Современная электронная библиотека ModernLib.Net

День творения

ModernLib.Net / Краковский Владимир / День творения - Чтение (стр. 32)
Автор: Краковский Владимир
Жанр:

 

 


      И вжался губами в ухо отца. «Ее зовут – Жилет»,- шепнул он. «Вот так имя! – расхохотался отец.- Да знаешь ли ты, что такое жилет?» – «Ты же дал обещание!» – закричал сын, заплакал и впредь стал относиться к отцу хуже.
      В день своего четырехлетия он сказал: «Мне сегодня исполнилось несколько лет».- «Не несколько, а четыре»,- поправил отец. «Правильно,- согласился сын.- Но это и есть несколько. Самое лучшее несколько – это четыре».
      И объяснил подробнее: «Один – это один, два – это два, три – это плохое несколько, а пять – уже много. Это самое плохое много, но все-таки много. А четыре – самое лучшее несколько».
      Рассудив таким образом, он стал придумывать странные математические задачи и звал старшего брата, чтоб устроить ему экзамен.
      «Ну, чего тебе?» – сердито спрашивал старший брат, то есть мальчик Коля, который не любил, когда его отвлекали от насвистывания различных песен.
      «Что получится, если сложить самоелучшее несколько с самымплохим много?»- задавал задачу четырехлетний младший брат.
      «Не знаю»,- отвечал Коля, подумав. Он мог бы ответить так не думая, но все-таки сначала думал, потому что желал помочь младшему брату в его затруднениях.
      Но, оказывается, никаких затруднений не было, младший брат знал решение своей задачи. «Получится плохое несколько раз плохое – несколько»,- странно объяснил он старшему брату.
      «Смотри,- сказал он как-то в другой день и нарисовал на листке бумаги неровную линию.- Видишь, это прямая палочка…»-«Какая же она прямая?» – возразил Коля. «А ты думай, что прямая,- попросил брат.- А вот другая палочка… Видишь, они перекрещиваются?» – «Вижу»,- согласился Коля. «А теперь нарисуем еще одну палочку отсюда досюда и одну из середины этой палочки сюда… Какая из всех палочек самая лучшая?»- «Они все неплохие,- ответил Коля.- Если, конечно, считать, что они ровные».- «А мне больше всех нравится вот эта,- сказал младший брат.- Потому что она разделила этот углышек ровно пополам».- «Откуда ты знаешь, что ровно пополам?» – спросил Коля. «Как же ты не понимаешь? – удивился младший брат.- Обязательно пополам, потому что…- он внимательно посмотрел на старшего брата.- Я скажу тебе одно важное слово, только ты пообещай, что никому…» – «Хорошо,- согласился Коля.- Никому».- «Я тебе на ушко,- сказал младший брат,- а ты молчи…- Он прошептал очень тихо: – Эти углышки одинаковые потому, что… Нет,- сказал он печально.- Я не стану говорить тебе важное слово, потому что ты удивишься и закричишь громко, как папа».- «А откуда ты знаешь это важное слово?» – спросил Коля. «Оно мне приснилось,- ответил младший брат.- А теперь смотри, что я еще нарисую…»- «Мне надоело,- признался Коля.- Давай лучше я просвищу тебе новую песню».- «Давай,- согласился брат.- Свисти»,- и стал думать о своем, а Коля свистеть песню.
      В один из таких моментов в комнату вошла мать. Она увидела своих сыновей сидящими на полу, один из них свистел, другой шевелил ртом, оба смотрели в потолок незрячими глазами,- увидев это, она воскликнула – с испугом и всплеснув руками: «Господи, и наградил же ты меня детьми!»
      Но дети не услышали восклицания матери. И Господь тоже. Все занимались серьезной мужской работой, им не было никакого дела до глупых жалоб женщины, пришедшей с кухни и всплескивающей руками, пахнущими борщом, а также сырыми котлетами, которые женщина изжарила часом позже и накормила ими своих странных сыновей.
      А вечером, когда с работы пришел отец, она поругала его, сказав: «Ну и сыновья от тебя!», в чем, конечно, была права, ибо сыновья всегда от отцов. От кого же еще?
 

