Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ипатия

ModernLib.Net / Историческая проза / Кингсли Чарльз / Ипатия - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Кингсли Чарльз
Жанр: Историческая проза

 

 


У изгиба лощины его взору представилось невиданное зрелище. Он увидел храм, высеченный в скале из песчаника, а перед храмом площадку, заваленную старыми бревнами и сгнившими орудиями. Кое-где в песке белели оголенные черепа, принадлежавшие, вероятно, мастеровым, убитым за работой во время одной из бесчисленных древних войн. Игумен Памва, духовный наставник Филимона, и, в сущности, настоящий его отец, – ибо из воспоминаний детства у юноши не осталось ничего, кроме лавры и кельи старца, – категорически воспрещал ему приближаться к этим останкам древнего языческого культа. Но к площадке вела широкая дорога, и множество сухих веток, видневшихся там, было настолько соблазнительно, что он не мог пройти мимо. Филимон хотел спуститься, набрать охапку и вернуться, а потом сообщить настоятелю о найденной сокровищнице и спросить его, разрешает ли он брать из нее и впредь. Он начал спускаться, едва осмеливаясь смотреть на пестро окрашенные изваяния, красные и синие краски которых, не поврежденные ни временем, ни непогодою, ярко выступали на фоне мрачной пустыни. Но он был молод, – а юность любопытна; и дьявол, – во всяком случае в пятом столетии, – сильно смущал неопытные умы. Филимон слепо верил в дьявола и ревностно молился днем и ночью о спасении от его козней. Он перекрестился и воскликнул:

– Отврати взор мой, Господи, чтобы я не узрел эту суету сует!

А все-таки он взглянул… Да и кому бы удалось побороть искушение? Разве можно было оторвать взор от четырех исполинских изваяний царей, восседавших сурово и недвижно на своих тронах? Их огромные руки опирались о колени, а мощные головы, казалось, поддерживали гору. Чувство благоговейного трепета овладело молодым монахом. Он боялся нагнуться, боялся собирать дрова под строгим взглядом этих больших неподвижных глаз.

Около их колен и тронов были выгравированы мистические буквы, символы и изречения, – та древняя мудрость египтян, в которой был так сведущ Моисей. Почему бы и Филимону не ознакомиться с ней? Не были ли скрыты в ней великие тайны прошлого, настоящего и будущего того обширного мира, о котором он еще так мало знал?

Миновав царственные изваяния, Филимон залюбовался внутренним строением храма, – светлой бездной прохладных, зеленоватых теней, которые в анфиладе[7] арок и пилястров[8] постепенно сгущались в непроницаемую мглу. Смутно различал он на погруженных в таинственный полумрак колоннах и стенах великолепные арабески – длинные строки иллюстрированной летописи. Вот пленные в причудливых, своеобразных одеяниях ведут невиданных животных, нагруженных данью далеких стран; вот торжественные въезды триумфаторов, изображение торжественных событий, различных работ; вот вереницы женщин, участвующих в празднестве. Что означало все это? Зачем целые века и тысячелетия просуществовал великой божий мир, упиваясь, наедаясь и не зная ничего лучшего? Эти люди утратили истину за много столетий до их рождения… Христос был послан человечеству спустя много веков после их смерти… Могли они знать что-либо высшее? Нет, не могли, но кара постигла их; все они в аду – все! Возможно ли примириться с этой мыслью? Разве это божественное правосудие?

Подавленный множеством зловещих вопросов, по-детски неопределенных и неясных, юноша побрел назад, пока не достиг выступа скалы, у подножия которой была расположена его обитель.

