Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Один над нами рок

ModernLib.Net / Краковский Владимир / Один над нами рок - Чтение (стр. 6)
Автор: Краковский Владимир
Жанр:

 

 


      Как-то неловко было: человек уже поблагодарил, а мы откажемся.
      Его благодарность у нас останется, абсолютно ни за что выраженная. Нет ничего хуже. Благодарность, видимо, вообще единственное, чего нельзя вернуть.
 
      Питание мы могли себе позволить какое угодно. Девушки сначала носили нам бутерброды с икрой разных цветов, потом бабка Арина умудрилась где-то купить дюжину пакетиков черепахового супа. Он нам понравился так, что мы выписали из Австралии самых дорогих черепах живьем. Из французской поваренной книги, со словарем в руках, перевели рецепт их приготовления и стали объедаться черепаховым супом, он нам не надоедал.
      Кто-то из великих философов, может, даже сам Карл Маркс, писал, что, как только у человека появляются деньги, первое, что он себе на них позволяет,- это аристократические привычки. Первые ласточки этих привычек у нас появились в виде черепахового супа, без него мы уже не завтракали, не обедали и не ужинали.
      А черепах держали прямо в цехе. Разбросали по полу ихнюю еду, и они стали среди нас ползать. То одну, то другую – прямо живьем – отправляли в суп. Думали, через месяц-полтора придется заказывать новую партию, но тут бабка Арина как-то сказала: “Их стало больше, чем было”.
      Опираясь на науку, мы ей возразили: “Закон сохранения веществ таких фокусов не позволяет. Число черепах должно уменьшаться в соответствии с нашим их поеданием”.
      Бабка Арина ответила: “Удивительно, что вам, уже кое-где седоватым, до сих пор доступна только научная логика. Неужели вы не замечали, что они, повеселев на хороших харчах, только то и делают, что вокруг нас трахаются, причем новорожденные растут раз в сто быстрей, чем на воле, видно, в цехе у нас особая атмосфера или радиация, хотя дело может быть только в одном сытном питании”.
 
      Глянув окрест, мы прямо ахнули: действительно, все черепахи друг на друге сидят и панцирями ударяются с такой страстью, что в цехе грохот стоит,- мы думали, он производственный. Эта черепашья сексуальность так нас потрясла, что мы сказали бабке
      Арине: “Не смей больше бросать их в суп живыми, сначала безболезненно умерщвляй”. Бабка Арина возразила: мол, черепахи такие слаборазвитые существа, что своих мучений в кипятке не осознают.
      Тут у нас возник серьезный философский диспут, мы даже временно бросили работу. Некоторые соглашались с бабкой Ариной и на возражение: “Глядите, с каким наслаждением они занимаются любовью, им это дело нравится, они его осознают” отвечали: “Чтоб осознавать что-либо, надо иметь мозгов граммов хоть сто пятьдесят, а у них даже и на кончик ножа не наберется. У нас, у людей, мозгов почти по полтора кило на каждого, оттого мы так глубоко ощущаем и радость, и горе. А они – их хоть жарь живьем, хоть пеки – мучаются, а того не ощущают”.
      Нам такая диспозиция не нравилась, а им не нравилась наша, и мы бы проспорили вообще весь день, если бы умница Вяземский не сказал: “Где-то мною очень давно читано, что когда мучается существо, которое способно свои мучения осознавать, то оно мучается, и дело с концом. А когда мучается тот, кто осознать не может,- зародыш, которого выскребают, та же черепаха, когда ее живьем варят, то осознавать их муки вынужден Бог, он вместо них мучается, так что, выходит, бабка Арина здорово поиздевалась над
      Отцом нашим Небесным, он каждый раз стонал и корчился, когда она черепаху бросала в суп…”
      Бабка Арина, услышав такое обвинение, закричала: “Как что – так сразу я! Жрать черепаховый суп все горазды, а отдуваться одной мне? Я человек темный, с меня взятки гладки, а ты, Вяземский, техникум в свое время кончил, такой у нас начитанный, с тебя Бог и спросит!” “Я к тебе, бабка, небом, что ли, приставлен? – возмущенный несправедливым упреком, крикнул Вяземский.- Я по восемнадцать часов в сутки вкалываю, мне еще и за твоими грехами следить?”
