Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Малый срок

ModernLib.Net / Кузин Валерий / Малый срок - Чтение (стр. 5)
Автор: Кузин Валерий
Жанр:

 

 


Оператры американцы, сразу при ее появлении, включили лампы, питаемые от заплечных ранцев, а режисер дирижирует съемку. Этих ребят я часто встречал в баре "Пльзенское пиво" в ЦПК и О. Где-то на середине танца взревели моторы грузовиков. Клубы выхлопных газов, задымили вольтовы дуги пржекторов, мелодию заглушили, и начали снимать наши документалисты. Позже мне довелось увидеть эти кадры в фильме о фестивале. К концу приема в Кремле погас свет. Пошел дождь. Тут, в темноте, вспыхнула белокаменная колокольня Ивана Великого и наверху, с площадки звонницы, засверкали и затрубили золотые горны, возвещая факельное шествие. Из распахнутых ворот колокольни повалила толпа с факелами и - грянул салют, такой сильный и низкий, что недогоревшие ракеты вместе с дождем падали на гостей, прожигая кринолины и попадая в прически. Началась паника. Шпильки на мокрой брусчатке скользили, визг, бегают факельщики, взрываются ракеты, но вскоре эта часть встречи так же внезапно кончилась, как и началась. Все потянулись к выходу. Мы растерялись с Р.К. и я пошел по тоннелю у Спасской башни и стоял на ступеньках внутренней лестницы, высматривая ее среди выходящих. Интересно было слушать пение толпы. Весь тоннель пел. Песни входили и выходили. Возникали и пропадали. Почти непрерывно звучала "Катюша". На всех языках. Уходила и вновь возвращалась, и так до полного поредения толпы. На время экзаменов нас перевели в общежитие университета в Черемушках. Соседом моим оказался парень, мечтающий стать чекистом-разведчиком. Начитался и шпарил наизусть куски из прозы о их подвигах, выучил стенографию и записывал спокойно тексты новых песен, исполняемых по радио. Он подробно расспрашивал о моей жизни, а зачем он сам поступал на физфак, я так и не понял. Жил он до определения в общежитие в моторных отсеках лифтов, в университете, пробираясь туда самыми хитрыми путями. Питался он одной кашей и чаем, поэтому денег тратил крайне мало. У него была запрятано сто рублей одной бумажкой, и вдруг она пропала. Видимо, относясь ко мне с доверием, он взволнованно стал выспрашивать мое мнение относительно возможного похитителя. Нас в комнате было пятеро, и я терялся в догадках. Он упорно думал на одного парня. Я не соглашался человек тот был по натуре открытый, да и регулярно получал переводы из дома. В конце концов все пошли в милицию на первом этаже общежития. Все вынули свои деньги. Мой сосед тут же схватил сотенную купюру у подозреваемого им парня и заявил, что это его деньги. Капитан предложил разобраться самим, если не хотим, чтобы он вызвал собаку и завел уголовное дело. Вернулись в комнату, парень тот сознался и просил никому не говорить, видимо опасаясь оглашения случая в приемной комиссии. Тут я подивился той степени наглости, которой может достигнуть человек. Десять минут назад этот парень клялся и божился в своей честности, бия себя в грудь. Предлагал свои деньги, если у обворованного они последние. Мне было просто неловко, что мы его тащили в милицию. И вот какой поворот неожиданный и прискорбный. Купюра та, оказалось имела масляное пятно, известное только хозяину, почему он и не отступил от своего обвинения, а вор ведь почти убедил всех в своей невиновности. Такие уроки лицемерия не каждый день получишь. Первый экзамен - сочинение, я завалил, а сосед мой получил тройку, но математику тоже завалил. На последнюю отвоеванную сотню он купил себе сапоги и пластинку Рашида Бейбутова. Я проводил его на вокзал. Он без билета пробрался в поезд и укатил куда-то в Сибирь. Забрав документы, я пошел во ВГИК и узнал о порядке поступления на сценарный факультет. Сухие листья под ногами скребли асфальт площади перед ВДНХ и состояние было каким-то подвешанным. Для творческого экзамена у меня были написаны два сценария и несколько рассказов. Поехал на родину в Спасск-Рязанский - заняться подготовкой к зкзаменам, очухаться и осмотреться. Там-то меня и взяли... П.Л. Капица, изучая общество, как-то определил критерий его состояния и за основу взял три показателя: национальный продукт, продолжительность жизни и количество заключенных. Тогда я такого анализа не знал, но по всему виденному определял - неладно в нашем доме.