199

 
      Пожалуй, я не успею рассказать о всех замечательных представителях зреющего нового поколения: пора возвращаться к Верещагину. Последний раз о нем вскользь упоминалось в главе, где мальчик Коля сочинил свою вторую песню – уже со словами. Верещагину песня понравилась и он выучил ее с четвертого раза. Вот и все, что там о нем говорилось.
      Теперь займемся им вплотную.
      Разучив песню, он вместе с мальчиком Колей выходит из дому, некоторое время они гуляют по парку, где изо всей силы дуэтом свистят песню, после чего Верещагин отправляется в институт, к себе в цех.
      Он открывает дверь, и его тут же оглушает крик Альвины: «Приехал! Он приехал!» Верещагин останавливается. Он стоит в дверном проеме и смотрит на бегущую к нему с криком «Он приехал!» Альвину,- она уже совсем близко, но голосит, как издали. «Он был здесь! – голосит она – то ли в ужасе, то ли в восторге, ее лицо совсем уже рядом, виден кирпичный румянец на щеках – то ли от возбуждения, то ли предстарческий. – Он звонил вам домой! Он вас ищет! Он сказал, что когда он придет…»- «Куда он придет?»- строго спрашивает Верещагин. «Когда вы придете! – закричала Альвина.- Чтоб тут же позвонили ему! Он у себя в кабинете! Он сказал, что будет сидеть и ждать вашего звонка!»
      И остальные здесь: Юрасик, Геннадий, Ия. Все в сборе.
      «Что нового? – спрашивает Верещагин и идет на середину цеха,- Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия группируются перед ним, будто он фотограф. Будто он пришел сделать с них исторический снимок: Альвина жмется к Юрасику, Ия прячется за спиной Геннадия.- Что нового? – интересуется Верещагин.- Что произошло в мое отсутствие?»
      «Директор приехал!..»-начинает Альвина с прежней истерической громкостью, но Юрасик, краснея, тычет ей в бок локтем, и она осекается. Верещагин видит: совсем по-супружески тычет в бок Альвину краснеющий Юрасик.
      «Как идет работа? – ласково спрашивает он.- Может быть, надо подписать какие-нибудь протоколы?»
      «Что вы! – говорит Ия.- Это потом». И все остальные кивают – усиленно, согласно: да, мол, потом,- Юрасик, Геннадий, Альвина тоже кивает, но позже всех. Она смотрит на Верещагина взглядом сгорающего в огне человека и говорит: «Директор приехал…»
      «Я сейчас поднимусь к нему,- обещает ей Верещагин и смотрит в потолок таким взглядом, каким смотрят в пол.- Если он позвонит, скажите, что я направился к нему».
      Он так и говорит «направился» вместо «пошел», и действительно направляется, а не идет к двери – Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия слышат, как, направляясь к двери, Верещагин насвистывает какую-то странную песенку.
      Но вдруг песенка обрывается,- совсем не потому, что Верещагин вышел, он нисколько не вышел, он стоит в дверном проеме – замер, недвижим – секунд десять – это очень долго,- потом бежит обратно и спрашивает тревожно: «Вы ему ничего не сказали? Вы ему ничего не сказали?» Он повторяет «Вы ему ничего не сказали?» ровно столько раз, сколько операторов в цехе, а их четверо: Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия,- выходит, самое лучшее несколько раз повторяет Верещагин «Вы ему ничего не сказали?» Он обращается с этим вопросом «Вы ему ничего не сказали?» к каждому в отдельности: шаг к Альвине, шаг к Юрасику, шаг к Геннадию, шаг к Ие – итого самое лучшее несколько шагов делает Верещагин и при каждом строго спрашивает: «Вы ему ничего не сказали?», внимательно всматриваясь в лица спрашиваемых, а Юрасика даже схватывает за узел галстука цвета подгнившего кленового листа, то есть модного лет через пятьдесят, он стальной хваткой держит этот преждевременный узел и тянет на себя, отчего Юрасик краснеет сильнее обычного – у него передавлена сонная артерия.
      «Вы ему ничего не сказали?» – спрашивает Верещагин.
      «Нет! Нет!»- по очереди отвечают все, за исключением Юрасика, он этого слова вымолвить не может, хотя и старается: кроме сонной артерии у него передавлена также и глотка, он только хрипит, Верещагин одобряет это хрипение кивком, он понимает его смысл.