      Постановили: вина общая. Пусть Господь Бог не одного кого-то сильно накажет, допустим, бабку Арину, а разделит на всех.
      Каждому выйдет понемногу, мы стерпим.
 
      Они любили тепло. Стоило кому-нибудь вздремнуть возле станка, как три-четыре ближайшие черепахи тут же на него взбирались погреться. Но это ладно еще. Они и к ногам стоящих льнули, лишая возможности не только ходить, но и даже переминуться с ноги на ногу. Настоящий черепаший потоп!
      На очередном цеховом собрании Вяземский этот вопрос поставил, как говорится, ребром: житья от черепах нет, проходу – тем более, из-за них начинает падать производительность труда: чтоб от одного станка дойти до другого, раньше требовались считанные секунды, теперь же – считанные минуты; участились мелкие производственные травмы от падений, если не примем мер – доживем и до крупных… Он предложил сделать для черепах к цеху пристройку. Наймем строителей, за неделю они пристройку сварганят. “За срочность доплатим,- сказал он.- Денег у нас навалом…”
      Все его поддержали, говоря, что на такое хорошее дело такого пустяка, как деньги, не жалко. Особенно радовался Пушкин: как раз в тот день он, упавши на черепаху, получил сразу две травмы
      – синяк на колене и шишку на лбу от удара о панцирь. “Ай да
      Вяземский! – закричал он.- Ай да сукин сын! Идеями полна твоя голова, умница ты наш!”
      И все остальные одобрительно зашумели в адрес Вяземского, кроме
      Дантеса, который, подождав, пока утихнут восторги, взобрался на станину кузнечного пресса и произнес оттуда слова, которые сначала показались нам непонятными, а потом круто повернули всю дальнейшую жизнь.
      “Забудем о пристройке,- сказал он.- Ее же неделю строить – значит, семь дней еще ходить среди черепах. И не строить – те же семь дней…”
      Некоторое время мы пытались понять смысл услышанного, потом
      Пушкин сказал: “Не знаю, может, в вашей Италии принято выражаться туманно и вообще корчить из себя идиота, который не умеет формулировать простейшие мысли, но сейчас ты живешь в самой середке России, так что изволь, говори конкретно. Что там у тебя на уме?”
      “А то у меня на нем,- сказал Дантес,- что гадолиния на складе осталось в аккурат на неделю. На тот же срок и орихалка. Так что наш ударный труд подходит к концу. Сырье вот-вот исчерпается, и мы разойдемся по домам. В свете данного факта пристройка для черепах нам не нужна”.
      Мы сказали: действительно. В свете данного факта пристройка к цеху не актуальна…
      Даже умница Вяземский не нашел, что сказать еще…
 
      Через неделю, когда чудесный сплав орихалк и редкоземельный металл гадолиний на складе действительно кончились, мы, отправив адресатам последние ящики с винтиками, собрались на срочное и очень важное цеховое собрание. Надо было найти ответ на вопрос: почему мы не рады тому, что наша каторжная работа завершена, что на ней крест? Неужели мы хотим еще денег, в которых и так могли бы купаться, если б они были жидкими?
      Собрание началось с недоразумения. Когда Вяземский, открывая его, заявил: “Денег каждый из нас заработал достаточно, чтоб о них не думать…”, его перебил Дельвиг, возмущенно воскликнувший: “Что за привычка у тебя, Петро, говорить от имени всех? Ты уже не в первый раз попадаешь из-за этого впросак. Вот и сейчас в него попал: не у всех из нас денег полные штаны, кое-кто, в силу каких-то личных обстоятельств, все свои деньги растратил и уже в них сильно нуждается. К примеру, Кукольник третий день подряд занимает у меня по трояку – на троллейбус, на то, на сё… Так что, как ни странно, бедные среди нас есть, и они, вопреки твоему самоуверенному заявлению, Петро, вынуждены о деньгах думать”.