Лавра была построена в довольно приятном месте. Она представляла собой двойной ряд грубо сложенных циклопических келий, ее окружала роща старых финиковых пальм росших в вечной тени у южного склона утесов. Находившаяся в скале пещера разветвлялась на несколько коридоров и служила часовней, складом и больницей. По залитому солнцем склону долины тянулись огороды общины, зеленевшие просом, маисом и бобами. Между ними извивался ручеек, тщательно вычищенный и окопанный; он доставлял необходимую влагу этому небольшому клочку земли, который добровольный труд иноков ревностно охранял от вторжения всепоглощающих песков. Эта пашня была общим достоянием, как и все в лавре, за исключением каменных келий, принадлежащих отдельным братьям, и являлась источником радости и предметом заботы для каждого. Ради общего блага и для собственной пользы братья таскали в корзинах из пальмовых листьев черный ил с берега Нила; для общей пользы иноки счищали пески с утесов и сеяли на искусственно созданной почве зерно, собирая затем урожай, делившийся между всеми. Чтобы приобретать одежду, книги, церковную утварь и все, что требовалось для житейского обихода, поучений и богослужения, братья занимались плетением корзин из пальмовых листьев. Старый монах выменивал эти изделия на другие предметы в более зажиточных монастырях на противоположном берегу. Каждую неделю перевозил туда Филимон старца в легком челноке из папируса и, поджидая его возвращения, ловил рыбу для общей трапезы.

Жизнь в лавре текла просто, счастливо и дружно, согласно с уставами и правилами, чтимыми и соблюдаемыми чуть ли не наравне со священным писанием. У каждого была пища, одежды, защита, друзья, советники и живая вера в промысел божий.

А что еще нужно было человеку в те времена? Здесь скрывались люди из древних городов, в сравнении с которыми Париж показался бы степенным, а Гоморра – целомудренной. Они бежали от тлетворного, адски испорченного умирающего мира тиранов и рабов, лицемеров и распутниц, чтобы на досуге безмятежно размышлять о долге и возмездии, о смерти и вечности, о рае и аде, чтобы обрести общую веру, разделить общие обязанности, радости и горести.

– Ты поздно вернулся, сын мой, – произнес настоятель, не отрывая глаз от работы, когда к нему приблизился Филимон.

– Сушняк стал редко попадаться; мне пришлось далеко уйти.

– Монаху не подобает отвечать, когда его не спрашивают. Я не осведомлялся о причине. Но где ты нашел эти дрова?

– Перед храмом, очень далеко от нашей долины.

– Перед храмом? Что ты там видел?

Ответа не последовало, и Памва поднял на юношу свои проницательные черные глаза.

– Ты вошел в него, тебя влекло к его мерзостям?

– Я… я не входил… я только заглянул.

– Что ты увидел?.. Женщин?

Филимон молчал.

– Не запретил ли я тебе заглядывать в лицо женщины? Не прокляты ли они навеки вследствие непослушания их праматери, через которую зло проникло в мир? Женщина впервые растворила ворота ада и осталась доныне его привратницей. Несчастный отрок, что ты наделал?

– Они были только нарисованы на стене.

– Так, – произнес настоятель, словно освободившись от тяжкого груза. – Но откуда ты знаешь, что то были женщины? Если ты не лгал, – а этого я не могу предположить, – то ведь ты еще никогда не видел облика дочери Евы.

– Быть может… – заговорил Филимон, останавливаясь с видимым облегчением на новом предложении, – быть может, то были лишь дьяволы. Это вполне вероятно, потому что они мне показались поразительно прекрасными.

– А – а… откуда же тебе известно, что дьяволы красивы?

– Когда на прошлой неделе мы с отцом Арсением оттолкнули лодку от берега, то увидели возле реки, не особенно близко, два существа с длинными волосами. Большая часть их тела пестрела черными, красными и желтыми полосами… они рвали цветы над водой. Отец Арсений отвернулся… я же… не мог совладать с собой и думал, что более красивых творений я еще не встречал… Я спросил, почему он отворачивается, и он мне сказал, что это дьяволы, которые искушали блаженного Антония[9]. Позже я вспомнил, что искушения приходили к святому подвижнику в образе прекрасной женщины… И вот… те изображения на стенах были похожи на них… Я подумал… не они ли…

Поняв, что он вот-вот покается в позорном смертном грехе, бедный юноша сильно покраснел, запнулся и замолчал.