      Наконец он выпускает узел галстука из цепких пальцев, выбегает из цеха, и вот уже на третьем этаже в приемной директора. Секретарша Зиночка встречает его взглядом ласковым и утомленным, ей очень к лицу ласковый и утомленный взгляд, она знает это и вот смотрит им всю жизнь – утром и вечером, на службе и в очереди за мясным фаршем, она уже забыла, что у нее ласковый и утомленный взгляд, уже не умеет смотреть иначе; выращенный в горшочке Зиночкиной души, этот взгляд живет теперь отдельно от нее, не очень еще утомленной и совсем не ласковой.
      «Там?»- Верещагин заговорщически нацеливает палец на дверь, обитую кожей цвета, который войдет в моду через полстолетия. Зиночка кивает – ласково и утомленно, утомленно и ласково. «Здесь?» – дублирует свой вопрос Верещагин, лицо его внезапно принимает свирепый вид, он начинает рыться в карманах, как любовник, пришедший под дверь изменившей ему возлюбленной с намерением застрелить ее и вдруг спохватившийся: не забыл ли он пистолет.
      «Ага!»- говорит он и вытаскивает мундштук, при этом на пол шлепается пачка папирос, звук такой громкий, будто нетерпеливый любовник начал стрельбу по возлюбленной еще за дверью,- пока пачка падала, Верещагин дважды пытался поймать ее на лету, но не преуспел в этом. Он поднимает ее уже с пола – достаточно грациозно для своего возраста, закуривает и, отворив дверь в директорский кабинет, впускает в него густой смердящий клуб дыма. Объявив о себе таким образом, Верещагин срывается с места, ныряет в облако – он возникает перед директором как джинн, как цирковой фокусник, как погорелец.
      Директор пружиной распрямляется над своим столом – очень хорошо видно, с каким нетерпением он ждал Верещагина, который теперь приближается к нему, рассекая клубы сизого, как спрут, дыма. «Что случилось?» – начинает директор, но Верещагин выбрасывает к его лицу сразу обе ладони, и дым рассеивается. «Стоп! – говорит он.- Ничего больше не произноси. Я все сам».- «Что случилось? – не произносит, а выкрикивает директор: – Что ты натворил? Что произошло?»
      Верещагин без дыма как голый. Он устало кивает. «Да,- говорит он.- Да, да. Я понимаю твое волнение».
      Он говорит, что понимает волнение директора. «Но ты не даешь мне высказаться,- говорит он,- поэтому я вряд ли смогу тебе объяснить, что произошло».
      «Хорошо,- директор берет себя в руки.- Говори, я слушаю». Верещагин, довольно кивнув, садится в кресло. Он хочет сделать затяжку, но у него что-то не клеится с папиросой,- ему нужно выпустить новый клуб дыма, а то он как голый, но папироса в мундштуке…- кстати, где она? – оказывается, ее уже нет,- должно быть, выпала, хулиганка, лежит себе где-нибудь, пакостница, прожигает ковер на полу директорского кабинета – этой мыслью и обеспокоен сейчас Верещагин. «Где моя папироса?» – спрашивает он, рыщет взглядом по ковру, становится на четвереньки, заглядывает под стол, но видит там только нервно подрагивающие директорские ноги, вылазит из-под стола, вопросительно смотрит на директора, который багровеет от сдерживаемой ярости не хуже, чем Юрасик от стыда,- он думает, что Верещагин над ним издевается. «Ты будешь рассказывать или нет?»- кричит он.
      Верещагин садится обратно в кресло. Он успокаивает себя мыслью, что в свете произошедших исторических событий прожженный ковер – слишком ничтожная мелочь, чтобы из-за нее расстраивать себе нервы. Он закуривает новую папиросу, выпускает позарез нужное ему облако дыма и говорит директору: «Я создал Кристалл. Нас обещают перевести в класс «ню».
      «Какой кристалл?» – спрашивает директор и начинает дышать чаще. Перевод в класс «ню» он оставляет без внимания. А Верещагин не оставляет.
      «С почетным правом бесполого размножения,- говорит он.- Тебя, может, это и огорчит, а мне, так знаешь, это половое размножение осточертело. Хлопот с ним не оберешься. Устал я от него».
      «Что за кристалл?» – орет директор. Терпение его лопается. Он встает – стул за его спиной падает. Он идет на Верещагина, полный кипящей злобы, весь в пузырях ярости, сейчас очень хорошо видно, какой это физически сильный человек.
 