      Вернусь к Уфе. Вызвали на этап. Надзиратель свел меня на первый этаж и сунул в обшарпанную камеру налево по коридору. В ней оказалась вторая дверь с выбитым глазком. Через эту дырку я мог видеть помещение вроде прихожей, где стоял стол с кипой формуляров и рядом стоящего навытяжку офицера, как бы исполняющего торжественный ритуал. Он брал папку и зачитывал фамилию. Надзиратель открывал дверь и выкрикивал ее в камеру напротив. Через какое-то время появлялась девица с вещами и отвечала на обычные вопросы: статья, срок? Кокетничая с офицером, с улыбочкой отвечали - 15, 12, 8, меньше я не слышал, в статьях ничего не понимал, а чему веселяться эти кокотки не мог понять. Они будто соревновались в своей безмятежности. Внимательно изучая их лица, интонации, жесты, я ни в одной не заметил следов порока. Во время пути до Челябонска они, проходя по коридору "столыпина" в туалет, совали мне махорку в газете через решетку. Курить в купе положено по одному, а я был один и вовсю этим пользовался. По прибытию в челябинскую пересыльную тюрьму надзиратель повел дворами, а сорок семь преступниц в другую сторону. Внутри здания повел вдоль стены, где двери были одна рядом с другой, и отомкнув последнюю, предложил заходить. Оказалось это ниша с узенькой скамеечкой по ширине двери.Я сел, железная дврерь захлопнулась перед носом. Спина упирается в стену, а колени упираются в дверь. Не понимая, что бы это значило, я быстро достал махорку, скрутил папиросу и после доброй затяжки начал кулаками колотить в дверь, задыхаясь и кашляя. Дыму некуда было выходить. Когда надзиратель открыл дверь, дым устремился в помещение. Видимо, привыкнув к такого рода поведению нервничающих наивных новичков, он даже не стал делать замечания, а просто снова захлопнул дверь. До сих пор, когда через тридцать лет я все это вспоминаю, наивность не покинула меня, и мне кажется, когда человек теряет это свойство, он умирает. Сколько их, серьезных мертвецов, топчут землю и портят жизнь нервным людям. После долгого сидения в этой конуре, повели в баню. Одежду забирают в "прожарку". Ее насаживают на крюки, вроде тех, что раньше были в мясных магазинах для подвешивания туш, и делают в ней рваные отверстия. Ботинки отдельно. Голого, надзиратель привел меня в отделение бани с двумя каменными скомейками и размером в небольшую комнату. Наполняю таз водой и слышу шум и звон тазов за второй дверью в мое отделение. Дощечки на филенки двери имели щели, и можно было заглянуть в соседнее отделение бани. Сопассажирки со смехом заполняют отделение и разбирают тазы и шайки. Одна другой краше. Не отрываю глаз и начинаю волноваться. Окатил себя ушатом воды - и опять к пункту наблюдения. Глаза разбегались, а все-таки постоянно задерживались на красавице возле ближней скомейки. Она поставила ногу в таз и неспеша ее массировала. Белоснежная, в ярком свете бани, она наполовину была скрыта черными как смоль волосами, и только белый локоть иногда прорывался сквозь этот зановес. Когда же она, откинув волосы, направилась в мою сторону, улыбаясь, не замечая догляда, и я увидел ее лицо и грудь, надзиратель открыл дверь и начал меня торопить. Дай, прошу, поглядеть, когда я еще их увижу, не знаю. Уперся и ни в какую, они сейчас выходить будут, пошли. Так я и вышел - мокрый, голый, возбужденный, на глаза выглядывающих из гардероба зычек - прожарщиц. Стыдно и неловко, будто взяли тебя и выставили на позорище. Будто отняли, без права, неположенное брать никому. Из Челябинска погнали сразу. Позже я увидел в нашем деле две или три телеграммы о том, почему меня задерживают с этапированием. Потеряли в Уфе. Требовали ускорить. В