Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чего же ты хочешь?

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кочетов Всеволод / Чего же ты хочешь? - Чтение (стр. 21)
Автор: Кочетов Всеволод
Жанр: Отечественная проза

 

 


      – Враки! – рявкнул Клауберг. – А что касается нравственности, мне на вашу нравственность, сами понимаете, наплевать. Дело не в ней. А в том, что мы обязаны без всяких осложнений и инцидентов выполнить порученное нам дело.
      – Вам поручили одно, мне другое, Клауберг. Я и выполняю порученное мне.– Последние слова она произнесла с многозначительным на жимом.
      Она ушла. Клауберг, раздосадованный, отправился к Сабурову.
      – Умберто! – сказал он.– Как тебе нравится эта сука?
      – О ком ты? – удивился Сабуров. Он был в пижаме, в домашних туфлях, готовился лечь в постель.
      – Об этой нашей Порции. Она каждый день таскает к себе русских парней.
      – Что ты говоришь! – Сабуров удивился еще больше.-Я, знаешь, по горло занят. Времени замечать это у меня нет. В Москве слишком много интересного. Все-таки у них, у советских, есть что-то такое, чего ни у кого другого в мире нет.
      – Вздор! – сказал Клауберг. – Люди как люди. Деньги любят – валюту подавай. Баб обожают – к этой стерве нашей бегут так, что искры из-под копыт. Кстати, как бы нам в ней получше разобраться. У меня впечатление, что она в борделе работала, а не в институте по изучению России.– Клауберг прислушался. – Во, слышишь? Впустила к себе в комнату очередного гусенка! Ключом щелкает. Ну и мисс, черт ее задери.
      Клауберг вернулся к себе, распахнул окно. Вечер был свежий, с чистым синим небом в крупных звездах, почти как в Мадриде. И так же, как там, далекой зарей на западе светилось небо. Москва затихала, отходя ко сну. Чужой город, чужой мир, чужие заботы. Может быть, не надо было сюда приезжать. Может быть, кончится это плохо. Русские!… Глыбистая, огромная, непонятная сила. По этим улицам однажды прогнали десятки, сотни тысяч пленных немецких солдат, офицеров и генералов. Клауберг видел эту кинохронику. Генералы шли впереди вразброд, а неисчислимые ряды солдат колыхались за ними в бесконечных колоннах. А вот там, за крышей того здания с башнями – Красная площадь. Мавзолей Ленина. Летом сорок пятого года перед Мавзолеем навалили груду знамен разбитых дивизий и полков немецкой армии. Русские умеют устраивать спектакли, которые потом входят в историю. И все-таки еще не все потеряно, есть надежды, есть. Если существуют люди, для которых дороже всего валюта, есть и надежда.
      И вновь перед ним стало выплывать из сумерек лицо со светлыми прядками над лбом.
      – Свихнусь,– сказал он сам себе и, перед тем как лечь в постель, принял таблетку снотворного.

27

      В Венеции вагон с табличкой «Милан – Москва» прицепили к поезду, который должен был идти на север Европы.
      Спада, провожавший Леру, стоял возле окна на перроне и злобно посматривал по сторонам. Очки его коротко поблескивали под жарким летним солнцем. Лицо Спады дергалось. Подергивались руки, ноги. Он как бы приплясывал в ожидании отхода поезда. Говорить было не о чем, оба молчали. Один Толик, поглядывая за окно из-под руки Леры, без умолку болтал, задавая всяческие вопросы то по-итальянски, то по-русски. На него оборачивались проходившие к своим вагонам пассажиры. Провожающих, кроме Спады, на перроне почти не было: кто и кого станет провожать в Венеции, где сплошь одни проезжающие, одни туристы. Разве что представители бюро путешествий да агенты отелей.
      Было ли для Спады неприятностью то, что Лера уезжала? Кто его знает. Может быть, он этому даже и рад. Но то, как о нем стали отзываться в среде коммунистов после демонстрации туринцев против пребывания Италии в НАТО, это не могло его не задевать. «Тот,– говорили о Спаде,– кто выступает против Советского Союза, против Коммунистической партии Советского Союза, независимо от его побуждений, не коммунист. Он раскольник, он предатель». Это было категорично, сурово, но верно. «Ну и черт с ними! – злобствовал Спада.– Не гожусь им – не надо! Не пропаду».
