Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Один над нами рок

ModernLib.Net / Краковский Владимир / Один над нами рок - Чтение (стр. 4)
Автор: Краковский Владимир
Жанр:

 

 


      Но уходить в другую главврачу не хотелось. Ему во что бы то ни стало надо было жить среди интеллигенции.
      “Черт бы ее побрал! – сказал он нам.- Но я придумал, как исправить положение. К счастью, так называемых безвыходных положений для меня нет. Вам выпало счастье убедиться, что они не для меня”.
      Сунув под мышку череп, он повел нас в палату, из которой был вежливо изгнан.
      Его приход теми, кто еще не спал, был встречен недоброжелательно. Осуждающие взгляды, как бы говорящие: “Мы же просили вас больше не приходить”, вперились в него. Нас же вообще никто не заметил: как и положено языческим богам, людей они презирали.
      Мы присели на краешки чужих коек, главврач, не смутившись приемом, взобрался прямо в обуви на свою.
      “Господа!” – начал он свою речь, видимо, заранее заготовленную…
      От него мы уже знали, что обращением “Господа!” здесь пользовались даже в те годы, когда вне больницы оно было запрещено. Главврач направил тогда в обком партии письмо с просьбой для этой палаты сделать исключение. “Они мнят себя богами,- писал он.- Для успешного лечения мы должны оберегать их от стрессов и не раздражать неуважением к их ложному статусу, который в период болезни они считают реальным…”
      И первый секретарь обкома наложил на письмо резолюцию: “Называть психов господами разрешаю…”
      Стоя теперь на койке двумя ботинками и сказав “Господа!”, главврач продолжил так:
      “Переживая нашу с вами размолвку, я провел в кабинете бессонную ночь. Лишь под утро мне удалось смежить веки, но едва я это сделал, как предо мной вдруг возник Бог, спать в присутствии которого я не счел возможным. Быть атеистом – совсем не значит быть бестактным. Я могу отрицать Бога, но спать в его присутствии – никогда. “Чем обязан?” – спросил я. “Надо поговорить”,- ответил Бог. “Может, потом? – попросил я. – У меня был тяжелый день”. “Хамло,- сказал Бог.- С Богом аудиенцию не откладывают”…”
      “Это какой бог тебе являлся?” – спросил кто-то из больных. Они смотрели на главврача уже не осуждающе, а с интересом. Многие из спящих проснулись, лежащие сели.
      “Иегова… Кто ж еще!” – поколебавшись, не очень уверенно ответил главврач, и все повернулись к кряжистому старику, дремавшему в углу.
      “Да, да…- пробормотал тот.- Ага, являлся… Было дело…”
      Обрадованный главврач продолжал с воодушевлением. Он сообщил собравшимся, что Бог-отец предложил ему место Бога-сына. “Но оно ж не вакантное!” – воскликнул потрясенный главврач. “Иисуса я уволил”,- жестко, без обиняков ответил Бог.
      Главврачу всегда было жалко так сильно пострадавшего за свои убеждения человека, а тут еще его и уволили. “Неужели за то, что еврей?” – подумал главврач и спросил вслух: “За что, Господи?”
      “Он мне не доверял,- ответил Бог-отец.- Моим указаниям следовал с оглядкой. С одной стороны: да, да, согласен на крест, как скажешь, но с другой – ученикам: купите мечей для обороны. И вообще чуть не пошел на попятный! В самый ответственный момент стал меня упрашивать, чтоб я отменил намеченное: чашу, мол, мимо пронеси. И кому ж, интересно, дать? А ему все равно, лишь бы мимо него. И совсем уж возмутительно повел себя на кресте, вдруг вообразил, что я его оставил. И прямо при всем честном народе стал меня упрекать: “Зачем меня оставил?” Могу ли я такое простить? Ведь получается, что я его завлек на крест – и в сторону, предал. Бог, значит, может быть предателем? Да меня ни один атеист так не оскорблял!..”