200

 
      Теперь притча.
      Жил был на свете огромный-преогромный дог. Когда однажды рассердившийся хозяин сильно ударил его, дог преданно заскулил и трусливо поджал хвост.
      И жила-была на свете маленькая-премаленькая собачка чи-хуа-хуа, величиной с ладонь. И ее тоже рассердившийся хозяин однажды шлепнул легонько, чуть-чуть, однако маленькая чи-хуа-хуа унижения терпеть не стала; набросившись на обидчика, она укусила его за палец.
      И вот в один прекрасный день огромный трусливый дог повстречал маленькую храбрую чи-хуа-хуа и проглотил ее.
      Отсюда вывод: сила питается храбростью.
 

201

 
      Я знаю, как Боги горшки обжигают. Я видел. Это почти как у нас. Но есть несколько технологических отличий. Я расскажу вам секреты этого производства. Слушайте внимательно.
      Сначала Юпитер спускается с Олимпа в долину и набирает мешок глины – обязательно спускается, в этом первый секрет божественной технологии. У того Бога, который захочет обжечь горшок, предварительно не спустившись, ничего не выйдет. Потому что на Олимпе, и вообще на вершинах, глины нет. Бог обязательно должен сначала спуститься.
      Таков, значит, первый секрет, но он, скажу сразу, не самый главный.
      Итак, Юпитер спускается в долину и набирает мешок глины. Разумеется, тайком: никто не должен видеть, как Бог спускается.
      В этом второй секрет технологии.
      Значит, первый – обязательно спуститься. Второй – чтоб никто не видел.
      И второй, между прочим, тоже не самый главный.
      Ну, а в том, как Бог взбирается с мешком обратно, в этом вообще никакого секрета нет.
      И в том, как он лепит горшки,- тоже ничего особенного, каждый сможет. Смешно думать, что лепить – это секрет.
      Лепит Юпитер горшки и ставит в солнечный день обсыхать.
      Кто-нибудь обязательно решит: здесь, мол, тоже никакого секрета; вот и ошибся этот кто-нибудь.
      Третий секрет как раз здесь: должен быть солнечный день. Чтоб горшок хорошенько обсох.
      Итак, первый – спуститься, второй – тайком, третий – лучезарная солнечная обстановка – самый, между прочим, пустяковый секрет: на худой конец можно сушить горшки и в пасмурную погоду. Правда, времени больше уйдет и качество будет чуть пониже.
      И вот наконец главная технологическая операция – обжиг. Ставит Юпитер на полянке обсохшие полуфабрикаты, берет в руки обыкновенный перун, и ну метать в глину молнии. Одну за другой, за третьей четвертую – снопами, пачками, ворохом.
      И к утру горшки готовы. Можно нести на базар.
      Люди приходят на базар за горшками и говорят друг другу: день сегодня тихий, но – ух, какая ночью была гроза!
      Вот это-то и есть самое главное: гроза! Хотя, говоря научным языком, она – побочный эффект обжига, в каком-то смысле не очень существенный.
      Поэтому прав тот, кто сказал: не Боги горшки обжигают. То есть прав он в том смысле, что – и не Боги. Люди тоже великолепно делают это дело, на базаре их горшки успешно конкурируют с олимпийской продукцией.
      Но у людей получается без грозы.
      Если дело изготовления горшков полностью передоверить людям, то не будет гроз.
      Поманишь пальцем ребенка: «Иди-ка, мальчик, сюда. Скажи, ты знаешь, что такое гроза?» – «Не»,- отвечает мальчик.
      Подойдешь к старику: «Папаша, вам приходилось видеть грозу?» – «Не, сынок,- ответил старик.- Дед рассказывал, что вроде когда-то бывали».
      Горшков полно, а грозы нет.
      А без гроз на Земле, честно говоря, жить было бы тошно.
      Значит: спуститься – это раз, тайком – два, желателен безоблачный день – три и четыре – обязательно так, чтоб ночью была гроза.
      Ведь смысл этих дурацких горшков в конечном счете в грозе-то и заключен!
      Чтоб не было тошно жить на Земле.
      Чтоб хоть время от времени из какого-нибудь тупикового переулка в сумеречный час мог донестись пьяный ор:
      Брови темные сошлися,
      Надвигается гроза!…
 

