Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Серия исторических романов - Степан Разин

ModernLib.Net / Историческая проза / Иван Наживин / Степан Разин - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Иван Наживин
Жанр: Историческая проза
Серия: Серия исторических романов

 

 


«Зерцало Богословия» Кирилла Транквилиана Ставровецкого смело стоит в библиотеке царской, хотя и подверглось оно запрещению от властей духовных, как книга папистическая, и было постановлено ее «на пожарах сжечь, чтобы та ересь и смута в мире не была». А рядом с ней стоит «Сокровище известных тайн экономии земской» и толстый том в кожаном переплете «Экономии Аристотелесовой, сиречь Домостроения, с приданием книг двои, в которых учится всяк домостроитель, како имать управлять жену, чад, рабов и имения». Вот целый ряд переводов по вопросам религиозным: «Синтагма» Матвея Властаря, «Маргарит» Иоанна Златоуста, «Паренесис» Ефрема Сирина и многие другие, о которых часто можно было сказать словами неизвестного критика того времени: «Преведена необыкновенною славянщизною, паче же рещи, эллинизмом, и затем о ней мнози недоумевают и отбегают». Вот несколько трудов по военному делу: «Художества огненные и разные воинские орудия ко всяким городовым приступам и обороне, приличные», «Вины благополучия на брани», «О вопросах и ответах, ведению воинскому благопотребных», а рядом с ними «Книга, глаголемая по-гречески Арифметика, по-немецки Алгоризма, а по-русски Цифирная Счетная Мудрость», «Селенография, еже есть луны описание и прилежное крапин ее и подвижении различных зрительного сосуда помошию испытанных определение», «Проблемата, то есть вопрошения разные списания великого философа Аристотеля и иных мудрецов, яко прирожденные, тако и лекарские науки: о свойстве и о постановлении удов человеческих, а такожде и звериных». И были книги и для легкого чтения, как разные рыцарские романы или русская «Повесть зело предивная града Великого Устюга купца Фомы Грудцына о сыне его Савве, как он даде на себе диаволу рукописание и как избавлен бысть милосердием Пресвятые Богородицы».

Алексей Михайлович с удовольствием осмотрел эту свою привычную обстановку и, обратившись к ожидавшим его около накрытого посредине комнаты стола стольникам, ласково проговорил:

– Ну вот… А теперь с помощью Божией приступим…

Обернувшись к иконам, он внимательно, истово прочел молитву и сел за свое «столовое кушание». Оно было более чем незамысловато: кусок ржаного хлеба, тарелка с солеными груздями да какая-то жареная рыбка. Царь отличался удивительною умеренностью в пище, а в особенности во время постов, когда он ел только три раза в неделю и так, что обедавшие у него раз заезжие греческие монахи долго потом с ужасом рассказывали о тех муках голода, которые испытали они при дворе царя московского. Согласно исстари заведенному обычаю, кравчие и чашники отведывали от всех блюд и напитков государевых, чтобы царь видел, что никакого зелья к его кушаньям не примешано. И запив свою скромную трапезу чашей легкого пива с коричным маслом, царь встал и снова усердно помолился и сказал добродушно:

– Ну вот… Бог напитал, никто не видал, а кто и видел, так не обидел…

Но тем не менее дворец царский поглощал ежедневно неимоверные количества всякого добра: повара царские готовили каждый день до трехсот кушаний, а Сытенный двор отпускал ежедневно же сто ведер вина и до пятисот ведер медов и пива. Целый ряд так называемых дворцовых волостей работал на царский двор и ежедневно гнал в Москву обозами хлеб в зерне, овес, пшеницу, ячмень, просо, коноплю, баранов, свиней, кур, яиц, сыры, масло, хмель и даже вожжи, рогожи, лыко, хомуты, оглобли, дуги, дрова и сено. Ведь на конюшнях царских стояло в Москве около 40 000 лошадей, а челядинцев всяких при дворце были тысячи!.. На царский двор тратилась десятая часть всех доходов Московского царства, не считая того, что отписывал на себя великий государь со всяких проштрафившихся людей, начиная от патриарха Никона до последнего мазурика, а также и доходов и приношений со всех этих дворцовых сел и деревень, промыслов рыбных, соляных, зверовых и всяких прочих…