      Пообещав в ближайшие дни изложить суть нового учения, главврач слез с кровати и, пылая взором, пошел к двери. Мы побежали за ним. Уже в кабинете он повеселел и, злорадно потирая руки, сказал: “Представляю, какую головомойку они устроят теперь
      Иисусам. Да, да, множественное число, их у нас целых три! Житья от них нет, обнаглели вконец! Одного я, правда, слегка подлечил, он уже раввина требует для обрезания, но все равно. Главное, чего они требуют, так это введения средневековья. Хотят сжечь всех, кто в них не верит, включая медперсонал”.
      “Они заодно? – спросили мы.- Не дерутся? Ведь каждый должен считать остальных самозванцами”.
      “Я на это рассчитывал,- ответил главврач.- Специально поместил всех в одну палату, надеясь, что они будут ссориться между собой и оставят в покое остальных. Но не тут-то было! В первый день они действительно слегка побили друг другу морды. Но уже на второй нашли выход: внесли в свой канон небольшое дополнение, по которому не только Бог един в трех лицах, но и сам Иисус – тоже в трех. И тоже – един. С тех пор, изображая единство, ходят в обнимку. Попробуй косо глянуть на одного, оплеухи получишь от троих…
      Но ничего, надеюсь, теперь языческие боги приструнят этих нахалов…”
      Мы спросили о деньгах – вернула ли их жена, а если нет, то теплится ли на это надежда. Слезы выступили на глазах главврача.
      Пронзенные к нему жалостью, мы закричали:
      “Пусть их! Стоит ли из-за денег лить слезы?” “Это не слезы, сказал главврач.- Это пот”. Он пытался скрыть свою слабость, но мы-то видели, что слезы: пот стекает со лба, эти же текли из глаз.
      “Но и потеть из-за них не стоит,- как бы поверили мы в невинную хитрость этого мужественного человека.- Все же счастье не в деньгах. Вернула ли вам их жена? Или еще нет?”
      “Дачу она уже купила,- ответил главврач, и глаза его высохли.- Я ей, суке, этого не прощу. Она вернет их мне сториЂцей”. На этот раз каплями покрылся его лоб. Он стукнул кулаком по столу так, что вздрогнули не только мы, но и люстра.
      “Надо говорить стоЂрицей”,- поправил Вяземский, за что его все потом отчитывали, говоря: “Зачем полез с грамотностью? Он раскрывает душу, а ты о частях речи”. “Разве я о частях?” – удивился Вяземский. “Пусть и не о них,- согласились с ним.- Но, когда человек фактически исповедуется, можно ли от него требовать витиеватости?” “Плевал я на витиеватость! – сказал
      Вяземский.- Ваши претензии на редкость глупы. У меня впечатление, что я окружен дураками”.
      Ума он был огромного, но мы, к сожалению, не всегда с ним соглашались.
 
      Разумеется, мы ходили к главврачу не ради увлекательной беседы, а чтоб освободить Пушкина. Но долгое время больших успехов нам добиться не удавалось.
      “Ребята,- говорил нам главврач,- в тысячный раз объясняю: будь моя воля, отпустил бы его немедленно. Но есть решение суда.
      Пушкин – рецидивист, на его счету две стрельбы по Дантесу, и обе не мотивированы, разве это нормально? Его спрашивают: зачем стрелял? – он отвечает: так захотелось… Его спрашивают: почему стрелял? – он отвечает: не знаю…”
      Главврач разводил руками и глубоко, как в спортзале, вздыхал.
      После чего переходил на крик. “Если человек не знает, зачем стреляет,- пусть сидит у нас! – кричал он.- Вот если ваш Пушкин даст себе труд придумать мало-мальски правдоподобный мотив, то сразу перейдет из разряда психов в разряд преступников, по нему заплачет тюрьма. Но адвокат скажет: “Минуточку! Он же стрелял холостыми! Это не преступление, а мелкое хулиганство!” – и тюрьма по нему уже только всхлипнет, она больше любит преступников. А тут и я возвышу свой голос, воскликнув: “Так он же уже у нас отсидел Бог знает сколько, не довольно ли?” – и тюрьма плюнет вашему Пушкину в лицо, захлопнет перед его носом свои стальные двери. Убедите же его написать заявление: “Я, Пушкин Александр Сергеевич, стрелял в Дантеса из-за бабы, мы с ним ее не поделили”. Все! Тут же состоится пересуд и с учетом времени, проведенного в психушке, он сразу выйдет на свободу. А придумывать мотив не захочет – на свободу выйдет все равно, только много позже. Я уже говорил: после интенсивного излечивающего лечения…”
      Одно замечательное излечивающее лечение он придумал недавно как раз для таких, как Пушкин,- стреляющих беспричинно и холостыми.