202

 
      Верещагин заканчивает рассказ и умолкает, потрясенный собственной речью.
      «Это же потрясение основ,- говорит потрясенный директор.- Это же переворот и новая эпоха».
      Верещагин кивает.
      Вот так они и сидят некоторое время друг против друга и кивают, потрясенные.
      «Новая эпоха»,- говорит директор.
      «Класс «ню»,- развивает директорскую мысль Верещагин.
      «И как тебя угораздило? – говорит директор. Он восхищен Верещагиным, а у некоторого сорта людей восхищение человеком вызывает желание ласково пожурить его, директор как раз из этого сорта.- Как тебя угораздило! » – говорит он.
      Верещагин продолжает кивать. Теперь уже невпопад.
      А директору хочется вникнуть в предысторию события.
      «Когда-то я считал тебя гением, еще на студенческой скамье,- говорит он, начиная как бы издалека, но, выходит, совсем вплотную к событию.- Потом ты зашился,- директор позволяет себе такое нелитературное слово «зашился».- Ты поблек, и я подумал: очередной неудачник. Знаешь, сколько я их навидался на своем посту, можешь себе представить, сколько их прошло мимо меня и около».
      «Тридцать»,- кивает Верещагин, но, как выясняется, второпях, в сомнамбулическом своем состоянии завышает число продефилировавших мимо директора неудачников. «По крайней мере, двадцать,- скромно урезает тот верещагинскую астрономическую цифру.- Кончают институт – гении, самородки, а пустишь в дело, выясняется – порода, шваль, ноль. Я и тебя, признаюсь, отнес к их числу».
      Оба сидят довольные. Директор – своей откровенностью, Верещагин – идиотской ошибкой директора на свой счет.
      «Слишком неудачно ты шел,- оправдывает свое заблуждение директор.- Помню ажиотаж вокруг твоей дипломной. Но потом же пшик был. Был?»
      «Пшик,- соглашается Верещагин.- Меня к печам не подпускали».
      «И все ж тебя угораздило,- говорит директор. Вдруг».
      «И не вдруг,- не соглашается на этот раз Верещагин.- Начало все-таки было в дипломной работе».
      «Допускаю, допускаю,- говорит директор.- Но ты вспомни, что говорил о ней Красильников. Красильников ведь бог?»
      «Бог,- на этот раз Верещагин соглашается. Бог-отец».
      «О твоей дипломной Красильников сказал: ошибка. Я, сказал, не могу найти, где она, но нюхом чую: потрясающей красоты ошибка. Однако, сказал он, за изящество и оригинальную методологию предлагаю рассматривать работу студента как диссертацию… Так он говорил?»
      «Так и не так,- полусоглашается Верещагин. Если бы ты знал, как я по нему соскучился».
      «Давай ему позвоним»,- предлагает директор. «Ага,- в десятый раз соглашается Верещагин. Только ты сначала посмотри на Кристалл, а то…» «Что – а то?» – спрашивает директор. «Может, я все выдумал»,- Верещагин вдруг начинает смеяться – заливисто, долго, прямо захлебывается, его корчит в кресле. «Прекрати,- строго говорит директор, свои чудачества. Прекрати!» Но Верещагин все хохочет и хохочет, а потом говорит: «Может, перед тобой сидит сумасшедший, который все выдумал».- «Передо мной сидит гений,- отбривает директор.-Перестань болтать ерунду, для тебя это несолидно».
      И он смотрит на Верещагина так, как по его мнению должно смотреть на гения. Но опыта по созерцанию гениев у него нет, он только учится и поэтому быстро устает. Учащиеся устают гораздо быстрее созидающих. Выучить, скажем, математическую теорию или поэму труднее, чем их создать. Потому что созидающим помогает кто-то неведомый, а изучающему приходится рассчитывать на собственные силы. Устав смотреть на Верещагина как на гения, директор говорит: «А как же все-таки с ошибкой? Было? Или Красильников ошибся?»
