Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Цепь в парке

ModernLib.Net / Ланжевен Андре / Цепь в парке - Чтение (стр. 14)
Автор: Ланжевен Андре
Жанр:

 

 


      — Наконец-то! — всплеснув руками, восклицает человек в голубом, как будто он много часов простоял в очереди, только чтобы встретиться с ними. Он пытается изобразить, на своем лице улыбку, это удается ему не сразу, словно он высекает ее на камне.
      — Я уже и не надеялся вас увидеть, — добавляет он. — Но я ни за что бы не уехал, не попрощавшись с моими маленькими индейцами.
      Это уж слишком грубая ложь, и Джейн, как загнанная белочка, мечется в поисках темной норки, куда она могла бы спрятаться, и потому он не имеет больше права робеть перед этой дамой, которая даже не соблаговолила взять свой букет, распространяющий вокруг легкий медовый запах. Он говорит гораздо громче, чем сам ожидал:
      — Вы хуже, чем серьезный, — вы лгун.
      Человек в голубом улыбается все той же вымученной улыбкой. Потом берет у него цветы и отдает их даме, она держит их, опустив руку, головками вниз, аромат их уплывает, и сразу блекнет окружавшее их розовое сияние от ее пронизанной солнцем кожи, и они становятся еще более истерзанными, чем ее глаза.
      — Да скажи же ему, Эмили, что мы ищем их целых полчаса, и ты уже начала злиться, до того ты устала, скажи, что я рассказывал тебе о них и мы даже принесли им друга.
      Он упрашивает свою спутницу так жалобно, что эта новая ложь кажется почти правдой, и дама наконец поднимает на них взгляд и роняет небрежно, но таким тревожно знакомым голосом, что внутри у него все переворачивается, как от голоса Джейн:
      — Он купил вам медвежонка, почему-то зеленого.
      Она, конечно, Эмили, те же бархатистые переливы голоса, только вместо золотистой солнечной пыльцы по лицу разлит бесцветный, почти белый мед, и, как тогда у сапожника, он чувствует, особенно в руках, близость электрического разряда, от которого все грозит взлететь на воздух, и ничего не останется от его прекрасных картин. Глубокий голос человека в голубом утратил свою силу, стал каким-то надтреснутым, и доносится он уже не из-за спины, где казалось был источник жизни, а, как положено, — из горла.
      — Вы сестра Джейн! — Он сам слышит, как голос его звучит откуда-то издалека.
      — Джейн? — повторяет она тоже откуда-то издалека.
      — Сестра Джейн? — переспрашивает человек в голубом как громом пораженный. — Нет, убежать невозможно, — шепчет он в розоватом пепле солнца.
      В черной воде рокочут машины парохода. И ничего не происходит — только люди, которые друг за другом вступают на мостки, оттесняют их в сторону, приминая поникшие цветы. Раздаются два коротких пароходных гудка, они не разрывают завесы между ним и человеком в голубом, но пробуждают Джейн — вдруг взбунтовавшись, она бросается в бой.
      — Все-таки здравствуй, Эмили. Не подумай, что я пришла сюда нарочно.
      Она становится ему на ноги, стараясь подняться повыше, чтобы ее взгляд сильнее, чем слова, выразил то враждебное безразличие, на которое способна лишь обманутая любовь. Их голоса похожи даже этой манерой забираться высоко-высоко, чтобы держать на дистанции, выказывая ледяную холодность, только в голосе Эмили чувствовалось потрясение, а сейчас ее явно охватывает мучительный страх. А человек в голубом переживает в глубине души свое открытие и больше ничего вокруг не видит и не слышит.
      — Она больна, — внезапно говорит он и поспешно увлекает Эмили к кителям с золочеными пуговицами, которые проверяют бумаги.
      — Вот видишь, какая она ломака! Как будто никогда и не была моей сестрой. Она уже давно стала такой бесчувственной.
      — Но ведь она и вправду больная. Вся бледная, даже глаза.
      — Да она просто шлюха! А он то хорош, разгуливает с ней. Сестра! Последняя тварь!