      Все повернулись к Кукольнику, стали его с интересом разглядывать, говоря: “Ты не печалься, мы скинемся, и ты станешь опять таким же миллионером, как мы. Но все ж интересно, в какую прорву ты свои астрономические суммы ухнул, что уже и на троллейбус не хватает?”
      Кукольник сказал: “Никуда я их не ухнул и совсем не бедный, каким здесь хочет представить меня, не знаю зачем, Дельвиг. По капиталам своим я не бедней вашего, а деньги у Антона брал взаймы потому, что все свои запихал в ящик старинного письменного стола. Так плотно я их туда набил, что закрыться ящик с трудом все ж закрылся, а вот открываться перестал.
      Объясняется такое явление, я думаю, тем, что умятые мною деньги там встопорщились, можно сказать, разбухли, став как бы пробкой, которая заклинила всякое движение. Конечно, ящик нетрудно выломать ломом, но жалко стола, он у меня от прапрапрапрадеда, не знаю, нужное ли количество “пра” у меня произнеслось, я не считал. Ему, этому прапра, стол делал выдающийся крепостной умелец – по французским чертежам из африканского дерева… Есть предание, будто мой предок за ним что-то вроде стихов писал, может, даже статьи в газету, ломать такой стол жалко…”
      “И что ж будешь делать дальше? – спросили мы его.- Так всю жизнь на шее Дельвига и просидишь?”
      “Зачем всю? – возразил Кукольник.- Я в Комитет госбезопасности обратился, у них там есть отдел по открыванию всего на свете, они мне за большие деньги классного выделили специалиста, он стол осмотрел, сказал, что завтра откроет, не повредив”.
      “Как же он сможет его не повредить?” – поинтересовались мы, нам было интересно. “Поскольку стол старинный, он щелястый,- сказал
      Кукольник.- Специалист нашел такое решение: через всякие щелки и трещинки он насыплет в ящик сверху железных опилок, а потом под столом включит мощный электромагнит. Опилки к магниту притянутся и встопорщившиеся купюры собой прижмут. И ящик легко откроется”.
      “Башковитый, подлец! – восхитились мы специалистом.- Недаром свой хлеб в кагэбэ ест”.
      Так разрешилось это недоразумение с Кукольником, которого чуть было не приняли за бедняка, потому что он у Дельвига занимал на троллейбус. И мы перешли, точнее вернулись, к главному вопросу: хорошо ли, что сырье закончилось и работа остановилась, или плохо? Если плохо, то что предпринять, чтоб работу возобновить, если же хорошо, то давайте поаплодируем друг другу, троекратно расцелуемся и разойдемся на отдых, мы его заслужили.
      Из всех собраний, какие у нас были, это получилось самым бестолковым. Потому что мнения разделились не так, что одни имели одно, другие – другое, а так, что у всех было и то, и другое, но каждое лишь отчасти. То есть не мы разделились на два лагеря, а каждый из нас разделился внутри себя. Кто был рад, тот в то же время был и не рад. К консенсусу при таком раскладе прийти фактически невозможно.
      Да, говорили мы, с одной стороны, это огромное облегчение, что не надо больше вкалывать днем и ночью, спя урывками на ветоши, а по тебе ползают черепахи. Мы же света белого не видели, от хронического недосыпа у всех набрякли под глазами мешки. Наши женщины, беспрерывно готовя и разнося черепаховый суп, то и дело падали от переутомления в обмороки. Конечно, огромное счастье с такой жизнью покончить, уехать куда-нибудь на Фолклендские острова, где утречком можно лениво выйти в шелковом халате к подножию океана и, сбросив с себя шелка, отдаться ласковым волнам в чем мать родила… И стыдиться наготы не перед кем: пляж пуст, он же личный, вот что главное, индивидуальный, купленный за свои кровные, никого на нем нет – скачи голышом, как конь на лугу…
      Но с другой стороны – это ж абсолютная потеря смысла жизни: ликвидация коллективности существования! С кем поделиться радостью, когда не с кем? Да и откуда радость возьмется, если вокруг никого?..