      «Старый хрыч ошибется! – говорит Верещагин.- Держи карман шире. Я ее нашел. И исправил. Уже здесь. Почти на днях это было».
      «А мне ничего не сказал»,- упрекнул директор.
      Верещагин совершает попытку оправдаться: «Не до того было. Я шесть дней сидел на диване вниз головой».
      Директор сопит. Он недоволен Верещагиным и причину недовольства не скрывает. «Хотя я и привык к твоим странностям, но и меня они иногда раздражают,- говорит он.- Когда ты станешь вести себя пристойно? То какой-то класс «ню», то – вниз головой. Разве можно сидеть вниз головой? На диване или на чем там угодно? Скоро о тебе заговорят во всем мире, отбою не будет от журналистов, они народ насмешливый, особенно иностранные, пора кончать с этими чудачествами».
      «К чертовой матери их,- соглашается Верещагин.- Только я на самом деле сидел вниз головой. Честное слово».
      Директор смеется с видом: что, мол, требовать с гения. «Значит, исправил ошибку и сделал Кристалл?» – спрашивает он.
      «Сотворил,- поправляет Верещагин.- Хочешь, покажу, в чем была ошибка? Дай-ка чистый листок».
      Директор достает пачку бумаги, но потом вдруг смущается и, поколебавшись, прячет обратно в стол. «Эта чертова административная работа,- говорит он.- Конечно, циклический интеграл от нелинейной функции я еще возьму, но многое подзабыл… Боюсь, что не все сумею понять. Уж «не секу», как выражается нынешняя молодежь. В наше время говорили «не петрю». Так вот, не петрю я уже…»
      Он умолкает, и в наступившей тишине слышны только шаги Верещагина, который давно не сидит, а ходит по комнате, заложив руки за спину, и осматривает стены. На стенах ничего нет, но Верещагин смотрит внимательно, иногда останавливается, склоняет набок голову – он ведет себя, как в музее.
      «Даже страшно идти в твой подвал,- признается директор.- Веришь, поджилки трясутся. Одним словом, исторический момент»,- говорит он.
      И тоже начинает ходить по кабинету, заложив руки за спину – то ли в подражание Верещагину, то ли просто так.
      «Думаешь, в историю войдет момент, когда его увидишь ты? – обижается Верещагин и, проходя мимо директора, смотрит с вызовом.- Исторический момент уже был – когда его увидел я».
      «Разумеется,- директор спешит согласиться, даже резко меняет курс, семенит за Верещагиным.- Ну, пошли. Глянем. Пора. Я весь в нетерпении. Я его увижу? Он, говоришь, прозрачен и невесом?»
      «Он чуть преломляет,- успокаивает Верещагин, обходя письменный стол.- Захочешь, увидишь. Но, главное, ты его пощупаешь. Он твердый, упругий и теплый, как…»
      «Грелка,- подсказывает директор и натыкается на стул,- тот с грохотом падает, но директор не поднимает его, ему некогда, он едва успевает за Верещагиным, тот прибавил ходу.- Как грелка, да?»
      Сравнения у него всегда неуклюжие и грубоватые, на этот раз он тоже не отличился, но Верещагин не возражает: пусть будет грелка. «Как грелка,- соглашается он.- Еще с медузой можно сравнить, только медуза похолодней ».
