Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кровавая комната

ModernLib.Net / Современная проза / Картер Анджела / Кровавая комната - Чтение (стр. 8)
Автор: Картер Анджела
Жанр: Современная проза

 

 



Когда надзирательница узнала, что синьор Пантелеоне действительно упомянул ее в завещании, оставив ей на намять о себе чашку, из которой пил по утрам воду, она без единого крика с благодарностью взяла увесистый кошелек и, чихая, убралась из дома, и об убийстве больше не голосила. После того как старого шута наскоро положили в гроб и похоронили. Хозяин стал владельцем огромного состояния, а животик Госпожи уже начат округляться, и теперь они счастливы, как два голубка.

Но в этом моя Полосаточка ее переплюнула, потому что кошки плодятся гораздо быстрее: три прелестных рыжих котенка, недавно появившихся на свет — все с белоснежными носочками и манишками, — лакают сливки и путают пряжу Госпожи, и у каждого — тоже улыбка на лице, а не только у их мамаши и гордого папаши, потому что мы с Полосаточкой улыбаемся теперь весь день напролет, вкладывая в эти улыбки всю свою душу.

Так пусть ваши жены, если они вам нужны, будут богатыми и красивыми; а ваши мужья, если они вам желанны, будут молодыми и сильными; а все ваши коты — такими же хитрыми, проницательными и находчивыми, как

КОТ В САПОГАХ.

Лесной царь

Вечер был пронизан самодостаточным в своей ясности и лучезарности светом; его безупречная прозрачность была непроницаема, этот свет медно-желтыми вертикальными полосами просачивался сквозь бледно-охристые просветы в набухших от дождя серых тучах. Весь лес, словно пожелтевшие от никотина пальцы, был обсыпан яркими пятнами, листья влажно блестели. Это был холодный день в конце октября, и увядшие ягоды ежевики, словно печальные призраки, уныло качались на безжизненных ветках. Под ногами в рыжеватой тине мертвых папоротников, где земля так набухла от пролившихся в дни осеннего равноденствия дождей, что холод — пронзительный холод приближающейся зимы, своей мертвой хваткой сжимающий все внутренности, — просачивался даже сквозь подошвы, шуршали хрупкие скорлупки буковых орешков и шляпки желудей. Вяло покачивалась окоченевшая бузина; в осеннем лесу мало что вызывает радостную улыбку, и все же это еще не самое грустное время года. Вас лишь преследует ощущение неумолимо приближающегося замирания жизни; совершая свой оборот, год словно погружается в себя. Все обращено вовнутрь, стоит тишина, как в комнате умирающего.

Лес обступает со всех сторон. Вы шагаете меж елей, и вот уж больше не видно неба — лес поглотил вас. Из этого леса уже нет выхода, он вернулся в свое изначальное герметичное состояние. Как только вы оказались внутри, вам оттуда не выбраться до тех пор, пока он снова не позволит вам выйти, ибо нет такой ниточки, держась за которую вы могли бы выйти из леса живым и невредимым; тропинка давным-давно заросла травой, и ныне только зайцы да лисицы искусно рисуют здесь лабиринты своих следов, и не ступает сюда нога человека. Деревья покачиваются и шелестят, как тафтяные нижние юбки женщин, потерявшихся в чаще и отчаянно блуждающих в поисках выхода. Вороны падают камнем вниз, играя в салочки среди ветвей вязов, в которых они свили себе гнезда, и то тут, то там слышится их хриплое карканье. По лесу бежит небольшой ручей с размытыми, болотистыми берегами, но с приходом осени он погрузился в печаль; тихие, темные воды его уже схвачены первым ледком. Все замирает, все уходит в небытие.

Юная девушка зашла бы в этот лес так же доверчиво, как Красная Шапочка шагала к своей бабушке, но здешний свет однозначно свидетельствует о том, что она будет поймана в сети своих иллюзий, как в ловушку, ибо все в этом лесу именно таково, каким оно кажется.

