Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Улыбка вечности

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Лагерквист Пер Фабиан / Улыбка вечности - Чтение (стр. 2)
Автор: Лагерквист Пер Фабиан
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      А невдалеке от них о чем-то шептались мужчина и женщина. На расстоянии слов было не разобрать, слышен был только страстный шепот. Они любили друг друга всю жизнь. Их все еще тянуло друг к другу. Мужчина говорил:
      Когда я люблю тебя - я словно бы живу пришельцем в далекой, огромной стране, где я не был рожден. Передо мной деревья и горы, передо мной облака и парящие в небе птицы - огромная, дивная страна. Я слышу, как шумит ветер в светлых лесах, я слышу шум рек глубоко в долинах. Я слушаю и не могу наслушаться. Но это не моя страна, не та, где я родился. Когда я в этой, любимой мною стране, я тоскую по своей стране, далеко, далеко отсюда, по той, где я родился.
      Женщина говорила: когда я с тобой, я счастлива.
      Но мужчина говорил: ты никогда меня не понимала, ты так и не нашла пути ко мне, а я к тебе.
      Женщина сказала: я всегда тебя любила.
      Но мужчина сказал: ты никогда не понимала, для чего я живу. Я боролся и страдал, строил и рушил. Я вечно искал, я вечно сомневался. А ты?
      Женщина сказала: я верила.
      Он посидел молча, окинул мысленным взором всю свою жизнь, все, что было. Потом сказал: я боролся с жизнью.
      Женщина сказала: я жила.
      Они умолкли, так и не разделив одиночества друг друга.
      Потом мужчина сказал: а теперь мы оба мертвы. И меня все еще влечет к тебе.
      Женщина сказала: а я по-прежнему с тобой, любимый.
      Но туг заговорил вдруг простой рабочий, сидевший как-то незаметно среди прочих; он сказал тихо и проникновенно:
      Я хочу домой.
      У меня был маленький домик в одном из бедных пригородных кварталов, но мы были не бедные, у нас были две комнаты и кухня, одна из комнат выходила на солнечную сторону. Дома у нас было так уютно, везде чистота и порядок. На угловых столиках - белые скатерки, а на столе в той комнате, где у нас была гостиная, - большая желтая скатерть, которую жена сама связала. Мы были счастливы и ни о чем больше не мечтали. Когда я вечерами приходил домой с фабрики - а работа у меня была тяжелая и неприятная, - я был весь черный от сажи, ни к чему нельзя было притронуться, и, прежде чем взять на руки малыша, я шел умыться и переодеться, он ведь кидался мне навстречу, стоило мне показаться в дверях.
      Раньше, до того как я приобрел дом, я так и ходил грязный, и спать так ложился, мне было все едино, на все наплевать. А теперь все стало важно. На что бы я ни взглянул вокруг, всякая мелочь говорила о том, что я счастлив. Мы ужинали, потом сидели, не зажигая света. Прибегал малыш и взбирался ко мне на колени. У него была такая игра: будто я лошадь, на которой он скачет где-то далеко-далеко в темном лесу, но лошадь в конце концов сама находит дорогу домой. Он засыпал у меня на руках: та щечка, которой он прижимался ко мне, была теплой и румяной. Поэтому я хочу домой.
      Мы сидели и говорили о нем, а казалось, говорили о себе самих. У жены был такой певучий голос, никогда я его не забуду. Потом наступали сумерки. Я помню узоры на тарелках и картину на стене, я помню комод, и старый коричневый диван, и игрушечный паровозик малыша на полу, поэтому я хочу домой.
      Он умолк, погрузившись в грезы о своем прошедшем. А в другом месте некто еще рассказывал о своей жизни, рассказывал тем, кто находил его рассказ занимательным. Прожил он недолго, да и стоило ли ему жить долго. Как выясняется, вряд ли. Он приводит множество подробностей, поэтому рассказ его выглядит вполне достоверным, чувствуется, что он не раз уже перебирал все в уме. Неторопливо ведет он свою речь:
      Как-то вечером подъезжаю я к старой мельнице в лесу. Еще не поздно, в воздухе такая свежесть, все будто только пробудилось ото сна. Косые лучи солнца пронизывают листву, птицы еще поют, кажется, это не вечер, а утро. Трава вся мокрая от росы, она увлажняет копыта моей лошади, весна в разгаре. Пахнет землей и травой.