Точно так же, если сам царь жил всего в четырех «покоевых» комнатах, то дворец царский все же занимал очень много места в Кремле, так как в нем были такие же комнаты для царицы, для близких, для челяди, а кроме того, были и хоромы непокоевые, которые состояли из палат Грановитой, Ответной, Меньшей Золотой, Середней Золотой, Панафидной и др. Перед Середней Золотой было Красное Крыльцо. В этих палатах стены и потолок были обтянуты холстом и расписаны: там было изображено, как Господь несет крест на Голгофу, там Моисей пророк или Авраам праведный, а то звездочетное небесное движение, двенадцать месяцев и беги небесные. Пол был выстлан дубовым «кирпичом», то есть паркетом, а то расписан аспидом, то есть под мрамор. А над всеми палатами были устроены на сводах верховые или висячие сады…

Покончив со столовым кушанием, великий государь прошел в свою опочивальню и завалился отдохнуть до вечерен, как это делали все его бояре, торговые люди, приказный народ, мужики серые, вся Русь. Ежели же кто благой обычай этот нарушал, – как например, Дмитрий Самозванец, – он сразу становился подозрителен в глазах московских людей, как человек, потрясающий основы и обычаи старины.

Восстав, великий государь с удовольствием умывался холодной водой, пил добрую кружку забористого квасу, затем снова принимал бояр и сперва шел со всеми ними к вечерне, а затем занимался опять делами. Но иногда вечерних заседаний этих не было и тогда царь проводил вечерние часы в среде своей семьи и с близкими из бояр: играли в шахматы, в тавлеи, в саки, в бирки, смеялись на проделки шутов и карликов, иногда читали что-нибудь назидательное и душеспасительное, а то и «куранты», которые завел по примеру иноземцев до всего дотошный Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин. Куранты эти были рукописные и заключали в себе новости из жизни за рубежом: о войнах, союзах, о пожарах больших, о трясении земли, о нарождении двухголового теленка и других примечательных событиях…

«Куранты» эти были данью той новой жизни, которая стучалась уже в двери, просачивалась во все щели быта и ломала потихоньку, незаметно сопротивление даже самых упорных «стародумов». Давно ли, кажется, купец Таракан выстроил близ Кремля первый на всю Россию каменный дом, на который москвичи сходились смотреть, как на диковинку, а теперь в Кремле стоят уже каменные хоромы не только царя, но и именитых бояр. Давно ли этот гордый, неистовый Никон, патриарх, тайком выкрав у боярина Никиты Ивановича Романова иноземные ливреи, которые тот поделал для своих слуг, собственноручно изрезал их в куски, давно ли он самовластно сжигал у бояр вывезенные из заморских стран иконы и органы, а теперь уже во многих домах появились даже картины иноземные, даже зеркала, на которые десяток лет тому назад церковь, а за ней и все благомыслящее люди смотрели как на дьявольское наваждение? Сто лет тому назад, при Грозном, дьяк Иван Висковатый восставал против росписи стен и указывал опасливо, что «в палате, в середней, государя нашего написан образ Спасов, да тоутож близко него написана жонка спустя рукава кабы пляшет, а подписано под нею блоужение, а иное ревность, а иное глоумление, а мне, государь, мнится, что то кроме божественно, о том смущаюсь». А теперь никого уже это не смущало, а наоборот, все любовались, дивились и у себя занести старались. Давно ли русские люди боялись воды, как – прости, Господи, – черт ладана, а теперь, по настоянию все того же неугомонного Ордын-Нащокина, иноземные мастера строили на Оке в Деднове первый русский корабль «Орел», который вскоре по Каспию плавать будет, чтобы, в случае чего, чинить там промысел и над персами, и над черкесами, и над своими ворами…

