Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Проклятие Индигирки

ModernLib.Net / Игорь Ковлер / Проклятие Индигирки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Игорь Ковлер
Жанр:

 

 


Игорь Ковлер

Проклятие Индигирки

От автора

Кто на земле в эту минуту думает о тебе?

Пусть пытливый читатель не ищет в романе прямых аналогий с описанными событиями и сходство героев с их прототипами: живыми и, увы, ушедшими от нас. Любые совпадения окажутся чисто случайными, поскольку это не документальная книга, а достоверность литературного произведения не достигается фотографической точностью. Более того, автор намеренно «спутал» некоторые географические названия, а кое-какие поменял местами.


Выстрел из прошлого

Скверным октябрьским утром второго года третьего тысячелетия около девяти часов неподалеку от Кремля из машины вышел губернатор Магаданской области Валерий Цветаев и по выложенному плиткой тротуару направился с помощником к ново-арбатской высотке. Когда они миновали рекламную тумбу, из-за нее появился человек в темной кожаной куртке, в натянутой до бровей черной шапочке. Он поднял руку с пистолетом, выстрелил губернатору в затылок и исчез в проходном дворе.

Место убийства оцепили. Появились милиция, «скорая» и все те, кому следует появляться, если стреляют в губернатора средь бела дня в пяти шагах от Кремля…

Примерно через полчаса в соседнюю высотку вошел главный редактор газеты «Весть» Егор Перелыгин. Поднялся в лифте на редакционный этаж. В приемной его поджидал фотокорреспондент Новиков, при полном «вооружении».

– Только что магаданского губернатора завалили, «выпуск» в курсе, мы – за материалом.

– Цветаев? – Перелыгин уставился на сотрудника. – У нас, что, на завтрак «утка»?

– Эта «утка», Егор Григорьевич, у соседнего дома лежит, – задетый недоверием, воскликнул Новиков, – еще не остыла.

– Циник! Ладно, кто с тобой?

– Кожевни.

– С фотографиями поскорей, и… – Перелыгин поморщился. – Постарайся не усугублять, без того тошно.

Зазвонил внутренний телефон.

– Доброе утро, – бодро зашелестел в трубку выпускающий редактор.

– Добрее не придумаешь, – пробурчал Перелыгин.

– Первая полоса «навылет» получается. – Выпускающий едва сдерживал возбуждение. – Если понадобится, переедем на вторую, я уже прикинул, что снять. Нормально?

– Куда нормальнее, – сухо ответил Перелыгин и положил трубку.

«Сами хоть уверены в собственной нормальности? – подумал он. – Взорвали, убили, сожгли, украли, рухнуло – скорее на «первую»! Чужого горя не чувствуем, смакуем. Нет, это не болезнь роста, это какой-то жуткий вирус, от которого нет прививки».

Перелыгин подошел к окну – такому широкому, что создавалось впечатление, будто смотришь сквозь стекла с капитанского мостика океанского лайнера. Глубоко внизу завывал, рычал, хрюкал спецсигналами, разражаясь едкими вспышками «маячков», коробкообразный Арбат. Но вот поток машин поредел. Дорога опустела, а с Кутузовского уже нарастал многоголосый лай президентского кортежа. Через минуту он промчался мимо лежащего на земле губернатора.

«Невезучая улица», – подумал Перелыгин. Вонзили ее как нож советского модерна в самое сердце города, неуклюже и чужеродно, хотя и с простором для многолюдных толп, штурмовавших когда-то арбатские магазины и рестораны. Людской водоворот смягчал холодную бесчувственность прямоугольной архитектуры. Теперь народу поубавилось. Недорогие магазины, кафе и рестораны превратились в богатую ярмарку тщеславия.

Перелыгин отошел от окна. Он думал вовсе не об особенностях Арбата, а о Цветаеве. Сколько лет прошло с их последней встречи? Двадцать… больше? А два дня назад Цветаев неожиданно позвонил. В своей напористой манере предложил встретиться, шутил, попенял на зазнайство. Впрочем, в области работал собкор газеты, и у губернатора могла возникнуть потребность что-то обсудить. Но почему именно теперь? «Однако это все очень странно… – Перелыгин одернул себя. – Не впадай в мистику, не ищи причины случившегося в событиях двадцатилетней давности. Можно утонуть в фантазиях! Мало ли в последние годы странных убийств».

И все же, помимо воли, он чувствовал и мистику, и логику, уходящую в те годы, когда они с Цветаевым работали по соседству, но продолжал убеждать себя, что это ничего не объясняет. Слишком много воды утекло. Изменились люди, и жизнь стала неузнаваемой. Ее логика не проистекает из той, другой жизни, существующей в ином измерении. Но соблазн пойти по цепочке событий в ту, другую, не отпускал. Казалось, стоит углубиться туда, и ответы найдутся.

В дверь заглянула Светлана, секретарша. Красивая девица с большими карими глазами, внимательным, даже проницательным взглядом. Светлана была полупродуктом нового времени. Имела университетский диплом, любила, как она выражалась, «движуху», посещала концерты неведомых Перелыгину групп, в большинстве своем шарлатанских, бегала на выставки андеграунда и инсталяций, черт-те с кем общалась в Интернете, ходила с динамиком в ухе, казалась продвинутой в среду аномальных интересов, но хорошо знала дело, сносно говорила по-английски, сохраняла облик и речь культурного человека. Перелыгин был убежден, что сотрудник в приемной, разумеется, при наличии служебных достоинств, должен еще, как букет свежих цветов, радовать глаз, поэтому смиренно терпел Светланины причуды и некоторую ироничность в отношениях.

– Я отлучусь минут на пятнадцать, ничего?

– Там уже половина редакции ошивается, тебе зачем?

– Интересно же, – фыркнула Светлана. – Новиков сфотать обещал.

– Принеси чаю и поди с глаз, – махнул рукой Перелыгин.

«Чума. Красивая, бестолковая чума», – беззлобно констатировал он, отхлебнув из чашки, и отогнал посторонние мысли.

Итак, пятнадцать лет пролетело с его возвращения из добровольной «ссылки», как он, шутя, называл свой «червонец» работы на Севере. Воспоминания готовы были потащить его дальше, но разгорался суетливый редакционный день. Вскоре принесли полосу с готовым материалом. Ребята поговорили с криминалистами, следователем, но ничего существенного узнать не удалось. В здании, куда шел губернатор, находилось представительство области, его появление там выглядело понятным и естественным. Среди возможных причин покушения уже фигурировала месть «золотой» или «рыбной» мафии. Не бог весть какое откровение: область добывала золото и морепродукты, а «мафия» у столь лакомых пирогов стала такой же неотъемлемой частью, как сопки северного ландшафта.

Перелыгину не требовалось пробираться сквозь наслоения памяти, изнуряя себя медленным узнаванием картинок давно минувших дней. После неожиданного телефонного звонка Цветаева он весь вечер рассказывал жене о своей первой поездке в Магадан, где Цветаев работал директором завода по ремонту тяжелой землеройной техники в крупнейшем объединении страны – «Северо-востокзолото». Для золотодобывающих предприятий такой завод бесценен, а директор очень важный человек.

Перелыгин хорошо помнил детали и свои ощущения той поездки. С Виктором Пугачевым они отмотали на машине до Магадана тысячу километров по Колымской трассе. Эта дорога, а там ее называют не иначе как «дорогой жизни», проложенная среди сопок и речных долин по героическим маршрутам геологов, где на открытых месторождениях как грибы после дождя выросли города и поселки, связала морской порт с бассейном Индигирки – Золотой Рекой.

Пугачев занимался снабжением крупного горно-обогатительного комбината, добывающего золото. Мотался по трассе, обменивая уголь на трубы, металл на топливо, лес на цемент и все, что только можно обменять под честное слово, которое на дороге считалось единственным документом и не имело цены. Любой такой обмен карался законом. Но закон приходилось нарушать, потому что существовал другой закон – золото, который в более строгие времена был отлит в четкую, как щелчок затвора заповедь: «Делай или умри».


В пугачевском «уазике» Перелыгин устроился рядом с водителем. С внутренним ликованием он всматривался в серую ленту дороги, в бесчисленные долины рек и ручьев, которые они пересекали по неказистым мостам, рассматривал гряды белеющих снегами горных вершин, пропасти, поросшие редкими деревьями и кустами склоны сопок. Дорога казалась ему продолжением того удивительного, что уже случилось с ним в последнее время. Такая выпала ему судьба – круто поменять жизнь, не остановиться там, где останавливаются другие. И теперь он мчится в машине по этой дороге, а его сверстники коптят потолки редакционных буфетов. Он же докопается до сути, поймет, как и почему все происходило, и расскажет, о чем другие не смогут. А пока он едет в Магадан, потому что редактор поручил написать статью о заводе Цветаева.

«Отлично, – сказал Пугачев, узнав о задании, – поедем вместе. С Цветаевым я тебя сведу. А ты в своей статейке мыслишку подпустишь, что неплохо бы нашему комбинату на его заводе технику ремонтировать. Здесь дорога круглый год, а в Якутск по зимникам бульдозеры не больно натаскаешь».

Перелыгин держал на коленях карту с красной ломаной линией, упирающейся в берег моря. Проезжая город или поселок, с детским любопытством рассматривал ее, словно удивляясь оживающей на глазах реальности. Красная линия повторяла маршруты геологов, пройденные в тридцатые годы. Часто к трассе с разных сторон серыми змейками, как притоки к главной реке, из-за сопок стекались дороги от приисков, карьеров, рудников, скрытых в речных долинах. И там прошли геологи, метя огромную территорию золотыми метками. Воображение рисовало Перелыгину время, когда дороги еще не было, а была нехоженая тайга, сопки, мари, долины, по которым текли полные рыбы реки и речушки с чистой ледяной водой. Представлять это было нетрудно – жизнь словно тонкими кровеносными сосудами просочилась в грозную природу, которая с удивлением наблюдала за проделками людей.

Цветаев оказался крепким мужиком, очень подвижным, даже порывистым, с пронзительным тяжелым взглядом небольших серых глаз на крупном улыбчивом лице. Перелыгину показалось, свою улыбку Цветаев может включить или выключить в любой момент, и когда, выключение происходило, лицо его каменело, приобретая угрожающий вид. По северному обычаю он имел прозвище – «Трактор».