      Дорога, которой я еду, ведет, похоже, через усадьбу мельника. Поэтому я въезжаю в вороту с намерением, не задерживаясь, ехать дальше. За воротами, однако, все так красиво и необычно, что я невольно натягиваю поводья, осматриваюсь. Со всех четырех сторон двор замыкают белые надворные постройки - они как бы припудрены мучной пылью, что клубится обычно над мельничными жерновами и над мешками, когда их грузят в телеги. Все пространство двора тоже белым-бело от мучной пыли, лошадь это тревожит, и она роет копытом землю, откидывая черные комья. Мне же все это кажется очаровательным. Просто идиллия. Это совсем особый, надежно отгороженный от внешней жизни мирок, такой уютно-патриархальный и в то же время такой могуче-изобильный, что невольно проникаешься уважением. Прямо перед мельницей стоит старая повозка, ободьев на передних колесах у нее нету, деревянные спицы совсем почти сгнили, и кажется, что повозка опустилась на колени. Сама же мельница мощное сооружение, широкое и основательное, вход туда - довольно высоко от земли и похож на люк. Пока я сижу на лошади, разглядывая все вокруг, люк этот отворяется и оттуда, из темноты, появляется мельник, а за ним и его мельничиха. Я сразу понял, что это мельник и его жена. Мельник - крепкий, черноволосый мужчина в белой от муки одежде, но с руками промасленными и грязными, как у механика: будто он имеет дело с какой-нибудь машиной. Зато жена его, которой на вид можно дать лет сорок - пятьдесят, тучна и добродушна - напоминает крупное, откормленное домашнее животное, которое, впрочем, не откажется и от лишнего лакомого кусочка. Груди у нее как два пышных каравая хлеба, они смотрят прямо на меня, а между ними и животом покоятся заплывшие жиром руки. Она глядит на меня приветливыми, круглыми глазами, лишенными бровей, и пытается кивнуть головой, утопающей в складках жирной шеи. Я с готовностью откликаюсь, изображая бравого всадника, целый день гонявшего верхом по лесным дорогам. Один вид этой гостеприимной усадьбы уже поднял мое настроение. Я говорю им, как приятно я поражен, обнаружив в лесной глуши такой милый укромный уголок, я, мол, просто очарован. Мельник молчит, уставившись куда-то поверх моей головы. Зато супруга его сладко улыбается и согласно кивает: да, да, здесь и впрямь очень славно. А я заливаюсь соловьем, нахваливая этот уютный уголок, как, мол, здесь чисто и опрятно, какие чистые занавесочки на окнах, как красив этот припудренный мукой двор, как трогательно выгладит эта застрявшая тут старая колченогая повозка. Мельничиха так и смотрит мне в рот. Она стоит у входа в свою мельницу, широко расставив ноги, и довольная ухмылка не сходит с ее гy6. Мельник стоит как по стойке смирно.
      Наконец она спрашивает меня, не хочу ли я поглядеть на мельницу. О, конечно, с удовольствием. Итак, я спешиваюсь и огладываюсь в поисках какого-нибудь крюка в стене, чтобы привязать лошадь. Но никаких крюков нет и в помине, и тогда я привязываю лошадь к той самой старой колымаге - и так сойдет, после чего карабкаюсь наверх к мельнику и его супруге. Забраться туда нелегко, так как вход довольно высоко над землей, а лестницы никакой нет, ноги скользят по припорошенной мучной пылью стене. Но я кое-как забираюсь. Мельничиха стряхивает с меня пыль с несколько назойливой заботливостью и широко улыбается, показывая два больших клыка, торчащих в глубине ее беззубого рта. Мельник нем, как могила. И вот мы идем смотреть мельницу. Жернова приходят в движение. Вращаются они с этаким приглушенным, сытым урчанием, не производя никакого шума и грома, хотя такие огромные и тяжелые. Они вращаются с флегматичной медлительностью, которая действует умиротворяюще. Чувствуется, что зерна там в достатке, и это приятное чувство. Мука толстым слоем покрывает весь пол, ноги оставляют на нем глубокие следы. Мельник стоит и глазеет. Вид у него, по-моему, довольно дурацкий. Зато мельничиха, добрая душа, - сама улыбчивость. Она с важным видом демонстрирует мне свое хозяйство, говорит не закрывая рта и кажется сейчас еще толще. Я обращаю внимание на углубление, разделяющее посередине ее обширный зад, похоже, что под юбкой у нее больше ничего нет. Но я не вижу в этом ничего смешного, мне делается даже противно. Вместе с тем я не могу не думать об этом. Я не отрываясь гляжу на этот ее подрагивающий зад, удивляясь, как же это ей не стыдно.