Эта новая, немножко жуткая, но в то же время и веселящая душу жизнь просачивалась во все щели, но в то же время, казалось, незыблемо стояла та, старая жизнь, которою, по завету предков и святых отец, жили люди государства московского. Эта старая жизнь, размеренная и величаво-медлительная, была похожа на те торжественные шествия, которые по великим праздникам учинялись под звон всех сорока сороков московских царским двором, и все люди московские с великою жадностью смотрели на действо это и часто даже давили один другого до смерти, несмотря даже на цепи стрельцов, которые оберегали государское шествие от утеснения нижних чинов людей. И были дни этой старой, торжественно-размеренной жизни похожи на этих величавых бояр в кафтанах златотканых и высоких шапках горлатных, медлительных и важных…

Год открывался радостным днем 1 сентября, когда мужик уже обмолотился и обсеялся и всего на зиму заготовил по силе возможности, а на Москве царь в тот день осыпал верных слуг своих кого чином, кого казной золотой, кого поместьем или вотчиной. Вскоре начинался пост рождественский и в сочельник, раным-рано поутру, царь тайно, в сопровождении только небольшого отряда стрельцов да нескольких подьячих из своего Тайного приказа, посещал, исполняя долг христианский, тюрьмы и богадельни и собственными руками раздавал милостыню тюремным сидельцам, пленным, богаделенным, увечным и всяким бедным людям, которые во множестве караулили прохождение милостивого царя на всех перекрестках еще темной Москвы. А там Рождество веселое, толстотрапезное, румяное и необычайная пышность шествия царя на Иордан в день Богоявления Господня, на водосвятие, а там шумный мясоед с его свадьбами пьяными и всяким козлогласованием и речами присолеными, а за мясоедом широкая Масленица, когда и царь в своем Кремле златоглавом и какой-нибудь волжский судовой ярыжка в курной избенке своей ели жирные блины и веселились, прощаясь с радостями жизни. В Прощёное воскресенье все, от самого знатного боярина до последнего нищего, просили один у другого прощения в грехах вольных и невольных и этим покаянием всенародным открывали строгую чреду черных седмиц Великого поста, полных всяческих лишений добровольных, скорбных песнопений и тишины, которая пропитывала всю жизнь. В Вербное воскресенье сам великий государь среди густых толп умиленного народа вел за повод ослицу, на которой, знаменуя Христа, восседал патриарх. В Страстной четверг все – и во дворцах и в лачугах – заготовляли четверговую соль благопотребную, выносили плащаницу святую в указанный день и час, а в полночь Великой субботы трепетно ждали светлой минуты торжественного воскресения Христа, и христосовались братски, лобызаясь троекратно, и менялись алыми яичками, а в Радуницу светлую шли на могилки христосоваться со своими покойничками. В Троицын день вся Русь из края в край березками молодыми украшалась, на первый Спас медом душистым все разговлялись, на третий яблоками и так снова подходили к радостному дню 1 сентября, дню безмерной милости царской, которою живет в государстве московском всяк, от мала до велика, ибо все Божье да государево…

Строгий и красивый, точно вековечный чин жизни этой никем не был указан, никем не был записан и никогда, но все же только разве самая отпетая голова какая-нибудь решила бы изменить хотя йоту в величавом течении этих дней медлительных и ярких, каждый по-своему. И Алексей Михайлович радостно подчинялся чину этой стародавней жизни, избавлявшему его от многих забот, и потому, когда пришел час вечерней молитвы, снова охотно, хотя и позевывая, отправился он в свою крестовую палату, где опять уже ждал его духовник и приближенные, и помолился истово, и, простившись ласково со всеми, направился, позевывая, в свою тихую опочивальню. Раньше, как помоложе он был, спал он, конечное дело, под теплым бочком лебедушки своей белой, Марьи Ильинишны, но теперь, когда подрастали уже дочери, он почивал уже больше один. Да к тому же была сегодня пятница, день постный… Постельничий и спальники разули и раздели его, а один из спальников ложился тут же, в опочивальне для всякого бережения. А кроме того, до сорока человек жильцов оберегали сон царский во дворце, не говоря уже о многочисленных наружных караулах стрелецких. Затихала сонная, темная Москва, затихали царские хоромы, – только по стенам да по башням кремлевским слышна перекличка дозорных:

– Славен город Москва… – тянет один из дозорных на Тайнинской башне, внизу.