      Но человек в голубом уже возвращается к ним, держа в руках зеленого плюшевого медвежонка.
      — Ты не сердись на меня, — говорит он Джейн своим новым жалобным голосом. — Я, честное слово, ничего не знал. Ужасно, что все покрыто мраком неизвестности и все пути пересекаются, даже в самом дремучем лесу. — Он протягивает ей медвежонка. — Пригодится вам на льдине.
      Он опять становится загадочным. Откуда он знает про льдину?
      — Нам он не нужен. Тот, которого мы придумали, куда красивей.
      Пароход снова гудит, на этот раз протяжнее, и бледным светом загораются еще сотни маленьких лампочек. У мостков уже никого нет, только они одни.
      — Тогда я возьму его себе, ведь Балибу мой. А если тебе не нравится, что он медвежонок, он может превратиться в белку.
      Ни слова не говоря, она убегает от них к откосу.
      — Спасибо тебе, — говорит человек в голубом. — Я так испугался, что вы не возьмете его, для меня это был бы плохой знак.
      — И дама тоже испугалась. — Он снова говорит так, будто смотрит на все со стороны.
      — Мы сейчас отплываем. Остались считанные минуты, слушай меня внимательно: в субботу, в три часа пятнадцать минут, солнце вдруг исчезнет, и птицы перестанут петь. Это будет тебе знаком, что мы встретимся здесь на следующий вечер. Но если птицы не замолкнут, а солнце будет светить, как прежде, значит, белые цветы не умрут.
      Больше он не успевает ничего сказать, потому что уже убирают мостки и отвязывают канаты, да и не станет Пьеро задавать ему вопросы, ведь он понял то, что словами объяснить невозможно.
      Машины парохода рокочут еще громче, и пароход, точно запретный праздник, праздник только для самого себя, медленно отходит от пристани; он скользит по темной воде, и за ним стелются узкие дорожки бледного света. Он тщетно пытается отыскать глазами человека в голубом среди теней, машущих руками.
      Он смотрит на медвежонка. У него золотые глаза. Две крохотные пуговки.
      «Тадуссак» все быстрее уходит в ночь, приближаясь к темной громаде моста, и вновь на острове замаячила верхушка башни, окутанная пепельным светом.
      Джейн, согнувшись пополам, спрятала голову в колени — маленькая бесцветная фигурка, от которой уплыл праздник. Он сует медвежонка в карман, чтобы она опять не разозлилась, и садится рядом с ней, терпеливо ожидая, когда она снова почувствует вкус к жизни.
      Наконец она поднимает голову, но даже не глядит на большое пятно света, которое теперь уже под мостом, и, чтобы узнать, плакала она или нет, ему пришлось бы коснуться ее щеки — а это все равно что тронуть пальцами ее сердце. Разве он может это сделать?
      — Я замерзла, — говорит она насквозь промокшим голосом.
      Он берет ее ледяную руку, чтобы помочь ей подняться, но она сама вдруг вскакивает и радостно кричит:
      — Смотри, смотри! Папапуф был прав.
      Прямо перед ними, облизывая башню, поднимается из реки огромная рыжая луна, безмолвно возвещающая безмолвный праздник.
      Джейн подпрыгивает на месте, хлопает в ладоши, потом целует его и начинает приплясывать вокруг него, припевая:
      — Пьеро, мой дружок, зажги огонек!
      — Она рыжая! — восторженно говорит он.
      Он никогда не видел такой луны. Да он теперь и вообще не уверен, видел ли он когда-нибудь настоящую луну, а может, это был всего лишь голубоватый отблеск на снегу, просто цвет холода.
      Внезапно она успокаивается, берет его под руку и подводит к самому краю пристани; она шагает, высоко вскидывая коленки. Наклоняется над рыжим кругом, упавшим на воду, и говорит:
      — Как хорошо в такой вечер уплыть на пароходе.
      Вздрагивая от холода, она тащит его к улице. И сразу же их окутывает влажная жара и тошнотворный запах города.
      — Мне бы так хотелось, чтобы Эмили осталась со мной… Мне иногда так жаль, что у меня нет взрослой сестры.