      Но вот мельник открывает маленькую дверцу в глубине этого сумрачного помещения - грохот водопада врывается к нам, а сильный сквозняк подымает вокруг нас с мельничихой целые тучи мучной пыли. Мне не терпится пойти посмотреть, как огромные массы воды вращают мельничное колесо. Но мельничиха недовольна, она сердито кричит мужу, мол, куда это его понесло. Он, однако, в этом вое и грохоте ее не слышит; я поворачиваюсь к ней спиной и выхожу вслед за мельником в маленькую дверцу. Ступаю на узкие мостки, мокрые и скользкие, с трудом удерживаю равновесие и делаю еще несколько осторожных шагов.
      Пораженный, я глубоко перевожу дух. Здесь и вправду есть на что посмотреть. Мельничное колесо с его старыми, осклизлыми лопастями производит поистине дьявольскую музыку, извлекая ее из темной массы низвергающейся под ним воды. Грохот и вой оглушают меня, и я невольно вцепляюсь в какую-то торчащую тут балку, мокрую и холодную. Жутковато стоять вот так вот над мрачным потоком, грозно ревущим у тебя под ногами, но вместе с тем это так грандиозно и необыкновенно - просто дух захватывает. Я счастлив и дышу глубоко-глубоко, впивая речную свежесть и прохладу, и гляжу вниз, на реку, буряящую в узкой теснине меж крутых берегов. Теперь я вспоминаю, что, когда ехал через лес, я слышал вдалеке шум плотины, и я еще тогда удивлялся, почему река нигде не попалась мне на глаза. И вот она наконец передо мной, я вижу ее во всем ее величии: она как сумасшедшая кидается на берега, она бурлит и ревет, но не пенится, воды ее все время темны и мрачны.
      Наконец я оглядываюсь, ища глазами мельника. Он сидит на корточках в самом конце мостков и смазывает мельничное колесо. Странная картина. Эта голова на напряженно вытянутой вперед шее, со свисаюищм на лоб клоком черных волос, с отвислыми усами выглядит ужасно смешно в беспредельной своей серьезности. Этот здоровенный детина все время разговаривает сам с собой, я ничего не слышу, только вяжу, как шевелятся у него губы. На фоне всего остального он являет собой довольно комичное зрелище. Я отворачиваюсь и снова гляжу вниз, на несущийся под ногами поток. Все больше смеркается. Вода в конце концов становятся непроглядно черной.