      “Обыкновенный репейник! – кричал он нам уже не в первый раз. Вернее, его колючки! Веками люди проходили мимо, проклиная это растение. Видите ли, оно цепляется к штанам! Так оно же специально и цеплялось, оно навязывалось людям. Оно как бы кричало: я вам позарез нужно, обратите на меня внимание! Но – куда там! У человечества огромное перепроизводство глупости в сравнении с запланированным. Никому и в голову не приходило, что именно в колючках – чудодейственное лекарство. Сок! Весь секрет в том, чтоб как следует прокипятить! Никто не догадывался, ваш покорный слуга – первый! Впрыснутый в верхнюю лобную извилину или еще лучше – в корешок ромбовидного мозга, этот старательно прокипяченный сок излечивает не только от страсти стрелять беспричинно и холостыми, а и вообще от широчайшего спектра заболеваний, в том числе, между прочим, от хронического недовольства властью. Когда я закончу клинические испытания сока и запатентую его, репейником станут засевать огромные площади.
      Сотни колхозов, выращивающих репейник! Только, ради Бога, не думайте, что колючки лечат все! Многое, но и только! Простые люди часто увлекаются новым лекарством, думая, что оно от всего.
      От всего нет ничего! Если у вас эпилепсия или лунатизм, сок репейника вам – как корове седло. Нужен отвар васильковых корней. Только он. Но инъецированный ни в коем случае не в лобную извилину! Только в задний рог бокового желудочка!
      Подбираться к нему лучше всего со стороны затылка. Тогда можно использовать не очень длинные иглы. Три раза в день. Перед едой.
      В течение месяца. Как рукой снимет!”
      В эти дни благодаря пропаже денег он был охвачен творческим огнем неимоверной силы.
      “Вы даже не представляете, ребята, как несчастья активизируют вдохновение! – говорил он нам.- Казалось бы, общеизвестный факт, однако, испытав на себе, человек не может не изумляться и не благодарить Всевышнего, осчастливившего бедой…”
      Буквально в тот же день, когда он убежал из дому с пустым черепом под мышкой, способность создавать вакцины в нем забила ключом. Как наяву стали возникать в воздухе углеродно-азотистые цепи, атомные решетки невиданных кристаллов, у атомов, откуда ни возьмись, появились новые валентности… Он понял, что стоит на пороге величайших свершений. “Если бы вы знали, какое это счастье – стоять на пороге!” – говорил он нам.
 
      Мы Пушкина умоляли: “Пожалуйста, скажи, зачем стрелял в Дантеса.
      Назови причину – и тебя сразу выпустят. Войди в положение главврача – он вынужден держать тебя за психа, потому что ты говоришь: “Стрелял в Дантеса сам не знаю с чего. Просто в ум взошло”. Это ж только психам всходит в ум стрелять без причины.
      А раз ты не псих, значит, причина была. Скажи нам ее, признайся!
      И сразу вернешься в родной коллектив. Потому что срок, положенный за такое хулиганство, ты уже отсидел в психушке…”
      Но Пушкин упрямо твердил: “Причины не было. Стрелял в Дантеса немотивированно”.
      Прямо морду хотелось набить ему за такую ложь. Мы же по глазам видели: мотивированно! Еще как мотивированно!
      “Зачем скрываешь? – кричали мы ему.- Какой у тебя мотив скрывать мотив?” “Стрелял в Дантеса беспричинно,- отвечал Пушкин.- Грохот был, а мотива – нет”.
      Наше недовольство росло. Мы из кожи лезли вон, чтоб его освободить, а он не помогал. Это злило. Между тем дождем сыпались на нас телеграммы короля Королевских островов: почему задерживаете заказ? Если не устраивает плата – увеличим!.. Что нам было отвечать? Что Пушкин, без которого мы, как без рук, в психушке?..