      Разрываемые противоположными чувствами: вернуться на поприще производства дуршлагов или предаться неге на Фолклендских островах, мы затянули собрание до утра. Не осталось ни одного члена коллектива, который выступил бы менее двух раз. И если в первом выступлении он говорил: давайте предадимся неге, то во втором: вернемся к счастью коллективного труда. Настолько раздираем противоречиями был каждый.
      Вряд ли мы б сумели прийти к согласию, если б не взял слово умница Вяземский. Он рассудил на удивление просто и понятно. “Мы должны избрать негу,- сказал он.- Не потому, что она доставляет больше блаженства, чем коллективный каторжный труд,- нет, она его больше не доставляет. А потому, что такая разновидность блаженства – изнеженно извиваться голым телом в солнечный день на собственном пляже – нами еще не испытана. Не зная же, как сравнивать и выбирать? Давайте сначала испытаем негу – год, полтора, а для верности лучше так вообще целую пятилетку, и уже после этого каждый примет решение. Одни останутся изнывать, лежа рядом с океаном, другие предпочтут счастье каторжного труда.
      Выбор будет сделан со знанием и того, и другого. А сейчас – негу мы видели только в кино, да и то давным-давно, в последнее время про негу фильмов что-то нет, все про один труд…”
      Все с этим согласились. Крепко обнялись, расцеловались и разошлись, договорившись: не вынесшие негу вернутся в цех ровно через пять лет и сразу станут делать дуршлаги. А кому нега придется по душе, тот пришлет вернувшимся открытку – с видом своего пляжа и приветствием любителям труда…
      Женщины не поехали – ни одна. Наташку Пушкин с собой звал, она отказалась. Мы спрашивали: неужели родина тебе дороже Пушкина?
      Она ответила: “Заткнитесь насчет родины. Просто Пушкин меня там бросит. Что, я не видела в кино ихних телок? Они меня за пояс заткнут в первую же неделю”.
      Анька не поехала тоже не из-за родины. У нее уже третий год как роман с одним военным летчиком. Они виделись только однажды, у обоих – любовь с первого взгляда, он ей пишет из своей части:
      “Как выйду на пенсию, так приеду и поженимся”. Он летает на таких самолетах, с каких на пенсию отправляют во цвете лет.
      Летчик еще не успеет разлетаться, а его уже списывают, хотя ему не хочется. Но если он говорит: “С какой стати? Я хочу летать еще!” – ему отвечают: “Ишь какой летун выискался! Ты на свои руки глянь, они же трясутся”. Он смотрит: действительно, трясутся. А если не трясутся и он им с возмущением возражает: мол, не трясутся, они спрашивают: “А ноги?” Он смотрит: трясутся ноги. Такие это самолеты. Суперсверхскоростные.
      Но в остальном эти списанные летчики еще молодцы и мечтают о семье. Анькин жених только и пишет ей: “Скоро поженимся! Мне всего год остался. С радостью замечаю, что левая нога уже иногда подтрясывается. Конечно, жалко будет расставаться с любимой профессией, но горечь предстоящей разлуки с небом скрашивает радость предстоящей жизни с тобой на Земле. Когда я смотрю на нее с высоты своего суперсверхптичьего полета, то люди для меня что микроорганизмы – и те, и другие невидимы невооруженным глазом, необходима специальная оптика. Но я не проникаюсь к людям презрением из-за их малости, а, наоборот, думаю: среди этих микроорганизмов живет мой любимый микроорганизм, это ты.
      Такое сравнение с микроорганизмом тебе не обидно?”