      Наконец, балансируя на скользких мостках, я возвращаюсь обратно. И думаю: как-то там мельничиха? Так я и знал: она по-прежнему важно похаживает вокруг своих жерновов, все такая же толстая и круглая. Завидев меня, она приветливо улыбается. Но я вижу, что она недовольна. Она спрашивает, что это мы там так долго делали. Я отвечаю, что там такое великолепие, что просто невозможно заставить себя уйти, и спрашиваю, а почему она не захотела пойти с нами. Она говорит, что доски такие скользкие, а кроме того, ей просто не протиснуться через эту узкую дверцу. И тут, взглянув на нее, я начинаю хохотать, ничего не могу с тобой поделать. Но она и не думает конфузиться. Она медленно поглаживает себя по жирным ляжкам и бросает на меня какой-то такой взгляд, что я теряюсь, не понимая толком, что бы он мог означать. Потом она спрашивает, а почему муж не идет, чем он там занимается. Он смазывает колесо, отвечаю я непринужденно, будто это самая естественная вещь на свете. Тогда, нетерпеливо мотнув головой, она идет к двери. Высунув голову в темноту, она окликает его. Но он, видно, не слышит. Она снова окликает, он не появляется. Тогда я иду ей на помощь. Я заглядываю поверх ее головы и вижу, что мельник сидит как сидел, смазывая колесо. Вид у него в этой позе на корточках такой дурацкий; что я не могy удержаться от смеха. Мы кричим уже наперебой. Но он будто оглох и ослеп. Мельничное колесо так грохочет во тьме, что делается как-то даже не по себе. А он все сидит и смазывает колесо. Мы снова кричим, уже в два голоса. Он не двигается с места. Тогда она с такой силой захлопывает дверь, что отдается по всему дому, и запирает ее на засов. Но вскоре после этого она снова сама любезность - будто ничего и не произошло. Да ведь между нами двумя и вправду ничего такого не произошло. Она ведь только на мужа сердита. Мы начинаем говорить с ней о том о сем, о том, какая прекрасная погода стоит, в общем; обо всякой чепухе, о какой обычно говорят люди, когда им не о чем говорить. У нее, однако, такой вид; будто разговор этот ей очень интересен. Наконец я говорю, что нам пора прощаться, я не могу больше терять времени, мне надо ехать дальше. Она удивленно смотрит на меня и спрашивает, как это я себе представляю, что значит ехать дальше? Ну, дальше, говорю я, я хочу сказать, что до темноты мне предстоит еще проехать порядочный путь. Путь? говорит она. Но здесь ведь дорога кончается. Как так?! восклицаю я, совершенно ошеломленный. Дальше дороги нет? Она утвердительно кивает. Она складывает руки на животе, и все лицо ее расплывается в добродушнейшей улыбке. Ну да, дальше дороги нет, повторяет она, здесь конец дороги.
      Я неприятно поражен. А я-то думал, что еду правильно! Нет, нет, говорит она и снова показывает в широчайшей улыбке два своих клыка. На самом-то деле вам надо было свернуть у маленького перекрестка в лесу миль так за пятьдесят отсюда, там вам надо было свернуть налево. А потом повернуть направо, и опять налево, и опять направо, и еще раз направо, а потом налево. Я не выдерживаю: о Господи! Она добавляет: это и есть правильная дорога, да разве ее отыщешь.
      Я, повторяю, неприятно поражен. Но она меня дружески утешает. Здесь ведь так хорошо, так что ничего страшного. Я, мол, могу спокойно у них переночевать, а завтра с утра пораньше вернуться и попытаться отыскать дорогу. А они уж постараются, чтобы мне было хорошо и удобно, все тут к моим услугам. И у них есть комнатка в мансарде, спится там замечательно, можно проспать хоть до полудня.
      Я невольно тронут ее радушием, хотя и огорчен, что теряю столько времени. Поразмыслив, я говорю спасибо и принимаю ее приглашение. А вообще-то даже интересно переночевать на такой вот старой мельнице в лесной глуши, где все так удивительно и необычно, - приятное маленькое приключение, будет потом что вспомнить. И как хорошо в самом деле чего-нибудь перекусить да и завалиться спать, растянувшись на удобной постели. В общем, все к лучшему.
      Она ведет меня темным переходом в жилую половину дома и открывает дверь, за которой я вижу просторную, просто роскошную комнату. Мы входим, и она зажигает свечи, толстые, желтые свечи, которые, представляется мне, будут гореть вечно: при их свете все вокруг становится таким теплым и уютным. Она оставляет меня в комнате одного, говорит, ей надо пойти приготовить ужин. Чистые занавески на всех окнах, свежевымытый, отскобленный до желтизны пол, ослепительной белизны скатерть на огромном столе. Все здесь говорит о жизни здоровой и добропорядочной. Я сажусь, располагаюсь поудобнее, чтобы насладиться охватившим меня довольством. Мне здесь так хорошо, так покойно. К тому же, признаться, я здорово проголодался и предвкушаю, с каким аппетитом я сейчас поем.
      Она приносит еду. Сначала появляется горшок каши и бочонок пива, который она ногой вкатывает в дверь. Это мучная каша, густо посыпанная сахаром и толченой корицей и с солидным куском масла посередине, уже оплывшим по краям. Мы усаживаемся друг против друга и едим до отвала, запивая все время пивом. Мы съедаем весь горшок. Я тяжело отдуваюсь. Она с довольным видом утирает рот.