      Мы объясняли Сашку, пытались пробудить сочувствие. “Без тебя мы пропадем”,- говорили. Но сердце его не смягчалось. “Не было у меня мотива”,- твердил он.
      Но мы знали: был! Пушкин не псих, чтоб палить из самопала без разбору. Он же его заранее выточил. А в другой раз заранее револьвер купил. Стрельба по Дантесу была спланированной акцией.
      Как тут могло обойтись без мотива?
      В конце концов мы решились на обман. Решили придумать мотив, сочинить его собственной фантазией, причем такой, чтоб от него
      Пушкину душу вывернуло…
      Такую идею подал нам умница Вяземский. Я вообще не знаю, что наш коллектив делал бы без него. Больше половины наших общих мозгов находилось в его голове. Включая и пушкинские. Да, да, и пушкинские мозги, они тоже шли в общий котел, большая половина которого приходилась на Вяземского…
      Расчет у него был такой: Пушкин – человек гордый. Услышав нашу гнусную клевету, он оскорбится и закричит: “Беспрецедентная ложь! Не было у меня такого мотива стрельбы…” А дальше не выдержит и добавит: “А вот какой был…”
      То есть отрицание ложного мотива вынудит его высказать истинный.
      Мы побежим с этим мотивом к главврачу – и Пушкин вернется в цех…
      Если же, говорил Вяземский, Пушкин ограничится возмущением: какая, мол, ложь, а об истинном мотиве все ж не проболтается, тогда ситуацию нужно будет усилить. Цинично рассмеявшись, сказать: “Не веришь – и не надо. Главное, главврач поверит.
      Пошли, ребята, к нему, расскажем…” Этого Сашок наверняка не стерпит. Закричит: “Не идите! Я сейчас сообщу вам настоящий мотив!”
      Так мы рассчитывали. Собственно, так почти и вышло: умница
      Вяземский не ошибается. Пушкин был вынужден сказать правду.
      Что же касается гнусного мотива, то он, можно сказать, напрашивался сам…
 
      Войдя в его палату и выгнав из нее слюнявых придурков, мы, оставшись с Пушкиным наедине, резким тоном сказали: “Доколе?”
      Такое слово нам велел положить в основу Вяземский.
      Он им заинтересовался и спросил: “Какое доколе?”
      Мы сказали, что ныне доколе то же, что было и вчера, и позавчера, и третьего дня, и вообще с той минуты, когда он навел на Дантеса самопал,- откуда взялась ненависть, спрашиваем в последний раз…
      Пушкин привычно сказал: “Не знаю”,- вид у него стал скучающий.
      Он думал, что мы, как обычно, начнем сейчас клянчить: пожалуйста, признайся, сделай милость…
      Но мы в ответ отрепетированно захохотали. “Чего смеетесь?” – спросил Пушкин, скучая уже меньше. И тут мы стали разыгрывать перед ним заготовленный спектакль.
      “Ха-ха,- начал Пущин.- Ты не знаешь, а мы, представь, великолепно осведомлены. Шерше мамзель, не так ли, ваше благородие?”
      “Какое шершемамзель?” – спросил Пушкин, он по-французски не умел.
      “Да ты из-за Наташки в Дантеса пальнул! – вроде бы как сплеча рубанул, а на самом деле старательно выговорил по заготовленному сценарию Кукольник.- Этот хмырь давно на нее глаз положил, ты это не хуже нас видел”.
      “Когда б только глаз,- дождавшись своей реплики, вступил в разговор Баратынский.- А то ведь однажды и руку на плечо… Не верите, что ль? Да век свободы не видать! У меня самого тогда сердце вскипело, а у Сашка, я думаю, вообще бомбой рвануло”.