Цветаев тут же приставил к Перелыгину человека, который два дня таскал его по заводу, рассказывал, показывал, возил по городу и даже на прииск. На третий день подключился уже сам Цветаев, а после обеда, вместе с Пугачевым, они отправились в баню, где разговор о проблемах ремонта тяжелой землеройной техники продолжился далеко за полночь.

– Смотри, не забудь прислать статью, – сказал Цветаев на прощание. – А ты проследи, – пожимая руку, попросил он Пугачева, – творческая интеллигенция, знаешь ли, барышня забывчивая.

– Этот, как в анекдоте, – усмехнулся Пугачев, – если обещал, значит, сделает. Иначе не потащил бы.

– Я для острастки. – Цветаев включил улыбку, направив ее на Перелыгина. – Дорога у нас одна, а для блудливого кобеля тыща верст не крюк, короче, окажешься на Колыме, заходи, буду рад.

Газету Перелыгин выслал. Правда, статья чуть не вышла ему боком. Кому-то наверху сильно не понравилась идея ремонта техники в чужой области. Перелыгину даже попеняли, что он возрождает настроения автономии Золотой Реки, присоединения ее территории к соседям под предлогом удобства снабжения. Оказалось, такие настроения тут имели место и реагировали на них болезненно.

С Цветаевым они виделись еще дважды. Но это были уже не деловые встречи – на нерест шел лосось. «Незабываемое зрелище, – припоминая те дни, подумал Перелыгин, оглядывая полосу. В ее центре на крупной фотографии лежал убитый Цветаев у массивной рекламной тумбы, за которой его поджидал убийца. – Что же все-таки случилось? Зачем я ему понадобился спустя столько лет? О чем он собирался говорить?»

Перелыгину и самому было интересно порасспросить Цветаева. Став губернатором, тот обладал огромной властью и многими тайнами. Некоторое время назад Перелыгин с интересом следил, как он, оправдывая свое прозвище, яростно пробивал в Магадане строительство аффинажного завода. Раньше это считалось против правил. Стараясь максимально снизить риск хищений, добычу золота жестко отделяли от выплавки слитков – золотой песок отправлялся в глубь страны. Утечки металла на этом отрезке практически исключались. Воровали во время добычи, на приисках. Но самородок или полкило песка надо еще вывезти на «материк» и сбыть какому-нибудь зубному технику, кустарю-ювелиру или переправить на Кавказ. Теперь беспокойство вызывали не причины преступлений, а их следствия, и завод в буквальном смысле поставили на золоте. Перелыгину не требовалось напрягать воображение, чтобы представить, как при новых порядках на завод стекается «левый» песок и, превращаяя его в сияющие слитки с официальной пробой и клеймом, «отмывают» чьи-то сказочные богатства.

«Это твои ничего не объясняющие домыслы», – в очередной раз остановил он себя, принимаясь за газетные полосы. Читал он довольно долго, но вдруг словно уперся взглядом во что-то. «Нет, однако, это очень странная игра», – пробурчал Перелыгин, полистал записную книжку и набрал номер. Человек, которому он звонил, занимал высокий пост в МВД, а когда-то работал в Магадане. «Ничего не скажет, а куда повернет, интересно», – думал Перелыгин, слушая гудки.

– Есть мысли? – спросил он, в ответ на раскатистое «у аппарата», отстраняя трубку от уха.

– Тебе для общего развития или как? – загудел голос в трубке на весь кабинет.

– Для развития.

– Не знаю. – Эти простые в общем-то слова были произнесены с какой-то рычащей интонацией. – Никто не знает, а кто знает, не скажет.

– Сам-то что думаешь?

– Ты давно пиво с крабами пил?

– Давно, – теряя интерес, промямлил Перелыгин.

– Вот и давай попьем как-нибудь, – буркнул его собеседник, и голос в трубке сменился короткими гудками.

«Конспиратор хренов, – хмыкнул Перелыгин. – Хотя… море, крабы – может быть! Очень даже может».

Но все же крабовая версия не казалась правдоподобной, он и сам не мог объяснить, почему. Не нравилась ему морская версия.

Прошлое все плотнее обступало его, как темнеющий лес, и не казалось обычной сладкой тоской по тому, чего уже нельзя повторить. Почему его так всколыхнула эта смерть? Почему в нем зрело смутное ощущение – да нет, уверенность, – что этот выстрел – роковое следствие сдвигов, задолго до сегодняшнего дня определивших ход событий на равном по площади Европе пространстве, где в тридцатые годы зарождалась новая для страны золотодобывающая отрасль.


День подкатил к вечеру. Перелыгин решил приехать домой пораньше. Машина понесла, рассекая город, словно полнокровную, привычно утвердившуюся часть бытия. Вжавшись в сиденье, он отрешенно глядел в окно, а в памяти, как во время морского отлива, вырастал островок того, другого времени, в котором он когда-то жил, удивляясь странному ощущению двух одновременно текущих разъединенных жизней. И чем глубже он погружался в ту, наполненную духом бродяжьей воли и непреложным соблюдением правил жизнь, вереницей лиц близких и любимых людей, чем яснее виделись события, проступающие как изображение на фотобумаге, брошенной в проявитель, тем лучше понимал: роковой выстрел готовился давно. И как ни пытался посеять сомнения, чувствовал – никакой ошибки быть не может. Этот выстрел из прошлого.

Глава первая

(За двадцать пять лет до убийства)

Итак, они опять вместе. Месяц назад Лида посмеялась бы, представив себя бегущей от машины к его подъезду. И Надежда, лучшая подруга, наблюдавшая за ней из такси, на другой день, расхаживая по комнате в длинном до пят цветастом халате, сочилась ехидством, изучая подозрительным взглядом – думала, все о ней знает: умная, ироничная, сдержанная, а вот на тебе – такой девичий задор.

«Пропала ты, мать. Правду, видно, говорят, что старая любовь как вино – чем старше, тем слаще, – с притворным оживлением пропела Надежда, поигрывая глазами. – Давай, признавайся, неужто так хорош? – Подплыла сзади, обняла за шею, прижавшись щекой к щеке. – Не уступишь на недельку?..»


Лида хотела поправить простынку, лежать так было стыдно. Чувствовала, что Егор проснулся и смотрит на нее. Но не хотелось ни двигаться, ни говорить, и она смежила ресницы, притворяясь спящей, испытывая его и свое терпение, решив: «Пусть смотрит, нам нечего скрывать».

Она лежала тихо, вспоминая начало их знакомства три с лишним года назад на новогоднем вечере, как в доброй старой сказке. Они танцевали все подряд, пили какие-то коктейли, шумно спорили о новых фильмах и книгах, а потом, словно опомнившись, разошлись по своим компаниям, затерялись среди шума и веселья.

Лида понравилась Егору вся и сразу. Он рассматривал ее большие глаза, окрашенные светящейся серо-зеленой смесью, прямой аккуратный нос, волнистые темные волосы с челкой, подколотые сзади. Может быть, чуть узковаты губы, но как очаровательно они улыбались! Быстрыми вороватыми взглядами он изучал ее фигуру, и затосковал, что не умеет рисовать – Лида и впрямь была хороша, ее красота просилась на холст.

Бал подошел к концу. Люди медленно выходили в тихий зимний вечер. На аллейке сквера под фонарем топтался Егор. Чуть смущаясь, Лида подошла, просунула под его руку свою в варежке и, заглянув в глаза, спросила:

– Пошли?

Преодолев короткое замешательство, он прижал к себе ее руку и быстро зашагал, уходя из сквера. Лида почти бежала рядом, а когда повернули за угол, взглянула вопросительно.

– Нас преследуют?

Егор широко улыбнулся, шутливо выдохнул воздух, как выдыхают спортсмены, приводя в норму дыхание:

– Нет, конечно, – соврал он, – но за поворотом могут ждать неожиданности. Представь, наше прошлое осталось позади… – Он махнул рукой куда-то за спину. – Ты хотела бы изменить свою жизнь?

– Я не успела подумать об этом на бегу, – переводя дыхание, улыбнулась Лида. И они спокойно пошли по ночному городу, неся в себе радость интереса друг к другу, возникшую несколько часов назад.

Стояла теплая ночь. Улицу освещали желтые фонари, в их свете порхали желтые, как бабочки, пушистые снежинки. У Лидиного дома прогуливался Вадим. Увидев Лиду с незнакомым кавалером, он пошел навстречу, остановился в метре, изучая Егора, но Лида твердо держала своего спутника, прижав к себе его руку, и встреча прошла спокойно, почти миролюбиво. Выкурили по сигарете. Вадим окинул их снисходительным взглядом, щелчком отбросил в сугроб окурок, поднял воротник пальто и, буркнув: «гуляйте», зашагал прочь.

– Извини, – сказала Лида, – это мой старый приятель, он не появлялся несколько месяцев. Понимаешь? – Она заглянула Егору в глаза. – Прости.

– Тебе не за что извиняться. – Егор высвободил руку. – Это даже хорошо. Лучше сразу. – Он помолчал, погладил пушистый воротник ее пальто. – Хочу, чтобы ты знала. Я ждал не тебя, но теперь мне страшно представить, если бы ты не подошла так, будто мы знакомы тысячу лет.

– И поэтому ты сразу поволок меня за угол?

– Извини. Мы убегали от моего прошлого. – Егор с дурацкой улыбкой широко развел руки. – А твое само только что утопало.

– Тебе не кажется, чтобы избавиться от прошлого, недостаточно повернуть за угол или выкурить по сигарете? – Лида вытянула руку в варежке и, прищурившись, наблюдала, как в свете желтого фонаря на варежку садятся пушистые желтые бабочки-снежинки. – Если бы так было, – задумчиво сказала она.

– Я под хорошее настроение могу и глупость сморозить.

– Понимаю, – грустно улыбнулась Лида.

С Вадимом у нее шла изнурительная внутренняя борьба. Временами она вырывалась наружу, как лава из кипящего вулкана, и тогда они ссорились. Вадим исчезал, но не теряясь из виду. Перезванивались, мельком виделись, не испытывая ни боли, ни ревности. «Он хочет меня наказать – усмехалась она, – воображает, будто я плотва на кукане? Пусть, не будем тратить время впустую».

«Ты ненормальная, – крутила пальцем у виска Надежда. – От вашей паршивой пьесы тошнит, я бы твоего Пигмалиона давно послала. Тоже мне, супермен выискался».

