь кто-нибудь похоронен, кроме имен, где ж тут поместиться людям.
      Тетки наконец напали на след.
      Эжени, самая бойкая из всех, успела вырваться вперед.
      — А-а, вот и Ларошели. Значит, к нашим сюда, — радостно объявляет она, словно речь идет не о покойниках, а о соседях по лестничной клетке.
      Они останавливаются перед квадратной каменной колонной с крестом, очень похожим на букву X. Цветов здесь нет, а соседние камни подступают так близко, будто хотят отнять последний клочок земли. Тетки опускаются на колени, достают молитвенник, и Мария начинает читать, выдерживая длинные паузы, во время которых все хранят молчание. Окончив, она разражается рыданиями, и все молча и растроганно смотрят на нее, потому что всем известно, что и она скоро… Она плачет долго, не поднимая глаз от газона, местами совсем пожелтевшего.
      А он встает, потому что ему больно стоять голыми коленками на песке, и, чтобы не видеть тетю Марию, смотрит на небо. Он вздрагивает и несколько раз открывает и закрывает глаза, чтобы проверить, не мерещится ли ему. Все небо цвета морской волны — без единого облачка, а вот солнце накрыто тенью, которая вот-вот проглотит его целиком. Лишь по краям осталась тоненькая бахромка.
      Он прислушивается, и ему кажется, что птицы замолкают одна за другой, и на кладбище и впрямь опускается ночь, и вдруг становится так тихо, что он отчетливо слышит влажно хриплое дыхание тети Марии, которая наконец-то перестала плакать.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20