      И она принимается за карамельку, наморщив лоб, которому так тяжело под копной ее волос, ставшей вдруг непомерно огромной.
 
      Так хочется поскорее лечь, уснуть, отдаться неторопливому потоку дневных впечатлений, но дядя читает в кабинете, и до тех пор, пока он, совсем уж поздно вечером, не уйдет курить трубку к себе в спальню, доступ к зеленому дивану закрыт. В гостиной тетя Эжени принимает подруг, они сидят, прямые как палки, на самом краешке кресел и говорят все разом, их смех и кудахтанье накатывают волнами, потом гаснут, и, воспользовавшись минутой молчания, они откашливаются и усаживаются поудобнее. И опять все начинается сначала, словно сброшены все карты и идет новая партия. Ему ничего не остается, как отправиться к тете Розе на кухню.
      Когда он входит туда, тетя Роза поспешно закрывает длинную плоскую картонку, а в глазах ее мелькают не то смущение, не то стыд. Но он все же успевает разглядеть в коробке свою голубую полосатую рубашку и комбинезон, тщательно выстиранные и отутюженные.
      — Почему ты их не выбросила?
      — Одежду не выбрасывают, — отвечает она своим обычным ворчливым тоном.
      — Разве это одежда? Кому она нужна?
      — Может, еще пригодится. Ты бы лучше посмотрел на свои штаны, сударь мой. Где это ты пропадал весь день?
      — Ходил смотреть, как отплывают пароходы.
      — И отрывал дядю от работы вместе с этой бесстыдницей.
      — Я запрещаю те…
      Сейчас она начнет кричать, а он ужасно устал и поэтому обрывает себя на полуслове и продолжает уже совсем другим тоном:
      — Не говори так о ней, не надо. Она очень славная, ей так скучно одной.
      — Славная! А мамаша у нее, по-твоему, тоже славная?
      Он не отвечает, тетя Роза — бородавка на ее носу совсем побагровела — устало садится напротив и, тяжко вздохнув, застывает с приоткрытым ртом, то ли в ожидании слов, которые никак к ней не приходят, то ли прислушиваясь к громкому разговору в гостиной. Он отводит от нее взгляд, голова его падает на руки, лежащие на оцинкованном столе, и все звуки поглощает сон, против которого он бессилен. Вдруг он вздрагивает, словно его укололи. Он с трудом открывает слипающиеся глаза. Тетя Роза трясет его за плечи и кричит прямо в лицо так громко, что непонятно, почему на этот крик не сбегаются дядя и гостьи тети Эжени:
      — Сейчас же перестань притворяться! Ты не спишь, ты все прекрасно слышал.
      — Что я слышал?
      — Сегодня вечером приходили полицейские. Та же самая история, что с твоим братцем!
      — Я правда не слышал, я спал. Ты говоришь, полицейские? А что им надо?
      — Не знаю. Они разговаривали с дядей.
      — Ну, я-то тем более ничего не знаю. И чего бы тебе не пойти в гостиную? Дай мне поспать.
      — Там ее подруги, они вместе работают. Дядя сказал, что за тобой надо следить и что он сходит к директору.
      — К директору? Какому директору?
      — К директору дома, где тебя будут обучать ремеслу. И вот еще что — я отнесла твои башмаки к сапожнику.
      — Знаю, мама Пуф мне сказала. Зачем ты это сделала? Ты хочешь, чтобы я уехал отсюда?
      Тетя Роза старается хоть чуточку смягчить свой ворчливый голос и поговорить с ним как с ребенком:
      — Нет, нет, я этого не хочу. Ты моложе Марселя, может, будь у нас побольше опыта в воспитании мальчиков, все бы утряслось. Но твой дядя очень устает на работе, а тетя Мария тяжело больна. Ах, я прекрасно понимаю, что твоя мать не простила бы мне! Она так тобой гордилась, еще не успела настрадаться из-за тебя! Я тогда говорила, что тебя можно было бы воспитать, ты был еще совсем маленький, еще не все было потеряно.