– Славен город Киев… – подтягивает ему в тон другой, влево, подальше.

– Славен город Новгород… – подхватывает уже чуть слышно вдали третий.

И так слава всего царства русского обходит зубчатые стены Кремля в часы ночные. А там на башне Спасской куранты играть учнут и мирно пробьет колокол часы. И за колоколом столько же раз ударят в свои колотушки сторожа ночные: не спим-де…

И в уютной, мягко осиянной лампадами опочивальне великого государя начинается новая, незримая, не комнатная, не выходная жизнь, а жизнь ночная, потаенная, иногда страшная и часто тоскливая.

И сегодня вот, не успел царь еще и еще раз окрестить изголовье, все углы и все окна и двери, не успел он утонуть в жарких перинах своих, как началась эта незримая, жуткая жизнь, от которой не избавлен ни единый смертный, кроме разве детей малых, неразумных. Гоже ли, в конце концов, что угнал он роскошного и властного патриарха Никона на Бело-озеро простым иноком? А может, то грех? Правда, озорной был человек, святого и того из терпенья вывести мог, а все же ведь патриарх всея России… Ладно, что Малороссию через Богдана опять с Великой Россией воссоединили, ладно, что почитай вся Русь уже под высокой рукой государей московских собралась, но вот все бунтует там по украинам народ: режут тысячами жидов-нехристей, казаки-голота против кармазинных, самостоятельных казаков восстают, все полозят слухи о происках там польских, там турецких, там крымских. Да, но как же можно было Киев, мать городов русских, откудова вся русская земля почала быть, в руках неверным оставить? Спасибо Ордыну, постарался, вернул… Вот закрепили опять же мужичонков к земле, сирот государевых, чтобы не бегали они от одного помещика к другому – кажется, и гоже бы, крепость, порядок, да, а они вот учали на Волгу бегать, на Дон, в Запорожье и всякие дикие украинные места да в разбойные и татиные дела встревать. Дело ли сделали?.. Не ошиблись грехом в чем? И тревога извечная шевелится: земно, аки бы Богу, кланяются ему все эти бояре: Черкасские, Воротынские, Трубецкие, Хованские, Голицыны, Пронские, Салтыковы, Репнины, Троекуровы, Прозоровские, Буйносовы, Хилковы, Урусовы, а кто знает, что у них в душе-то? Разве не Трубецкой, забыв честь и Бога, баламутил тогда с казаками под Москвой? Разве не Шаховской, засев в Путивле, проливал кровь православную без жалости? Да и сами Романовы, родичи-то его, предки-то, не они ли извели царевича Димитрия в Угличе? Кто опрокинул Годунова-заботника? Кто извел умницу и работника Скопина-Шуйского? Везде измена, кровь и великая во всем неверность…

И – Алексей Михайлович тяжело вздохнул и повернулся на другой бок.

И на этот вот случай и жили при дворце верховые богомольцы, все эти домрачеи, бахари-сказочники, слепцы старые, старину живо помнящие.

Услыхав, что царь ворочается, очередной спальник, молодой Соковнин, приподнялся на лавке, где он лежал, и спросил тихонько:

– Не прикажешь ли, великий государь, кого из богомольцев твоих в опочивальню позвать? Али, может, устал от забот, так и без них започиваешь?

– Ништо… Позови какого-нито… – зевая, сказал царь. – Пущай…

– Тут от боярыни Федосьи Прокофьевны двое новых пришли… – сказал спальник. – Один старик, поп безместный, должно, а другой помоложе, просто странник. Больно, говорят, горазд старый-то всякое рассказывать…

– А ну, позови его…

Чрез короткое время в тихо сияющую лампадами и душную – окна все были закрыты – опочивальню царя впустили нового богомольца, худенького старичка в подряснике выцветшем, с поганенькой бороденкой на постном морщинистом личике и живыми глазками, тихо светившимися в отблесках лампад.