– Они тебе понравились! О, безнадежная испорченность плоти! О, коварный враг человеческий! Да простит тебя Господь, мое бедное дитя, как я прощаю тебя. Но отныне ты не выйдешь за ограду нашего сада!

– Не выходить за ограду сада? Я не могу! Не будь ты моим отцом, я бы сказал, – не хочу! Мне нужна свобода, отпусти меня! Я не тобой недоволен, а только самим собой. Я знаю, послушание – подвиг, но опасность еще благороднее. Ты видел свет, отчего же и мне не взглянуть на него? Если ты бежал, когда он тебе показался слишком плохим, то почему бы и мне не поступить так же, но по собственному свободному побуждению? Тогда я вновь вернусь сюда, чтобы впредь уже не расставаться с тобой. Но Кирилл[10] со своим духовенством ведь спасаются же…

Филимон, с трудом переводя дыхание, порывисто изливал эту страстную речь из самых глубин своего сердца.

Наконец, он остановился и стал ждать, что удар доброго настоятеля вот-вот повергнет его на землю. Юноша стерпел бы это наказание с такой же покорностью, как и любой инок этой обители.

Старец дважды поднимал свой посох, чтобы ударить юношу, и дважды опускал его. Наконец он медленно встал, покинул Филимона, упавшего на колени, и в глубоком раздумье, опустив глаза вниз, направился к жилищу брата Арсения.

В лавре все почитали брата Арсения. Его окружал ореол таинственности, усиливавший обаяние его необыкновенной набожности и почти детского смирения и кротости. Во время своих уединенных прогулок монахи иногда шепотом рассказывали друг другу, что некогда он был могущественным человеком и прибыл из большого города, быть может, даже из Рима. Простые монахи гордились, что к их общине принадлежал человек, видевший столицу империи. Во всяком случае, настоятель Памва глубоко уважал его, никогда не бил и не делал ему выговоров, – впрочем, может быть, потому, что он не заслуживал ни того, ни другого.

В эту минуту вся община подвижников занималась плетением корзин и каждый сидел перед своей кельей. Они видели, как настоятель, очень раздраженный, отошел от коленопреклоненного монаха и поспешил к жилищу мудрого старца. Очевидно, произошло нечто чрезвычайное, грозившее неприятностями их общему благу.

Более часа пробыл настоятель у Арсения. Они беседовали тихо и вдумчиво. Потом раздался торжественный гул, какой слышится тогда, когда двое стариков молятся со слезами и рыданиями.

Филимон все еще неподвижно стоял на коленях. Его душа была переполнена, но чем – он не мог бы сказать. «Сердце знает свое горе, и не войти постороннему в радость его».

Памва вернулся, задумчивый и безмолвный. Опустившись на стул, он обратился к Филимону:

– «И сказал младший из них отцу: „Отче, дай мне полагающуюся часть наследства…“ По прошествии нескольких дней младший сын, собрав все, пошел в дальнюю сторону и там растратил полученное, живя распутно»… Ты уйдешь, сын мой, но сначала последуешь за мной и поговоришь с Арсением.

Филимон, равно как и вся братия, любил Арсения и, когда настоятель ушел, оставив их наедине, он не ощутил ни стыда, ни боязни и раскрыл перед ним всю свою душу… Он говорил долго и страстно, отвечая на краткие вопросы старца, который прерывал юношу без строгости и напыщенной педантичности монаха и с детской незлобивостью позволял Филимону перебивать свою речь. Но в звуке его голоса сквозила грусть, когда он отвечал на мольбы молодого инока.