      Тут он окончательно просыпается, и язык у него немеет, будто он набрал полный рот снега, — в нем поднимается ярость на теткины ласковые слова. Взгляд его становится ледяным.
      — Зачем ты говоришь мне о маме? Она не страдает. Она умерла, — говорит он сдержанно, стараясь не выдать своего гнева.
      — Ну вот, прямо не знаешь, как к тебе подступиться. Мальчишки как-то по-другому все воспринимают. Просто я хотела сказать, что мне дорога память твоей матери, и я всегда была за то, чтобы тебя оставить.
      — Но меня-то ты не любишь, — холодно обрывает он.
      И снова глаза тети Розы мрачно темнеют, но она все-таки старается не сбиться с тона, каким, по ее пониманию, следует разговаривать с маленьким мальчиком.
      — Господи, что только твой братец ни выделывал! Весь в отца пошел! Поневоле потеряешь всякое терпение!
      — А почему ты сама не вышла замуж?
      — Послушай-ка. Дети таких вопросов не должны задавать. Как ты меня огорчаешь! А я-то сегодня достала фотографию твоей матери, долго-долго на нее смотрела и поклялась ей сделать все, что в моих силах, но и ты тоже должен мне помочь.
      Она просит его почти ласково. Но не может полностью изменить свой голос и лицо.
      — Посмотри, вот она.
      — Кто?
      — Да посмотри же! Твоя мама. Мы велели сфотографировать ее в гробу. Твой отец, конечно, не догадался бы это сделать.
      Он снова роняет голову на холодный металл стола и говорит так, будто находится очень далеко отсюда:
      — Перестань говорить о моем отце. И не буду я смотреть на фотографию, потому что это не она. Она у меня в голове, она только моя. Я тебя спросил всего-навсего, почему ты не вышла замуж, и ты сразу рассердилась, а сама поступаешь гораздо хуже.
      Наступает долгое молчание. Она, наверное, решила, что он плачет, потому что голос у нее становится еще ласковее.
      — Какая она красивая! Прямо святая праведница… Ты еще маленький, тебе все равно не понять. Как объяснить? Двадцать лет вкалываешь на резиновом заводе по десять часов в сутки, а хватает только на еду и одежду, да еще семье надо помогать, приходится вести хозяйство, потому что Мария больна, и у дяди нет жены, а твоя мать…
      И снова он выплывает из глубин сна и смотрит на нее сквозь разделяющее их толстое стекло.
      — Только ее не трогай. Никогда! Она моя.
      Но даже через толстое стекло что-то настигает его: темный контур на белой фотокарточке с краями в зубчиках, зажатой в багровых теткиных пальцах, и знакомый аромат, и подол платья, в котором он старается укрыться, потому что в комнате есть еще кто-то, и он слышит крик, грохот, а он совсем еще крошка и то делает шаг вперед, то пятится, путаясь в складках ее платья.
      — Она была самая младшая в семье, лучше бы ей тоже пойти работать на завод. А она так хотела иметь детей.
      Она проводит ладонью по голому столу, будто аккуратно разглаживает несуществующую скатерть. Он понимает, что она зашла слишком далеко, дальше пути нет, дальше — мужчина, запретный рубеж, через который ей не переступить, и, должно быть, всякий раз, когда она приближается к этому рубежу, ей становится больно, вот она и прячется за своими кастрюлями, замыкается в молчании, а все оттого, что она не замужем, не стала матерью, а это, наверное, единственное, на что она годилась бы. Но она не может сказать ему об этом. Да и что от того изменится? Между ними столько стен, и ему самому уже давно известно, что только в пустоте тебя никто не оттолкнет. Но сейчас он все же хочет из пустоты, которой он себя окружил, сделать шаг ей навстречу, а поскольку он не может пообещать ей убить Джейн и смириться с одиночеством, которое ему навязывают, он говорит:
      — Будь у тебя дети, ты была бы совсем другой.
      Она тревожно всматривается в эту такую, казалось бы, заурядную мечту, но тут же спохватывается:
      — Но ведь до детей — мужчины… А мужчины…
      Может быть, он слишком поспешно наделил ее тайным увечьем, и, чтобы исправить эту ошибку и излечить ее от страха перед мужчинами, он старается как можно скорее заполнить это молчание, в котором она погребла весь род мужской.