      «Давай сравним с теплой медузой»,- предлагает директор, пытаясь обогнать Верещагина, чтоб заглянуть ему в лицо. Он немного ошалел от свалившейся на него новости и в странности разговора сейчас мало уступает Верещагину; впрочем, в глубине его делового мозга шевелится вполне деловая мысль, что вот ведь не сегодня завтра придется писать об удивительном Кристалле в газеты или давать интервью, так что неплохо бы уже заранее обзавестись каким-нибудь подходящим сравнением. «На что похож ваш кристалл?» – спросит проныра-журналист. «На подогретую медузу»,- ответит теперь директор, впросак не попадет. Нужно только выучить выражение «Подогретая медуза» на английском, французском и немецком языках, думает он, потому что, если доверить это дело переводчикам, обязательно перековеркают.
      «Подогретая медуза сдохнет»,- высказывается Верещагин, но не в том смысле, что возражает. Можно считать, он приемлет сравнение с подогретой медузой, хотя немного жалеет ее.
      «Это переворот,- плетясь за ним, говорит директор – задумчиво, как бы сам себе. Они оба устали и идут теперь медленно.- Не только в науке, но и в технике. Ведь он обязательно найдет практическое применение, как ты думаешь?»
      Верещагин прекращает ходьбу. Стоит как вкопанный.
      «Это меня не касается,- говорит он с надменностью женщины, которой любовник пожаловался на радикулит, разыгравшийся у него от любовных трудов.- Это вам, практикам, думать. Уж как-нибудь приспособите его к делу, в этом вы мастера. Может, станете набивать им подушки».
      Директор натыкается на Верещагина, он очень удивлен: «Подушки? Кристаллом?»
      «Ты все время забываешь, что он мягкий,- говорит Верещагин, отбегая в сторону,- и теплый, как нагретая медуза, только совсем не мокрый. Если его засунуть в наволочку, будет очень удобно и приятно спать».
      «Он не излучает?» – спрашивает директор. Его тревожит вопрос о влиянии Кристалла, засунутого в наволочку, на здоровье простых спящих людей, а также внезапное исчезновение Верещагина. Его нет нигде. И шагов не слышно. Директор озирается, с испугом думает, не сошел ли он с ума. Так второй раз уже в этом кабинете возникает мысль о безумии.
      «Абсолютно безвреден,- доносится вдруг голос из-за шторы. Директор обрадован – вон он где, оказывается, пропавший, перегнулся в открытое окно, тень его зада темнеет на розовой шторе.- Спи хоть сто лет»,- говорит Верещагин, будто с улицы.
      Его голос врывается в кабинет вместе с дребезжанием проезжающих грузовиков, скрипом тормозов и шелестом шин легковых автомобилей.
      «Подушки – это ерунда,- высказывается директор и отдергивает штору.- Найдем применение и получше. Он дорогой?»
      «Не дороже ваты»,- отвечает Верещагин, что-то рассматривая на улице.
      Прохожие, слыша несущиеся сверху слова о чем-то дешевом как вата, задирают головы; возможно, они думают, что это голос с неба.
      Два тысячелетия молчал Бог и вдруг заговорил о чем-то смехотворно низком по цене.
      «Пошли,- говорит директор, он обращается к заду Верещагина.- Применение найдем, для этого большого ума не надо. Ей-богу, поджилки трясутся».
      Они выходят из кабинета, спускаются по лестнице, игнорируют лифт, не отвечают сотрудникам, которые здороваются – главным образом с директором, одни – почтительно, другие – весело, третьи говорят: «Что-то раненько вы из отпуска», четвертые: «Вы очень посвежели»,- и смертельно обижаются, так как директор ничего не отвечает, даже не смотрит в сторону приветствующих, игнорирует спрашивающих, они не знают, что у директора трясутся поджилки, они думают, что он обюрократился или получил назначение в министерство.
 