      Анька ему на это пишет: “Как я могу обижаться, если сама называю тебя вирусом, потому что с Земли не только тебя не видно, но и даже твой большой самолет, а специальной оптики у нас в цехе нет…”
 
      А бабка Арина не поехала потому, что сдуру купила себе в деревне избу и теперь погрязла в грядках на приусадебном участке. Когда мы ее спросили, не хочет ли она покинуть родину, она ответила, что с удовольствием бы, но некогда: то вскапывать надо, то окучивать, то солить и квасить. Большую часть заработанных денег она отдала племяннику, он на них купил завод по производству орбитальных бензоколонок и теперь процветает. Довольно часто его можно видеть по телевизору. Стоит он, как правило, где-нибудь в сторонке, к объективу не льнет, но когда мимо проходят президент или премьер-министр, то всегда замедляют шаг, чтобы пожать ему на ходу руку…
      И я остался. Как раз из-за родины. Но не потому, что она мне мать или жена, как многие о ней неправильно говорят: ведь от матерей, когда вырастают, всегда уходят, а от жен – вообще бегут… Просто я к ней привык.
      Взять, например, мою квартиру. Сейчас такие времена, что вечером то и дело гаснет свет, иногда надолго. Так вот мне это, как говорится, без разницы – что он есть, что нет. Я уже сто лет живу в этих комнатах и так хорошо чувствую все их изгибы, что в абсолютной темноте иду на кухню, безошибочно беру сковородку, беру из ящика вилку и безошибочно уплетаю то, что на сковородке, не хуже, чем при свете. А то еще иду с этой сковородкой в гостиную и плюхаюсь в кресло. Ни вилки мимо рта не пронесу, ни мимо кресла задницу. Знакомые мне говорят: ты ж разбогател, купи шикарную квартиру! Я отвечаю: у меня нет в запасе лишних ста лет. Они не понимают, о чем это я, я же и не разъясняю, что в новой квартире мне понадобится целый век, чтоб приспособиться так вольно ходить по ней без света. Какой бы распрекрасной она ни была, если при выключенном свете в ней набиваешь синяки, увольте, я обойдусь…
      С родиной то же самое. Я знаю все ее изгибы и закоулки, мне озираться нужды нет, все, что вокруг, я нутром чую. Мне на родине, таким образом, и темнота не страшна, а у нас ведь темно почти всегда, вспышки света редки и краткосрочны: пока щуришься, жмуришься, кривишься от рези в глазах, словом, пока к свету привыкаешь, он гаснет,- порой даже хочется сказать: слава Богу…
      В общем, остался я на родине. Но живу большую часть времени не на ней. Где – не скажу. Да и многим ли это интересно?..
      О большинстве разъехавшихся сведений я пока не имею. Где они?
      Каких островов накупили? Скучают ли по каторжному коллективному труду?.. Единственные, о ком у меня есть более или менее обширная информация,- это Пушкин, Дантес и, конечно, Вяземский.
      Последний – в Америке. Но не живет в ней, а частенько в нее наезжает. Сначала, несмотря на свой ум, а отчасти и благодаря ему, разорился: купил на все деньги каких-то хваленых акций, а потом оказалось, что за право их выкинуть надо еще доплатить.
      Некоторое время бедствовал, потом, чтоб выжить, открыл в
      Сан-Франциско годичную платную школу русского мата. Но учащимся объявил: чтоб понять русский мат во всех его тонкостях и на всю глубину, мало изучить русский язык. Необходимо овладеть также основами лингвистики, истории, психологии, математики, атомной физики и квантовой механики… Курс обучения постепенно увеличился до трех лет. Особо дотошные студенты накануне выпуска все ж спохватываются: а где ж мат? Им отвечают: не в мате русское счастье, но если вам так уж хочется этот позор России посмаковать, то, пожалуйста, можем ввести четвертый год обучения…
      Словом, дело цветет. Умница Вяземский так хорошо его поставил, что выпускников расхватывают самые престижные фирмы, настолько высоко ценится диплом школы. Называется она: “Альма мат”.
      Американцы любят короткие слова.