      “Вот он из самопала и пальнул,- как бы сделал окончательный вывод умница Вяземский.- А увидев, что не помогает,- и из револьвера. Мотив – натуральней не бывает: ревность. Ни одна психушка с таким диагнозом держать не станет, эта ненормальность позволительна нормальным. Она настолько естественна, что о ней стихи слагают…”
      “Зря вы грешите на Дантеса,- нехотя включился Сашок в разговор. Он в этом деле чист. Ну, может, и положил по случаю Наташке руку на плечо, так ведь дружески, я уверен. Он не кадрил ее…”
      “Точно – кадрил! – закричал по заготовленному Дельвиг.- Еще в прошлом годе – помню, Рождество отмечали – он ей, мерзавец, на складе руку целовал! Я эту картину как сейчас вижу. Только тогда подумал: может, он ей за хорошую работу?.. А теперь дошло – кадрил!”
      “На Пасху он ее в ресторан звал,- снова подал голос Пущин.- Я сам слышал. Мол, не выпить ли нам по рюмашечке в день исхода евреев из Египта…”
      Эта реплика вызвала у нас замешательство, так как являлась чистой отсебятиной. Про исход из Египта, тем более евреев,
      Пущину не поручалось. Мы потом его спрашивали: ты чего? Он разводил руками, клялся, что Египет у него слетел нечаянно, ни с того ни с сего. “Я безмозглый болтун и психоневрастеник!” – каялся он.
      Впрочем, больших отклонений от задуманного отсебятина не вызвала. Правда, сначала удивленный Дельвиг тоже отклонился от роли, спросив: “Разве Дантес – еврей?” “Не. Их род, ты же знаешь, французский”,- в последний раз отклонился Пущин, а может, и дальше отклонялся бы, если б снова не включился, к нашей радости, Пушкин. “И как развивался разговор дальше? – спросил он с интересом.- Что ответила Наташка?”
      “Сказала, что вечером у нее стирка,- ответил Пущин.- Исподнее, говорит, загрязнилось…”
      Итог разговору подвел главный его зачинщик и дирижер – Вяземский.
      “Итак, мотив ясен,- сказал он.- Но Сашок предпочитает скрытничать, поэтому мы сами пойдем сейчас к главврачу и объявим: Пушкин стрелял в Дантеса из ревности… Фу, прямо гора с плеч… Айда, ребята!”
      “Стойте! – закричал Пушкин.- Не путайте в это дело Наташку! Я вам сейчас все объясню! Мотив совсем другой!”
 
      Его как прорвало. Целый час мы слушали взволнованную исповедь отчаявшегося человека.
      Начал он издалека. Он так и сказал: “Чтоб вы все поняли, я начну издалека”. Всю свою жизнь, сказал он, с младых ногтей, буквально с пеленок, и в школе, и дома он воспитывался в духе интернационализма. Интернационализм он впитывал с молоком матери, атмосферой интернационализма дышал. Ему всегда было все равно, кто перед ним – еврей, татарин или печенег. Встретив однажды на улице негра, он пожал ему руку и сказал, что хочет с ним выпить. “О’кей!” – ответил негр и вынул из кейса поллитровку. Они распили ее в ближайшем подъезде и на прощание крепко расцеловались. Когда возник спор – кто изобрел радио:
      Маркони или Попов, он воскликнул: “Какая разница? Оба хороши!” – и послал телеграмму итальянскому правительству с просьбой передать наилучшие пожелания детям и внукам Маркони… Но, к стыду своему, он никогда не называл закон сохранения вещества законом Ломоносова – Лавуазье и трижды звонил во Французскую академию с требованием отказаться от своей половины приоритета…
      “Не люблю французов,- покрываясь краской стыда, сказал он. Позор на мою голову, грош цена моему интернационализму! Сам не знаю, откуда у меня это. Ведь любовь ко всем на свете нациям – это то, чем я пропитан насквозь. А вот с французами почему-то интернационализм не получается. Я всегда ощущал этот психологический факт как огромный изъян в своей нравственности и со жгучим чувством стыда как мог его скрывал. Я бы скрывал и дальше, но ваше дурацкое предположение о флирте Дантеса с
      Наташкой может бросить тень на ее целомудрие, и это вынуждает меня к признанию…”
      Он рассказал нам, что, когда Дантес только пришел в цех и, знакомясь, произнес свою фамилию, в сердце будто током ударило.