Лес обступает снова и снова, смыкаясь за ее спиной, словно китайские коробочки, вставленные одна в другую; убегающие в глубь леса перспективы бесконечно меняются вокруг незваного гостя — воображаемого странника, шагающего впереди меня к некоей выдуманной и постоянно удаляющейся цели. Нет ничего проще, чем затеряться в этих лесах.

В неподвижном воздухе раздались две-три ноты, пропетые птицей, как будто мое томное девичье одиночество воплотилось вдруг в звуке. Легкий туман запутался в густых зарослях, похожих на клочковатую стариковскую бородку, и окутал нижние ветви деревьев и кустарников; тяжелые гроздья красных ягод, спелых и сладких, как колдовские плоды, свисают с кустов боярышника, но старая трава уже увяла и поникла. Один за другим свернули свои стоглазые листья папоротники и склонились к земле. Деревья плели надо мной замысловатое кружево полуобнаженных веток, и мне казалось, будто я попала в дом, сотканный из нитей, а холодный ветер — всегдашний глашатай вашего прихода (хоть я тогда о том и не догадывалась), мягко кружил вокруг, и мне думалось, будто в лесу нет никого, кроме меня.

Лесной Царь тебя изувечит.

И вновь пронзительно вскрикнула птица, так отчаянно, словно этот вырвавшийся из горла крик был криком последней птицы, оставшейся в живых. Этот крик, в котором слышалась вся печаль умирающего года, проник прямо в мое сердце.

Я шла через лес, пока убегающие вдаль линии перспективы не привели меня к сумеречной поляне; едва завидев ее обитателей, я сразу же поняла, что все они с бесконечным терпением диких созданий, для которых время не имеет никакого значения, ждали меня с той самой минуты, когда я вступила в лес.

Это был сад, в котором вместо цветов были звери и птицы: пепельно-нежные голубки, крохотные вьюрки, крапчатые дрозды, малиновки в своих рыжеватых нагрудничках, огромные вороны, чьи головы напоминали шлемы, а крылья блестели, как лакированная кожа, черный дрозд с желтым клювом, полевки, землеройки, дрозды-рябинники, сидящие на задних лапках маленькие серые кролики, прижавшие вдоль спины свои длинные, похожие на ложки, уши. Худой, высокий рыжеватый заяц приподнялся на своих сильных задних лапах, двигая носом, принюхиваясь. Ржавая лисица положила свою востроносую мордочку на колени Лесного Царя. Белка смотрит на него, забравшись на ствол ярко-красной рябины; фазан осторожно вытягивает трепещущую шею над зарослями колючего кустарника, чтобы украдкой поглядеть на него. Ослепительно белая, сверкающая как снег, козочка посмотрела на меня своими нежными глазами и тихонько заблеяла, чтобы возвестить ему о моем приходе.

Он улыбается. Откладывает в сторону свирель — свой старый птичий манок. И властно кладет руку мне на плечо.

Глаза его почти зеленые, как будто он слишком долго смотрел на лес.

Бывают такие глаза, которые могут тебя съесть.

Лесной Царь живет совсем один в самом сердце леса, в домике, состоящем всего из одной комнаты. Дом его построен из веток и камня, поросшего густым желтоватым мхом. На замшелой крыше растут травы и сорняки. Он рубит опавшие ветви для растопки очага, а воду черпает жестяным ведерком из ручья.

А чем же он питается? Ну разумеется, дарами леса! Тушеной крапивой, ароматным варевом из дикой гвоздики, приправленным мускатным орехом; он варит листья пастушьей сумки, как капусту. Он знает, какие из оборчатых, пятнистых, пахнущих гнилью древесных грибов годятся в пищу; ему ведомы их загадочные тропы, по которым они ночами лезут вверх в темных уголках леса, разрастаясь на всем, что отмерло. Даже хорошо знакомые лесные грибы-рядовки, которые вы жарите, как требуху, с молоком и луком, и оранжевые, как яичный желток, лисички с ребристыми подбоями шляпок и слабым запахом абрикосов — все вырастают за ночь, как мыльные пузыри на поверхности земли, выталкиваемые самой природой и существующие в пустоте. И мне казалось, что таков был и он; он вышел живым из страстных объятий леса.