      Лера уже не пыталась его увещевать. Она вся была занята сборами к отъезду. Писатель Булатов откликнулся на ее отчаянный крик о помощи. Она кинулась тогда к международному телефону, как к последнему средству, и не зря это сделала, не ошиблась. Булатов принял должные меры, снесся, очевидно, с Министерством иностранных дел Советского Союза. Леру вызвали в Рим, в советское консульство, и вот все, что надо, сделано: есть документы, есть билеты, есть немного денег на дорогу. У Спады, хотя он и предлагал, она не взяла ни лиры.
      Вагоны шевельнулись, поезд медленно потянулся к длинному мосту через адриатические светло-зеленые волны. Спада стоял, засунув руки в карманы, смотрел вслед. Поблескивали его очки. Он не плакал. Не сделала этого и Лера. Лишь суетился, ничего не зная и не понимая, маленький Бартоломео, лицо бесконечно страдательное во всей этой путаной, никому не нужной, безрадостной истории.
      Стучали, стучали колеса. Поезд убыстрял ход. Мелькали станции – все в олеандрах и жасминах, поблескивали вдали тихие озера.
      Вскоре начались горы. Завечерело. В долинах лежали тени, красками заката отсвечивали вершины деревьев, к домам тянулись стада.
      Насколько жадно вглядывалась в новую, неведомую для нее жизнь Лера по дороге из Москвы в Турин, настолько же равнодушно смотрела она сквозь оконное стекло теперь. Жизнь – это не горы, не озера, не стада, не храмы или руины храмов, не витрины магазинов, не пестрая суета городов, распухших от обилия товаров. Жизнь – это люди. От них зависит, быть жизни радостной, счастливой, интересной или быть ей тусклой, унылой, тягостной. Жизнь Леры не получилась, не с тем человеком затеяла она ее создавать.
      Было и радостно – оттого, что все же вырвалась из болота, и вместе с тем грустно: столько пропало лет, их уже не вернешь, не восполнишь. О Спаде думать не хотелось. С каждым оборотом вагонных колес, с каждым километром, отдалявшим Леру от венецианского перрона, где остался этот человек, засунувший руки в карманы, он становился для нее все неприятнее, ненавистнее.
      В купе, кроме Леры с Толиком, была еще одна пассажирка – маленькая, сухонькая старушка, не то немка, не то австрийка. Из разговоров с проводником Лера поняла, что старушка сойдет в Вене.
      – Мадам, – заговорила соседка сначала по-немецки, потом, видя, что Лера немецкого не знает, по-английски,– вы, кажется, едете в Москву? Как вы на это решились? Вы привили себе и ребенку оспу? Там даже эпидемии холеры бывают.
      – Мадам, – вяло ответила Лера, – я там родилась и прожила чуть ли не тридцать лет и никогда ни разу не видела ни одного холерного больного.
      – Вы русская? – Соседка почти испугалась.
      – Да.
      – Советская?
      – Да.
      – О! О! О! – Повозившись со своим ридикюльчиком, поперебирав содержимое, соседка сказала со вздохом и уже на русском языке: – Я, знаете, тоже русская.
      – Так почему же вы говорите о холере? Такое простительно итальянцам, они меня даже про белых медведей спрашивали: как быть, если встретишь его на московской улице? Им головы позабивали подобной чушью. Но вы русская!
      – Увы, я слишком давно из России. Я уехала из нее в таком возрасте, в каком сейчас вы. Немногим старше.