– Тертуллиан, Ориген[11], Климент[12], Киприан[13] – жили в миру, а кроме них еще многие другие, имена которых мы почитаем, испрашивая их заступничества. Всем им была знакома языческая наука, и они боролись и трудились, оставаясь незапятнанными, живя среди людей. Почему бы и мне ее не испробовать? Даже патриарх Кирилл был вызван из пещер Нитрин, чтобы занять место на александрийском престоле.

Медленно поднял старец руку и, откинув густые волосы со лба юноши, заглянул ему в лицо долгим сосредоточенным взглядом, исполненным кроткого сострадания.

– Так ты хочешь увидеть мир, жалкий глупец?

– Я хочу изменить мир.

– Прежде всего ты должен познать его. Рассказать ли тебе, каков мир, который, как тебе кажется, так легко изменить? Я живу вот здесь бедным, старым, безвестным монахом, который молится и постится, чтобы Господь сжалился над его душой. Но ты не подозреваешь, как глубоко я изучил свет. Если бы ты так же его знал, то был бы рад остаться тут до конца жизни. Некогда при имени Арсения царицы, бледнея, понижали голос. Суета сует, всяческая суета! При виде моего нахмуренного чела содрогался тот, перед кем трепетал весь мир. Я был воспитателем Аркалия[14].

– Императора Византии?[15]

– Его, его самого! При нем узнал я свет, который ты хочешь увидеть. А что же я увидел? Именно то, что предстоит увидеть и тебе: евнухов, державших в страхе своих повелителей, епископов, лобзающих ноги отцеубийц и развратниц, невинных людей, угождающих грешникам и ради единого слова их разрывающих на части своих братьев в противоестественной борьбе. Свергнутого гонителя немедленно заменяет толпа новых, изгнанный дьявол возвращается с семью другими, еще худшими. Среди коварства и себялюбия, гнева и похоти, смятения и неурядиц, сатана враждует с собственной братией повсюду, начиная со сладострастного императора, восседающего на троне, до забитого раба, поносящего своего Бога.

– Если сатана изгоняет сатану, то его царство не долговечно.

– В будущем мире, – да, в нашем же мире оно будет крепнуть, побеждать и шириться, пока не наступит конец. Наступают последние дни, о которых вещали пророки, приближается начало страданий, каких еще не знавала земля. Я это давно предвидел. Я предсказал, что нахлынет мрачный, неудержимый поток северных варваров; я молил об отвращении его, но мои пророчества и предостережения ни к чему не привели. Мой питомец противился моим советам. Страсти юности и козни царедворцев оказались сильнее божественных внушений Создателя. Тогда я перестал надеяться, перестал молиться о благоденствии дивного города и понял, что он не избежит суда. Я видел его духовным оком, как некогда его узрел апостол Иоанн в своем откровении. Отчетливо выступал он передо мной со всеми его грехами среди ужасов неотвратимого разгрома. Я бежал тайно ночью и схоронил себя в пустыне, ожидая конца света. Днем и ночью взываю я Создателю, чтобы он ниспослал своих избранных и ускорил пришествие своего царства. С каждой зарей, с трепетом и надеждой, подняв лицо к небесам, ищу я на них знамение Сына божьего, жду минуты, когда солнце померкнет, луна обратится в кровь, звезды посыпятся с небесных высот, а подземные огни вырвутся из-под земли, возвещая кончину мира. И ты хочешь идти в свет, откуда я бежал?

– Богу нужны рабочие, когда близится жатва. Если времена ужасны, то я избран для необычных дел. Помни меня и позволь сегодня же уйти туда, куда рвется душа – в ряды первых борцов Христа.

– Да будет его святая воля! Ты пойдешь. Вот письмо к патриарху Кириллу. Он станет любить тебя ради меня и ради тебя самого, как я надеюсь. Ступай, и да не оставит тебя Творец. Не льстись на золото и серебро. Не ешь мясного, не пей вина, а живи как доселе, – служителем Всевышнего. Не избегай взора мужчины, но не заглядывайся на лицо женщины. Идем, настоятель ожидает нас у ворот.