      Затем она приносит огромное блюдо с жареным угрем, плавающим в собственном жиру. Он до того жирный, что дрожит на тарелке, как желе, ускользая из-под вилки, поэтому мы едим прямо руками. Жир стекает по подбородку за воротник. Очень вкусно! Она съедает огромное количество. Я тоже ем много. Я сам удивляюсь, что могу столько съесть. Обычно я ем немного. А тут я словно впервые в жизни действительно ем, по-настоящему. Как я ел прежде - это и едой-то нельзя назвать. А пива я пью столько, что сам удивляюсь, как не лопну. Когда наконец от угря ничего не остается, она приносит следующее блюдо. Телячье жаркое. Целая гора телятины, за которой хозяйки и не видать, нет; я чувствую, что больше не могу. Но телятина такая аппетитная на вид, с такой поджаристой, золотистой корочкой, что невозможно не попробовать хотя бы кусочек. Она накладывает мне немыслимые кусища. Себе она берет в два раза больше. Мы едим.
      Мы едим молча. Не произносим ни слова. Только слышно, как она пережевывает куски своими двумя клыками. И я вижу ее круглые глаза без бровей, взгляд их ясен и бесхитростен, у меня же, наверное, взгляд совсем осовелый. Я чувствую, как все больше пьянею от еды и пива. Главным образом от еды, которая таким тяжелым комом лежит у меня в желудке, что я буквально не могу пошевелиться. Я уже плохо соображаю. В голове у меня туман. И все-таки я накладываю еще. Глядя, как она ест, я почему-то не могу удержаться. Я ем вяло, насильно проталкиваю в себя жаркое, кусок за куском, большие куски. Наконец телятина кончается. Она придвигает к себе остатки.
      Покончив с телятиной, она поднимается и, улыбаясь улыбкой заботливой матери семейства, снова направляется на кухню. В животе у меня свинцовая тяжесть. Опершись ладонями о стол, я тупо гляжу вокруг. С трудом поднявшись из-за стола, я выпускаю скопившиеся во мне газы. Я пьян. Но все в мире прекрасно. Я совершенно счастлив. Все, оказывается, очень просто и понятно, все совсем не так, как мне представлялось раньше. Я сижу и думаю о жизни и понимаю многое, чего раньше никак не мог понять. Все у меня сходится. Что естественно, то и здорОво, и от этой простой истины становится так хорошо и покойно. Я ясно чувствую, что как оно есть, так и правильно. Я счастлив.
      Она входит с новым блюдом. Это свинина, лоснящийся от жира вареный окорок, он еле умещается на подносе. Я смотрю на новое кушанье совершенно спокойно. Не нахожу ничего странного в том, что опять надо есть. Мне теперь открылся смысл всего сущего.
      Мы садимся. Я ем совсем не так, как прежде. Ем медленно, основательно. Ем, чтобы насытиться. Я радуюсь пище, по-просту, непосредственно. Я совершенно трезв.
      Мы не произносим ни слова. Я нахожу, что у нее очень даже симпатичная внешность. Настоящая деревенская бабенка, такая, какой ей и положено быть. И хорошая хозяйка. Мы едим. Когда свинина подходит к концу, я, пользуясь случаем, забираю остатки себе, аппетит приходит во время еды. Жир на тарелке я подбираю куском хлеба.
      На десерт она приносит миндальный торт, среднего, на мой взгляд, размера. Она разрезает его на двадцать кусков. Мы накладываем каждый себе и молча едим. Я думаю про всякое разное: торт, с этим своим сладким миндалем, очень, по-моему, вкусный. И сытный.
      Когда с тортом покончено, я встаю из-за стола, задвигаю на место стул и, отвесив легкий поклон хозяйке, благодарю ее. Я благодарю коротко, но отменно вежливо. Было очень вкусно, говорю я. И, прохаживаясь неверной походкой по уютной комнате, потирая, сытый и довольный, руки, я добавляю: неплохо бы сейчас соснуть. Еще бы, быстро подхватывает она. Очень даже неплохо. И она одаривает меня этим своим заботливым материнским взглядом.