      Сначала Сашок воспринял этот факт как явление легкой сердечной недостаточности: в то время как раз подходил конец последней пятилетки и работать приходилось по две, а то и по две с половиной смены, чтоб выполнить ее на четыре дня раньше срока.
      Сашок тогда подумал: “Что-то рановато у меня сердце барахлить начинает”,- но трудовых темпов не снизил – честь цеха для него всегда была выше всего личного…
      Но пятилетка кончилась, новая же – в связи с развалом страны – так и не началась, объем работы резко уменьшился, перекуры стали основным времяпрепровождением, а резкие толчки в сердце при слове “Дантес” продолжались. Мало того, при виде самого Дантеса стали сжиматься кулаки. Пушкин понял, что его ненавидит…
      “Мне бы эту ненависть не сдерживать,- жаловался он нам на себя. Она ж прибывала понемногу. Надо было каждый раз, когда сталкивался с ним, материть его или толкать плечом со словами:
      “Прочь с дороги, лягушатник!” Если б я так поступал, ненависть не копилась бы и опасной концентрации в моей душе не достигла б.
      Но, скрывая свои антифранцузские настроения, я не мог позволить себе таких выходок. Кроме того, как всякий представитель русского народа, я долготерпелив, и это сказалось. В один прекрасный день я обнаружил, что вытачиваю самопал. “Зачем он мне?” – мелькнула мысль. Но не было уже у меня власти над собой.
      Единственное, на что еще хватило моего интернационализма,- не вложить в ствол пулю…”
 
      Выслушав эту исповедь, мы стали успокаивать Сашка, но он отталкивал нас, говоря, что отныне не сможет никому смотреть прямо в глаза. Он очень страдал – как всякий интернационалист, вдруг обнаруживший, что какую-то нацию он на дух не переносит…
 
      Мы, что называется, удалились на совещание. Было ясно: идти с таким мотивом к главврачу нельзя. Не любил бы Сашок всех инородцев – это было б, может, и плохо, но нормально. Не любил бы он только евреев – совсем хорошо, поскольку очень традиционно. Или, скажем, немцев – за то, что они евреев убивали… Но ненавидеть выборочно одних французов, любя всех остальных,- для России это явная ненормальность, идти к главврачу с таким объяснением можно было только с желанием навредить. Сашку после этого век бы свободы не видать. Ему бы до конца жизни кололи в черепушку настои разных трав…
      Накануне главврач рассказывал, как открыл очередное лекарство.
      Совершенно случайно! Услышал по радио песню “Сережка ольховая будто пухо вая” – и его прямо вскинуло. Пошел, насобирал этих сережек, отварил, вколол одному-другому пациенту в гипоталамус – и пожалуйста: один почти выздоровел, другому тоже лучше стало.
      “Большинство великих открытий делается случайно”,- объяснил нам главврач.
 
      Вернувшись в цех, мы рассказали Дантесу всю правду. Вяземский обнял его, говоря: “Ничего не поделаешь, придется тебе взять грех на себя”. Дантес не понял, спросил: “Какой грех?” “Грех лжи”,- ответил Вяземский и объяснил новый план. Он состоял в том, чтоб Дантес наврал главврачу, будто, являясь в целом тоже интернационалистом, к сожалению, терпеть не может русскую нацию и неоднократно говорил Пушкину: “Ах ты, русская морда!” И еще якобы говорил: “То ли дело мы, французы! И лекарство от бешенства наш Пастер изобрел, и наша солдатня в грязных сапогах по вашим кремлевским дворцам расхаживала и на постелях ваших царевен спала…”
      “Зачем мне приписывать себе такие слова? – воскликнул изумленный
      Дантес.- Какая польза может быть от этой глупости?”
      “А такая,- ответил умница Вяземский,- что в результате твоей хулы на русских, в результате попирания всего того, что так дорого русскому сердцу, Пушкин разозлился настолько, что, слегка изменив своему интернационализму, возненавидел французов. А поскольку все гадости говорил один из потомков этого глумливого племени, то он не сумел удержаться и открыл по нему пальбу.