Старичок разом, у порога, распростерся на полу.

– Ну, ползи, ползи, старче… – ласково сказал царь, зевая. – Откелева ты будешь с дружком твоим?

– Града настоящего не имамы, но грядущего взыскуем… – проговорил так же ласково старичок.

– Вон как… – проговорил царь. – Какого же это града взыскуете вы, Божьи люди?

– А какой, батюшка царь, откроется, какой откроется… – отвечал старик. – Наперед нам это не открыто. Поглядит, поглядит Господь на смятения-то человеческие, смилосердится и откроет в свое время…

Царь зевнул. Это было любопытно, но напрягать усталую голову не хотелось.

– А как зовут тебя, отец?

– Евдокимом крестили, батюшка, Евдокимом…

– Сказывают про тебя, что ты рассказываешь гоже… – проговорил царь, опять зевая.

– И-и, батюшка царь… – скромно заметил старик. – Всю ведь Русь исходил, и вдоль, и поперек, всего насмотрелся, всего наслушался. И нестроения всякого много видел, и благолепия, и премудрости, и пусторни всяческой… Порассказать есть чего, это что говорить… Чего тебе, батюшка царь, желательно: божественного ли али, может, посмешнее чего?..

Алексей Михайлович очень не прочь был посмеяться, и присказки, и прибаутки всякие любил, но раскрываться так ему, царю, перед старцем незнакомым было негораздо, да и кроткое сияние лампад навевало на душу тихое, молитвенное созерцание, и потому он сказал:

– Нет, уж на сон грядущий лучше чего от божественного…

Старик подумал маленько.

– Вот расскажу я тебе старинное сказание про грешника одного… – сказал он. – В Киеве недавно слышал я его от одного чернеца… Только уж ты сделай милость, батюшка, повели сесть мне, а то ноги-то мои старые, натруженные, плохо меня слушаться стали… – сказал он и, точно совершенно уверенный, что в этой милости царь не откажет ему, быстро опустился на пол и свергнул под себя ноги калачиком. – Ну вот… – вздохнул он и размеренным, ласковым, каким-то точно снотворным голосом настоящего бахаря начал древлее сказание о кровосмесителе…

Тихо было в опочивальне. Алексей Михайлович лежал с закрытыми глазами.

Стучали колотушки сторожей. Собаки заливались, лаяли. За Тайнинской башней, в кустах, над рекой запел соловей. А по черной зубчатой стене от времени по времени слышалось:

– Славен город Москва…

– Славен город о Рязань…

– Славен город Володимер…

И Господь, среди звезд, с удовольствием слушал о такой великой славе своего любимого, христоименитого, тишайшего Царства Московского…