По утрам он выходит собирать свои странные сокровища, он берет их осторожно, словно голубиные яйца, и складывает в одну из корзин, собственноручно сплетенных из ивовых прутьев. Он готовит салат из одуванчиков, которым дает грубые имена: «клистирные дудки», «обмочи-кровать», — и приправляет его несколькими листиками дикой земляники, но ни в коем случае не ежевики, потому что, говорит он, на Михайлов день Дьявол поплевал на нее.

Его козочка цвета млечной сыворотки дает ему жирное молоко, из которого он делает мягкий сыр, обладающий неповторимым густым и водянистым вкусом. Иногда ему случается поймать кролика в сплетенный из нитей силок и сварить из него суп или потушить с приправой из дикого чеснока. Он знает все о лесе и его обитателях. Он рассказывал мне об ужах, о том, как старые ужи, почуяв опасность, широко открывают пасть, а ужата заползают им в глотку и сидят там, пока страх не минует, и тогда выползают снова и резвятся, как прежде. Он поведал о мудрой жабе, что летом сидит у ручья в зарослях калужниц, а в голове у нее — необычайно драгоценный камень. Он сказал, что сова когда-то была дочерью булочника, а потом улыбнулся мне. Он показал мне, как плести циновки из камыша и свивать ивовые прутья в корзины и небольшие клетки, в каких он держит своих певчих птиц.

Его кухня вся качается и дрожит от птичьих трелей, разносящихся от клетки к клетке, в которых сидят его певчие птички — жаворонки и коноплянки, — клетки, громоздящиеся одна над другой вдоль стен — стен из пойманных птичек. Как это жестоко — держать диких птиц в клетках! Но когда я сказала ему это, он лишь рассмеялся; смеясь, он показывает свои белые, заостренные зубы, на которых блестит слюна.

Он прекрасный хозяин. В его доме царит безупречная чистота. Он аккуратно ставит на очаг надраенную до блеска кастрюлю бок о бок со сковородой, словно пару начищенных туфель. Над очагом висят низки тонких, с завитыми шляпками сушеных грибов, которые в народе именуются «иудиными ушами» и которые растут на бузине с тех самых пор, как на одном из этих деревьев повесился Иуда; это древняя наука, сказал он мне, искушая мое недоверчивое любопытство. Травы он тоже сушит, связывая в пучки и подвешивая, — тимьян, майоран, шалфей, вербену, кустарниковую полынь, тысячелистник. Комната наполнена музыкой и ароматами, к тому же в камине всегда потрескивают дрова, слышен сладкий и едковатый запах дыма, ярко и весело горит огонь. Вот только скрипка, которая висит на стене рядом с птицами, не может издать ни единого звука — у нее порваны все струны.

Порой по утрам, когда мороз уже наложил свою сверкающую печать на травы и кустарники, а иногда и по вечерам, что бывает гораздо реже, хотя и выглядит более заманчиво, когда спускается холодная мгла, я иду прогуляться и всегда прихожу к Лесному Царю, и он укладывает меня на свою кровать из шуршащего тростника, на которой я лежу, отдавшись на милость его громадных рук.

Нежный мясник, показавший мне, что ценность плоти — в любви; сдери шкурку с кролика, приказывает он. И с меня слетают все одежды.

Когда он расчесывает свои волосы цвета увядших листьев, из них выпадают увядшие листья. Они с шелестом опускаются на землю, словно облетая с дерева, и он действительно может стоять неподвижно, как дерево, когда хочет, чтобы голуби — эти глупые, толстые, доверчивые лесные создания с красивыми обручальными кольцами вокруг шеи, — мягко хлопая крыльями и воркуя, уселись к нему на плечи. Он делает дудочки из бузинных веток и приманивает летающих в небе птиц — все птицы прилетают на его зов; и самых голосистых сладкопевцев ждет клетка.

В темном лесу буянит ветер, завывая в кустарниках. Лесного Царя всегда сопровождает тот легкий холодок, который веет над погостом, и от этого у меня мурашки бегут по затылку, но я уже не боюсь его; я боюсь того головокружения, в которое он затягивает меня. Мне страшно упасть.