203

 
      «Слухи о создании Верещагиным Кристалла что-то не подтверждаются,- сказал представитель сыраквашагской цивилизации, член Высшего Совета, один из главных Архохронтов обеих Вселенных, подползая к коллеге – чертовауймаголовцу, тоже члену Высшего Совета и тоже Главному Архохронту.- Считаю, что перевод в класс «ню» с предоставлением почетного права бесполого размножения придется пока притормозить».
      Чертовауймаголовец кивнул – второй головой справа. «Эти сведения поступили и ко мне,- ответил он ртом четвертой головы, считая от середины влево.- Но я не очень им доверяю. Некоторые внутренние голоса подсказывают мне, что на Верещагина можно положиться».
      «А по-моему, он все-таки или мистификатор, или неудачник,- возразил сыраквашагец.- Или просто больной».
      «Мне хочется верить в Верещагина,- сказал чертовауймаголовец.- Думаю, что не следует торопиться с выводами. Поживем – увидим».
      «Хорошее предложение,- иронически согласился сыраквашагец.- Действительно, давайте лучше поживем».
      И, усмехнувшись, он пополз к будке суперсветовой телепортации, оставляя за собой мокрый след.
      Конгресс закончился. Делегаты разъезжались кто куда.
 

204

 
      «Де?- сказал Верещагин.- Де?» Его голос звучал гулко, так как доносился из сейфа. Сначала он шарил в нем руками, теперь залез головой.
      В третий раз он сказал «Де?», уже вытащив голову из сейфа. Директор, Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия,- одним словом, все увидели на его щеке огромную кровоточащую царапину, а на губах широкую, чуть растерянную улыбку.
      «Де?» – спросил Верещагин в четвертый раз, то есть произнес это странное слово самое лучшее несколько раз, после чего наступило молчание. Никто ничего не говорил, и Верещагин свое «Де?» не повторял больше, и в этом безмолвии прошло много томительных мгновений – то ли минут, то ли секунд, точно теперь уже никто установить не сможет. А когда эти мгновения истекли, Верещагин стал поражать всех совершенно непонятными действиями – например, взобрался на стол и начал хватать руками воздух, в то же время пытаясь слизнуть языком кровь со щеки, хотя царапина находилась у самого уха, так что даже малый ребенок мог бы заранее догадаться, что длины языка не хватает, чтоб ее достать.
      Похватав воздух над головой у потолка и обслюнявив щеку, Верещагин помчался по столу, как по гаревой дорожке, стремительно набирая скорость, но, конечно, очень уж разогнаться не успел, поскольку стол кончился, но, и падая, он продолжал хватать руками воздух, и, лежа уже на полу, все еще хватал и, естественно, поэтому никак не мог встать на ноги – только выдающиеся спортсмены способны подняться из положения ничком, не используя рук. Помогли ему директор и Альвина, они ставили его на ноги, приговаривая – директор: «Успокойся, черт возьми, что с тобой?», Альвина же: «Вы, наверное, ушиблись, разве можно так падать».
      Однако Верещагин игнорировал все обращенные к нему речи; едва почувствовав себя в вертикальном положении, он снова полез на стол, а оттуда – на тумбочку, с тумбочки же перескочил на сейф, при этом он так азартно хватал вокруг себя и над собой воздух, что стал получаться довольно красивый танец, странной хореографии и высокого, должно быть, смысла.
      «Прекрати!» – сказал директор: в подобных ситуациях все серьезные люди всегда говорят «Прекрати!» – не столько для действительного прекращения, сколько желая сохранить в чистоте собственную совесть – дескать, я принял меры, не взирал безучастно на безумие ближнего своего,- вот и директор так сказал, почти не надеясь на действие своего резона, но Верещагин внезапно послушался.
      Он сел на вершине сейфа, по-турецки раздвинув коленки в стороны, и тут все увидели, что, несмотря на жестокое падение, несмотря на странный танец высокого смысла, лицо Верещагина сохраняет прежнюю широкую, добрую, можно сказать даже простецкую улыбку слегка ушибшегося человека.
      «Что произошло?» – обратился к этой улыбке, к сидящему на сейфе Верещагину директор; впрочем, он уже начинал прозревать, он уже начинал догадываться, что произошло, волна ярости, тщательно перемешанной с испугом, поднималась уже в его душе, но он сдержался, довольно участливо спросил: «Что произошло?», Верещагин не ответил, и тогда директор снова спросил: «Что произошло?» – он еще немножко надеялся.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34