      И вот она берет свечу и говорит, чтобы я шел за ней. Она ведет меня узким коридором и дальше наверх по винтовой лестнице. Я все время иду вплотную за ее спиной, в каком-нибудь шаге от нее. На лестнице я вижу перед собой ее широкий зад с углублением посередине. Просто смотрю и все, без всяких задних мыслей. Мы поднимаемся в мою комнату. Это веселая, уютная комната со светлыми стенами и тремя большими окнами, они выходят на реку, слышно, как она там шумит внизу. У стены стоит поместительная кровать с чистыми, только что из-под утюга простынями. Хозяйка ставит свечу на стул подле кровати, трепетные блики ложатся на пол. Мне так уютно, так хорошо в этой комнатке. Уж здесь-то я высплюсь всласть. Хозяйка, заметившая, как я доволен и ублаготворен, снова расплывается в радушнейшей ухмылке, обнажающей два ее клыка, десны между ними совершенно голые, эти челюсти - точно капкан для лисиц, в любую минуту готовые захлопнуться. Нет, она просто великолепна! Она оправляет постель, легонько приглаживает, потом скрещивает руки под рудью, так что та выпирает, словно опара из корыта, и спрашивает, не надо ли мне еще чего. Нет, спасибо, отвечаю я несколько растерянно. Тогда она поворачивается и идет к двери. Обернувшись на пороге, она еще раз спрашивает, уже более настойчиво, действительно ли мне ничего больше не надо, это точно? Нет, нет, спасибо, повторяю я, несколько успокоенный. Она желает мне доброй ночи и уходит.
      Когда она закрывает за собой дверь, я начинаю не торопясь стаскивать с себя одежду. Двигаться мне тяжеловато, я будто растолстел. Я не тороплюсь, с удовольствием предвкушая, как я сейчас улягусь в постель и усну. На широких, чисто вымытых половицах дрожат блики свечи. И вот я забираюсь под одеяло.
      Простыни такие теплые и приятные. И все вокруг согревает и нежит. Я вытягиваю ноги и коленями ощушаю легкую, в меру, грубоватость полотна. Чудесное ощущение. Я складываю руки на животе и смотрю в потолок. Все здесь свежевыбелено и красиво. И стены, и потолок. Свеча освещает комнату теплым своим светом. Чистые белые занавески на окнах. А внизу под окнами бурлит и шумит река, до чего же здесь хорошо и уютно.
      Я лежу и думаю о жизни, о том; какая это все же приятная штука. Все глубже погружаюсь я в дремоту, и все мне ясно и понятно. Я думаю о мельничихе. Она стоит у меня перед глазами, такая вся полнокровная и здоровая, простая и безыскусная - воплощение телесного изобилия и здоровья, простоты и прямодушия. Будь все люди такими, их вполне можно было бы любить. Еда приятной тяжестью лежит в желудке, мне лень пошевелиться. Тело мое блаженствует. Время исчезает, и нет ничему ни начала, ни конца. В голове у меня что-то переворачивается. Я чувствую, что как-то обалдеваю от всего этого блаженства, чудесное ощущение. Потихоньку я погружаюсь в сон. Я засыпаю. Сплю.
      Много времени спустя, - проходит, мне кажется, не один год, - у меня возникает такое чувство, будто кто-то вошел в комнату. Я, щурясь, приоткрываю глаза, это, конечно, она, мельничиха. На ней уже ничего нет. Когда она идет к постели, жирные ляжки трутся друг о друга. Но она очень серьезна, какая-то уже не такая. Нужно погасить свет, говорит она решительно; и она садится на свечу, свеча шипит. Да, конечно, говорю я, само собой. Потом она забирается в кровать.
      По мне как оно есть, так и правильно. Я счастлив.
      Я обнимаю ее за шею. Она сразу вся обмякает. Мы говорим о жизни. Мы обо всем думаем одинаково. Она много говорит о еде, я тоже. Я говорю, что с первого взгляда был очарован ее пышным бюстом. Она выкладывает мне оба своих пышных каравая. После этого проходит много лет.