      — Ты ведь тоже могла бы стать матерью.
      Он улыбается ей со всем великодушием, на какое только способен, и она невольно кривится, заслоняясь от тепла, которым вдруг на нее повеяло. Ей больше не под силу играть непривычную для нее роль, и она поднимается, не выпуская из рук фотографию, с минуту стоит неподвижно, сражаясь с поясницей, которая теперь не сразу повинуется ей, и уже на пороге своей спальни предостерегает его:
      — Не водись с ней! Может быть, дядя только наводил справки…
      Он ничего не отвечает, потому что соврать не может, а угроза относится к слишком далекому будущему. В гостиной кто-то играет на пианино. Он идет туда.
      Играет тетя Эжени. Перед ним знакомая картина: раскрытая тетрадь, толстый зад на круглой табуретке. Значит, она тоже умеет играть? Странно, ведь у нее есть ремесло, она кроит воротнички, и все же ей удалось овладеть тайнами дяди, человека такого образованного. Правда, играет она не для себя, а для других, и она ни разу не сбилась, смеется не переставая, и вид у нее гордый, как у ребенка, справившегося с трудным уроком. Он подходит к ней и читает надпись вверху страницы: «Подснежник». Не прерывая игры, звонким голосом молоденькой девушки она объясняет гостям:
      — Это он. Он так похож на свою мать!
      Каждый вечер она меняет платья, красится и долго завивается, словно ради какого-то праздника, который так никогда и не наступает, потому что ходит она только в церковь и встречается всегда с одними и теми же подружками. Он знает, что она никогда не хотела иметь детей, и не думает да и не желает жить иначе, чем живет, и, если бы не тетя Мария, она всегда была бы в прекрасном расположении духа и ей бы даже в голову не пришло ворошить прошлое или заглядывать в будущее.
      Кончив играть, она оборачивается и, явно напрашиваясь на комплимент, с улыбкой признается:
      — Обычно я играю эту пьеску куда лучше, но я так давно не садилась за пианино…
      Музыка ее чем-то отличается от дядиной, но чем, он не знает. Похожа на болтовню, но не так бьет по нервам.
      — Ты ни разу даже не споткнулась!
      — Ах, нам столько напоминает эта вещь…
      Неужели все они тоже старые девы? Наверное, так оно и есть, раз они работают вместе с ней, точно так же одеваются и вместе развлекаются, вернее, делают вид, что развлекаются, словно они молоденькие девушки, которые не сегодня-завтра станут дамами, а пока притворяются, что прекрасно обходятся без мужчин.
      — О боже, ведь он, наверно, тоже все это слышит. Ну то, о чем ты нам здесь рассказывала?
      — Из ванной комнаты? Все равно он ничего не понимает.
      — И все же! Когда она вздыхает и говорит ему: «Неужели ты не можешь подождать, пока мы ляжем в постель?»
      — Вот мы сейчас его спросим, раз уж он здесь.
      Они фыркают, как будто собираются сыграть с ним забавную шутку.
      — Ты что-нибудь слышишь через окно в ванной, что выходит на крышу? — спрашивает тетя Эжени, уверенная, что его ответ даст им новый повод посмеяться.
      — Да, как доктор бьет свою жену, — отвечает он, чтобы доставить им удовольствие.
      По крайней мере трое из них реагируют одинаково:
      — И это он называет «бить свою жену», маленький глупыш!
      Через слуховое окошко ванной комнаты — а оно всегда распахнуто — тетки слушают, как этажом ниже молодой врач забавляется со своей женой; они только что поженились и просто неистощимы на выдумки, нет никакой возможности утихомирить мужчину, даже такого солидного, как доктор.
      И опять их смех и голоса гаснут, вновь надвигается тишина, они даже начинают нервничать и ерзать в креслах, но тут тетя Эжени, восторженно улыбаясь, объявляет с притворной скромностью:
      — Попробую-ка сыграть вам еще кое-что. Это будет потруднее.