Упасть, как, наверное, упала бы с небес птица, если б Лесной Царь поймал все ветры в свой платок и связал бы его узелком, чтобы они не могли вылететь вновь. И тогда движущиеся потоки воздуха уже не будут поддерживать птиц, и все птицы упадут, повинуясь закону земного притяжения так же, как я пала ради него, и я знаю: лишь благодаря его доброте я не пала еще ниже. И земля, одетая в тончайшее руно умирающих листьев прошедшего лета, еще носит меня лишь из соучастия к нему, ибо его тело — плоть от плоти этих листьев, медленно превращающихся в земной прах.

Он мог бы воткнуть меня в грядку рассады вместе с поколениями грядущего года, и тогда мне пришлось бы ждать, пока его свирель не призовет меня из тьмы снова на бренную землю.

И все же, когда он вытряхивает из своего птичьего манка ту самую пару чистых нот, я иду к нему, как каждое из тех доверчивых созданий, что усаживаются на сгибы его запястий.

Я нашла Лесного Царя сидящим на увитом плющом пне, он созывал к себе всех птичек в лесной округе, попеременно выдувая из своей свирели две ноты — одну высокую и одну низкую; и этот пронзительный зов был так сладок, что на него слетелась целая стайка щебечущих птах. Поляна была усыпана опавшими листьями — одни были медовыми, другие серыми, как зола, а иные черными, как земля. Он настолько казался душой этого места, что я без удивления заметила, как лиса доверчиво положила мордочку к нему на колени. Бурый предзакатный свет, просачиваясь, уходил во влажную, тяжелую землю; все было тихо, все было неподвижно, и уже веяло ночной прохладой. На землю упали первые капли дождя. Во всем лесу нет другого убежища, кроме его хижины.

Вот так я и вошла в наполненную птицами уединенную келью Лесного Царя, который держит своих пернатых в тесных клетках, свитых им самим из ивовых прутьев, и пташки сидят в этих клетках и поют для него.

Козье молоко в кружке с щербатыми краями, на ужин — овсяные лепешки, которые он испек на каменной плите. Дождь барабанит по крыше. Лязг дверного засова: мы заперты наедине в темной комнате, наполненной запахом потрескивающих в очаге поленьев, на которых дрожат мелкие язычки пламени, и я ложусь на скрипящий соломенный матрас Лесного Царя. Цветом и фактурой кожа его напоминает сметану, у него упругие, коричневатые соски, похожие на спелые ягоды. Он словно дерево, которое и цветет, и плодоносит одновременно, — так мил, так очарователен.

И вдруг — ах! — в подводных глубинах твоих поцелуев я чувствую прикосновение острых зубов. Равноденственные шторма налетают на обнаженные вязы, заставляя их вертеться и кружиться, как дервишей; ты вонзаешь свои зубы в мою шею, и я кричу.

Бледная луна над поляной проливает холодный свет на неподвижную картину наших объятий. Как хорошо мне было бродить, или, скорее, как хорошо я бродила когда-то; прежде я была настоящей дочерью летних лугов, но год совершил свой поворот, вокруг просветлело, и я увидела сухощавого Лесного Царя, высокого, как дерево, на ветви которого уселись птицы, и он потянул меня к себе, заарканив своей нечеловеческой музыкой. Если я сделаю из твоих волос струны для старой скрипки, то под эту музыку мы сможем, как утомленные творцы мира, вместе танцевать вальс среди деревьев; эта музыка будет лучше визгливых свадебных песен жаворонков, сидящих в своих прекрасных клетках, нагроможденных друг на друга, и крыша будет трещать от налетевших птиц, которых ты приманил, а мы тем временем предадимся твоим языческим обрядам под сенью листвы.

Он раздевает меня донага, до той самой розовато-лиловой, атласной, усыпанной жемчужными каплями кожицы освежеванного кролика; а затем одевает меня столь прозрачными и окутывающими объятиями, словно омывая водой. И стряхивает в меня опавшие листья, как будто я стала ручьем.