III. Соколиная потеха

Весело ликовало солнечное майское утро. Все пело, все сияло, все цвело. Точно червонцами, засыпала весна зеленые луга золотыми одуванчиками да купальницей, в березовых перелесках распускался уже ландыш и, как невесты, разбрелись по широкой клязьменской пойме белые черемухи. Царь Алексей Михайлович, лениво опустившись в седло, с удовольствием оглядывал свои любимые, заповедные места и изредка бросал какое-нибудь замечание ехавшим вокруг него охотникам-боярам. Охотничий убор всякого делает подбористее, молодцеватее, мужественнее, но в фигуре царя и теперь, на коне, по-прежнему было что то мягкое, бабье, простоватое. Рядом с ним ехал казанец Шиг Алей, смуглый крепыш с плоским татарским лицом и умными глазками. Князь В.В. Голицын, молодой, статный красавец с дерзкими глазами, ехал слева от царя с секирой из слоновой кости в руке, а другой, князь Пронский, маленький, черненький и ловкий, держал булаву царскую, шестопер. Ратный воевода князь Юрий Долгорукий рядом с царем казался особенно крепко сбитым, и быстры и тверды были его черные, бесстрашные глаза. Могутный боярин князь Иван Алексеевич Голицын, краса московских бояр, ехал на дорогом белом коне рядом с сокольничим царским Федором Михайловичем Ртищевым. Бояре беседовали о чем-то, но князю Ивану Алексеевичу мешала напавшая вдруг на него икота. Он икал, как младенец, и, дивясь, повторял: «Ишь ты, вот опять!.. Беспременно кто-то поминает меня… Кто бы это? Нешто княгинюшка?..» Потупившись и ни на что не глядя, ехал князь Прозоровский, пожилой боярин со слегка оттопыренными ушами, которые придавали ему несколько глуповатый вид, и с вечно красным носом: он всегда страдал насморком. Соколиной потехи он совсем не любил, – беспокойство одно, а какая в ей корысть? – но любил быть поближе к царю. Хитрово смеялся чему-то с Урусовым. А сзади всех и стороной ехал молодой князь Сергей Сергеевич Одоевский, племянник Никиты Ивановича. И наряд его, и конь сверкали богатым убранством своим, но сумрачен был молодой князь, а черные глаза его горели темным огнем. Он недавно женился на княжне Воротынской. По роду и богатству княжна была ему почти что в версту, – если вообще кто-либо на Руси мог равняться знатностью породы с Одоевскими, и не было в сватовстве никакого обманства, как часто в те времена случалось: он взял то, что хотел. Но не прошло и нескольких месяцев, как богатые хоромы его опротивели ему из-за жены немилой. То на лежанке, зевая, целый день жарится, то на сенных девок пищит и по щекам их бьет, то со своими шутихами, не покрывая зубов, ржет, как кобыла на овес. А слова человеческого какого и не жди от нее… А все от воспитания дурного. Вон у Артамона Сергеича Матвеева Наташа Нарышкина живет – хоть роду-то и непыратого, а поглядишь – царица… И сердце его вдруг согрелось…

А сзади бояр, поодаль, стремянные их ехали, сверкая роскошью нарядов и красотой и убранством коней…

– А вон и охота наша… – довольный, сказал Алексей Михайлович, когда они выехали из веселого, полного весенней игры перелеска березового в заливные луга Клязьмы: в отдалении по-над берегом, на опушке рощи стояла верхами в ожидании царя его охота, всего человек пятьдесят, – подсокольничий и все чины «сокольничья пути», – на прекрасных конях, в цветных, шитых золотом бархатных кафтанах. – Ну вот и доехали, слава Богу…

И росистым лугом, наперекоски, царь с боярами направился к своей охоте. Сокольничий Ртищев на рысях опередил всех, чтобы посмотреть, все ли в охоте в порядке…

Алексей Михайлович до страсти любил «полевую потеху» и «кречетью добычу» и не жалел на нее никаких денег. Ведал у него это депо Приказ Тайных Дел, как ведал он и все другие личные дела царя: его безопасность, хозяйство, винокурение, откормку скота, будные станы, распространение богословских книг, благотворительность и даже государственную роспись. Церковь наряду со всякими другими человеческими утехами порицала и соколиную охоту, но тут набожный царь с ее взглядами не считался и, посмеиваясь, говаривал: «Ну, ничего, отмолят попы как ни то грехи мои…»

«И для той его потехи учинен был под Москвою потешный двор, – рассказывает современник, – и на том дворе летом и зимою днюют и ночуют около птицы до ста человек сокольников. А честью те сокольники равны жильцам и стремянным конюхам. Они пожалованы денежным жалованьем, и платьем погодно, и поместьями, и вотчинами, и будучи у тех птиц, они пьют и едят царское. А будет у царя тех потешных птиц больше трех тысяч, и корме, мясо говяжье и баранье, идет тем птицам с царского двора. Да для ловли и для ученья тех птиц в Москве и по городами и в Сибири учинены кречетники помощники, больше ста человек, люди пожалованные же. А ловят тех птиц под Москвою и в городах и в Сибири над озерами и над большими реками на берегах по пескам, и наловя тех птиц, привозят к Москве больше двухсот на год. И посылаются те птицы в Персию с послами и куда случится, и персидский шах тех птиц принимает за великие подарки и ставит их ценою рублев по сто, по двести, по пятьсот, по тысяче и больше, смотря по птице, – тогда как корова в царстве московском стоит два рубля, а холоп пятьдесят рублев. Да на корм тем птицам и для ловли берут они, кречетники и помощники их, голубей во всем Московском государстве, у кого бы ни были, и, взяв, привозят в Москву, а в Москве тем голубям устроен двор, и будет тех голубей больше ста тысяч гнезд, а корм, ржаные и пшеничные высевки, идут с Житенного двора…»