      На этот раз она набрасывается на клавиши с серьезным выражением лица и, играя, раскачивается, как дядя. Он читает надпись в тетради: «Старинный менуэт» — и возвращается в пустую кухню.
      Тело его налилось тяжестью, и кровь струится по жилам все медленней — он засыпает мгновенно, не успев воскресить в своей меркнущей памяти золотые отблески ее волос.
 
      Дверь распахивается так внезапно, что он не успевает выловить мочалку из воды и прикрывается ладонями.
      В ванную врывается тетя Мария и оглядывает его с ног до головы глазами, из которых не переставая сочится какая-то голубоватая влага.
      — Убирайся отсюда! — говорит она наконец, задыхаясь от злобного кашля.
      — Сама уходи! Я только что вошел.
      Он готов запустить ей в лицо мылом — до того он возмущен, что она застигла его в таком беспомощном состоянии. Она делает вид, что что-то ищет в аптечке, потом опять оглядывается на него и шипит:
      — Мерзкий поросенок, почему ты не закрылся на задвижку?
      Ему хорошо известны грязные проделки ворон — не знаешь даже, как это назвать, — мерзость невыносимая, хуже, чем пощечина, а выглядит так, словно ничего особенного не происходит: вот, например, Свиное Копыто заставляла раздевать при ней длинного Жюстена и медлила, глядя, как он отбивается, — нет чтобы сразу кинуться на него с деревянной линейкой; но там они защищались против этого все вместе, хотя никогда ни о чем между собой не говорили. А она, она еще хуже, он с ней один на один, он не в силах даже пошевелиться. Ведь она сама велела ему не трогать неисправную задвижку, которая может захлопнуться, и тогда не выйдешь. Наверное, она караулила его за дверью, ведь шагов он не слышал, хотя все время был настороже. Ее притворно безразличный взгляд так и впивается в него, кажется, вот-вот сдерет с него кожу.
      Он впервые моется голышом. Там их мыли всем скопом, и это была очень противная процедура, но зато можно было немножко подурачиться. Их обряжали в длинные рваные кальсоны, и они парами выстраивались в очередь перед ванной, такой высокой, что приходилось сначала взбираться на табуретку; в ванну они залезали тоже парами, и только один момент был для них действительно унизительным — когда они стояли друг против друга в грязной воде, где уже мылись до них другие, и смотрели, как ворона трет каждого по очереди. А может, там было две ванны. Теперь он точно не помнит.
      Но сейчас, наедине с тетей Марией, да еще голому, ему не до смеха. Ее надо немедленно выгнать, для этого он должен ее оскорбить, оскорбить ужасно. И тогда он кричит что есть мочи, кричит на весь дом, а дверь за собой она так и не закрыла:
      — Тетя Роза, пойди-ка взгляни на эту жирную свинью!
      Он получает затрещину и едва удерживается на ногах, но она, хлопнув дверью, вылетает из ванной. Он поспешно одевается, даже не вытираясь.
      И тут же врывается в комнату, где на постели бьется в истерике тетя Мария, зажав рот платком. Он уже заносит руку, чтобы влепить ей ответную пощечину и рассчитаться с ней раз и навсегда — сейчас он имеет на это полное право. Но рука его застывает в воздухе, потому что тетка не разыгрывает комедию, а рыдает навзрыд, по-настоящему, как видно, ей все же стало стыдно, она ломает руки и дышит, совсем как Крыса, словно у нее в груди шуршит бумага. Ей все-таки удается крикнуть:
      — Убирайся из моей комнаты, негодяй!
      Ему только этого и нужно, но вдруг его охватывают сомнения: а что, если только ему одному все здесь кажется ненормальным, а что, если это именно он увечный, оттого что так долго прожил в замке, и теперь, впервые столкнувшись с людьми, ничего не зная и не понимая, он обижает их из-за своего невежества, убивает, зачеркивает всю их жизнь, которая наградила их этими лицами, этими взглядами, этими поступками, удивляется тому, что никого не удивляет, задает вопросы, которые никто не задает, и упрямо, без устали швыряет каменья в стену, надеясь ее прошибить. Вот он поговорил с тетей Розой и почувствовал, что она не совсем такая, как он раньше думал, да и на все вокруг он стал глядеть иначе, он понял, что нет другого мира, кроме того, что у него перед глазами, и с этим надо считаться, каким бы странным он ему ни казался, а того, что могло бы быть, на самом деле не существует, и тут ничего не поделаешь.