Но Лида колебалась. Она чувствовала с Вадимом внутреннюю связь, даже власть над ним. Их ссоры не слишком беспокоили, не огорчали ее, а то и радовали – всегда добавляли перца при примирении. Но и после долгих размолвок ноги не несли ее сами к нему, не заставляли бежать. А тут… С ней что-то происходило, она переставала понимать себя.

Лида вспомнила первую ночь с Егором. Память с услужливой готовностью перенесла ее в его небольшую квартиру. Они без конца пили кофе, сухое вино, о чем-то болтали. Егор много курил, нервничал, особенно когда повисала неловкая пауза и предстояло на что-то решиться, а он все не мог, боясь обидеть ее, словно школьник. В его неуклюжести, в улетучившейся уверенности чувствовались и чистота, и милая трогательная нежность, которая нравилась и возбуждала.

Лида улыбнулась, встала с кресла, отошла к окну. Давно опустилась ночь, в проеме между портьерами чернело беззвездное небо. Егор приблизился к ней вплотную, с тревогой посмотрел в глаза, ища поддержки, одобрения, отклика, и она прижала его голову к своей щеке, успокаивая, будто ребенка, шептала какие-то слова, гладила по волосам, мягко целовала в шею, чувствуя, как дрожит его тело. Лида с наслаждением вбирала в себя его дрожь, и та разливалась по ней счастьем, благодарностью, растущим желанием. В охватившей их отрешенности от всего на свете рассудок еще успел шепнуть ей, что для любви стыд не слишком дорогая цена, прежде чем она толкнула Егора на тахту, уже зная, что любое ее действие будет чудесным подарком. Она читала это в его счастливых глазах.

А потом они расстались. Егор исчез из ее жизни, казалось, навсегда. Он хотел ясности. «Я не гожусь в тихие воздыхатели, – настаивал он. – В безответную любовь, извини, не верю». Надо было решать, а она, как с Вадимом, все тянула, будто надеялась сделать их похожими друг на друга. Но Егор не походил на Вадима. Он ушел, не звонил, исчез.

– Стерва я, – сказала она Надежде, – доигралась.

– Может, и стерва, – согласно кивнула Надежда, – да только, видать, не больно нужен он тебе. Вот и забудь. Размазня твой Егор, надо было ему шепнуть, что на тебя узда нужна. Ежовые рукавицы. – Надежда, нахмурив брови, погрозила кулаком. – Патриархат! Короче, кончай себя есть. Любила бы, сама побежала бы как миленькая…

И она побежала. Спустя два года.

Вторая встреча произошла летом. Лида сразу почувствовала, что кто-то, подстроившись под ее шаг, идет сзади. Летнее солнце клонилось к закату, светило в спину, и было видно, как в ее вытянутой тени прячется другая тень.

Кто-то шел за ней. Шел нагло. Ясное дело, уткнув похотливые глазенки в стройные ноги, бедра и высокую талию. Лида резко обернулась, собираясь выдать что-нибудь горяченькое прямо в поганую рожу, но чуть не подавилась, увидев хитрющие и радостные глаза Егора. «А я думал, сразу сумкой засветишь, – засмеялся он, беря ее под руку как ни в чем не бывало. – Мы квиты».


И вот пролетел месяц. Лида лежала истомленно, позабыв, что голая, в бесстыжей позе, лежала и думала, что теперь придется решать всерьез. Она заново присматривалась к Егору. Похоже, его одолевали какие-то мысли, но он старательно их скрывал. Сначала ей казалось, причина в ней, в неожиданно вернувшейся их близости, но потом поняла: его беспокоит что-то другое.

У нее были и свои причины для тревоги… Какого счастья желает она: с деловым, циничным, по-своему верным, изученным вдоль и поперек Вадимом или с мягким, добрым, даже романтичным Егором? Почему-то жизнь всегда отбирает одной рукой то, что дает другой. Она легко представила, каким через десять лет станет Вадим. Приличное положение, хорошая работа, заматеревший отец семейства, тихие похождения на сторону с соблюдением приличий, ничего серьезного.

А Егора представить не могла. Он, казалось, в свои двадцать пять не понял, что нельзя объять необъятное, не знает меры своим силам. За все хватается очертя голову. Сплошные признаки медленного взросления. Возможно, виной тому работа в газете, с помощью которой он наивно полагает изменить жизнь. И между ними он хочет ясности, чтобы иметь надежный незыблемый островок. «Ну и что, – спрашивала она себя, – кто сказал, что путь к зрелости всегда прям. Со временем и у Егора разум угнездится с сердцем. Зато он не скрывает своей любви. С ним она чувствует себя почти счастливой. Это «почти» означало неопределенность: а любит ли она его?

Вся комната уже была залита ярким светом, солнце ласкало теплыми лучами лицо и открытую полную грудь, проникало сквозь смеженные ресницы. Не в силах больше сдерживаться, она улыбнулась, будто бы во сне, обняла Егора за шею, притянув к себе, и, услышав у уха его дыхание, почувствовав теплые ладони под спиной, отбросила руки на подушку и открыла глаза.


После обеда они решили погулять, а вечером поужинать в ресторане. Был субботний день, горожане разъехались по дачам. Август уже разбрызгал рыжую краску по листьям. Солнце грело не сильно, с мудрой добродушной усмешкой. В такое время город был красив, особенно его старая часть. Они прошли по тенистым аллеям большого зеленого парка к площадке, от которой берег круто обрывался к реке. Река темной лентой неторопливо катила свои воды далеко внизу. Противоположный берег поднимался полого, по нему змеилась и исчезала за зелеными холмами дорога. Справа от нее, окруженная густыми деревьями, склон украшала небольшая церквушка, с удивительно тонкой, стройной, словно девушка в белом платьице, колокольней.

– Вот оттуда они и ходили, – сказал Егор.

– Кто ходил? – не поняла Лида.

– Татары. Степь.


Шестьсот с лишним лет назад на месте парка гордо высилась крепость – пограничный форпост Московского княжества, до столицы которого отсюда неполные две сотни верст. Жил здесь в те времена еще тот народец. С деньгами расставался неохотно, за нос водил литовского князя. С его жалобы на горожан в Константинополь и начинается писанная городская история. Но сам город возник раньше, когда вокруг погуливали ордынцы хана Батыя, жгли, грабили окрестные поселения. Потом окрепшее Московское царство двинуло свои границы на запад, к «европам», куда предки наши стремились не только учиться щи ложкой хлебать, но и к морским просторам. Так и шли упрямо славяне во все четыре стороны света. К воде. К морям. К океанам.

В последнюю войну немцы здесь задержались лишь на пару месяцев, поэтому старый город, спроектированный Баженовым с Казаковым, сохранился и радует глаз, когда из-за крайних сосен с дороги, идущей сквозь сосновый бор, внезапно, в одно мгновение распахивается перед путником на высоком холме. Всем хорош город, да только жить в нем Егор Перелыгин не хотел.

Возможно, потому, что весь он был пронизан блестящей, милой, но провинциальной историей. Возможно, потому, что не по своей воле здесь оказались перед войной его мать и бабушка, а по предписанию на поселение после ссыльных скитаний по Беломорью и Казахстану, маме тогда только-только стукнуло шестнадцать. До тридцать седьмого они жили в Ленинграде рядом с Зимним дворцом, на Галерной, ее продолжали так называть по старинке вместо Красной. Дед Егора – крупный спец в области связи, из «бывших», полковник, знал много и многих, а еще имел сбежавшего в семнадцатом в Канаду отца, литовца по происхождению, и по тем мрачным временам был обречен.

Но, сложись судьба иначе, все они, наверно, оказались бы в блокаде. А если тогда все закончилось бы хорошо, через пять лет после войны никакого Егора на свете не было бы. Появились бы в разных местах какие-нибудь два по пол-Егора, а может, и не два, и не Егора, а, к примеру, Маша и Даша.

Ему хотелось в Москву, особенно после учебы в университете. Хотелось в большую газету, и он верил: в конце концов так и будет. Но о планах своих суеверно помалкивал.


Они еще немного постояли на площадке, рассматривая заречные дали, и пошли погулять по парку. Перелыгин молчал, и Лида принялась его тормошить:

– Не пойму, мы идем по кладбищу? У тебя очень подходящее лицо. – Ее мигом посеревшие глаза смотрели прямо, требуя немедленного ответа.

– Мысли мои тяжелы, но непорочны, – улыбнулся Егор. – Соображаю, почему не могу почувствовать то время. Как ни стараюсь, не могу. Казалось бы, наша история, все из нее вышли, а людей не чувствую. Двадцатый век чувствую, девятнадцатый – еще куда ни шло, а дальше – темнота.

– В девятнадцатом люди, наверно, тоже плохо чувствовали живших тремя веками раньше.

«Какие странные вещи его занимают», – подумала Лида.

– Почему же мне понятна античность, Древний Рим?

– За две с лишним тысячи лет про те времена, мой дорогой, сложили немереное число бесподобно красивых легенд, – улыбнулась Лида.

– Вот! – воскликнул, оживляясь, Егор и полез в карман за сигаретами. – Вот! Поэтому важно успевать фиксировать все, что было на самом деле. Успевать! – Он поднял вверх указательный палец, подчеркивая особую значимость своих слов.

– Ты, кажется, журналист, а не историк.

– Мы описываем события, людей – из них складывается история. Историки, между прочим, все только запутывают.

– Не завидую я тому, кто по вашим газетам в историю сунется, – скривила рот Лида.

– Хамите, графиня.

– Ну-ну, не дуйтесь, поручик! – Лида обняла его за шею. – Журналистов с телячьими мозгами хватает. Думают лишь, как заработать побольше. Разве не так?

– Все об этом думают, – миролюбиво согласился Егор. – Он помолчал и вдруг заглянул ей в глаза: – А ты хочешь, чтобы я много зарабатывал? – Душа его замерла от неловкости вырвавшегося намека.

– Стоит над этим поразмыслить. – Лида чуть сильнее облокотилась на его руку.

Он так и не понял: то ли она мягко ободрила его, то ли подала знак ничего не объяснять.

Они проходили мимо летнего кафе.

– Давай посидим, – предложила Лида. Егор почувствовал, что она хочет снять недосказанность последних дней, и, уверяя себя, что лучше не сейчас, рано, нерешительно поплелся по ступенькам на открытую веранду.