Иногда птичьи трели случайно сливаются в какой-нибудь аккорд.

Его тело окутывает меня полностью; мы как две половинки зерна, заключенные в одной скорлупке. Мне хотелось бы стать маленькой-маленькой, чтобы ты мог проглотить меня, как королевы из волшебных сказок, которые беременели, проглотив зернышко кукурузы или кунжута. И тогда я смогу устроиться внутри тебя, и ты будешь носить меня в себе.

Свеча мигнула и потухла. Его прикосновение и утешает, и опустошает меня; я чувствую, как сердце мое стучит, а потом замирает, пока я лежу голая, как камешек, на ворчливом матрасе, а нежная, лунная ночь просачивается сквозь оконное стекло, бросая пятна на бока этого невинного простачка, который делает клетки и сажает в них певчих птичек. Съешь меня, выпей меня; томимая жаждой, осаждаемая лесными духами, загубленная душа, я вновь и вновь возвращаюсь к нему, чтобы его пальцы сорвали с меня разодранную в клочья кожу и облачили меня в водяной наряд, в то платье, что пропитывает меня насквозь, в его ускользающий аромат, в его топкость.

И вот уж вороны приносят на крыльях зиму, своими криками призывая самое суровое из времен года.

Становится холоднее. На деревьях уже почти не осталось листьев, и все больше птиц слетаются к нему, потому что в такое тяжкое время им почти нечего поклевать. Дроздам пришлось бы высматривать под живыми изгородями улиток и затем разбивать их раковины о камни. Но Лесной Царь дает им кукурузные зерна, и стоит ему засвистеть, как птицы тут же облепляют его со всех сторон, падая на него словно мягкий перистый снежный сугроб, и он скрывается из вида. Он накрывает для меня колдовской фруктовый стол — ах, что за сочные плоды, что за тошная роскошь; я ложусь на него сверху и смотрю, как отсвет огня затягивается в черный водоворот его глаза, и это отсутствие света в его зрачке давит на меня с такой чудовищной силой, увлекает меня внутрь.

Глаза зеленые, как яблоки. Зеленые, как мертвые дары моря.

Поднимается ветер; у него странный, дикий, негромкий, шелестящий звук.

Какие у тебя большие глаза. В них такой ни с чем не сравнимый блеск, магическое фосфоресцирующее свечение глаз оборотня. В холодном свете твоих зеленых глаз застывает отражение моего задумчивого лица. Они предохраняюще обволакивают меня, словно жидкий зеленый янтарь; они поймали меня в свои сети. Я боюсь навсегда остаться в их ловушке, как те несчастные муравьи и мухи, которые увязли лапками в смоле, прежде чем море накрыло волной балтийский берег. Он все дальше заманивает меня в глубь своего зрачка, ведя по ниточке птичьей песни. В каждом из твоих глаз посередке есть черная дырочка; и когда я гляжу в эту неподвижную точку, у меня кружится голова, как будто я могу свалиться в нее.

Твой зеленый глаз словно камера, в которой все уменьшается в размерах. Если я буду смотреть в него достаточно долго, то стану такой же маленькой, как и мое отражение, я уменьшусь до такой степени, что исчезну совсем. Меня затянет в этот черный водоворот, и ты поглотишь меня. Я стану такой маленькой, что ты сможешь посадить меня в одну из своих плетеных клеток и потешаться над моей несвободой. Я видела, как ты плел для меня клетку: она очень красивая, и отныне я буду сидеть в ней среди других певчих птичек, только я… я буду молчать, назло.

Когда я поняла, что собирается сделать со мной Лесной Царь, меня охватил неимоверный ужас, я не знала, что предпринять, ведь я любила его всем сердцем, и все же мне не хотелось примыкать к этому щебечущему сообществу птиц, которых он держал в клетках, пусть даже он и ухаживал за ними с любовью, каждый день давал им свежую воду и хорошо кормил. Его объятия были лишь приманкой, и все же — все же! — они же были теми ветвями, из которых сплетена сама ловушка. Но в своем неведении он не мог знать о том, что сам может стать моей смертью, хотя с первого же момента, когда я увидела Лесного Царя, я уже знала: он меня изувечит.