      Он опускает руку и шепчет, кусая губы:
      — Извини меня. Я… Я…
      Он никак не может найти слово, чтобы намекнуть на то, что не имеет названия, ничего не называя.
      — Чудовище! Мужик! Вся грязь от этих мужиков, потому я никогда и не хотела выходить замуж.
      — Я вовсе не грязный, — протестует он. — Я просто не привык мыться в ванной, это совсем другое дело.
      Тетка хватает его за руки и, рыдая, заходясь в кашле, обрушивает на него поток слов:
      — Все начинается с таких вот мальчишек, как ты. Сначала они подсматривают и вынюхивают. И потом всю жизнь одно и то же. Грязь у них не только на руках и ногах, грязь у них в мыслях. Они как собаки! Ты видел собак, а? Да меня хоть убей, я до мужчины не дотронусь, и до себя им не позволю дотронуться. Даже и белье мужское не смогла бы стирать. И ты еще пришел просить у меня прощения! Как все они…
      — А ты их всегда боялась? — спрашивает он тоном стороннего наблюдателя.
      — Через полгода я, может быть, смогу ответить тебе, — говорит она, замыкаясь в своей тайне.
      — Когда боишься, становишься злым. Злым, как собаки, ты так сказала?
      — Известно, что такое их любовь. Скотство одно.
      — Но почему через полгода? Ведь я уже понял, что ты боишься.
      — Через полгода ты и сам увидишь. Это не страх, это…
      — А как же те женщины, у которых есть мужья и дети?
      — Мучаются. Как твоя мать…
      И теперь он уже знает, что ошибся, что она опять врет и все дело в том, что в ней самой сидит какая-то болезнь, и она и правда похожа на ворон, как он и предполагал. Он холодно спрашивает:
      — Зачем ты вошла в ванную?
      — Ты никак не выходил, а мне надо было кое-что взять.
      — Это неправда. И про мужчин ты тоже все сочинила, только ты одна так думаешь.
      — Гаденыш! Вон отсюда! Ты не уважаешь даже женских слез.
      Рванувшись вперед, она в ярости трясет кулаками и плюет ему в лицо.
      Он невозмутимо утирается кончиком ее простыни.
      — Я тебя не боюсь. И болезни твоей не боюсь. Ну а дядя? Наверное, он то же самое думает о женщинах, раз он не женат?
      Он выходит на балкон, прислушивается к шуму дождя — сплошной, монотонный дождь зарядил с самого утра, и конца ему не видно.
      Хоть бы Джейн выглянула, и он убежал бы с ней навсегда. Он объяснил бы ей, что вовсе не обязательно толочься во всей этой мерзости, им надо просто остаться вдвоем, пусть только они будут рядом, пусть даже не прикоснутся друг к другу никогда — они сумеют создать свою, прекрасную жизнь, открыть сказочный мир, ведь взрослые вечно лгут, а то, что они называют жизнью, — их выдумка и существует лишь у них в голове. Даже дождь только тогда настоящий, когда он тебя с кем то разлучает. Иначе его и не заметишь. И Джейн ничего не будет бояться, потому что он будет рядом. А он каждый раз будет терпеливо ждать, пока ее злость пройдет, потому что злость — она как голод, рано или поздно все равно проходит.