      Она замолчала. Молчала и Лера. Ей не хотелось никакого разговора. Ей надо было многое, очень многое обдумать. Интерес к этим бродившим по Европе русским у нее давно пропал. Поначалу, встречая эмигранта или эмигрантку, она ощущала острое желание расспросить их и из первых уст услышать, почему человек покинул родину, когда, при каких обстоятельствах, что погнало его за тридевять земель. Один советский журналист даже предупреждал ее: «Лерочка, в некоторых городах Европы, в Париже, например, надо быть очень осторожным, изъясняясь по-русски. У меня был случай. Мы с моим другом ехали в парижском метро. Жара была, духотища. Вагон был переполнен, но мы сидели. Вошла крупная, расплывшаяся толстуха немолодых лет. Вся обвешана пакетами, картонками. Стоит, отдувается, пот с нее ручьями. Я и говорю,– извините, Лерочка, молодой был, на язык несдержанный,– я говорю: „Костя, уступим место этой корове“. „Давай, – отвечает. -Садитесь, мадам!“ Та села, утерла лицо платком, отдышалась и на чистейшем нашем русском: „Корова благодарит“.
      Поезд мчался, раскачиваясь и ревя перед тоннелями. В купе молчали. Первой вновь заговорила соседка.
      – Да, в свое время и я возмущалась подобными вопросами. А теперь сама задаю такие. Но в России случались же вспышки холеры?
      – А по Европе чума ходила,– ответила Лера.– Во многих странах памятники стоят – знаки радости избавления от нее.
      – Да, да, да,– согласилась старуха.– Видите, как бывает! И я уже заговорила, как все тут: холера, медведи. Время, время!… А жили мы когда-то на Морской в Петербурге. Чудесный дом! Чудесный город! У них во всей Европе такого нет. Но когда мы уезжали, Петербург был до ужаса страшным: голод, холод, мрак, сугробы грязного снега, распоясавшиеся мужики, солдаты… На чужбине мы, я и муж, очень тосковали, очень.
      – Почему же не вернулись в Россию? Кто вам мешал?
      – Кто? Сами. Он был генералом, мой муж. Генералов у вас расстреливали.
      – Очень многие царские генералы служили в Красной Армии. Брусилов, например…
      – Да, мы знаем это. Но мой муж… Ему уже было поздно. Он уже связал свою судьбу с генералом Алексеевым, уже выступил против большевиков. Потом, в Белграде, в Казанлыке, в Софии, в Праге и, на конец, в Баварии, в крохотном немецком городке, он часто горевал по поводу этого. «Не на ту лошадку мы поставили,– говорил он с грустью. Были бы дома теперь, ездили бы на Острова кататься». Он обожал Острова, Каменноостровский проспект…
      – Он жив? – спросила Лера.
      – Нет.– Старушка приложила платок к глазам.– Когда началась война Германии с Россией, немцы заключили его в лагерь. Он умер там. Я не знаю даже, где его могила. Возможно, что зарыт он вместе с вашими советскими солдатами и офицерами.
      – За что же с ним так? – Леру заинтересовала эта не совсем обычная эмигрантская история.
      – Во-первых, он отказался пойти служить к немцам. У них ведь была армия из русских. А во-вторых, еще до начала войны с Россией наш старший сын, Коленька, сбежал во Францию и вместе с французами воевал там против немцев. Вот за это за все – за свое нежелание, за сына… Нелояльный элемент! И я, знаете ли, сидела в лагере. В Австрии. Землю копала. Нас там было много, русских. Одна дама, помню, говорит: «Лучше бы я большевикам копала землю, каналы бы какие-нибудь строила им, чем проклятым бошам. Все-таки большевики-то – русские». Так что вы меня извините, пожалуйста, за глупые слова об оспе и прочем. Я не думала, что вы из Советского Союза, нет. Что бы там ни было и как бы ни было, я люблю Россию. И муж мой любил ее до последнего своего часа, и детей учил этой любви, и внуки эту любовь восприняли. Мальчик второго сына, ему сейчас восемнадцать, он, знаете, какой номер отколол? – Старуха оживилась. – Из Советского Союза к нам приезжал очень модный литератор. О нем в немецких газетах писали, шумели, кричали. То ли он пел, то ли стихи читал или на вопросы отвечал… Не скажу точно… Стара стала, память уже не та. Одно помню: он призывал к миру, к дружбе, к братству. Мы сидели и думали: смешной какой! Кому он это говорит? Перед ним в зале наполовину бывшие гитлеровцы, эсэсовцы, гестаповцы. С ними он хочет дружбы, что ли? Мы-то знаем, какая с ними дружба! Овчарки, колючая проволока, палки и плетки. И вот мой внук, Юрик, подходит потом к этому вашему человеку, тоже молодому, и говорит: «Мне вас было стыдно слушать. Я русский, я за Россию в огонь пойду, я за нее землю есть буду. А вы там живете, вы счастливец, и вместо того, чтобы гордо держать голову перед этими баварскими колбасниками, юлите перед ними». Тот, наверно, ничего не понял, потому что Юрик горячился. А может быть, и понял, да сделал вид, что не понимает. Уехал восвояси. Потом, как писали в газетах, он уже и какому-то американскому генералу предлагал свою дружбу, хотя не мог не знать об атомных ракетах, которые тот генерал нацеливает на Москву.