Хоть смычок висит на стене рядом со старой скрипкой, все ее струны порваны и на ней нельзя играть. Не знаю, какие мелодии можно было бы из нее извлечь, если натянуть новые струны; быть может, колыбельные для глупеньких девственниц, но теперь я знаю: птицы не поют, они плачут, потому что не могут выбраться из этого леса, ибо, погрузившись в губительные воды его глаз, они потеряли свой прежний облик и отныне могут жить только в клетках.

Иногда он кладет голову мне на колени и позволяет расчесывать свои прекрасные волосы; я выбираю из них листья всех лесных деревьев, которые сухо шелестят у меня под ногами. Волосы его ниспадают с моих колен. Тишина, как сон, опускается перед потрескивающим очагом, когда он лежит у моих ног, а я вычесываю опавшие листья из его томно поникших волос. В этом году малиновка снова свила себе гнездышко в соломенной крыше; она садится на несгоревшее полено, чистит клюв, ерошит перышки. В ее песне звучит тихая жалоба и какая-то грусть, потому что год подошел к завершению — малиновка остается подругой для человека, несмотря на рану в груди, из которой Лесной Царь вырвал ее сердце.

Положи голову мне на колени, чтобы я не могла больше видеть зеленые солнца твоих глаз, затягивающих меня внутрь.

Руки мои дрожат.

Пока он будет лежать в полудреме, я возьму две большие охапки его шелестящих волос и очень тихо совью их в косы, так что он не проснется, и так же тихо, руками нежными, как дождь, я удавлю его этими косами.

А потом она откроет все клетки и выпустит птиц на волю; и они снова превратятся в девушек, все до единой, и у каждой на шее будет багровый след его любовного укуса. Она срежет его огромную шевелюру ножом, которым он обычно свежевал кроликов; она натянет на старую скрипку пять струн, пять его седых волосин.

И скрипка сама заиграет нестройную мелодию. Смычок сам запляшет по новым струнам, выпевая: «Мама, мама, ты меня убила!»

Снегурочка

Середина зимы — необоримая, нетронутая. Граф и его жена отправляются на верховую прогулку: он на серой кобыле, а она, закутанная в блестящие меха черно-бурых лисиц, — на вороной; она одета в высокие черные лаковые сапоги с багровыми каблуками и шпорами. Свежий снег заметает тот, что выпал раньше; и теперь, когда снегопад прекратился, все вокруг белым-бело.

— Я хотел бы девушку белую, как снег, — сказал граф.

И они поехали дальше. Им встретилась яма в снегу — яма, наполненная кровью. Граф сказал:

— Я хотел бы девушку красную, как кровь.

И они Снова поехали дальше. И повстречали ворона, сидящего на голой ветке.

— Я хотел бы девушку черную, как перья этой птицы.

Едва он успел закончить свое описание, как на обочине дороги появилась девушка, у которой были белая кожа, красные губы и черные волосы, к тому же она стояла совершенно нагая; это был плод его желания, и графиня возненавидела ее. Граф поднял девушку и посадил перед собой на коня, а графиня думала об одном: как бы мне от нее избавиться?

Графиня уронила в снег перчатку и приказала девушке спуститься с коня и подать ей уроненное; она хотела пустить свою лошадь в галоп и оставить девушку здесь, но граф сказал:

— Я куплю тебе новые перчатки.

При этих словах меха соскочили с плеч графини и обвились вокруг обнаженной девушки. Тогда графиня кинула свою бриллиантовую брошь сквозь лед в замерзший пруд:

— Нырни и принеси мне ее, — сказала она; ей хотелось, чтобы девушка утонула.

Но граф сказал:

— Она же не рыба, чтобы плавать в такой холодной воде.

И тогда сапоги соскользнули с ног графини и наделись на ноги девушки. Теперь графиня оказалась нагой, как кость, а девушка — одетой в меха и сапоги; графу стало жаль свою жену. И вот они увидели розовый куст, который был весь в цвету.