Филимон медлил с уходом. У него лились слезы удивления и радости, но в то же время он испытывал и какую-то робость.

– Иди! Зачем печалить и себя, и своих братьев долгими проводами? Из кладовой захвати себе на неделю запас продовольствия: фиников и пшена. Лодка готова: в ней ты спустишься вниз по Нилу. Бог нам заменит ее новой, когда в ней окажется нужда. В продолжение плавания ни с кем не разговаривай, кроме отшельников божьих. По истечении пяти суток расспроси, как попасть в устье Александрийского канала; когда же доберешься до города, то тебя всякий монах проведет к архиепископу. Дай нам знать о себе через какого-нибудь благочестного вестника. Иди!

Молча пересекли они долину, направляясь к пустынному берегу великой реки. Памва был уже там, его седины озарялись лучами восходящей луны, когда он дряхлой рукой спускал на воду легкий челнок. Филимон бросился к ногам старцев, с рыданиями умоляя их простить и благословить его в путь.

– Нам нечего прощать тебя, – следуй зову внутреннего голоса. Если в тебе заговорила плоть, то она и покарает тебя; мы же не смеем противиться Господу Богу, если твой порыв исходит от духа. Прощай!

Через несколько мгновений челнок несся по течению быстрой реки, скользя в золотистых сумерках летнего дня. Вскоре на землю опустилась южная ночь, все утонуло во мраке, и только на воде отражался лунный свет, озаряя скалу и на ней – двух коленопреклоненных старцев.

Глава II

УМИРАЮЩИЙ МИР

В Александрии, неподалеку от музея, в верхнем этаже дома, построенного и украшенного в древнегреческом стиле, была небольшая комната, выбранная ее владельцем, вероятно, не только для отдыха. Правда, она находилась довольно далеко от южной стороны двора, но все же сюда долетали голоса прохожих, шум экипажей, проезжавших по оживленной дороге, дикий рев, крики и звон труб из зверинца, расположенного по соседству на другой стороне улицы. Главную прелесть этого покоя составлял, быть может, вид на сады, на цветочные клумбы, кусты, фонтаны, аллеи, статуи и ниши, которые в продолжение семи столетий внимали мудрости философов и поэтов Александрии. Тут работали философы различных школ, блуждая под сенью платанов, ореховых деревьев и фиговых пальм. Все, казалось, дышало здесь очарованием греческой мысли и поэзии, с тех пор, как некогда тут прохаживались Птоломей Филадельф[16] с Евклидом[17] и Теокритом, Каллимахом[18] и Ликофроном[19].

Слева от садов тянулся восточный фасад музея с картинными галереями, изваяниями, трапезными и аудиториями. В огромном боковом флигеле хранилась основанная отцом Филадельфа знаменитая библиотека, которая еще во времена Сенеки[20] насчитывала четыреста тысяч рукописей, несмотря на то, что значительная часть их погибла при осаде Цезарем Александрии. Здесь, сверкая на фоне прозрачной синевы неба, высилась белая кровля – одно из чудес мира, а по ту сторону, между выступами и фронтонами великолепных построек, взор терялся в сверкающей лазури моря.

Комната была отделана в исключительно греческом стиле и представляла собой обитель спокойствия, чистоты и прохлады, хотя в окна, защищенные сетками от москитов, проникал со двора яркий солнечный свет. В комнате не было ни ковра, ни очага; обстановка состояла из кушетки, стола и кресла, но вся мебель отличалась тонкостью и изяществом форм.

Однако, если бы кто-либо вошел в комнату этим утром, то, вероятно, не обратил бы внимания ни на меблировку, ни на сады музея, ни на сверкающее Средиземное море, так как его взор отыскал бы нечто более привлекательное, перед чем все остальное меркло и стушевывалось.