Царь с боярами подъехал к своей охоте. Старый Ртищев, сокольничий, в красном с золотым наряде, в щегольских желтых сапогах, поклонился царю до земли и по чину, еще прадедами установленному, проговорил:

– Время ли, государь, веселью быть?

– Время, Федя, время… – ласково сказал Алексей Михайлович. – Начинай давай веселье…

Сокольничий подал Алексею Михайловичу богатую, всю расшитую золотом рукавицу, и, взяв у почтительно стоявшего сзади него подсокольничего крупного белого кречета Буревоя – птице просто цены не было, – в клобучке и колокольцах, посадил его государь на руку.

И, опять следуя старому-старому обычаю, сокольничий поклонился боярам и сказал:

– Честные и достохвальные охотники, забавляйтесь и утешайтесь славною, красною и премудрою охотою… Да исчезнут всякие печали и да возрадуются сердца ваши… А вы, добрые и прилежные сокольники, – обратился он к своим подчиненным, – напускайте и добывайте!..

Царь улыбкой одобрил древлий чин, и вся пестрая толпа охотников в одиночку и небольшими группами поскакала по зеленым лугам в разные стороны: к болотцам, где держались утки и всякая другая водоплавающая дичина, к перелескам, где прятались тетерева и куропатки. Рядовые сокольники криком и длинными бичами торопили затаившуюся птицу на подъем, а охотники бросали вслед ей своих соколов, кречетов и ястребов.

– Что ты сегодня словно сумен маленько, князь? – проговорил мимоходом старый Ртищев, подъезжая к Долгорукому. – Али что?

– Да все то же… – хмуро отвечал тот, оглянувшись на своего сокольника, который ехал вслед за ним. – Вчера опять в Успенском соборе подняли безымянную грамоту с печатью красного воска на Дон к атаманам и казакам. Призывают казаков на Москву – расправиться с боярами лиходеями, московскими цариками… Я говорю, что нельзя медлить. Сухой соломы что-то уж очень много накопилось. Надо сговариваться…

– Слышал, слышал… – раздумчиво сказал Ртищев. – А царь знает?

– Афанасий Лаврентьевич с Дона гонца все поджидает… – отвечал Долгорукий. – Нам надо потолковать сперва… – значительно добавил он. – Я уж говорил тебе. Только вот князя Никиту Иваныча видеть я еще не удосужился. Я дам знать…

– Ладно. Я понимаю…

И они разъехались.

Федор Михайлович Ртищев, как и князь Ю.А. Долгорукий, «по запечью» сидеть не любил, а принимал деятельное участие в строении Московского царства. Он не жалел денег на выкуп пленных, помогал нуждающимся, устроил в Москве скудельницу и приют для убогих. Во время войны с Польшей он лечил раненых на свой счет, а по выздоровлении помогал им. Он был большим любителем до богослужения и до священных книг. Он основал близ Воробьевых гор на свой счет Андроньевский монастырь, а при нем школу. Учителями поставил он тридцать киевских монахов, «изящных в учении грамматики словенской и греческой, даже до риторики и философии хотящим тому учению внимати». А во главе училища стоял известный в ту пору Иосиф Славинецкий… Но Москва не любила Ртищева: он был прежде всего виновником введения новых медных денег, которые вызвали вскоре такую дороговизну и расстройство всего и закончились страшным бунтом и гибелью многих тысяч человек.