Новосибирск привезли часов в пять утра. В пути меня поразил мужик, приговоренный к смертной казни. Везли на расстрел, а он вел себя так, будто едет на работу. И был-то он в рабочей одежде. Даже анекдоты рассказывал. На перроне нас разделил конвой, рассортировав всех пассажиров, меня и дивчину повели в какой-то тупик. Команда: взяться под руки. Мы взялись и прижали локти друг друга к ребрам с радостью. Торжественно шествуем по перрону под конвоем и вопросительными взглядами окружающих. Едва ли ей и мне придется пройтись вот так по перрону с "торжественным" караулом. Мы, прижимаясь локтями, говорили о своих делах и не обращали внимания на окружающих. Она рассказывает о своем преступлении - украла из зависти в общежитии модные туфли у соседки и уехала к себе в деревню, где ее и забрали и теперь этапируют в Барнаул на суд. Нас в тупике встречает новый большой конвой с автоматами и оцеплением. Вдалеке маячат солдаты с собаками. Увидев нашу пару, как на прогулке, они стали роптать. Их подняли по тревоге для осуществления конвоя особо опасного преступника, которым я числился. Разбудили и подняли среди самого сладкого сна. Естественным было их огорчение при нашем появлении. В свободной руке я нес выданною ей буханку хлеба и две селедки в бумаге. Больше у нее ничего не было. "Столыпин" стоял в тупике холодный. Нас поместили в соседние купе. Солдаты бегали, пытаясь растопить вагон. Гадали, когда подцепят к барнаульскому составу. Прицепили к проходящему, и мы поехали. Не знаю как солдат определил важность моей персоны - по конвою, или он имел доступ к формулярам, но любопытство его раздирало и в конце концов он прильнул к решетке моего купе и спросил, за что посадили? Отвечаю ему имитируя акцент: "Дишчиплина есть надо, любопитство есть не надо". Их инструктировали, что по 58 статье - все шпионы. Солдат отшатнулся, подумал, и стал дергать себя за ремень, показывая на меня. Я снял ремень и просунул ему за решетку. Он повесил его в проходе и обещал отдать по выходе. Дорога длинная, вагон пустой и теперь солдаты стали приставать к моей соседке. Мне было слышно, как она протестовала и сопротивлялась. Загрохотал кулаками в переборку и стал кричать: "Жалоба! Жалоба!". Они отстали от девушки и угомонились, но один из них подошел к моему купе и злобно погразил. Все-таки была надежда на то, что они обязаны доставить этапируемых целыми и невредимыми, и не представлял себе, как он сможет исполнить свои угрозы. Видимо, руки его на этот счет были укороченными, но обида на мое вмешательство кипела в нем и других негодяях. После передачи нас из вагона в "воронок" меня сунули в бокс у входа, а ее в салон. Вначали ее увезли в уголовную тюрьму, а затем меня - во внутреннюю КГБ. Сопровождали нас в пути все те же вагонные надзиратели. Я ждал подвоха, и, будучи человеком неопытным не знал, откуда он может прийти. Когда они грозили, я назвал их козырьками блестящими, позорными, и не более. При сдаче меня во внутренней тюрьме "козырек" открыл дверь моего бокса, это такая же конура, как в Челябинске, стал ждать, когда я из нее буду выходить. Только я сунул голову в проход, как он долбанул сапогом по этой двери. Надеялся, что попадет по роже, но я отскочил, а снизу, с земли, офицер стал выяснять, почему задержка? Мне ничего не оставалось, как показать обидчику язык. Барнаульская тюрьма КГБ прияла меня обычным путем. Тщательный обыск и долгое раздумье шмональщиков о шурупах в моих "стиляжных" полуботинках. Вывернуть их, так подметки отваляться, не вывернуть, допустить нарушение инструкции о недопущении металлических предметов при арестанте. Все же решили оставить, посчитав, что