В кресле сидела молодая женщина лет двадцати пяти, погруженная в чтение лежавшей на столе рукописи. Именно она и была богиней-покровительницей этого маленького храма. Ее одеяние, вполне соответствовавшее характеру комнаты, состояло из простого белоснежного платья старинного фасона. Длинное, строгое и изящное, оно ниспадало до самого пола, собиралось у шеи, совершенно скрывая очертания бюста и обнажая лишь руки и немного плечи. Ее наряд был лишен всяких украшений, кроме двух пурпуровых полосок спереди, обличавших в ней римскую гражданку. Она носила расшитую золотом обувь и золотую сетку на волосах, спускавшуюся на спину.

Цвет и блеск ее волос отливали чистым золотом и сама Афина[21] могла бы позавидовать не только оттенку, длине и густоте, но и прихотливым завиткам ее локонов. Черты ее лица, руки и плечи соответствовали строгому, но чудесному стилю древнегреческой красоты. При первом же взгляде обнаруживались прекрасное телосложение и блестящая мягкая кожа, которой отличались древние греки и которая достигалась не только частыми купаниями и постоянными физическими упражнениями, но и ежедневными втираниями душистых масел. Быть может, кого-то неприятно удивила бы чрезмерная грусть ее больших серых глаз, самоуверенность резко очерченных губ и нарочитая строгость осанки. Но чарующая прелесть и красота каждой линии лица и фигуры не только смягчали, но и полностью искупали эти недостатки. Бросалось в глаза поразительное сходство с изображениями Афины, украшавшими простенки комнаты.

Молодая женщина оторвала глаза от рукописи и с пылающим лицом обернулась к садам музея:

– Да, статуи повержены, библиотека разграблена, ниши безмолвны, оракулы безгласны. И все же… кто посмеет утверждать, что угасла древняя религия героев и мудрецов? Прекрасное не умирает. Боги покинули своих оракулов, но они не отталкивают души тех, кто томится стремлением к бессмертию. Они уже не учат народы, но не прервали связи с избранными. Они отвернулись от пошлых масс, но еще благосклонны к Ипатии!

Ее лицо вспыхнуло от восторга, но вдруг она вздрогнула, не то от страха, не то от отвращения. У стены садов, расположенных напротив дома, она увидела сгорбленную дряхлую еврейку, одетую с причудливым и ослепительным, но грубым великолепием. Старуха, очевидно, наблюдала за ней.

– Зачем преследует меня эта старая колдунья? Я ее вижу повсюду. Попрошу префекта, чтобы он узнал, кто она такая, и избавил от нее, прежде чем она меня сглазит своим злобным взглядом. Она уходит – благодарение богам! Безумие! Безумие, и это у меня, женщины-философа! Неужели, вопреки авторитету Порфирия[22], я верю в дурной глаз и колдовство? Но вот и отец. Он, кажется, прохаживается по библиотеке.

Из соседней комнаты вышел старик, тоже, очевидно, грек, но менее чистокровный с обычной внешностью. Он был смугл и порывист, худ и изящен. Стройной фигуре и щекам, ввалившимся от усиленных занятий, как нельзя более подходил простой, непритязательный плащ философа – символ его профессии. Он нетерпеливо зашагал по комнате; напряженная работа мысли сказывалась в тревожных движениях, в пронизывающем взоре блестящих глаз.

– Вот оно… нет, снова ускользнуло. Получается противоречие. Несчастный я человек! Если верить Пифагору[23], символ – это расширяющийся ряд третьих ступеней, а тут все время получаются кратные числа. Ты не подсчитывала сумму, Ипатия?

– Присядь, дорогой отец, и поешь. Ты сегодня еще не прикасался к еде.

– Что мне пища? Следует выразить необъяснимое, завершить труд, хотя бы это было так же трудно, как найти для круга равновеликий квадрат. Может ли дух, парящий в надзвездных сферах, ежеминутно опускаться на землю?