      Таким образом, ненависть Пушкина к французам не будет уже выглядеть ненормальностью. Пушкину на суде объяснят, что из-за одного сволочного француза нельзя ненавидеть всю ихнюю нацию, тем более что этот сволочной, если разобраться, вовсе и не француз, а всего лишь отдаленный французский потомок…”
      “Да не французский я потомок! – в который раз возразил Дантес. Я потомок итальянский”.
      Мы, как всегда, замахали руками: не вешай, мол, нам лапшу на уши, кого ты пытаешься обмануть, не на тех напал, Дантес – типичная французская фамилия, так что отвертеться и не пытайся.
      Однако умница Вяземский, всех заставив умолкнуть, сказал: “Этот
      Гей-Люссак уже не впервой долдонит нам что-то про итальяшек.
      Поскольку дело мы затеяли серьезное, давайте хоть раз выслушаем его до конца. Очень интересно, как он будет уклоняться от французского происхождения. Может, из его лживого рассказа мы извлечем какую-нибудь пользу. Давай, Робеспьер, рассказывай!”
      Дантес замялся и сказал: “Моя история не слишком короткая.
      Впрочем, если вы изъявляете желание ее выслушать, извольте”.
      “Изъявляем, изъявляем!” – сказали мы и расположились поудобнее.
      Стульев не хватило, кое-кто взгромоздился на подоконник, а некоторые сели на пол, даже на нем улеглись.
      И Дантес начал свой рассказ.
 
      Предок его прибыл в Россию, когда ею начинал править Петр и в недавно прорубленное им окно в Европу еще только вставляли раму.
      Предок тоскливо бродил вдоль будущих “питербурхских прошпектов” по колено в строительном мусоре и бессчетно спрашивал себя:
      “Зачем я сюда приехал?” И ответить на вопрос не мог.
      Новая столица тем временем строилась. Князья и бояре возводили дворцы и обставляли их мебелью. Деньги у них были, а вкуса – нет. Купив сегодня дюжину кресел на гнутых ножках, они назавтра присовокупляли к ним шесть двуспальных кроватей с ножками прямыми. Уместно ли соседство столь разных по духу предметов – такой проблемы они не знали. Умея уже ценить красоту отдельной вещи, они не угадывали красоты сочетания. В результате шкафы ампир перемежались столами рококо, рядом с позолоченной лежанкой в стиле Карла Великого громоздились розовые балахоны а-ля
      Помпадур… Так что, когда изможденный предок нашего Дантеса явился во дворец князя Куракина, чтоб попросить место слуги или дворника, его от увиденного стошнило. “Вы что-то несвежее съели?” – поинтересовалась супруга князя, урожденная графиня фон
      Цернговенхорнау. “Я вообще сегодня ничего не ел”,- признался предок Дантеса. Последнюю лиру он отдал извозчику, привезшему его в столицу, рубля же вообще еще не видел.
      “Отправляйтесь на кухню, вас накормят расстегаями с бужениной”, брезгливо передернув мраморными плечиками, велела княгиня
      Куракина, но странный посетитель сделал протестующий жест.
      “Сначала разрешите немного по командовать вашими слугами”,- попросил он, сглотнув голодные слюни. Удивленная просьбой княгиня хотела выставить нахала вон, но безукоризненная итальянская речь пробудила в ней сладостные воспоминания об одном вечере, проведенном ею в гондоле с племянником венецианского дожа, и, размягченная воспоминаниями, она, махнув ладошкой, сказала: “Не знаю, что означает ваша странная просьба, но здесь так скучно, что я готова ее выполнить. Даю вам четверть часа”.
      Получив пятнадцатиминутный, так сказать, карт-бланш, предок нашего Дантеса не стал долго раздумывать. Он закричал слугам:
      “Этот диван мигом туда!.. Эти кресла – вдоль стены, а эти вообще
      – вон!.. И не только из комнаты, из дома!.. Эти сенжерменские часы перенесите с клавесина на камин, а этрусскую вазу с него разбейте, она не этрусская… Клавесин тоже выбросьте на улицу, этот цвет музинструментов уже лет пять как устарел…”
      Он покомандовал так минут десять, и гостиная, в которой все происходило, преобразилась. Она приобрела сказочно восхитительный вид. Цвет стен дружил с формой кресел, камин смотрелся добрым генералом. Даже сенжерменские часы затикали веселей.