мне не имея отвертки, их вывернуть не удасться, и всякое злоумышленное действие с помощью этих шурупов с моей стороны исключено. Сразу после того, как меня поместили в камеру, я потребовал врача и, когда он пришел, заявил о полном недомогании. Врач послушал легкие, посмотрел язык, и дал три дня отдыха, то есть освобождение от допросов. Прогулки, однако, разрешил. Это мне и было нужно. Оглядеться, обвыкнуть в новом состоянии подследственного, и подумать. На первой же прогулке, где мог, наклепал протекторами следов на асфальте, написал, чиркая подметкой незаметно от надзирателя - "я коммунист преданный" - надеясь, что ребята, если они здесь, поймут мою позицию на следствии. Надпись, должно быть убрали, а мои следы на снегу по сторонам пргулочного дворика со стенами пятиметровой высоты из бетона и входной дверью с глазком, остались. Для верности, с разбегу, и на стене тюрьмы оставил свою "печать". На следующий день надзиратель уже не через глазок, как на первой прогулке, наблюдал за мной, а сидя на ступеньке у двери, закутавшись в полушубок. Ребята в тот же день "сообщили" следователю о моем прибытии, и это путало его "игру". Надзиратели получили нагоняй за растяпистость. За три дня отдыха мною было установлено количество людей, содержащихся в этой небольшой тюрьме, по количеству кусочков мяса, величиной в половину спичечного коробка и мокрым местам от них, аккуратно разложенных на разделочной доске и сбрасываемых в миску с супом. О пребывании в тюрьме Николая Семенова я узнал по выставленным им для ремонта, возле двери, ботинкам, а Тюрина по подчерку. Это случилось так. Когда врач уложил меня на кушетку в надзирательской и стал осматривать, вбежали два надзирателя и, волнуясь, стали вместе читать бумажку у самой лампы. Бумажка была повернута ко мне обратной стороной. Была это жалоба или просьба, я не понял, но бумага просвечивала, и я сразу узнал подчерк Арнольда. Конечно растяпы. Во время пути и отдыха я все думал о следователе. Так хотелось, чтобы он был умным и справедливым, способным понять мои добрые намерения и помыслы во всех поступках, словах и планах. Коли уж человека назначили следователем, думал я, он должен быть таким. Все добросовестно разберет и прямо доложит о совершенной ошибке, нас освободят из-под ареста, а виновным придется отвечать. Впечатление же после первого допроса было крайне неприятным. Стало ясно, что следователь врет, глуп, видимо плохо учился там, где этому делу учат. Допрос был вроде знакомства. Я выяснил для себя, чего от него ждать, а он - что из меня можно выжать для сложившейся уже концепции дела.
      Когда я ехал в Барнаул по распределению, в поезде была супружеская пара. Жена жаловалась соседям по купе на досрочную отставку ее мужа со службы особиста. В войну, мол, работал усердно. Для всех война кончилась, а для них продолжалась. Он и в Прибалтике усердствовал против лесных братьев. Каждый почти день, говорила она, гробы в клубе с нашими друзьями. А теперь мы не нужны, все выжали. Сколько же им можно было убивать? Они же остановиться не могут. Про таких на Руси говорили: "Чужая душа - копейка, и своя душка - полушка". В свое время при знакомстве с городом мне сообщили новость, что прекрасное капитальное здание, выстроенное напротив Алтайского крайкома партии для КГБ, передано под медицинский институт. Там шла переделка следственных кабинетов и подвалов в аудитории и лаборатории, так что впоследствии о мрачном предназначении этого здания осталась только прекрасная телефонная связь института с городом, в которой ничего не трещало и не сдваивало разговоров. Поэтому мы и были теперь в старом здании КГБ.