      Лера слушала и думала: почему, почему некто Бенито Спада, называющий себя марксистом, дня не может прожить, чтобы не выплеснуть ушат грязи на Советский Союз, на его людей, а потомок белогвардейцев готов горло перегрызть тому, кто не защищает, а, следовательно, предает родную страну? И как это сложно переплелось.
      Старуха сошла в Вене, ей там надо было пересаживаться. Она долго гладила руки Леры, желала ей счастья.
      – Поклон Москве и Петербургу. России нашей. Милой, милой России.
      Назавтра долго ехали Польшей. Наконец, польско-советская граница, советские пограничники в зеленых фуражках возле вагонов. Советский город Брест. Позади осталось все сумрачное, тяжелое, каменное – туринское. Неважно, как там будет впереди. Все равно оно будет несравнимо лучшим, чем то, что осталось за границами. И поезд шел теперь, казалось, веселее, и небо было чище, и солнце ласковее. Оно было свое, родное, советское!
      Июльским утром поезд медленно подходил к перрону Белорусского вокзала. Первое лицо, какое Лера увидела за окном, было лицо матери. За нею шагал отец. А третьим был он, Булатов Василий Петрович, который так огромно много сделал для Леры. Обняв родителей, передав матери Толика, Лера сказала
      – Мама и папа, познакомьтесь, пожалуйста, это Василий Петрович, без которого я бы, наверное, никогда больше не увидела вас.
      – Преувеличиваете, до чего же вы преувеличиваете! – Булатов поклонился родителям Леры.
      – Что ж, поедем к нам, завтракать будем, – засуетилась мать Леры.
      – Прошу прощения, спасибо, но не могу,– отказался Булатов. – Дела, дела. Встретить вот только приехал, так сказать, удостовериться в том, что все в порядке. А дальше… Если понадоблюсь… Валерия…
      – Алексеевна,– подсказала Лера.
      – Если понадоблюсь, телефон знаете. Желаю всего-всего наилучшего.
      Дома, за столом, за чаем, мать Леры сказала ей:
      – А он симпатичный, этот Булатов. Только уже немолодой – под пятьдесят, наверно.
      – Ох, мама! – Лера засмеялась.– Совсем ты не дипломат, нисколько не умеешь хитрить. Я же отлично понимаю, к чему и куда ты клонишь. Нет, мамочка, ничего подобного. Просто хороший человек. Вот тот случай, когда человек человеку друг, товарищ и брат.
      Лера бегала по комнатам родного дома. Ничто в нем не изменилось, все было по-прежнему. Даже ее постель родители не тронули. Почему?
      – Отец не верил, что ты там насовсем.
      – А ты разве в это верила? – сказал отец.
      – Значит, только одна я, дурочка, ни над чем не задумывалась. – Лера вздохнула.– А вы, оказывается, наперед все знали, что и как будет.
      – Знали, доченька, знали.– Отец погладил ее по спине.– Ничего, нe отчаивайся, начнем все сначала.