      У княгини перехватило дух и, теряя сознание от красоты окружающего, она пролепетала: “А не могли бы вы, сударь, так покомандовать и в других комнатах?..”
      “Охотно”,- ответил предок Дантеса, подхватывая падающую навзничь хозяйку…
      Дворец он покинул затемно, так и не угощенный расстегаями, но зато с увесистым конвертом. “В ближайший трактир!” – крикнул он извозчику и ткнул его кулаком в спину. Он уже видел, что извозчиков в России принято тыкать кулаком в спину.
      Трактир был уже закрыт, хозяина пришлось поднять с постели.
      “Шнель! Цито! Цито!” – кричал он ему на знакомых языках. Хозяин кланялся, бормотал: “Будьсделано”,- и ставил на огонь большие сковородки…
      В ту ночь предок Дантеса впервые в России нажрался.
      Наутро он проснулся знаменитым. Княгини, графини, баронессы и купчихи первой гильдии толпились у дверей его номера в обшарпанной третьеразрядной гостинице. Они уже прослышали о его искусстве и, размахивая увесистыми конвертами, наперебой приглашали к себе…
      Когда на третьей неделе своей славы он выходил из дома купца
      Семибрюхова, у крылечка его поджидал востроносый репортеришка
      “Биржевых ведомостей”. “Расскажите немного о себе,- попросил репортеришка.- Где вы учились искусству обустраивать Россию? У кого?”
      Широко шагая по Невской першпективе уверенным шагом, предок
      Дантеса ответил: “Ни у кого”.
      Востроносый едва поспевал за ним. “Вы знаменитый в России мастер,- говорил он, задыхаясь.- Как называется ваша профессия?”
      Предок остановился и лениво пожевал пополневшими губами.
      “А хрен ее знает! – сказал он после некоторого молчания.- Лишь бы деньги платили”.
      “Хрен его знает” он сказал по-итальянски, а “Лишь бы деньги платили” – по-русски, так как уже начинал понемногу овладевать этим языком.
      Английское слово дизайнер появилось лишь спустя два века…
 
      Обычно мы перебивали нашего начальника после первого десятка слов. Да он больше за один раз старался и не говорить. Он нас боялся. Мы держали его в черном теле. С тех пор, как в страну пришла демократия, мы все время держали его в нем.
      Но в тот раз мы слушали его, не роняя звуков. Продолжая повествование, Дантес рассказал, что в конце концов его предка пригласил к себе сам император – то ли Павел Первый, то ли еще его дед,- точных сведений у Дантеса не было. Приглашение от императора последовало уже после того, как предок обустроил жилища всех именитых граждан Петербурга.
      Примчавшись во дворец, предок рухнул на колени. Он даже пытался поцеловать туфлю царя. Но тот, несмотря на восемнадцатый век, повел себя демократично: туфлю целовать не дал, поднял предка с пола, шутливо заметив: “В коленях правды нет”, а затем уже серьезно спросил: “Сумеешь за неделю обустроить мой кабинет так, чтоб в нем витали одни только державные мысли? Наслышан я о тебе”.
      “О, ваше-с величество-с! – воскликнул предок.- Все державные мысли-с и так-с почитают за честь-с обитать в вашем-с кабинете-с”. Недавно овладев русским языком, он злоупотреблял частицей “с” – как все неофиты, не зная чувства меры.
      “Не имею резона тебя переубеждать,- усмехнулся император.- Итак…”
      “С превеликим-с удовольствием-с”,- прошептал в глубоком поклоне предок.
      В тот же день он принялся за дело. Выбросил из кабинета изящное бюро с инкрустацией и поставил дубовый письменный стол со столешницей в ладонь. Кресла заменил стульями с прямыми спинками. Установил просторный книжный шкаф и велел принести из
      Эрмитажа настоящую этрусскую вазу. Стены облицевал орехом и спустил пониже люстру. Вместо штор повесил гобелены. Вместо картин, писанных маслом, – офорты. К субботе работа была закончена…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6