      Меня все время клонит в сон, и я вполне счастлив. Как-то я вспоминаю про лошадь: что с нею сталось? Она съела сама себя, отвечает мельничиха, уже давно. А, говорю я, вон оно что. Я много думаю о жизни. Думаю о том, как она щедра и прекрасна. Свою мельничиху я очень люблю, и время для меня не существует, и нет ничему ни начала, ни конца. А мельник? интересуюсь я. Он смазывает колесо, говорит она. Ну-ну, говорю я. И проходит еще много лет.
      Я наконец просыпаюсь. Что-то глухо гремит вдалеке. Я сажусь в темноте на постели, протираю глаза. Я ничего не вижу, но слышу, как что-то там грохочет и грохочет, тяжко и однообразно. Это река. Я снова ложусь. Это река. Мельничиха храпит. Я различаю все звуки. Голова у меня ясная и трезвая. Она лежит, прижимаясь ко мне спиной, от этого тепло. А под окнами все грохочет и грохочет, все сильнее, все неистовее. От дикого грохота у меня темнеет в глазах, нет, это невыносимо, я больше не выдержу.
      Я вскакиваю. Я кидаюсь к окну. Распахиваю его. Грохот яростно, бешено обрушивается на меня, мне нечем дышать, я бросаюсь вниз.
      Вода подхватывает меня, она холодная как лед. Бурный поток увлекает меня за собой. И грохочет, грохочет. Меня тащит к мельничному колесу, к его огромным, обитым железом лопастям. Меня раздирает на куски, хлещет, пенится кровь. А в темноте, в свете звезд я вижу мельника, размахивающего в воздухе руками, рот его широко разинут в диком вопле ликования. Это грандиозно, в экстазе я испускаю дух. И превращаюсь в ничто.
      Теперь, когда я мертв, я ничего больше не знаю. Я не знаю, в чем был смысл моей жизни, в чем он вообще заключается. Я просто рассказываю все как оно было, как я помню.
      Он умолк.
      Те, кто его слушал, нашли, что история эта и впрямь довольно странная. Они посудили, порядили так и эдак. Потом и они замолчали, уйдя снова в себя. А далеко от них ото всех, совсем в иных краях, сидел недвижно и задумчиво юноша, умерший уже давным-давно. Лицо его было нежно и весь облик юн, хотя уже стерт и невыразителен. Каждый вечер разговаривал он сам с собою, и говорил он так:
      Она бродит там внизу среди цветов. Она бродит в лесу под большими деревьями и думает обо мне. Она сидит у порога дома своего отца и вспоминает меня.
      Сейчас вечер, и она убегает и крадется по бесшумной тропе в глухом лесу, и спускаются сумерки. Она садится у реки, на отлогом берегу, где пахнет цветами лотоса. Там она ждет меня в наступающих сумерках. Она ждет мою светлую лодку, вкруг которой тихонько журчит и поет вода: она ждет тихой песни маленьких волн, и губы ее улыбаются в сумерках. Она знает, что я приду, и пахнет цветами лотоса у ее ног. Она знает, что я приду, и руки ее становятся горячими от быстрых толчков ее сердца. Вот сейчас, в сумерках.
      Любимая, сегодня вечером я не приду к тебе. Этим вечером я не моту прийти. Но завтра я буду с тобой. Завтра, когда стемнеет, лодка моя заскользит вверх по реке под тихое журчанье воды. Завтра я буду с тобой.
      Он умолк. Тоскливым взором глядел он куда-то во тьму.
      Ему ответил, как отвечал всякий раз, всякий вечер, сидевший с ним рядом старый человек с длинными белоснежными волосами:
      Твоя любимая умерла. Я сидел и держал ее старую руку в своей, когда она умирала: это была моя мать. Моя дорогая, нежная мать.
      Она никогда не говорила о тебе. Но когд ее не стало, я нашел твой портрет, поблекший от времени. По нему я и узнал тебя, когда пришел сюда, чтобы занять место рядом с тобой.
      Мать моя была счастлива. Мой отец был добрым человеком. Он взял ее замуж совсем молодой, и она отдала ему свое сердце, потому что поняла, что ты мертв. Она любила его всю свою долгую и счастливую жизнь. Теперь она давно уже мертва. Все мы теперь мертвы.