      Вечером нагрянула толпа подруг и приятелей. Пошли расспросы, рассказы. Лера увидела, что только в родительском доме все осталось на местах, а вообще-то в жизни за время ее пребывания на чужбине произошло множество изменений. У одной из подруг родилась двойня, другая разошлась с мужем. Кто-то на несколько лет уехал в, Африку что-то строить. Один из приятелей блестяще выполнил какую-то работу и в двадцать девять лет стал доктором наук. Тот, кто с нею вместе оканчивал университет, перековался из историков в археологи, ведет раскопки близ Баку, там у него сенсационные открытия. Жизнь кипела, бурлила, захватывала людей. Лишь ее, Лерина, жизнь несколько долгих лет напоминала стоячее болото, в котором с ходом дней не изменялось ничто. Даже у родителей от прежнего осталась, пожалуй, только обстановка в доме. А отец уже был руководителем крупной московской клиники, мать к своему пятидесятилетию получила орден и заседает в ученом совете.
      – Чтобы я когда-нибудь да снова уехала от вас – не будет этого! – Лера была по-настоящему счастлива. Она ездила, ходила по Москве. Она как бы летала на крыльях. Затруднения происходили с Толиком. Всюду его не потаскаешь. Синьоры Марии Антониони во дворе не было. Отец обещал устроить мальчонку в детский сад, когда Лера -найдет себе работу. Пока же его можно было оставлять у старшей сестры отца, пенсионерки. Но и то не всегда: тетка была слаба здоровьем.
      Москва казалась Лере прекрасной. Просторной, светлой, живой. Нет, это не Турин, тяжелая и помпезная столица Савойского дома. В магазинах всюду было полно народа, не протолкаешься. Ничего особенного, думалось. Зато свои. А будет магазинов побольше, прибавится товаров – и это рассосется. Продавщицы в большинстве были злобные, как болонки у старых барынь, эка беда! С возрастом у них это, может быть и пройдет. На улицах толкнут и не извинятся: ничего не поделаешь – разный народ в Москве, из глухомани сколько наезжает летом. Это они, наезжие, толкаются, а не москвичи. Зимой потише будет. Всему она находила оправдание, от всего было у нее утешение. Зато все говорят по-русски, зато ты здесь не чужой, не посторонний, а свой, и все, что тут есть, твое. И оно замечательное. Строят, красят, улучшают, пробивают новые улицы, новые дороги.
      Однажды она зашла в будку телефона-автомата и позвонила Булатову.
      – Василий Петрович, это я, Лера. Хожу по Москве, всему радуюсь и от всей, от всей души вас благодарю. Спасибо вам! Это просто так, Василий Петрович, от полноты чувств.
      – Исключительно трогательно! – услышала она вдруг женский голос. – И исключительно оригинально таким способом…
      Послышались гудки, трубка была повешена. Лера недоумевала. Откуда ей было знать, что Нина Александровна, бдительная супруга Булатова, слушала ее восторженные излияния по параллельному аппарату, а когда Нине Александровне вздумалось тоже заговорить, Булатов поспешил положить трубку, чтобы оградить Леру от неприятности.
      Она не знала, повторять ли звонок, прерванный кем-то, или не надо. Решила, что не надо, уж очень там было что-то странное. Булатов сам позвонил ей вечером домой.
      – Извините, – сказал он,– у нас это случается с аппаратом, где-то на станции что-то замкнется, и то нас слушают посторонние, то мы посторонних. Ну не в этом дело. Нет ли у вас желания пойти со мной в театр? Прислали билеты. Две штуки.
      – Если это удобно… Почему же… Буду очень рада. Но…
      – «Но» всегда находятся. Не надо перед ними пасовать. Иначе они прикончат все на земле. Жизни не будет.
      Так они оказались в четвертом ряду одного из московских театров, труппа которого не уехала на летние гастроли. Шла пьеса, в которой рассказывалось о том, как в годы войны встретились и полюбили друг друга советский офицер и польская актриса. Они любили друг друга, очень, любили. Но жениться им не позволял жестокий советский закон, воспрещавший брак советских людей с подданными других стран.
      В ряду перед ними, наискось от них, сидела пара – красивая молодая женщина и тоже заметный молодой человек. Молодой человек оборачивался, смотрел по временам на Булатова. В антракте он подошел к Булатову, поздоровался, кивнул и ей, Лере.