Официантка в коротеньком белом фартучке принесла политые малиновым сиропом шарики пломбира в мельхиоровых вазочках, бутылку болгарского белого сухого вина, поставила тонкие стаканы, откупорила бутылку штопором, на веревочке, привязанной к фартуку. Егор разлил золотистый напиток. Ему захотелось разом осушить стакан, но он постеснялся, сделав небольшой глоток.

Как объяснить, что он с изумлением для себя продолжает жить словно в двух измерениях – с ней и без нее. Как объяснить это умной красивой женщине, которая почти каждый вечер ложится с тобой в постель. Женщины, особенно красивые, ужасные собственницы и эгоистки. Под ложечкой противно засосало. Он запил неприятное ощущение новым глотком. Что же ему делать, если он раздвоен и не чувствует уверенности. Как сказать, что его несет куда-то не туда и он наблюдает за собой, словно во сне, не в силах проснуться.

А ведь еще недавно все было иначе. Мечты исполнялись: сначала университет, потом газета. Ничего, что «молодежка», ничего, что гиблый сельский отдел. Его захватил интерес к неведомой раньше жизни. Он влюбился в деревню. С азартным любопытством всматривался в людей. Их историями полнились блокноты. Он уже собирался писать об этих людях, разумеется, самую правдивую книгу: о прошлом, о времени, когда о хлебе перестали говорить «мой» и впервые сказали «наш».

Но все менялось. Книга не ладилась, вылепить ее, как хотелось, из жизни не удавалось. Он мучился, падал духом. Когда писал для газеты, получалось ясно и складно, но настоящее не давалось в руки. Он сбегал в командировки в глухие деревни, водил неводы с мужиками, пил водку под уху, под разговоры у костра, и ему становилось легко. А потом все начиналось сначала. Официальная жизнь больше походила на витрину, за которой люди жили другой жизнью: радовались, страдали, любили, ненавидели, обманывали, гуляли, смеялись и плакали. Там была их правда. Но снаружи представлялось, что они вечно тверды и уверены в себе, никогда не колебались, не отступали, не сбегали, не сворачивали куда-нибудь, не знали сомнений, а глазам их открывалась жизнь несложная и бесповоротная, как голый коридор, где не о чем думать и нечего выбирать.

Лиде нравилось, что говорит Егор, нравилась его резкость. У него есть характер. Он бунтует, ему это идет, как всякому мужчине. Ей захотелось поцеловать Егора, но мешал стол, и она мягко накрыла теплой ладонью его руку.

– Не преувеличивай. – Она погладила ему кончики пальцев. – Посмотри вокруг, где ты видишь марширующие колонны? Два раза в год на демонстрациях? Послушай, о чем беседуют за соседним столиком. Травят анекдоты. Вы сами в газетах придумываете нам жизнь, а потом удивляетесь, почему народ смеется.

– Ты говоришь о том, чего не понимаешь, – возразил Егор.

– По-твоему, я не читаю газет, не сижу на собраниях, не смотрю телевизор?

– А я тебе повторяю: ничего я не придумываю. Бывает, промолчу, каюсь, но таковы правила игры.

– Вот именно, ты же не напишешь, как твой передовик, надравшись в зюзю, скакал по деревне верхом на корове.

– Зачем человека выставлять на посмешище?

– Для правды, дорогой, для полноты восприятия. Интересно же, как проводят досуг сельские передовики. Я вот слышала, будто наши партийные начальники по ночам в бассейне с девками плавают, в школе олимпийского резерва. Заплывы дружбы у них с резервистками.

– Хочешь и об этом почитать? – рассмеялся Егор.

Они помолчали. Егор прикурил сигарету:

– Ты, кажется, успокаиваешь меня, зачем? Когда не чувствуешь твердости под ногами, слова не помогут, даже если их говоришь ты. А впрочем… – Егор улыбнулся, подперев голову ладонью. – Все это ерунда. – Он постарался придать разговору легкость. – Нечего скулить. Жизнь продолжается, и она удивительна, потому что напротив меня сидит самая прекрасная женщина на свете. Ей-богу, не вру.

– Успокойся, – сказала Лида, внешне не реагируя ни на слова, ни на изменившийся тон. – Ты не дрова пилишь, не булки печешь. Все делают свое дело. Ты тоже. Успокойся, – повторила она, – и оставайся собой. Таким ты мне больше нравишься.

– А вот это неблагоразумно, – дурашливо покачал головой Егор.

– От мужского благоразумия тошнит, – поморщилась Лида.

– А я-то думал, женщины признают наше неблагоразумие, только когда ради них совершают глупости.

– Каждой глупости, как овощу, свой срок и место. – Лида беспечно улыбнулась. – Давай-ка выпьем за твои неблагоразумные выходки, не теряй независимости и помни, что учиться не подчиняться и не учиться подчиняться – вещи разные.

– Ничего себе, сформулировала! – Егор восхищенно всмотрелся в ее сразу позеленевшие глаза. Лида была чертовски хороша, исчезла ее обычная прохладность, отпугивающая любителей легкой наживы. В который раз он пожалел, что Бог не наградил его талантом художника. Ему очень хотелось передать, как казалось, только им подмеченную неуловимую связь ее лица с портретами кисти сразу нескольких великих живописцев, словно каждый стремился вдохнуть в один оригинал свое чувство красоты. Нет, другой такой женщины не сыскать.

– А тебе не приходило в голову, что для одной глупости время уже наступает? – рассеянно спросила она, вспоминая свои бесстыжие выходки вчерашним вечером.

Егор хотел продолжить разговор в том же игривом тоне, но осекся, остановленный ее на мгновенье, лишь на мгновенье затуманившимся взглядом.

– Пойдем домой, – сказала Лида, вставая.

– А ресторан? И места заказаны…

Она кокетливо рассмеялась:

– Не хочу! Дома есть кусок свинины, ты пожаришь отбивную. Купим вина, сыра и помидоров. Пойдем.

Они спустились по лестнице в парк, Лида взяла Егора под руку, прижалась к нему, наклонившись вперед, заглянула в глаза:

– А не то мы умрем с голоду.


Во вторник, в четыре, в редакции, по обыкновению, началась летучка. В редакторском кабинете царили благодушие и поспешность, вызванная возвращением с Кубы фотокорреспондента Боба Пашкина. Куба была навязчивой идеей Боба, мечтой и смыслом если не всей жизни, то существенной ее части. Пустой, счастливый, пьяный, в сомбреро и белой кубинской рубахе, с рыбой, похожей на мяч, утыканный гвоздями, с громадным чучелом игуаны Боб вывалился из электрички и, упав на руки Савичеву с Перелыгиным, еле шевеля языком, изрек неоспоримую истину: «Ребята, кубинские женщины – это блеск!»

Утром в редакции, встреченный одобрительным хохотом, Боб доверительно сообщил о трех бутылках лучшего в мире белого сухого кубинского рома, который предложил продегустировать после летучки. Кто-то язвительно усомнился: такого рома полно в магазинах, на что Боб сделал выразительный жест рукой, означавший – «сомнения толпы унижают джентльменов».

Ром быстро растекался по стаканам, но расходиться никто не спешил. Опыт подсказывал: неминуемо продолжение. Под шумок Перелыгин спустился вниз. Там его уже поджидал Егор Савичев. При знакомстве они шутливо представлялись: «Два Егора из кино – там два Федора, а мы Егоры». Перелыгин был на четыре года старше. Это иногда будило мрачные воспоминания у Савичева, и тот, надсадно вздыхая, протяжно произносил: «Ко-не-чно». В этом «конечно» звучала горькая тоска зависимого существования младших от старших в дворовой иерархии, а оба Егора жили в одном дворе, учились в одной школе, потом на одном факультете и теперь вот трудились в одной газете.

Если Перелыгин был среднего роста, рус, подтянут, давно стал кандидатом в мастера спорта, то Савичев выглядел полной противоположностью – темноволосым толстоватым верзилой-увальнем с круглым добрым розовощеким лицом и хитрющими темными глазами за очками в золотой металлической оправе, выдававшими его готовность к проделке или розыгрышу.

Они прошли мимо сквера с бронзовым памятником Ленину, установленным в городе через год после его смерти. Одной стороной сквер выходил к гостиным рядам, сооруженным в конце восемнадцатого века. Теперь там расположились магазины.

Поднявшись по ступенькам, они взяли в гастрономе две бутылки портвейна и двинулись вверх по улице. Это был живописнейший уголок старого города, где не ощущалась строительная лихорадка новых районов. Древние фасады ветшали, осыпались, их заново штукатурили, красили, и все повторялось. Время пыталось взять свое, но, вероятно, кто-то понимал, что историю лучше содержать в чистоте и опрятности. Если за этим не следить, прошлое разрушается, оскверняется, зарастает сорной травой, и тогда может возникнуть искушение пригнать бульдозер и сровнять с землей старый хлам, дабы уступить место новой сказке.

Свернув у педагогического института, они зашли в «гадючник», как по всей стране называли подобные заведения. В них с утра до вечера торчали люди, желающие не только чего-нибудь съесть, но имеющие веские причины выпить.

Буфетчица Валентина, пышная, шустрая, вытравленная перекисью блондинка с окольцованными массивными золотыми перстнями толстыми пальцами, приветливо поздоровалась, посоветовав:

– Рыбку под маринадом возьмите. – И, наливая по двести в граненые стаканы, шепнула: – Только с оглядкой, осторожней, проверяют нас.

Они устроились за столиком, под предупреждением на стене, что распивать принесенные напитки запрещается, опустошили стаканы, достали из дипломата бутылку и налили еще.

Посещение забегаловки входило в придуманный ритуал. «Чтобы всплыть, надо оттолкнуться от самого дна», – заплетаясь языком, изрек Савичев, когда они забрели сюда случайно после его командировки на БАМ с первым областным комсомольским отрядом. Там Савичев жил в палатке, рубил вместе со всеми просеку под ЛЭП.

Из Тынды он вернулся, будто из «Затерянного мира»: возбуждение сменялось подавленностью, опубликовав несколько добротных текстов, он затаился. Тогда-то они, прихватив портвейна, и забрели в этот гадючник – хотели поужинать в недорогом ресторанчике, но денег не хватало.

– Ну, выкладывай, – нарочито спокойно потребовал Перелыгин, – чего маешься, как Фауст туманный, томный, комсомолку стройотрядовскую забыть не можешь? Понимаю, старичок: ночь, костер, песни под гитару, а вокруг… – Он зажмурился. – Голубая тайга. Мечта, а не жизнь. Ну, давай-давай, не томи.