      И тогда сказал юноша, обратив на него свой взор, горящий ровным, спокойным пламенем:
      Ты говоришь, моя любимая умерла. Моя любимая не умерла.
      Наступает вечер, и она сидит у реки, на отлогом берегу, где пахнет цветами лотоса. Tам она ждет меня, и спускаются сумерки. Она ждет песню волн, и ее губы улыбаются в сумерках. Она знает, что я приду, она знает, что я совсем близко.
      Что знаешь ты о любви!
      Старик ответил:
      Я старый человек. Я прожил гораздо дольше тебя, умершего в ранней молодости. Я знаю, что любовь - это еще не все, а вот жизнь - это все. Да, жизнь - это все.
      А теперь все мы мертвы.
      Юноша сказал:
      Вся моя жизнь была любовь. Единственным моим делом было любить. Ничем другим я не жил. И если бы мне подарили вторую жизнь, я снова жил бы одной лишь любовью, любовью к ней, к той, которую любил, и люблю.
      Я искал бы ее у реки. Я искал бы ее в сумерках, там; где она ждет меня.
      Что знаешь ты о любви!
      Старик отвечал:
      Я дожил до седых волос. И я держал ее руку в своей, когда она умирала, маленькую, сморщенную руку моей матери.
      Что нам любовь, что нам жизнь, если все мы мертвы.
      И тогда юноша отвернулся от него, но продолжал горячо говорить вполголоса куда-то во тьму:
      Любимая, в этот вечер я не приду к тебе, сегодня вечером я не могу прийти. Но завтра я буду с тобой. Завтра, когда стемнеет, моя лодка заскользит вверх по реке к тебе, туда, где ты ждешь меня, где так пахнут цветы лотоса.
      Любимая, завтра я буду с тобой.
      Так шептал он во тьме.
      Никто уже не отвечал ему, старик сидел погруженный в свои мысли. Пусто и глухо было вокруг. Но вот откуда-то издалека, из самых глубин тьмы донесся протяжный, похожий на жалобное мычание звук, беспредельно жалобный - так жалуется, скуля, обиженное животное. Они слышали эти звуки не впервые, но что это такое - не знали, это было что-то совсем из другого мира.
      То был человек, живший в незапамятные времена. Он сидел на корточках, тело его было покрыто волосами, нос приплюснут, а большой рот полуоткрыт. Никто не знал, кто он такой, да он и сам не знал, он не помнил, что он некогда жил. Он помнил только запах, запах большого леса, смолы и влажного мха. И еще запах другого человека, чего-то такого же теплого, как он, и вообще такого же, как он. Он не помнил, что это был человек. Помнил только запах. И вот он принюхивался, расширив ноздри, к окружавшей его тьме и издавал жалобные звуки, как обиженное животное. Слушать это было неприятно. В звуках этих была такая душераздирающая тоска, что они в который раз содрогнулись. Но он был не из их числа, он был из какого-то совсем другого мира. Они жили на земле по законам своего мира, они искали, страдали и боролись, верили и сомневались: они не жаловались, не скулили.
      Все надолго замолчали. Вокруг было холодно и пустынно. Казалось, стоит непрогладная ночь.
      А вот для двух детей, двенадцатилетнего мальчика и его подружки, болтавших без умолку, было утро. Для них всегда было утро. Им столько надо было сказать друг другу, что они никого и ничего больше не слышали и не замечали, и все для них было ново, и все было несомненно. Особенно мальчику было о чем рассказать, он торопился и перескакивал с одного на другое, до того он был полон всякой всячиной. Девочка восхищалась им безгранично. Просто ужас, сколько он всего знает и сколько всего перепробовал, а уж какой мастер на выдумки! Жизнь его была заполнена до отказа и страшно увлекательна. Летом он ловил сеткой в озере щук, в одном заросшем камышом заливе, солнце пекло, листья камыша были острые, как нож, а тишина стояла такая, когда даже дышать боишься, только под ногами чавкало, потому что дно было очень илистое. Он их столько ловил, этих шук, что еле-еле дотаскивал до дома, потом он их жарил, и для себя самого, и для других, кто хотел есть, иногда хватало для всего дома, где он жил.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5