      – Самарин?! – воскликнул Булатов.– Это, Лерочка, представитель нашей индустрии. Бывший слесарь-инструментальщик, ныне инженер энского завода. Энского, Самарин?
      – Так точно, Василий Петрович, энского.– Представляясь Лере, он назвал свое имя: – Феликс. А это Ия! – Феликс подвел к Булатову и свою эффектную спутницу.
      Та стояла, осматривая зелеными, чуть раскосыми по-восточному глазами Леру и Булатова, горделивая, немного ироничная, одетая очень просто, но держась так, будто на плечах у нее драгоценные редкие меха.
      – Тоже рабочий класс? – спросил Булатов, пожимая ее руку.– По руке это, скажу откровенно, не чувствуется.
      – Ия аристократка, – ответил Феликс, улыбаясь. – Ученая. Индолог, синолог, орнитолог…
      Ия тоже улыбнулась.
      – Только не орнитолог.
      – Ну, ориенталист, какая разница! – поправился Феликс.
      – Некоторая все же есть.– Смеялся и Булатов.– Как вам, молодые товарищи, спектакль?
      – Судить еще рано. Надо досмотреть.
      – Хорошо. Когда досмотрим, прошу не убегать за галошами. Обсудим вместе.
      Дело на сцене закончилось тем, что закон так и не дал любящим сердцам соединиться. А когда минуло лет пятнадцать и они встретились вновь, то закона того не было, но не было уже и любви. Закон ее убил.
      – Как жаль, что этот закон отменили, – сказала Лера.
      Ия и Феликс взглянули на нее с любопытством. Только Булатов знал, в чем тут дело.
      – Неверная эта пьеса. Частный случай. А частный случай, частная проблема и решаться должны в каждом случае индивидуально. Закон же, о котором речь, обобщал опыт жизни.
      – Какой, простите, опыт? – спросила Ия, видя, что Лера умолкла.
      – Может быть, зайдем в кафе да посидим там, поговорим? – предложил Булатов.
      В кафе, и в одном, и во втором, и в третьем, было переполнено, даже в дверях стояли, дожидаясь, когда освободится столик.
      – Мой дом рядом,– предложил Феликс.– Зайдемте к нам.
      – Если это не слишком поздно…– сказал Булатов,
      – Нет, нет, у меня свой ключ, своя комната. Даже если и поздно, это ничего. Я взрослый.
      Родители еще бодрствовали, смотрели по телевизору спортивные соревнования. Сергей Антропович тотчас выключил передачу. Раиса Алексеевна поставила чай. Они были рады тому, что к ним зашел такой известный писатель. Все пили чай, разговаривали обо всем понемножку. Но Ия вернулась к своему вопросу.
      – Все-таки, Лера, – повторила она, – какой опыт обобщал закон? Давайте рассказывайте.
      – Закон обобщил вот какой опыт,– заговорила Лера.– Молодые люди, граждане двух разных стран, вступая в брак, действуют под влиянием минуты. Они ничего не учитывают, и прежде всего не учитывают то, что кому-то из них придется покинуть свою родную страну и пере селиться в чужую, неведомую. Там все иное – язык, уклад жизни, круг людей. Каждодневные удары непривычного приведут к несовместимости субъекта и объективной действительности, и под этими ударами падет…
      – Любовь падет? – Ия слушала Леру с интересом.
      – Видите ли, если великая любовь – это одно, – ответила ей Лера. – Но в молодые годы за любовь часто принимают суматоху чувств, временную увлеченность. Закон как раз и стоял на страже – он не позволял поддаваться суматохе, он в нее не верил. Человек верил, а закон не верил. И правильно делал. Оттого, что людям вовремя не помешали, трагедий несравнимо больше, чем оттого, что помешали. Если бы продолжал действовать закон, против которого эта пьеса, со мной бы не случилось то, что случилось.
      Все деликатно молчали. Лера с улыбкой сказала:
      – Я понимаю вас – расспрашивать о моем личном вы считаете неудобным. Но Василий Петрович в основном все уже знает. Я вышла замуж за итальянца, уехала с ним, а вот теперь готова молиться во всех московских церквах – и действующих и недействующих – по поводу избавления от цепей этой заграничной жизни, жизни среди чужих, среди бездушных, жадных, расчетливых.