– Какие комсомолки, – фыркнул Савичев, через стол близоруко посмотрев поверх очков. – Тайга – сплошные неудобства, ты знаешь, что такое тайга? Вот то-то.

– A-а, – закивал Перелыгин, – беда-то какая! Не нашлось отдельной палатки. Но влечение полов, друг мой, сильнее неудобств, хотя некоторые этого и не понимают. Я вот, помню, одной красотке в палатке всю ночь Лермонтова читал, а наутро она мне сказала: «Дурак!»

– Кончай треп. – Савичев слегка стукнул своим стаканом по стакану Перелыгина, приглашая выпить. – Ты как думаешь, многие хотят изменить свою жизнь?

– Понесло тебя, – усмехнулся Перелыгин, – глотнул романтики! Картина маслом! Через двадцать лет нехоженую тайгу разрезает дорога в будущее, а вокруг – города. Москва в цветах встречает поседевших героев в штопаных штормовках на Ярославском вокзале, а они с чувством исполненного долга орут: «Первый тайм мы уже отыграли».

– Я же просил без стеба, я серьезно, – перебил Савичев.

– Хорошо-хорошо, только ответь: если завтра ты полетишь к полярникам, а послезавтра – к шахтерам в Воркуту, вспомни еще про геологов, моряков и шоферов-дальнобойщиков, побывав у них, тебе тоже захочется менять свою жизнь? Если ты такой впечатлительный, иди в ответсекретари.

– Тут другое, – с неопределенностью покачал головой Савичев. – Я ночью проснулся, вылез из палатки, прохладно уже. Народ храпит на всю округу. Ушел подальше, слушаю – звуки разные вокруг, не такие, как в нашем лесу. Иди хоть тысячу верст – все тайга и тайга. Хожу и думаю, никогда мне эти километры не протопать, толком ничего и не понял, как уже пора возвращаться. Подсмотрел вершки – и назад, а чтобы понять, надо до печенок. Но ты не ответил.

– С твоей настойчивостью – в прокуроры бы, – хмыкнул Перелыгин, – или в «маленькие принцы». – Он оценивающе оглядел Савичева. – Хотя какой из тебя, к черту, маленький принц – Гаргантюа. Когда заматереешь, непременно станешь начальником. Внушаешь основательность. С твоими габаритами обязательно становятся начальниками. Не забудь тогда про товарища. – Он пошарил в кармане, ища зажигалку. – А если серьезно, думаю я, старичок, редко кому выпадает счастье, чтобы личность его точно соответствовала месту в жизни, если хочешь, работе, и потому жизнь свою изменить так или сяк хотят почти все. Да мало кто решается – свернешь с торной дорожки, а куда выйдешь, не угадаешь. Просто для одних – это блажь, поболтал, повздыхал и забыл, иным неудачникам, может, и не помешало бы, но на то и неудачники, что ни туда, ни сюда.

Савичев слушал с напряженным вниманием.

– А кто же тогда мы? – спросил он. – У нас хорошая профессия, и нам она нравится, разве нет?

– Мы с тобой и есть типичные среднестатистические неудачники. – Перелыгин дружески посмотрел в глаза Савичеву, словно хотел подтвердить родство душ. – Ты прав, у нас есть профессия, но нет места в жизни, потому что нам еще подавай масштаб, славу, признание и деньги. А такие места пользуются повышенным спросом, и число их строго регламентировано.

– Значит, ты хотел бы изменить вот это все? – Савичев рукой начертил в воздухе какую-то загогулину. – Не перебивай, – остановил он, заметив, что Перелыгин готов съязвить по поводу «этого всего». – Я у тебя спрашиваю: ты хочешь? Уехать куда-нибудь к черту на рога, другой жизнью пожить, денег заработать, в конце концов, а что? – сказал он с вызовом.

«Вон оно как, – ощущая теплый поток радости и приятного удивления, подумал Перелыгин. – Оказывается, дремавший в них до поры до времени бродяжий божок и в Савичева впрыснул свою коварную отраву. И в нем начала прорастать, согревая, смутная надежда, еще непонятная и слабая, готовая в любой момент тихо и незаметно улетучиться. Почему? Да черт его знает, почему: лень, быт и суета. Мало ли о них разбивалось надежд. А потом когда-нибудь, спустя годы, кольнет вдруг что-то внутри, подкатит бессонница, и глядишь с непонятной тоской в окно, наблюдая, как тонут в медленном рассвете звезды. Значит, его это проняло там, в Тынде, – думал Перелыгин. – Хорошо, что я не говорил с ним об этом раньше. Ему надо было самому».

Тот вечер закончился роднящим пьяным трепом, радостью, подаренной открывшейся тайной, сблизившей их еще сильнее. Упиваясь пониманием своего нового состояния, они строили планы, клялись ехать вместе. Тогда и договорились, что в этом гадючнике идея должна быть доведена до полного созревания и воплощения. «Чтобы всплыть, надо оттолкнуться от самого дна, а здесь и есть дно», – боднув головой мутное прокуренное пространство забегаловки, выложил неотразимый, как козырный туз, аргумент прилично пьяный Савичев.

– Самое страшное, дружище, – силясь удержать расплывающиеся мысли, сказал Перелыгин, когда они, нетвердо ступая, вышли на улицу, – самое страшное – возвратиться ни с чем. Не пожалеешь? – Он, хмурясь и плотно сжав губы, посмотрел сбоку на Савичева.

– Э-э, – отмахнулся тот, – чего нам терять? Жизнь пощупаем, она нас поломает – поглядим, кто кого. Кто не рискует, сам знаешь что. – Он обнял одной рукой Перелыгина за плечо. – Это все, старина, – он отвел другую руку в сторону, будто собрался обнять еще кого-то невидимого, – никуда не денется. Как есть, так и останется. О чем тут жалеть?


На другой день Перелыгин уехал в командировку. Вернуться хотел в пятницу, поэтому они договорились сразу же отправиться по известному адресу. Требовалось обрести окончательную моральную уверенность, почувствовать ее друг в друге. В них уже вошел азарт отъезда, подсознательно они уже готовились к нему. Это напоминало увлекательную игру, рождая состояние, отделявшее их от текущих событий.

Перелыгин приехал около четырех пополудни. Не поднимаясь на свой этаж, он прошел в фотолабораторию к Бобу Пашкину и позвонил Савичеву. В крохотной лаборатории тихо играл магнитофон. Виктор Хара, чилийский музыкант, убитый Пиночетом, пел свои чилийские песни. Боб слыл страстным почитателем Кубы, Фиделя, Че Гевары, испанского языка, который периодически начинал учить. Но главным и очевидным достоинством Боба был его талант газетного фотографа. Пока гений кадра колдовал над растворами и пленками, Перелыгин с Савичевым зашли в буфет. Там в это тихое время свободные от газетной вахты журналисты взбадривали себя водочкой или потягивали коньячок из стакана в подстаканнике, с вложенной для «маскировки под чай» ложечкой. На этот раз четверо с неотрывным напряжением следили за пепельницей посередине стола, в которой дымилась наполовину сгоревшая толстая сигара, распространяя сизые слои дорогого аромата.

– А, молодежь! Хватайте по «соточке», – замахали им руками старшие товарищи, еще молодцеватые солидные мужики, за пятьдесят – корифеи местной журналистики. Все они честно, но утомленно катили редакционную тележку областной газеты. За их плечами лежала война. Они писали репортажи о возвращении эвакуированных заводов, о людях, поднимавших порушенную войной область. Их заметки в газетах, собранных по годам в аккуратные подшивки – тома областной истории, – объясняли, как смогла доведенная войной до крайности страна быстро и мощно подняться и влиять на полмира.

Они излазили область вдоль и поперек. Знали назубок свои темы, изучили правила бюрократических игр и могли писать, не выходя из кабинета. Сейчас они сосредоточенно следили за дымящейся сигарой в пепельнице, вокруг которой стояли опустевшие стаканы.

– Вот, Пашкин сигар привез, Михалыч утверждает, что дома закурил, а тут жена отвлекла, он сигару-то в пепельнице оставил, так она вся сгорела сама по себе, а я сомневаюсь, думаю, заливает, – осклабился металлической улыбкой сухощавый спецкор Ондатров, выпучив из-под массивных очков серые мутноватые глаза. – Вот эксперимент на спор проводим. – Он привстал, радушно освобождая пространство у стола.

Не дожидаясь результата, оба Егора, прихватив с собой Пашкина, выбрались на улицу и направились в забегаловку.

– Видал? – зловеще сопя, бурчал Савичев, решительно разливая портвейн по стаканам. – Через двадцать лет будем так же тупо жрать водку в буфете. Видал свое будущее? – уставился он на Перелыгина. – На что мы употребим нашу единственную и неповторимую? Ради чего пришли сюда, готовы грызть чужое горло и растопыривать локти? Валить надо! Валить.

– Не понял, – запротестовал Пашкин. – Куда? А поговорить? Я и бутылочку хереса прихватил, – заговорщицки улыбаясь, сообщил он.

Савичев с Перелыгиным долго смеялись над недоумевающим Пашкиным. Узнав, в чем дело, Боб притих. Взгляд его затуманился, даже глаза повлажнели.

– Ре-бя-та… – протяжно вымолвил он наконец, мечтательно и грустно. – Каких альбомов я бы там наснимал, как мне хочется с вами. Это же свобода.

Виноватая улыбка застыла на его лице. Перелыгин не мог разобрать, чего в ней больше – жалости к самому себе или недоумения – как же ему не пришла в голову такая простая мысль. Тоскливый вид придавал Пашкину сходство с домашнем гусем, провожающим взглядом стаю диких сородичей. «А быстро жизнь сотворила с ним такое, – думал Перелыгин. – Ему не оторваться – семья, двое детей». Когда три года назад у Боба случилось короткое завихрение с преподавательницей бальных танцев, с которой он познакомился на конкурсе, и отзвуки дошли до жены, она не стала выпытывать правду, а родила Бобу вторую дочь.

– Поговорил бы с Антониной. – Перелыгин подвигал стакан на столе. – Куда ты от нее денешься. Вернешься – машину ей купишь.