      Было понятно, что эта "теневая армия" выжидает дальнейшие события, и сорваться на каком-нибудь пустяке опасно для служащих. Поэтому следствие велось с соблюдением правил. Регулярно в дела вставлялась докладная с просьбой продлить время следствия, так как все политические дела по закону должны быть рассмотрены в десятидневный срок. Разрешение на продление давалось легко. Когда Николай Семенов перед передачей его дела в суд решил пошутить над ними и отказался ставить свою подпись, сославшись на отсутствие важного документа, они всполошились. Какого, какого документа? Николай пояснил - доноса! Тут они заулыбались и объяснили, что этого-то им совсем и не надо. Выслушав объяснение, Николай подписал бумажку словами их лексики: Мол, Имярек в подшитом и прошнурованном виде передается в суд, чем окончательно их успокоил. (Пишу "их", так как прокурор и следователь практически единомышленники и соратники. Существо дела им было не нужно, а его гладкое завершение входило в задачу обоих, поэтому прокурор Пушкарев все время маячил на следствии). На первом допросе я спросил следователя, нас ведь там в подвале меньше тридцати, а ваш кабинет 204-й, да еще сколько на других этажах, чем же вы тут занимаетесь? Он тут же рассеял мое заблуждение и разъяснил, что двести означает этаж, а кабинет всего четвертый по счету. Но по тому как он вздрогнул после моего заявления о количестве арестантов, мне стало понятно, что надвигается новая вздрючка надзирателям за общение с арестованными. Они же станут искать источник полученной мной информации, и, не отыскав его, отыграются на всех сразу. Холопское положение надзирателей было неприятно. Ведет, например, тебя здоровяк в туалет, и, когда ты сидишь над дыркой, не отрывает от тебя глаз, так положено. В бане, раз в десять дней, тоже сидит одетый и глазеет на тебя, пока не помоешся. На прогулке теперь - наблюдение в упор. Как-то я разбежался, сделал два переворота вперед, и, возвращаясь назад - рондат, переворот с поворотом. Надзиратель тут же подбежал, схватил за руку: не положено! Что, зарядку, разминку не положено? Нет, зарядка разрешается, но не переворачиваясь через голову. Приседания, разведение рук и другие спокойные упражнения. Видимо они опасались, что я разбегусь и размозжу череп о стенку, или подпрыгну и сделаю то же самое ударом о славную землю. Это не входило в мои планы, но желание почувствовать себя свободным, хотя бы в движении, когда тело этого требует насущно, после пребывания в камере и на идиотских допросах, вынужденное безделье унижает и утомляет, нужно порезвиться как коню. Когда не хочется читать, и в голове, перебивая друг друга, теснятся мысли, лучше всего ходить. Это создает ощущение занятости. В замкнутом пространстве камеры можно сделать только четыре шага. И каждый раз надо поворачиваться лицом к одной и той же стене. Это необходимо, иначе закружится голова. Последний шаг завершается перенесением центра тяжести на шагнувшую ногу и некоторой задержкой в этом положении. Затем ногу в ритме ходьбы возвращаешь назад, и после двух шагов эта же процедура повторяется у противоположной стены. Так мягко ходят тигры по размеру клетки.
      Так же ходил наш преподаватель в техникуме. От стены к стене, все время поворачиваясь к классу. Говорил он, не произнося ни одного лишнего слова, и необыкновенно тщательно делал чертеж на доске, так что небрежно перечертить его себе в тетрадь было просто невозможно. Здесь, в камере, я понял, где он научился такой мягкой маятниковой походке и немногословию. Стал вспоминать наших преподавателей. В войну их перебило много, и спустя пять лет после ее окончания, сформировать преподавательский корпус было нелегко. Знания мои после семилетки и исключения из восьмого класса были скудны., а судьбе было угодно послать меня на приемные экзамены в техникум к старому преподавателю математики. Он плохо видел и не лучше слышал и, как я заметил, оценивал ответ по бойкости. Сообразуясь с таким восприятием ответов, я стал во всю силу стучать мелом по доске и, закончив в хорошем ритме стук, сказал: вот так! Он похвалил, и, с сожалением, глядя на доску спросил, почему же письменную работу мне не удалось выполнить. Ссылка на головную боль и волнение его удовлетворили, и он, как бы извиняясь, поставил мне в экзаменационный лист среднюю за