      – Но, может быть, вам просто попались плохие люди? Вы не за того вышли замуж? – Ия с любопытством рассматривала Леру.
      – Может быть. – Лера развела руками.
      – И там все это проявилось резче, отчетливей.– сказал Булатов. – Выросло в острый конфликт.
      – Нет, это все очень спорно. – Ия качала головой. – Это ваш личный опыт, а не обобщенный. Я никуда не уезжала, ни в какую Италию, а тоже выходила замуж, и тоже неудачно. Ну и что? Мораль, значит, такова, что счастье не вдвоем, а в одиночестве? И вообще, это чушь – разговоры о счастье, чушь! Вот уж если о чем и говорить, что оно сугубо индивидуально, так это счастье. Один видит счастье в том, чтобы выиграть по лотерее автомобиль «Москвич», другой в том, чтобы найти кошелек с деньгами, третий – чтобы жениться, четвертый – чтобы развестись. Уж очень это противоположно. Вы человеку будете внушать, что счастье заключается в том, чтобы иметь двухкомнатную квартиру с совмещенным санузлом, а он будет завидовать имеющему трехкомнатную с несовмещенным. И будет несчастлив. А тот, в трехкомнатной, увидит у кого-нибудь пятикомнатную и тоже станет обмирать от зависти. И даже, если вы над ними повесите плакат с надписью «Счастье», снабженный тремя восклицательными знаками, они все будут чувствовать себя несчастными, и об обществе, в котором они живут, можно будет говорить, что оно никуда не годно, так как не сделало всех людей счастливыми. Ерунда! Критерии должны быть научными, материальными, зримыми.
      – Ия, вы философ! – воскликнул Булатов.
      – Нет, я в данном случае политэконом. На плакатах надо писать не «Счастье», а совсем другое. Во-первых: каждый получает такую-то зарплату. Во-вторых: каждый получает столько-то квадратных метров жилой площади. В-третьих: каждому гарантированный отпуск столько-то дней. Каждый… и так далее. А уж он, получая все это, пусть сам судит, есть у него счастье или нет.
      Долго спорили и встали из-за стола поздно. Феликс пошел провожать своих неожиданных гостей. На улице получилось так, что Булатов взял под руку Ию, и они продолжали спор об объективных законах жизни. Феликс пошел с Лерой, расспрашивая ее об Италии. Она охотно paccказывала. На одном из углов пары потеряли друг друга из виду и не заметили этого.
 
      – Мечтаю путешествовать,– сказал Феликс Лере.– Завидую вам, столько всего увидели.
      – Не завидуйте,– ответила Лера.– Я так счастлива, что эт кончилось, что я снова дома, в Москве. Знаете, иной раз пишут: готов был целовать землю. Когда мы пересекли свою границу, когда я увидела наших пограничников, наши поля, луга, то вот как раз так – готова была выскочить из вагона, убежать в березы, в елки, упасть среди них на землю и целовать ее.
      Они попрощались возле дома, в котором жила Лера.
 
      – Вот он, мой родной дом, – показывала она рукой. – Вот моя парадная. Вон те окна, на третьем этаже, те, те… Это мои, наши окна. У меня своя комната, родители ничего в ней не трогали, не переставляли, сохранили, как было. Как ушла, так пришла. Одно изменилось. У меня теперь ребенок. Мальчик. Толька. Опыт жизни! Если будет желание, звоните, заходите. Всегда буду вам рада.

28

      Савва Богородицкий расхаживал по мастерской Свешникова.
      – Антонин,– заговорил он, останавливаясь грудь к груди перед художником, – ты получил письмо группы русских людей, подписанное видными деятелями русской культуры за рубежом?
      – Белоэмигрантами?
      – Ну уж так и «бело»! Эмигранты – да. Но почему «бело»?
      – По белой линии бежали они, или сами, или их родители, из России-то, Савва Миронович,– сказала Липочка,– письмо это получила я. Я его распечатала, я и прочла. Антонин даже в руках такую пакость не держал.