– Ты Тоньку не знаешь, – покрутил пальцем у виска Боб. – Хотя машина… – Он что-то прикинул в уме. – Машина, конечно, аргумент.

– Вот и подумай, – сказал Савичев.

– А как же Лида? – спросил Боб.

– Еще ничего не знает. – Перелыгину не хотелось думать о разговоре с Лидой. Он даже не решил, когда лучше сказать ей: сейчас или после того, как появится полная ясность.

– Женщинам нельзя давать время на раздумье, их надо ставить перед фактом, натиском брать, – твердо и строго заметил Савичев.

– Видал знатока! – гоготнул Боб.

– Главное, результат. – Савичев с ехидной улыбкой развел руки. – Вчера сказал: «Едем». Сегодня уже собирается.

– Прямо туда, где пробуждается усыпленный государством инстинкт борьбы и личной инициативы, где не размягченные удобствами цивилизации беспутные бродяги осваивают восточные рубежи, – ернически продекламировал Перелыгин.

– Есть такие места! – гаркнул Савичев. – И мы их отыщем! А пока за результат священного поиска можем испить чудесного хереса из благословенных массандровских погребов. – Он поднял стакан.


Вечером Савичев позвонил своей жене, предупредил, что останется ночевать у Егора. В магазине возле дома Перелыгин настаивал на бутылке армянского, но Савичев напомнил, что они еще «на дне». Перед отъездом он готов пить «Мартель» и даже «Курвуазье», но сейчас, после хереса, пристало употреблять напиток под названием «Агдам».

Дома они разложили на полу карту страны. Перелыгин тыкал карандашом, Савичев записывал источавшие тайну названия. Границей служил Полярный круг. А южнее – не более двухсот километров. Нацеливаясь на новую точку, они чувствовали, как комната наполняется энергией сборов и волнением. Всю ночь сочиняли письма в неведомые редакции. Савичев веселился: «Пиши: “Милый дедушка, Константин Макарович, забери нас отсюда”»…

Оказалось, газеты и в самых дальних захолустьях имели полный «боекомплект», но Перелыгин с Савичевым продолжали бомбить «по площадям». Вознаграждением за упорство стал вызов из Заполярья, из мест, куда цари сгоняли самых опасных врагов, правда, приглашали одного Перелыгина.

– Меняется тактика, но не стратегия, – сказал Савичев, стараясь держаться бодро, – лети, вламывайся и не сомневайся. Разберешься на месте, и я прилечу. Назначаешься первопроходцем. – Он положил руку Перелыгину на плечо и, покачав головой, добавил мечтательно и грозно: – Но какую встречу мы закатим!

– Уж дадим копоти, – успокоенный теплотой, поднимающейся к сердцу, сказал Егор, подумав, что все должно получиться, если есть такой друг, как Савичев, готовый поддержать и рискнуть вместе.

Пока шла переписка, Перелыгин все оттягивал и оттягивал разговор с Лидой. Но теперь деваться было некуда, и по теории Савичева – нужно идти на приступ.

Егор с тревожным вниманием ждал, что скажет Лида, пытаясь предугадать ее реакцию, но мешали ее глаза. Они смотрели на него с тоской, как на больного ребенка. Готовясь к разговору, он настроился держаться твердо, как подобает человеку, принявшему важное решение, готовому круто изменить свою жизнь, и не только свою. Ему не хотелось раскиснуть в случае отказа, дать слабину. «Принятое решение отменить невозможно, – убеждал он себя. – Разве не женщина должна следовать за мужчиной, если она любит его?» – твердил он сам себе в сотый раз, ища моральную поддержку в традициях прошлого.

Главной его слабостью была туманность причин, вызвавших эту смутную тягу к движению неясно куда и зачем. Может быть, они таились в подавляющей регламентации окружающей жизни, от которой хотелось убежать, отыскать вольное место, испытать, прочувствовать, ради чего веками упорно двигались славяне в просторы Сибири, раздвинуть рамки своей жизни и познать другую. А может, виной всему еще не осознаваемое одиночество, только намечаемое, и временами приходящая мысль, что нужно упредить его, отыскать свою команду, роту, свой табун, нетерпеливо перебирающий копытами, готовый рвануться на свою войну с жизнью, чувствуя дыхание и горячащие друг друга бока. Или захотелось пожить на широкую ногу, с большими северными деньгами, дающими частицу свободы и возможность исполнять маленькие желания.

– Ты хочешь, чтобы я там умерла? – наконец спросила Лида. Было непонятно: говорит она серьезно или предлагает обычную словесную игру. – Я чувствовала, что ты вынашиваешь какую-то идею, но такого не ожидала. – Ее глаза позеленели, Егор прочитал в них сразу: удивление, непонимание, интерес. – Ты правда не разыгрываешь меня? – Лида улыбнулась недоверчиво, с едва теплющейся надеждой. – Ну, признавайся, у тебя есть какая-то цель и ради нее ты меня обманываешь, так?

Егор понял: согласись он сейчас, скажи, да, так и есть, это всего лишь дурацкий розыгрыш, – и она бросится ему на шею.

– Давай не будем пороть горячку, спокойно все обсудим. – Он ободряюще улыбнулся, стараясь говорить спокойно и уверенно, показывая, что все хорошо не раз обдумал. – Давай обсудим идею хотя бы в принципе. Взвесим. Я не предлагаю тебе завтра лететь. Сначала – я. Разузнаю, обустроюсь и прилечу за тобой. – Он говорил и видел, как ее глаза загораются язвительным светом.

– Заманчивое свадебное путешествие… – Лида поежилась. – Там что, тайга, тундра? Жить, конечно, будем в чуме. Ты – на охоту, я – к огню. И ведь не убежишь! – Она рассмеялась, представляя эту невероятную картину. – Ладно, – продолжила она, – одно я поняла: ты хочешь на мне жениться. Хочешь, или я ошибаюсь?

– Не ошибаешься, хочу и делаю тебе предложение, – тихо сказал Егор.

– А я согласна! Можем хоть завтра подать заявление, даже помолвку устроить, – с артистичным вызовом ответила Лида, села на подлокотник кресла, наклонившись вперед, заглянула ему в глаза. – Я готова, но только сделай мне подарок к свадьбе – откажись от своей затеи, больше ничего не прошу.

– А почему ты не говоришь, что любишь меня? – с шутливой неуклюжестью спросил Егор, чувствуя, как рушится построенное его воображением будущее и весь он наполняется прохладной грустью.

– Э, нет, – лукаво засмеялась Лида. – Твоя ловушка разгадана, думаешь, я, как графиня Волконская, кинусь за тобой в эту Тмутаракань? Нет, поручик, если бы тебя сослали туда, я, может быть, поступила бы так же. Но сама, по доброй воле – уволь. Не вижу смысла. – Она опустилась на пол, положила руки ему на колени, слегка касаясь их грудью. – Я серьезно не понимаю, зачем тебе это надо? Ты хочешь пострадать за какую-то правду, едешь добывать смысл бытия? – Она посмотрела на него с грустным удивлением и надеждой, как на непослушного, долго выздоравливающего больного, который по понятным только ему причинам не спешит поправляться. – Ищи здесь, вокруг себя! Оглядись, люди живут нормальной жизнью, и что-то подсказывает мне, они тоже задумываются, зачем пришли в этот мир. Но на свете есть еще, слава богу, здравый смысл и нормальный человеческий, особенно женский прагматизм. Детей не тебе рожать, милый.

– Ты используешь запрещенные приемы, хотя детей рожают везде, там тоже. Мне казалось, ты меня понимаешь. – По его лицу пробежала тревожная неуверенность. – Особенно когда говорила, что учиться не подчиняться и не учиться подчиняться – разные вещи. «Как мы чувствуем, понимаем друг друга!» – думал я. Что же мне теперь делать – первое или второе?

Лида смотрела на него с долгим вниманием, и Егор вдруг ощутил, уловил едва шевельнувшиеся в ней сомнения.

– Тебе просто нужно время. Время спокойно подумать. У нас оно есть. Кстати, ты укоряешь меня в отсутствии прагматизма? – поспешно сменил он тему, отводя разговор от опасной черты. – Зря. Пусть все, что я понавыду-мал, – блажь и глупость. Но ты видишь, как меняется жизнь. Мы перестаем верить во все на свете и начинаем зажираться, думаем о машинах, квартирах, импортных холодильниках, хороших дачах. И я тоже. И ты. И если ты даже ничего потом не скажешь, то обязательно об этом подумаешь. Мы молоды и должны начать пользоваться всем не потом, а как можно раньше. Пусть все блажь, но деньги, которые мы заработаем, – не блажь. – Ну, – он победоносно выпятил подбородок, – кто я, по-твоему, если не махровый прагматик?

– Балбес, – отрешенно вздохнула, поднимаясь, Лида. – Вдруг она наклонилась к нему, опершись на подлокотники кресла, вгляделась в глаза. – А может, ты просто не хочешь на мне жениться?


Выслушав Перелыгина, Савичев помолчал, состроив какую-то кислую гримасу.

– Пока неясно, – сказал он. – Еще сама прибежит. Признайся, ты был к такому повороту готов. Больно крутой вираж. Нас на бабу не променял? Шучу! – Он театрально отшатнулся, перехватив выразительный взгляд Перелыгина.

Егор знал, что теперь его жизнь потечет как-то иначе, не так. Придется привыкнуть к мысли, что Лида уйдет в этой его новой жизни на далекую периферию, может, даже на очень далекую.

«А люблю ли я Лиду, – задавал он себе, казалось, немыслимый вопрос, – если не готов пожертвовать ради нее блажью безвозвратно уехать невесть куда, словно мне, кровь из носу, требуется разъехаться с самим собой, с какой-то своей частью, ради неясной идеи? Да любит ли меня Лида? – заходил он с другой стороны, вынужденный признаться, что не знал и даже не думал, как ответить на этот, казалось бы естественный, вопрос. А сейчас и вовсе не знает. – Может, нам даже лучше какое-то время пожить врозь?» – убеждал он себя, чувствуя, что хватается за соломинку, пытаясь спастись от растерянности перед ощущением непоправимой ошибки. Он не мог сказать, что для него страшнее: уехать без Лиды или остаться с ней.


В первые мартовские дни, накануне отъезда, в квартире Перелыгина собрались половина редакции и Лида. В доме было хоть шаром покати, поэтому выпивку и закуску притащили с собой. Стол застелили своей газетой. Савичев достал из портфеля пузатую бутылку «Наполеона» и поставил перед Перелыгиным.