письменный и устный экзамены минимальную положительную оценку. Звали мы его "парашютистом" за абсолютно лысую голову. Однажды я зашел в преподавательскую и хотел обратиться к нему за разъяснением задачи, но меня тут же выпроводили и отругали за то, что я посмел беспокоить уставшего человека. До революции он преподавал в Сарбонне, а теперь учил нас. Теоретическую механику у нас вел привлеченный по партийной линии и прошедший войну артиллерийский офицер. Он был специалистом по баллистике, но механику не знал совершенно, или делал вид, что не знает. Начинал занятие он с перечисления номеров задач в учебнике, и обещал тому кто решит, купить десять пирожков. Конечно никто решить не мог, и со словами: "очень жаль, придется самому съесть", он занятия заканчивал. На экзамене мы все трепетали. Боясь из-за незнаний потерять стипендию, но он задавал только один вопрос: "Почему мы победили Германию?". При этом был так пьян, что отметку ставил сразу на три строчки в ведомости. Где бы мы ни учились, обязательно кто-то из преподавтелей запоминается навсегда. Был у нас педогог, который вел курса режущего инструмента. Вроде скучнее курса не выдумаешь. Он же умел всю группу держать "ушки на макушке". Всегда стремительно появлялся в аудитории, и прямо с порога начинал свою быструю импровизацию. Например, весело начинал о фрезах: "Вот мы и до фрез дошли!". Мы с ходу включались в занятия игру. Что такое фреза? - Это многозубый инструмент! - Почему она так называется? - Потому что "ди фрезе" по-немецки значит "земляника" (неважно, если это вовсе не так!). А земляника какого рода? Кричим: "Женского!" Правда был земляника и мужского рода. Где? - У Гоголя! Правильно! Но все-таки земляника женского рода. А как смотрят на мужчин? Сверху вниз. - А на женщин? - Снизу вверх. Он ставит фрезу на ладонь и говорит: смотрим на фрезу снизу вверх. Если виток зубьев идет вправо, значит это правозаходная фреза, если влево - левозаходная. И вот в такой манере обо всех инструментах. Запоминалось превосходно. В школе всю войну и после нее учителя тоже были самые разные и зачастую случайные. Безнадежные мои знания по русскому языку вынудили учителей оставить меня "на осень". То есть, за лето надо было подучиться, а осенью сдать экзамен в следующий класс. Подучаться определили к бывшей преподавательнице классической гимназии Суворовцевой (забыл, к сожалению, имя-отчество). Строгая пожилая женщина в пенсне, всегда подчеркнуто тщательно одетая. Она пожаловалась маме на мою небрежность в одежде. Я прибегал к ней с солнцепека на озере, в одних штанах, босой и без рубашки. Это ее шокировало. Садился на уголок огромного старинного письменного стола и начинал писать под диктовку. После зноя меня начинало колотить от холодного пота и постоянной прохлады в полутемной комнате. На этот раз было правило о "кое", "либо" и "нибудь", которые всегда надо писать через черточку. После разъяснения правила началась диктовка. Через плечо она наблюдала за моим "творчеством". Отошла и так горько сказала: ну что ж, и капля камень долбит. Тут-то я и вспомнил про эти черточки. Больше я к ней не пошел. На этом мое подучение кончилось. Однако, правило о кое, либо и нибудь запомнил на всю жизнь
      Через несколько дней поздно вечером в мою двухместную камеру приводят крепкого парня с матрацем в руках, одетого в робу сварщика. Парень бросил матрац на койку, откинутую от стены, как крышка сундука, и, не обращая внимания на меня, сел на ее край, потом открыл парашу (бочку), крышку, левой рукой наощупь, положил за свою спину на койку, и наклонясь над парашей, стал плакать. Слезы текли, капали в парашу, а он никак не мог успокоиться. Я выжидал в растерянности, не зная, как помочь человеку. Впервые в жизни видел такое искреннее поведение в горе. Он выплакался, нащупал крышку, закрыл парашу и сел поперек койки. Тут я попробовал заговорить с ним. Мол, разберутся, и что же так сразу расстраиваться, успокаивал я его. Он, не отвечая, задал мне вопрос. - Ты в первый раз? Отвечаю: в первый. - Вот поэтому ничего и не знаешь. Здесь не разбираются. Это конец. Живой и активный парень, он женился еще до армии, обзавелся ребенком. Во время службы подрался на танцплощадке и получил три года за хулиганство. Жена нашла другого. После отбытия срока он вернулся в Барнаул, вновь женился и имел