— Сорви мне одну розу, — попросила графиня девушку.

— В этом я не могу тебе отказать, — сказал граф.

И вот девушка срывает розу и укалывает пальчик об острый шип; рана кровоточит; девушка вскрикивает и падает замертво.

Граф, рыдая, слез с коня, расстегнул штаны и всадил свой мужской член в мертвую девушку. Графиня осадила бьющую копытом вороную лошадь и пристально смотрела на него. Вскоре он кончил.

И тогда девушка начала таять. И скоро от нее совсем ничего не осталось, кроме перышка, оброненного какой-то птицей, кровавого пятна на снегу, похожего на след лисьей жертвы, и розы, сорванной с куста. А к графине вновь вернулись ее одежды. Длинной рукой она огладила меха. Граф поднял розу и с поклоном подал ее своей жене; но, едва коснувшись ее, графиня бросила розу:

— Она колется! — сказала она.

Хозяйка дома любви

Наконец призраки с того света стали настолько досаждать крестьянам, что они оставили свою деревню, и та перешла в безраздельное владение неуловимых и мстительных обитателей, которые проявляли свое присутствие, отбрасывая едва заметные косые тени, множество теней, даже в полдень, тени, не имеющие никакого видимого источника; их присутствие проявлялось порой звуком рыданий в какой-нибудь заброшенной спальне, где на стене висело треснувшее зеркало, в котором ничего не отражалось; и в ощущении тревоги, что охватывает путника, по неосторожности остановившегося на площади, чтобы попить из фонтана, в котором все еще есть вода, брызжущая из раструба, вставленного в пасть каменного льва. По заросшему саду пробегает кот; он скалится, шипит, выгибая дугой спину, и отпрыгивает на всех четырех упругих лапах от чего-то неосязаемого. Ныне все сторонятся деревни, стоящей у замка, в котором отчаянно хранит преступное наследие своих предков прекрасная сомнамбула.

Одетая в старинный венчальный наряд, прекрасная королева вампиров в полном одиночестве восседает в своем темном, огромном доме под присмотром безумных и ужасных предков, глядящих на нее с портретов, и каждый из них продлевает через нее свое мрачное посмертное существование; она раскладывает карты Таро, неустанно выстраивая созвездия возможностей, как будто случайное выпадение карт на красной плюшевой скатерти может разом вырвать ее из этой холодной комнаты с наглухо закрытыми ставнями и перенести в страну вечного лета, стереть вековую печаль той, которая воплощает в себе одновременно смерть и деву.

Голос ее полон далеких отзвуков, словно эхо в подземелье; ты попал туда, откуда нет возврата, ты попал туда, откуда нет возврата. И сама она словно подземелье, наполненное эхом, система повторений, замкнутый круг. «Может ли птица петь только одну песню или ее можно научить и другим?» Она проводит своим длинным, острым ногтем по прутьям клетки, в которой поет ее любимый жаворонок, и пальцы ее извлекают заунывный звук, похожий на звон струн сердца железной дамы. Волосы ее ниспадают, как слезы.

Большая часть замка отдана на откуп привидениям, но у нее самой есть собственные покои, состоящие из гостиной и спальни. Плотно закрытые ставни и тяжелые бархатные шторы не дают проникнуть ни малейшему лучику солнечного света. В комнате стоит круглый столик на одной ножке, покрытый красной плюшевой скатертью, на которой она неизменно раскладывает свои карты Таро; единственный скудный источник света в этой комнате — лампа с темно-зеленым, почти черным абажуром, стоящая на каминной полке, а на побуревших красных узорчатых обоях проступают унылые пятна от дождя, который сочится сквозь прохудившуюся крышу, то тут то там оставляя после себя потускневшие, зловещие следы вроде тех, что остаются на простынях мертвых любовников. Повсюду гниение и плесень. Незажженная люстра настолько отяжелела от пыли, что хрустальные подвески совершенно утратили свою форму, а старательные пауки обвили углы этой богато украшенной и прогнившей комнаты своими балдахинами, опутали фарфоровые вазы на каминной полке своими мягкими, серыми сетями. Но хозяйка всего этого запустения ничего не замечает.