– Это для отъезжающего! – строго пресек он возбужденные возгласы. – Нашему посланцу отныне предписан спирт, но вкус цивилизации забывать нельзя. Вторую я оставил дома, ее мы разопьем за мой отъезд. – Он со значением взглянул на Егора, ловя в его глазах благодарный отклик.

– Ребята, оставим этот благородный нектар на посошок, – предложил Перелыгин, отодвигая коньяк. – У нас генетическая предрасположенность к простым напиткам, хотя, как у признанных аристократов духа, наша толерантность к алкоголю беспредельна, душе ближе портвейн и «Столичная» «по поводу», а сегодня повод есть.

Они долго сидели за столом, вспоминая веселые и курьезные истории, связанные с Перелыгиным, смеялись. Перелыгин оглядывал ставшие за три года близкими, почти родными лица, и теплый комок подкатывал к горлу. Потом они неожиданно замолкали, будто хотели убедиться, что отъезд Егора не шутка, не розыгрыш, и, возможно, в эти внезапные минуты тишины каждый еще раз решал что-то для себя.

А Егор думал, что жизнь его уже начала другой отсчет и, хотя все еще можно вернуть прямо сейчас, на самом деле вернуть уже ничего нельзя. Лодка его тихо отчалила от берега, покачиваясь на мелкой ряби. Хлюпая о борт, вода выносила ее на стремнину. Вот-вот включится, наберет мощь мотор, и, вспарывая реку, лодка новой жизни понесет его против течения.

За полночь, когда все разошлись, они остались с Лидой вдвоем. Повязав фартук, Лида принялась мыть посуду, которую Егор таскал из комнаты. Лида стояла у раковины, слегка наклонившись над ней, подставляя под струю воды тарелки. Каждый раз, появляясь с очередной порцией грязной посуды, он заставал ее все в той же позе со склоненной головой, вызывающей в нем острую жалость и неутолимую муку вины.

Когда с посудой было покончено, Лида разлила по рюмкам остатки коньяка, села в кресло, положив ногу на ногу.

– Давай и мы выпьем, – мягко улыбнулась она. – Я не поеду на вокзал, не обижайся. – Лида подняла рюмку, рассматривая на свет темно-золотистую жидкость. – Ты просто утром завезешь меня домой. – Она поднесла рюмку ко рту и медленно выпила коньяк с закрытыми глазами.

Глава вторая

Ранней весной Перелыгин вылетел в Якутск, навсегда запомнив ощущение, будто в самолете случайно затесался в дружную компанию, возвращавшуюся из путешествия. После дозаправки в Новосибирске, где часть пассажиров сошла, соседи пригласили его пропустить по стаканчику, расспросили, куда и зачем летит. Он с доверчивой легкостью рассказал про метки на карте, про письма, про вызов.

Его повели по салону – знакомиться с хорошими людьми. Он понятия не имел, кто эти люди, но верил им, чувствуя с их стороны интерес и уважение. К концу полета, после выпитого коньяка (почему-то все пили коньяк), Егор совсем успокоился, твердо усвоив: вокруг хорошие люди! Другие то ли сюда не летали, то ли летели другим рейсом.


Он настороженно шагнул на трап, заранее застегнув дубленку, и вдохнул зиму, невольно сравнивая ее с мартовской промозглой московской весной, покинутой десять часов назад. Спускаясь на землю, рассматривал сквозь белесый туман двухэтажное здание аэропорта, толпы непривычно тепло одетых людей.

В зале, радостно сверкая щелками узких глаз, прятался за колонной Степан, однокашник по факультету – фотокорреспондент местного телевидения, единственный знакомый за Уральским хребтом человек.

Выяснилось, что Перелыгину предстояло лететь на север еще почти тысячу километров, и он внушал себе, главную на тот момент, мысль: ничему не удивляться. Между тем свободных мест не оказалось, но у него имелся вызов, билет продали, и тут Степан огорошил еще одной новостью: в газете неделю назад скончался редактор.

Позже, вспоминая ту минуту, Перелыгин старался понять: мог ли он тогда под благовидным предлогом повернуть обратно и вернуться к Лиде. Улететь и вернуться, чтобы под вальс Мендельсона отправиться в совсем другое путешествие. Спустя годы он убеждал себя – нет, не мог. Но все же предательская мысль в ту ночь закралась ему в голову, остановил лишь несмываемый позор бегства, оставив в памяти злость на себя.

От Степана они позвонили в Батагай. Телефонистка местного коммутатора соединила с заместителем редактора Алпатовым, и тот сонным голосом успокоил Перелыгина. «Хороший человек», – подумал Егор.

Часа в два ночи Степан начал зевать. Перелыгину спать не хотелось. В Москве только-только наступил вечер. Он долго лежал один в комнате, проживая заново тревожный день, вспоминал оранжевую полоску света в иллюминаторе, в которую, как в гигантскую щель быстро темнеющего неба, пряталось солнце, оставшись позади лайнера, а навстречу, заливая черное пространство зеленоватым светом, спешила луна. Теперь она холодным отраженным блеском смотрела в окно из-за тюлевой шторки, временами скрываясь за облаками, которые тенью вплывали в комнату, растворяя вещи. Перелыгин закрывал глаза, и светлая оранжевая полоса в черном небе вновь возникала перед его мысленным взором.


Утром самолет местных авиалиний АН-24, который здесь называли кратко – «Антон», – понес его на север. Монотонно подвывая, гудели моторы. Самолет выбрался из дымки, висевшей над городом, и в небольшой тесноватый салон брызнуло солнце.

Какое-то время взгляд Егора отыскивал на земле маленькие стайки домов с дымками над крышами, но скоро они кончились, словно остались на берегу белого вздыбленного океана. Земля все больше и больше горбилась, казалось, подземный великан, ворочаясь во сне, как одеяло, вспучил ее бесконечными сопками. Сопки собирались в гряды, вершины их острились, поднимаясь выше и выше, подавляли тягучим однообразием сверкающих на солнце непрерывных горных хребтов, плывущих под крылом. Перелыгину стало не по себе от простой мысли, что там, внизу, среди вечного холода и ледников, никого никогда не было. Сотни километров сверкающей белой тишины.

Самолет пошел на посадку. Егор не знал, как потечет его жизнь, что ожидает его завтра, через год или два, да всего через час, но был доволен собой.

С двумя чемоданами и сумкой на плече он вошел в маленький деревянный вокзальчик и остановился у стены. Через минуту появилась женщина в черно-бурой «магаданке», в распахнутой ондатровой шубе, он легко угадал: за ним.

Машина довезла их до райцентра. Поселок открылся внезапно в долине за сопкой, будто сполз с крутого склона, но не уплыл, зацепившись за берег Яны. Перелыгин не успел толком рассмотреть ни улиц, ни домов. Тамара привезла его в гостиницу, провела в заказанный номер, сказала, что скоро подойдет Алпатов, и попрощалась.

Он осмотрелся. Комната выглядела просторной и чистой. По углам стояли четыре кровати, шкафы, тумбочки, стол, стены до половины покрыты деревом, на полу – положены рядом две красные ковровые дорожки с зелеными полосками по краям.

Перелыгин выбрал кровать у окна, прилег не раздеваясь. Он успокоился, с интересом ожидая появления Алпатова. Часы показывали пять вечера. «Наши только собираются кофейничать, – подумал он, – без меня».

Он лежал поверх синего клетчатого покрывала, лениво блуждая взглядом по комнате, не представляя лежащую на соседней кровати поверх такого же покрывала Лиду, принюхивающуюся, как он, к запахам чьих-то тел и одежды, мыла и зубной пасты, одеколонов и закуски, спиртного и дешевого табака. Они смешивались долгие годы, сгустившись в конце концов до стойкого гостиничного духа. Перелыгин в полудреме вспоминал, как весь год его грызла тоска, и он несколько раз видел сон, в котором, стоя на вокзале, глядел вслед огням уходящих поездов…

Осторожный стук отвлек его. В приоткрывшуюся дверь просунулся якут, одетый в серый помятый костюм. Его брюки, заправленные в оленьи торбаса, нависали у колен, напоминая казацкие шаровары. Лицо отдавало свекольным оттенком и хранило следы крепкой выпивки. Он боком протиснулся дальше, не открывая дверь до конца, будто прятал кого-то с другой стороны, остановился у стола, поздоровался. Перелыгин сел на кровати.

– Тут портфельчик красный где-то остался, ага, – виновато сообщил незнакомец. – Не видал?

– Смотри, – равнодушно махнул рукой Перелыгин, подумав, что даже не заглянул ни в тумбочку, ни в шкаф. Его дубленка, длинный красный шарф и ондатровая шапка лежали на стуле у стола, рядом стояли чемоданы.

Незнакомец обошел стол, открыл тумбочку – от него, как палкой, бил стойкий дух, – посмотрел по углам, под кроватями, приоткрыл шкафы.

– Может, дежурная знает, – предположил, отворачивая нос, Перелыгин.

Незнакомец посмотрел на него, осмысливая слова, тяжело вздохнул и вышел, ничего не сказав.

«Хоть проветривай», – скривился Перелыгин, ложась на кровать, но дверь тут же отворилась, уже без стука. Якут вернулся, на этот раз в сопровождении коротко стриженного седого человека, с таким же свекольным лицом. Перелыгин недовольно сел. Не замечая его, оба деловито обошли комнату, заглянули под кровати, в шкафы и, окончив осмотр, уставились на Перелыгина. На их лицах проступила озабоченность.

– Что человека беспокоите? Сказали вам, нет ничего! – вошла дежурная. – Вы извините, – обратилась она к Перелыгину, – они здесь всю ночь гуляли. Сами не знают, что ищут, извините, – повторила она, выталкивая непрошеных гостей.

– В портфеле заначку небось спрятали? – улыбнулся Перелыгин.

Седой резко, как от удара, дернулся, обернулся.

– Деньги, – сокрушенно покачал он головой, – много. Может, в милицию позвонить? – Он вопросительно помолчал.

– Давай-давай, звони, – подтолкнула его в дверь дежурная и повернулась к Перелыгину. – Слушайте вы их! Водку потеряли. Больше не придут. А лучше – запритесь.