уже двух детей. Выплата алиментов, низкая зарплата, невозможность подработать приводили его в отчаяние. Однажды по пьяный лавочке, униженный своей нищетой, проколол глаза портрета корандашем и, написав на нем: "Хрущев не дает хорошей жизни народу", положил в конверт без адреса и бросил в почтовый ящик. Бдительный почтальон отнес письмо в КГБ. С этим незапечатанным письмом начали работать графологи. Когда он написал письмо сестре, они тут же определили его адрес и арестовали прямо на работе. Следствие прошло быстро, дело было передано в суд. Когда его повели в суд, я попросил оставить негорелые спички по количеству лет в приговоре, на прогулочном дворе, в углу. Вечером на прогулке я нашел семь спичек. Позже, в Чунском лагере, он хорошо работал, и к нему приезжала жена с малолетними детьми. Веселый нравом, он располагал к себе людей и даже охрану. Иногда разрешали детей пускать в зону. Это были праздники для всех. У многих дома остались дети, и ребятишек почти не спускали на землю, передавая из рук в руки. С целыми пакетами подарков они с сожалением отбывали в дом свиданий. Для зоны в четыре тысячи человек дом свиданий был мал, и многие долго ждали своей очереди. Когда же начальство разрешило построить еще один дом, он был возведен за три дня.
      Отношение к детям в лагере напомнило мне мое детство, когда мы от школьной самодеятельности после войны выступали перед тяжелобольными туберкулезом. Поставят на стол в палате, чтобы всем лежачим было видно, а когда поешь, то у больных слезы. Вспоминают детей, семью, а может быть себя в таком возрасте.
      После освобождения, когда мы с Тамарой и дочкой Ладой жили в Лобне, к нам по овобождении приезжали многие знакомые, отдохнуть и обвыкнуться в новом состоянии. Тогда у нас родилась вторая дочь Маша. Отработав два года после освобождения на том же заводе БЗМП, я уже заканчивал институт в Москве а они все приезжали, знакомые и знакомые знакомых. Один из освобожденных, В.Воронов, с 15-ти лет возраста, отбывший пятнадцатилетний срок в бездетных лагерях, не мог насмотреться на малышку. Положит ее ножки на ладонь и удивляется - какие же маленькие бывают люди. О В.Воронове хочется рассказать поподробней. Мальчишкой, попав в лагерь по указу 1947 года, за карманы, набитые пшеницей, ее они с пацанами стащили с открытой железнодорожной платформы, он до тридцатилетнего возраста мыкался по лагерям и остался цельной и чистой натурой. Последние годы заключения он посвятил всепоглощающей цели - освобождению. Каких усилий стоит достижение этой цели, знает только он сам. Подчинить свою жизнь одной цели сумеет не каждый. Ему отказывает комиссия по условно-досрочному освобождению (по приговору ему оставалось отбывать еще десять лет, срок намотали за побег из лагеря, сложный побег). Это тяжелый удар, но он его пережил и опять терпел "жизнь без нарушений". Через несколько лет он снова попадает под комиссию. Его рассказ о том, как она проходила - только воспоминание о ней, вызывали у него дрожь. Стоял он перед комиссией с фуражкой-сталинкой, зажатой в правый кулак. Ожидал решения. Волнуясь, взмок до такой степени от холодного пота, что после объявления решения об освобождении, даже не смог поблагодарить за такое решение, а выжал пот из фуражки и, покачиваясь вышел. В Москву он приехал с запиской к жене одного Героя Советского Союза, своего солагерника. Перед освобождением, за время, пока проходило утверждение, волосы у него отрасли, и он надеялся так и выйти. Охранники приказали постричь "под ноль", провоцируя срыв в поведении. Но "поезд уже ушел", и решение было принято. Стриженый наголо, в костюме послевоенного пошива, с ватными плечами и загнутыми лацканами, он и прибыл в Москву. Квартира его солагерника была в коврах и хрусталях. Подумал, наверное теперь все так живут? Тоска его охватила в этой квартире, и он решил навестить меня тоже по записке, хотя лично знакомы мы не были. Когда мы с ним гуляли по территори Кремля, он сказал, усмехнувшись: "Тут только два экспоната: царь-колокол и я". И правда, иностранцы и прочий люд все время старались его сфотографировать. Прожил он у нас две недели. С удовольствием готовил еду, управлялся по дому и мечтал о семейной жизни. Потом он уехал на юг, стал работать завхозом в санатории, приглашал в гости, да так мы и не собрались...