– Ах, – возразила она не без горечи, – как рада была бы я, если бы, всецело уподобляясь богам, мы могли существовать без питания. Но, замкнутые в эту материальную темницу тела, мы должны изящно влачить наши оковы, если у нас есть вкус. В соседней комнате для тебя приготовлены плоды, чечевица, рис, а также и хлеб, если ты его не слишком презираешь.

– Пища невольников, – заметил он. – Хорошо, пойду и буду есть, хотя и стыжусь еды. Подожди… Говорил ли я тебе, что в школу математики сегодня утром прибыло шесть учеников? Школа растет, расширяется. Мы, в конце концов, победим.

Она вздохнула.

– Почему ты думаешь, что они пришли к тебе, как Критиас и Алкивиад[24] к Сократу, – лишь для изучения политических и светских наук? Ах, отец мой, для меня нет более жестокого страдания, как в полдень видеть у носилок Пелагии толпу тех самых слушателей, которые утром внимали в аудитории моим словам, словно изречениям оракула… А затем вечером… я это знаю – кости, вино и кое-что похуже. Увы, ежедневно Венера[25] всенародная побеждает даже Палладу[26]. Пелагия обладает большей властью, чем я!

И в голосе Ипатии звучали ноты, наводившие на мысль, что она ненавидит Пелагию, несмотря на то величавое спокойствие и невозмутимость, которые вменяла себе в обязанность.

В это мгновение беседа внезапно прервалась. В комнату торопливо вбежала молодая рабыня и дрожащим голосом доложила:

– Госпожа! Знатный префект прибыл. Его экипаж ждет уже пять минут у ворот. Он сам идет за мной по лестнице.

– Неразумное дитя, – сказала Ипатия с несколько напускным равнодушием, – может ли это меня обеспокоить? Ну, впусти его.

Дверь распахнулась и, предшествуемый по меньшей мере полудюжиной благоухающих запахов, появился цветущий мужчина с тонкими чертами лица. На нем было роскошное одеяние сенаторов, а на руках и на шее сверкали драгоценные украшения.

– Наместник цезарей почитает за честь поклониться жертвеннику Афины Паллады и счастлив узреть в лице ее жрицы прелестное подобие богини, которой она служит. Не выдавай меня, – но когда я вижу твои глаза, я могу изъясняться лишь по-язычески.

– Правда всесильна, – ответила Ипатия и приподнялась, приветствуя его улыбкой и поклоном.

– Да, говорят… Твой достопочтенный отец удалился. Он, право, слишком скромен и совершенно беспристрастно оценивает свою неспособность к политическим интригам. Ты ведь знаешь, что я всегда прошу совета у твоей мудрости. Как вела себя беспокойная александрийская чернь во время моего отсутствия?

– Стадо, по обыкновению, ело, пило и… любило, – по крайней мере я так полагаю, – небрежно ответила Ипатия.

– И множилось, без сомнения. Ну, а как идет преподавание?

Ипатия грустно покачала головой.

– Молодежь ведет себя, как молодежь, и я сам готов признаться в своей вине. «Вижу лучшее, а следую худшему». Но не вздыхай, а то я буду неутешен. Да, знаешь, твоя самая опасная соперница удалилась в пустыню и собирается посетить город богов над водопадами.

– Кого ты имеешь в виду? – спросила Ипатия, с далеко не философским раздражением.

– Конечно, Пелагию. Я встретился с этой обольстительной и самой легкомысленной представительницей слабого пола на полпути между Александрией и Фивами и убедился, что она превратилась в настоящую Андромаху[27],– стала воплощением целомудренной любви.

– К кому, смею спросить?

– К некоему готскому богатырю. Какие люди рождаются у этих варваров! Право, когда я шел рядом с этим верзилой, я так и думал, что он вот-вот раздавит меня.

– Как, – воскликнула Ипатия, – знатный префект снизошел до беседы с дикарем?