      – То есть как же пакость?! – Богородицкий всем корпусом повернулся к Липочке. – Это честное обращение к интеллигенции России.
      – А с чем те заграничные честняги обращаются к нашей интеллигенции? – Липочка выжидающе прищурила свои синие глаза. – Скорбят люди, скорбят, Олимпиада, по поводу того, что много у нас отклонений от ленинской линии.
      – От ленинской? – Липочка засмеялась. – Там, в их листовке, об этом и помину нет. Скорбят – верно. Но скорбят оттого, что Советской власти вот уже пятьдесят лет, а они в Россию так и не вернулись. Поместья их папочек все не возвращены владельцам, буржуазный строй не восстановлен. Жаль, я ту бумаженцию в мусоропровод отправила, я бы процитировала вам избранные местечки из этого «труда».
      – Коллективного труда! – воскликнул Богородицкий. – Это объединенный голос.
      – Коллективный! Объединенный! У них приписка там была. По смыслу такая…
      – Не надо воспоминаний. – Богородицкий извлек из кармана лист бумаги, сложенный вчетверо, развернул. – Приписано так: «Эмиграция давно не имеет возможности созывать съезды или совещания, на которых могли бы вырабатываться подобные обращения, и оно было составлено одним лицом. Затем, по переписке, к нему присоединились другие подписавшие его лица, одобрившие основные положения обращения». Это вы хотели процитировать?
      – Хотя бы. Это же стряпня, Савва Миронович, а не объединенный голос. И вообще они в своем «обращении» ноют о том, что у нас надо что-то менять, менять, менять… А нам с Антониной ничего менять не надо, нас вполне устраивает то, что есть. Чего к нам со всех сторон лезут?! Чего от нас хотят? – Да, да,– подтвердил все время молчавший Свешников – Пошли-ка они, эти американские русские или русские американцы…
      – Не понимаю тебя, Свешников. – Богородицкий тяжело плюхнулся в кресло. – Ты русский человек?
      – Я, Савва Миронович, советский человек.
      – До чего увертлив. Тьфу! – Богородицкий сделал вид, будто он плюнул на пол.– Допустим, хорошо, советский. Хотя такой нации нет на свете. Но советский-то ты не по рождению, не по крови, а по обстоятельствам – родился в Советской стране, вот и советский. По паспорту с гербом «серпастым и молоткастым». И только. Нет, дорогой мой, национальная принадлежность выше государственных устройств. Была царская власть, а русские оставались русскими. Было Временное, как в учебниках пишут, буржуазное правительство. А русские оставались русскими. Пришла Советская власть. Но русские-то от этого какими-нибудь эсперантскими не стали. Не крути, Антонин, не крути. Поглядите, какой большевик! А что же ты, советский-рассоветский, вокруг иностранцев волчком вращаешься? Почему ты заграничными бумажками за портретики берешь? Это что: доярка, ударница коммунистического труда? – Не вставая с кресла, носком ботинка Богородицкий указал на прислоненный к стене большой портрет сухой, румянощекой старухи в мехах. – Теща какого-нибудь секретаря или советника посольства энской державы, поди?
      – А что, я голодный сидеть должен, да? – засуетился по мастерской Свешников.– Верно, теща. Верно, энская. Верно, хорошо заплатят за эту рожу. Не я виноват. Меня даже в Союз художников не принимают.
      – Не прикидывайся ягненочком! Ты и не подавал в Союз-то. Все это знают, что ждешь, когда тебя под ручки, с почетом введут в братство советских художников. Горд, высокомерен в душе. А юродствуешь, дурачка из себя строишь.
      – Савва Миронович! – сказала Липочка.– Мне бы не хотелось, что бы вы с Антонином Иоакимовичем разговаривали в таком тоне.
      – Простите великодушно, простите. Но уж очень я не люблю, когда люди петляют, будто зайцы. Или уж одно, или уж другое.
      – А я не желаю,– выкрикнул Свешников,– чтобы от меня еще какое-то другое требовали! Не желаю!
      Богородицкий вытащил из кармана платок, утер им лицо, хотя в мастерской было прохладно, северный ветерок свободно проникал сквозь распахнутые окна.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34