      После сварщика в камеру подселили истинно-православного странствующего христианина. Его подельница (следователь меня поправлял одноделица) сидела от нас через две камеры, у надзирательской, и так как она не выносила замкнутого пространства, дверь ее камеры была всегда открыта. Мне в камере можно было читать все свободное время, а соседу молиться. Библиотека в тюрьме была хорошая и читали много, в основном русскую классику. Допросы проходили тоскливо. Когда меня вызывали, я прихватывал пачки сигарет и, садясь на свой табурет в углу кабинета у двери, раскладывал их на батарею для просушки. В камере было влажно, а батарея закрыта металлической сеткой, и сигареты отсыревали. После раскладки сигарет начиналось одно и то же - "говорил, не говорил...". Следователь Хилько иногда подходил ко мне вплотную и мечтательно говорил, сгибая руку в локте: врезал бы сейчас тебе, все бы сразу встало на место. Отвечал ему, что все уже встало на место, и его кулачные времена прошли, дай Бог, навсегда. Я, конечно, ошибался, но к рукоприкладству он не прибегал. Этот допрос был не совсем обычным. Следователь был возбужден и в конце концов не удержался и спросил надменно: знаешь, кого я сейчас допрашивал? И сует мне в лицо протокол допроса. Тут я опешил, узнав подпись Р.К. Она ведь в Ленинграде. Вот тут сидела, показал он на диван, и я вперился глазами в этот диван. Пришел Пушкарев. Он не представился, а уселся напротив Хилько и заявил, что, наверное, будет выступать в суде, и многозначительно помолчал, как бы меня предостерегая. Для меня это был пустой звук. Никогда мне не приходилось бывать в суде, я видел его только в кино, поэтому слово "выступать" ничего мне не говорило. Видимо эти мерзавцы вместе допрашивали Р.К. и были под впечатлением, которое еще не прошло. Постепенно разговор стал принимать оскорбительный оттенок. Они имели магнитофонные записи наших разговоров за длительное время. И теперь, после знакомства с Р.К. это взбудоражило их воображение. Когда Пушарев спросил, не от нее ли я приходил в трусах наизнанку (может быть, кто-то из ребят подшутил, и это попало на пленку), я вскочил и закричал: "Как вы смеете? Что вы себе позволяете? Я буду жаловаться!" - повторив слово в слово возмущенную тираду героя рассказа Вересаева, от чтения которого меня оторвал допрос. Прокурор схватил бумажки со стола и был таков.
      После пустых препирательств я стал требовать очных ставок. Следователь поставил своей целью нас рассорить и зачитывал показания подельников на меня. Я не верил ни одному слову. Первая очная ставка была с Тюриным. Мы обрадовались встрече. Хотелось многое узнать друг о друге, но следователь не разрешал. Когда он строчил протокол очной ставки, мы объяснялись жестами и сошлись на том, что скорее бы эта бодяга закончилась. Отношения наши с ребятами до сих пор остались дружественными, и все ухищрения следователя не дали результата.
      Вечером в камеру прямо ворвались начальник тюрьмы Хилько и Пушкарев, и налетели на соседа. Он заскочил на нары и забился в дальний угол. Сидя, крестил воздух перед собой размашистыми жестами, повторяя - изыди, нечистый! Он их всех принимал за одного нечистого. Вон, в небо спутник полетел, и никакого бога там нет, а ты все свое - бог, бог!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9