– Его сопровождало около сорока дюжих соплеменников, которые могли бы причинить массу неприятностей робкому префекту, не говоря уже о том, что всегда выгодно оставаться в хороших отношениях с этими готами. После взятия Рима и разграбления Афин[28], похожих теперь, на улей, расхищенный осами, я начинаю серьезно смотреть на этих людей. А что касается этого детины, то он знатного рода и хвалится происхождением от своего прожорливого Бога. Он, впрочем, не удостаивал беседой презренного римского наместника, пока его верная и любящая подруга не оказала мне покровительства. Этот малый, впрочем, умеет пожить, и мы скрепили наш дружеский союз самыми утонченными возлияниями Вакху. Но с тобой я не смею говорить об этом. Итак, закатилась звезда Венеры, и восходит светило Паллады. Ну, а теперь скажи мне, что делать со святым поджигателем?

– С Кириллом?

– С ним.

– Твори правосудие!

– О, прекрасная мудрость, не произноси этого ужасного слова вне аудитории. В теории оно очень хорошо, но на практике несчастный наместник должен ограничиваться лишь тем, что удобоисполнимо. Если бы я задумал творить истинное правосудие, то Кирилла со всеми его монахами я должен был бы попросту пригвоздить к крестам на песчаных буграх за городской чертой. Это довольно просто, но совершенно невозможно, как многие другие отличные и простые вещи.

– Ты боишься народа?

– Да, моя дорогая повелительница. Разве вся чернь не на стороне этого гнусного демагога? Разве не могут здесь повториться ужасные константинопольские события[29]? Я не могу наблюдать подобные зрелища; право, мои нервы их не выносят. Быть может, я слишком ленив. Ну что ж, пусть так.

Ипатия вздохнула.

– Ах, если бы ты, уважаемый префект, решился допустить великое единоборство, исход которого зависит от тебя одного! Не думай, что дело тут только в борьбе между христианством и язычеством…

– А если бы даже так, то ведь ты знаешь, что я христианин, служу христианскому императору и его августейшей сестре…

– Понимаю, – перебила его она, нетерпеливо махнув рукой. – Борьба идет не только между этими двумя религиями, и даже не между варварством и философией. Борьба, в сущности, идет между патрициями и чернью, между богатством, образованием, искусством, наукой, – словом, всем, что возвеличивает народ, и дикой шайкой пролетариев, толпой неблагородных, которые должны работать на немногих благородных. Должна ли Римская империя повиноваться собственным рабам, или же она должна повелевать ими? Вот вопрос, который разрешится посредством схватки между тобой и Кириллом. И схватка эта будет кровопролитной.

– Вот как? Я бы не удивился, если бы дело дошло до этого, – возразил префект, пожимая плечами. – Вполне возможно, что в один прекрасный день какой-нибудь бешеный монах проломит мне череп на улице.

– Почему бы и нет? Это допустимо в эпоху, когда императоры и консулы ползают на коленях перед могилами ткачей и рыбаков и целуют сгнившие кости презренных рабов.

– Я вполне согласен с тобой, что с практической точки зрения много несоответствия в новой, христианской вере, мир вообще кишит нелепостями. Мудрый не опровергает свою религию, если она ему не по душе, так же как и не негодует на свой больной палец. Он ничего не в силах изменить и поэтому должен извлечь наилучшее из наихудшего, Скажи мне только, как сохранить порядок?

– И обречь философию на гибель?

– Этого никогда не будет, пока жива Ипатия, способная обучать мир. Но помоги и дай совет. Что мне делать?

– Я уже сказала тебе.

– Да, в общей форме. Но вне аудитории я предпочитаю практические советы. Например, Кирилл пишет мне, а он и на одну неделю не может оставить меня в покое! – будто среди евреев возник заговор, преследующий цель перерезать христиан. Вот этот документ. Но, насколько мне известно, существует совершенно противоположный, и христиане намереваются перерезать всех евреев… А между тем я не могу оставить без внимания это послание.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5