Князь задумчиво ехал лугами, за ним, с его любимым кречетом Батыем на руке, ехал его сокольник Васька, ловкий, статный парень с золотистыми кудрями, мечтательными голубыми глазами и веселыми зубами. Контуженному польским ядром в руку князю трудно было самому напускать птицу.

Из кустов, из камышей, с воды – отовсюду поднималась испуганная непривычным шумом и оживлением заливных лугов птица, и соколы, кречеты и ястреба били ее. И любо было глядеть, когда соколы брали птицу в угон или наперехват, но еще краше было видеть, когда сокол взмывал в бездонную синеву неба и там, сжавшись весь в стальной комок, камнем падал сверху на намеченную жертву: сокрушительный удар, облачко перьев пестрых – и птица падала в изумрудную траву, под ноги коней. И снова, полный дикой радости, взмывал прекрасный хищник с гордыми золотыми глазами под облака. Иногда, разгоревшись, сокола упрямились и не шли к охотнику – тогда он, махая куском красного сукна, похожего цветом на свежее мясо, или же отрезанными птичьими крыльями, «вабил», наманивал своевольного разбойника. Другие соколы, в особенности молодежь, разгоревшись, точно ослепнув от своей удали, теряли глазомер и разбивались оземь насмерть. А над солнечной, расцвеченной землей, над головами всех этих скачущих ярко-пестрых всадников метались в ужасе и тяжелые кряквы, и бойкие чирки, и краснобровые красавцы тетерева, и кулики длинноносые…

И вдруг из кустов, с лесного болотца, краем которого ехал великий государь, опасливо курлыкая, поднялся с разбегу тяжелый серый журавль. Заполыхало охотничьим огнем сердце царя. Но нет, выдержать надо: пусть наберет журавль высоты, тогда и потеха будет настоящая, охотницкая. А так не ровен час, и кречета убьешь…

Журавль уходил. И вот, выдержав, царь бросил своего Буревоя. Сразу пометив дорогую, но и небезопасную добычу, опытный кречет точно заколебался, соображая, а затем без всякого видимого усилия стрелой взмыл в солнечную высь. Сердце Алексея Михайловича замерло: вот-вот сейчас!.. Буревой, едва видный, был уже под облаками, как вдруг из бездны неба наклонно полетел вниз, к журавлю, какой-то камень. Царь так и ахнул: другой!.. Но делать было нечего: чужой добытчик уже несся молнией к журавлю… Огромная серая птица в тоске смертной закинула назад свою длинную шею, чтобы встретить врага ударом своего сильного клюва, но тот сделал едва уловимое движение назад и – сразу влип в спину журавля между могучими крыльями. Журавль зашатался. Полетели и закружились перья. Еще мгновение, и журавль, точно сломанный, закувыркался вниз, в луга. Кречет – то был Батый Долгорукого – отлетел в сторону, но в это мгновение из-под облаков на него яростно ударил Буревой, оба сцепились и нанося один другому удары острыми клювами и когтями, повалились в траву. Охотники с криками бросились к ним, разняли и надели колпачки.

– Хорош, хорош твой кречет, князь… – завистливо похвалил царь подскакавшего Долгорукого. – Нечего говорить: птица стоящая…

– Ничего летает, великий государь… – небрежно отозвался воевода, восхищенно глядя на своего любимца.

– Хорош, хорош… – повторил еще раз царь и еще что-то хотел прибавить, как вдруг с зеленого болотца порвался кряковой селезень. – Этого пусть уж Буревой возьмет!.. – крикнул он. – Не замай потешиться…

Царь, разрумянившийся, точно помолодевший, поскакал за селезнем, а князь шагом отъехал с Васькой в сторону. У Васьки в тороках уже висел, вытянув длинную шею и раскинув крылья, журавль. Батый, в колпачке, чувствуя вокруг себя эту горячую охотничью суету, поскок лошадей, полет птиц, крики сокольников и поддатчиков, сердился, пронзительно кричал, перебирал нетерпеливо по рукавице ногами и махал крыльями. Ветром веяло от размаха сильных крыльев в лицо Васьки, и он жмурился и смеялся.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7