Она сидит в кресле, обтянутом темно-бордовым, изъеденным молью бархатом, у приземистого круглого стола и раскладывает карты; иногда жаворонок вдруг запоет, но чаще всего он сидит, тоскливо нахохлившись, словно могильный холмик из грязноватых перьев. Порой графиня, бренча по прутьям решетки, заставляет его проснуться и спеть несколько музыкальных фраз: ей нравится слушать, как он поет о том, что не в силах покинуть свой плен.

Едва лишь заходит солнце, она встает и идет к столу, и, сидя за этим столом, она играет в свою терпеливую игру, пока в ней не проснется голод, ненасытный голод. Она так красива, что красота ее кажется неестественной; ее красота — аномалия, изъян, ибо ни в одной из ее черт нет и намека на трогательное несовершенство, которое примиряет нас с несовершенством нашего человеческого бытия. Ее красота — признак ее болезни, отсутствия в ней души.

Белые руки прекрасной обитательницы тьмы направляют руку судьбы. Ногти на ее руках длиннее, чем ногти древнекитайских мандаринов, и заточены остро, как кинжалы. Эти ногти и зубы — прекрасные, белые как сахар — видимые знаки ее судьбы, которую она мечтает обмануть, прибегая к магическим силам; ее когти и зубы отточены веками на людских телах, она последний отпрыск ядовитого древа, пустившего побеги из чресел Влада Цепеша, который пировал на трупах в лесах Трансильвании.

Стены ее спальни завешены черным атласом, расшитым жемчужными слезами. В четырех углах комнаты стоят погребальные урны и чаши, из которых поднимается дремотный и едкий дымок благовонных курений. Посредине — изящный катафалк из черного дерева в окружении длинных свечей, вставленных в огромные серебряные подсвечники. Каждое утро на рассвете графиня, одетая в белый кружевной пеньюар, чуть запятнанный кровью, забирается в свой катафалк и ложится в открытый гроб.

Раньше, чем у нее выросли молочные зубы, какой-то православный священник с волосами, собранными на затылке в пучок, всадил кол в ее кровожадного отца на одном из перекрестков в Карпатских горах. Когда в него вонзился кол, зловещий граф прокричал: «Носферату умер — да здравствует Носферату!» И теперь ей принадлежат все населенные призраками леса и таинственные жилища в его обширном поместье; по наследству к ней перешло командование армией теней, которые населяют деревню у подножия ее замка, проскальзывают в леса под видом сов, летучих мышей и лисиц, заставляют сворачиваться молоко и не дают сбиваться маслу, ночь напролет гонят лошадей на дикой охоте, так что к утру от тех остаются лишь кожа да кости, досуха выдаивают коров, а главное, мучают созревающих дев приступами слабости, брожением в крови и расстройствами воображения.

Но сама графиня равнодушна к своей потусторонней власти, словно та ей лишь пригрезилась. В своих грезах она желала бы стать человеком, но не знает, возможно ли такое. Карты Таро всегда ложатся одинаково, неизменно открывая тот же расклад: Верховная Жрица, Смерть, Башня, разбитая молнией — мудрость, гибель, разрушение.

В безлунные ночи ее надзирательница позволяет ей прогуляться по саду. Этот сад, место чрезвычайно мрачное, невероятно похож на погост, а розы, посаженные когда-то ее покойной матерью, выросли теперь в огромную колючую стену, за которой она заточена в своем родовом замке. Дверь черного хода открывается, и графиня, принюхиваясь к воздуху, начинает выть. Затем она встает на четыре лапы. Припадая к земле и дрожа, она берет след своей жертвы. Какое наслаждение слышать хруст нежных косточек кроликов и других пушистых мелких зверюшек, которых она молниеносно настигает на своих четырех; тихо поскуливая, она крадучись вернется домой, и на щеках ее будут пятна крови. В спальне она наливает воду из кувшина в таз и с капризной брезгливостью кошки умывает лицо.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11