 
      Наконец-то после обеда хоть что-то случилось. Ускорив свой бег, время начинает обгонять дождик, и он сразу настораживается, готовый в любую минуту выскочить из дома. И вот тогда снизу, с улочки, доносится голос, распевающий все одну и ту же фразу, как церковный служка, сначала забирается на самые высокие ноты, соскальзывает все ниже и ниже и делает короткую передышку, чтобы набрать воздуха. Псалом слышится теперь совсем рядом, у высоких оплывающих свечей богадельни. Он бросается на галерею. Это зеленщик — еле передвигая ноги под своим старым зонтом, в котором не хватает спиц, он обходит улицу за улицей, словно его несет течением, и голосом, давно потерявшим надежду на отклик, выкликает свои товары. Лошадь вся вымокла, и шерсть ее свисает какой-то слипшейся бахромой под животом и над бабками.
      — Эй, мсье! — кричит он ему что есть мочи.
      Продавец вытягивает под зонтом шею и вскидывает на него недоверчивый взгляд.
      Зеленая дверь приоткрывается, и голос, слабый, как после недельной голодовки, выдыхает:
      — Иди сюда, Пьеро. Скорее иди.
      — Чего ты там кричишь? — спрашивает тетка, но не выходит на галерею, опасаясь замочить ноги.
      — Это я зеленщику.
      — У нас все есть, да и нечего в такую погоду носиться по улицам.
      — Подумаешь. Я люблю мокрую морковку!
      Он вылетает на черную лестницу, где пахнет сырыми опилками и пылью, не знавшей дневного света, но зато там горячей аравийского солнца Джейн — бледная, в розовом халатике и розовой пижаме, а по плечам рассыпались сверкающие, переливающиеся, как огонь большой красной лампады в часовне, волосы, и он удивляется, как это они успели так отрасти всего за одну ночь.
      — Вернись сейчас же! — бушует тетка, но выйти все же не решается.
      Маленький ротик жалит его прямо в губы, как оса, теплые руки обвиваются вокруг его шеи, и он погружает лицо в аромат ее волос.
      — Входи быстрей. Я только что вымыла голову.
      Комната, в которую он попадает, — это точь-в-точь кабинет его дяди, только она почти пустая: несколько подушек на полу, с десяток кукол, большинство без головы или без рук, повсюду разбросаны книжки с картинками вперемешку с пустыми коробками из-под шоколадных конфет, на стене большое зеркало, а на окне белые муслиновые занавески.
      — Бабушка давно ушла, но она заставила меня вымыть голову, чтобы я не убежала. Вот в этой комнате я играю.
      — Она такая же, как дядин кабинет. Я там сплю. Только она кажется гораздо больше. Потому что она твоя.
      — Посмотри, сколько пятен я посадила на ковре. Я сказала маме, что буду пачкать его каждый раз, когда она уходит из дома.
      Она кривит в гримаске губы, любуясь на весь этот беспорядок, на пятна на ковре — их множество, всех цветов и примерно одной величины, словно с потолка долго капала краска.
      — А когда тут не останется места, примусь за красивый голубой ковер в гостиной, и буду рисовать только красной краской, чтобы ярче получалось. Представляешь, она запрещает мне заходить в гостиную, как будто там уже не мой дом.
      И кухня у них точно такая же, как у дяди, только стол деревянный, отлакированный, на стульях соломенные плетеные сиденья, и окна выходят не на улицу, а на стену соседнего дома.
      — Я уже битый час смотрю на ваши окна. Мне даже удалось приоткрыть одну ставню. Видишь? А ты ноль внимания.
      — Да я помогал тете Розе натирать полы. И не надеялся, что ты выйдешь в такую погоду.
      — А-а, значит, вот чем от тебя пахнет. А то я никак не могла понять. Она запретила мне даже одеваться, сказала, незачем.
      Хотя он был занят, натирал полы, но никогда еще день не тянулся так долго, и сейчас, рядом с Джейн, он вдруг понимает, до чего ей одиноко в этой пустой квартире, которая кажется еще больше, раз в десять больше дядиной, когда она сидит тут одна.
      — А что ты делаешь, когда остаешься одна? — спрашивает он.
      — То же, что и при бабушке. А она все время слушает радио и ест шоколад. И разговаривает со мной, только когда что-нибудь мне запрещает. Еще хуже, чем сидеть одной. Представляешь, она даже не помнит, как зовут моих кукол, хотя всех их знает с детства.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20