      Дантес тоже уехал не на острова, а – этого можно было ожидать – в Италию. И первое, что сделал – подал в суд ходатайство о возвращении первоначальной фамилии. В архивах Венеции ему удалось найти убедительные документы – и переименование состоялось: он теперь Данте. Купил дворец семнадцатого века – нижняя ступенька центрального входа плещется в водах канала; придумал себе герб – отлитый из бронзы венецианскими мастерами, он красуется над парадной дверью его дворца. Там всего намешано: и венецианская гондола, и российский сугроб. А посреди – двуглавый орел, перерисованный с царского герба: одной головой он смотрит на гондолу, другой – на сугроб. А в лапах держит – в левой: винтик из гадолиния с орихалком, в правой – самопал…
      Самое интересное: в этом дворце у Дантеса живет Пушкин! Сначала
      Сашок уехал в Африку, где пробуждал добрые чувства у воюющих племен, но, получив сообщение, что Дантес теперь официально
      Данте, помчался к нему. Их теперь не разольешь водой, которой, кстати, в таком количестве, как в Венеции, нигде нет. Ночами, рассказывают, они катаются по каналу на турбовинтовой личной гондоле и, попивая кьянти, распевают песни – Пушкин неаполитанскую: “В легкой лодке на лагуне поплыву я в свете лунном…”, а Данте: “Боже, царя храни…” Он ударился в религию, регулярно посещает церковь и жертвует большие деньги монахам, чтоб они упрашивали в своих молитвах Господа Бога принять, в виде исключения, в рай одного атеиста… СашкаЂ…
      Никуда не уехал и вовсю процветает толстячок. Покидая цех, мы подарили ему всех оставшихся черепах, и он, заключив договор с главврачом, переселил их в психушку. И она теперь черепахами кишит. Толстячок с главврачом развернули мощное производство, выпускают черепаховую тушенку, черепаховую колбасу, пакетики с черепаховым супом; открыли в городе ресторан, где фирменное блюдо – шашлык из черепашины. А из панцирей делают оправы для очков, портсигары, мундштуки и даже дуршлаги. Вся их продукция украшена уже ставшим знаменитым фирменным знаком: на древнеегипетском блюде череп с пулей во лбу…
      Разбогатели они сказочно. Кабинет устроили себе просто царский: весь в коврах и компьютерах. С потолка свисает люстра из горного хрусталя. А над их общим письменным столом мореного дуба – два портрета. Большой – Пушкина, снятый с заводской Доски почета, и маленький – Вяземского, с советского паспорта. Но оба – в золоченых рамах из красного дерева.
      Однако важнее всего следующее: в нашей психушке теперь самый высокий по стране процент выздоравливаемости психов. Главврач больше не впрыскивает им в мозги отвары растительного происхождения, а просто заставляет вкалывать по двенадцать часов в сутки. Профсоюзы пытались подать на него в суд за нарушение конституции, по которой рабочий день в стране – восьмичасовой.
      Но он заявил судьям: у меня не рабочий день, а трудотерапия.
      Собираюсь прописать некоторым четырнадцатичасовой, кое-кому двенадцати мало…
      Выходит, это все-таки действительно великолепная штука – каторжный коллективный труд. Мало того, что набивает карманы, так еще и лечит. Я это испытал на себе: первое время после нашего распада ничем не занимался и стал заболевать: то одним, то другим, то третьим. Но как только энергично взялся за дела – все болячки как рукой сняло.
      А когда еще стал писать эти мемуары, так вообще взбодрился почти до неприличия. Например, не могу идти по улице, не насвистывая во всю глотку марш из Шестой симфонии Чайковского. А вчера для потехи погнался за чужой кошкой. Два квартала бежал, не отставая, пока она в чью-то форточку не впрыгнула,- даже не запыхался…
      Кстати, о нашей кошке – бывшей цеховой. Пятилетка, отведенная на испытание негой, истекает, и кошка, живущая теперь у толстячка с главврачом среди черепах и психов, по-моему, это чувствует. С позавчерашнего дня повадилась пробираться в кабинет и выть перед портретами. От ее воя у черепах падает рождаемость, а у психов – производительность труда, толстячок с главврачом бегают за кошкой буквально с метлой, гонят прочь, но она все равно прокрадывается и воет.
      Наташка-крановщица говорит, что это к добру.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6