Перелыгин не обратил внимания, не заметил, как родился, заполнил вокруг себя маленькую ложбинку, перетек через край и побежал по этой земле тоненький родничок его новой жизни. Он поставил на тумбочку пепельницу, закурил сигарету, прилег снова. Через минуту рука с сигаретой расслабленно свесилась с кровати. Перелыгин закрыл глаза, погружаясь в уютную темноту, и только в последний момент краешком ускользающего сознания успел почувствовать выпавшую из руки на ковер сигарету. Он резко перегнулся, ища ее возле кровати, – прямо под ним лежал малиновый портфель.

Намерение позвать дежурную было пресечено любопытством: неслышно повернув торчавший в двери ключ, Перелыгин вытащил и раскрыл портфель. Тот оказался доверху набитым пачками денег. Пачки, штук по десять, были перевязаны лохматой веревкой. Он закрыл портфель, задвинул обратно, тихо отомкнул дверь и лег. Что же предпримут мужики, когда головы их очистятся и они осознают пропажу?

«Вот спрятать сейчас этот портфель, – злорадно подумал Перелыгин, – в форточку выбросить, а после в снег закопать…» И вдруг он с пронзительной ясностью понял, что, сотвори сейчас это, его чувство жизни, вместе с понятиями о добре и зле, о справедливости тут же умрет. Но куда тогда денется он, ведь это чувство жизни, эти понятия и составляют суть человека и должны уходить только вместе с ним. Случись иначе, вместо него по земле будет ходить кто-то другой в его обличии. А он? Что же останется ему, инфицированному навсегда этой болезнью? Значит, придется изменить свое чувство жизни, свои представления о добре, зле, о справедливости. Или ни о чем таком вовсе не думать? А думать, что жизнь одна, и упущенных возможностей вернуть никому не удавалось. Кто же подсовывает ему такую возможность? Кто все рассчитал, доставил его в этот номер в нужное время и положил на эту кровать. Кто вытворяет с ним такие штучки?

Дверь широко, по-хозяйски, открылась, вошел высокий сутуловатый, лысеющий человек лет тридцати пяти, в распахнутом полушубке, оленьих ботинках и модных дымчатых очках. Его широкий толстогубый рот растянулся в улыбке.

– Заждались! – протянул руку Алпатов. – Как будем – на «вы» или на «ты»? – По-прежнему широко улыбаясь и не оставляя выбора, оглядел номер. – Не дрейфь, квартира скоро будет, начнем тебя обустраивать. Одевайся, двигаем ко мне ужинать.

Он хотел что-то добавить, но появился свекольнолицый якут. Встав перед ним, Алпатов живо уставился на гостя.

– Погоди, – придержал его Перелыгин, – тут такое дело…

– Его с тобой поселили? – перебил Алпатов. – Мы весь номер оплатили, мудрит гостиница, сейчас выселим.

– Да нет, тут другое. – Перелыгин повернулся к назойливому визитеру. – Какого цвета портфель, говоришь?

– Красный такой, – развел тот руки.

– Ха! Он же лыка не вяжет, одевайся, – заторопил Алпатов. – А ты… – Он похлопал гостя по плечу. – Отдыхай, завтра поговорите.

– Подожди, – остановил Перелыгин, – сейчас такое увидишь.

Алпатов, с любопытством переводя взгляд с одного на другого, присел возле стола.

– А в портфеле что? – Перелыгин подошел к кровати.

– Деньги были.

– Сколько?

– Много. – Незнакомец почесал затылок.

Казалось, он начал приходить в себя, свекольного цвета круглое лицо побледнело до розового.

– Ты кто? – спросил Алпатов.

– Семен, пастух, в отпуск летим, а денег нет.

– А сколько было? – опять спросил Перелыгин.

– Много… – Семен покачал головой. – Сорок две тысячи. Очень много, однако.

– Сколько? – Под Алпатовым затрещал стул, над оправой модных очков на лоб взметнулись карие глаза. – Чего он несет?

Перелыгин с хитрой улыбкой поднял покрывало и поманил Семена. Тот заглянул, посмотрел снизу на Перелыгина и с кошачьей проворностью плюхнулся на живот, сунув под кровать руку. Вскочил, поставил портфель на стол, раскрыл его, отшатнулся, будто увидел там не то гадюку, не то гранату с выдернутой чекой, метнулся из комнаты.

– Вот это номер! – увидев обмотанные веревкой пачки, воскликнул Алпатов.

Вбежал Семен, с большим ножом в руке, за ним – седой.

Комично-деловито, не обращая ни на кого внимания, Семен выхватил из портфеля перевязанную стопку, перерезал веревку и, отделив банковскую пачку сторублевок, с детской искренней улыбкой во все круглое, скуластое лицо протянул Перелыгину, второй рукой хлопая его по плечу. Седой стоял рядом и радостно колотил его по другому плечу. Из их узких черных глаз, от удовольствия ставших совсем щелочками, словно из амбразур сыпались счастливые искры. И оба повторяли уже знакомые Перелыгину слова: «Хороший, очень хороший человек!»

Перелыгин почувствовал себя неловко.

– Убери-убери, – строго приказал он Семену.

Но тот упрямо замотал головой и смешно замахал руками.

– Не обижай людей! – громко сказал Алпатов. – От благодарности не отказываются. – Он взял у Семена пачку и сунул Перелыгину в карман. – Пошли!

Они шумно прощались, пока в дверь не заглянула дежурная. Седой под мышкой держал расстегнутый портфель, Семен с ножом в одной руке, другой обнимал Перелыгина, все громко смеялись. Дежурная прикрыла дверь.


До поздней ночи Перелыгин просидел у Алпатовых. Евгений рассказал, как внезапно скончался редактор, его похоронили три дня назад. Оказалось, отец Алпатова работал в редакции заместителем, а сам он – ответственным секретарем. Недавно Алпатов-старший уехал с женой в Астрахань, и Евгений занял его место. Письмо Перелыгина пришлось ко времени.

Этот поселок у Полярного круга появился благодаря геологам. До войны здесь открыли крупное месторождение олова. Всю войну рудник и обогатительная фабрика снабжали оловом страну. Металл считался стратегическим. Без олова нельзя напечатать газету или журнал, книгу или листовку, нельзя изготовить радиопередатчик. Ни одна консервная банка не могла стать настоящей банкой, способной хранить консервы, без олова. А как обойтись на войне без связи, газет и консервов, никто не придумал до сих пор. Но если даже и вовсе не воевать, изобрести офсетный способ печати, микросхемы и чипы, – представить жизнь без тушенки, шпротов, сардин и кильки в томате невозможно.

Геологи, открывшие олово в нужное для страны время, прославили себя. Что правда, то правда. Другой правдой были пришедшие следом лагеря. Эта правда, как думал Перелыгин, ждала своего осмысления, и теперь приблизился к ней как никогда.

К семидесятым запасы руды иссякли. Поселок захирел, но держался, уповая на то, что геологи разведают хорошее золото, которого вокруг тоже хватает. Однако сейчас не это беспокоило Перелыгина. Его восхищали и новое знакомство, и домашняя обстановка, и диковинная еда на столе: заливная нельма, соленый муксун, тушеная зайчатина, оленина, порезанная тонкими ломтиками, куропатки, строганина из чира… Такой экзотики ему видеть не приходилось.

– Угадай, откуда наша типография олово получает? – спросил Алпатов.

Перелыгин пожал плечами.

– То-то и оно. – Алпатов погрозил кому-то пальцем. – Скажу, обхохочешься. Из Боливии везем! Не страна, а КаВээН. Давай-ка, твоей, «Сибирской»! – подставил он рюмку.

Поздним вечером позвонила Тамара.

Алпатов похихикал в трубку, подмигнул Перелыгину:

– Интересуется, как идет вливание в местную жизнь, а завтра ждет есть белого барана.

Жена замахала на него руками.

– Ясно, – громко сказал Алпатов. – Валентина не сможет, но отпускает, придем вдвоем.

– Что за баран? – спросил Перелыгин.

– Из Красной книги, – хмыкнул Алпатов, закуривая сигарету. – Недавно брат Пехлеви из Ирана прилетал охотиться. Его друг в Канаде экземпляр шлепнул – разлет рогов два метра, а этот переплюнуть хотел.

– Нам бы их заботы. – Перелыгин хрустнул соленым огурцом. – Удалось переплюнуть?

– Двух сантиметров не хватило. Штук пять завалил. Ты охотник? – спросил Алпатов без всякой паузы. – Вижу – нет. Будешь! Скоро утки, гуси полетят. Ты, брат, на Крайнем Севере. Тут природа за околицей и человек этой природой живет. Не переучишь, да и глупо. Наш человек лишнего не возьмет. Сам видишь, все на столе. А Томке барана кто-то из геологов или старателей подбросил. Прииск неподалеку золотишко моет. Один на всю районную промышленность остался. Баран-то, – засмеялся Алпатов, – весной на южный склон выходит. Низко стоит. Баран и есть баран.

Перелыгин уже вполне ощущал себя в нереальном мире. Казалось, отсюда он пойдет не в гостиницу, где под кроватями валяются деньги, а к себе домой, и завтра отправится к Тамаре, есть белого барана, на которого охотился брат иранского шаха. Одна только реальность напоминала, где он на самом деле: из приоткрытой маленькой форточки с улицы едва заметно стекал по окну холодный белесый туман. Ночью похолодало до сорока.

Наконец они двинулись в гостиницу. Поселок зарылся в блеклую пелену, сквозь туман тускло светили размытые фонари. Многие еще не спали – в замороженных окнах угадывался свет. Улица была тихой и пустынной, одноглазое черное небо, усыпанное веснушками, искоса смотрело на нее зеленоватым взглядом. «Тишина, как в преисподней», – подумал Перелыгин. Только под ногами сочно похрустывал снег. У гостиницы Перелыгин предложил зайти.

– Поздно, отдыхай, днем буду. А знаешь, я рад, что ты приехал. – Алпатов повернулся и сутуло зашагал, растворившись в тумане, оставляя за собой пружинистый скрип снега.


Днем потеплело до двадцати. Воздух, казалось, застыл под лучами яркого солнца, гуляющего в чистых, без единого облачка, голубых одеждах.

Около четырех пришли к Тамаре. Она выглядела нарядно в мягком зеленом платье, облегающем плотные бедра и подчеркивающем внушительную грудь. Вчера Перелыгин плохо видел ее лицо, спрятанное под шапкой, теперь он ошеломленно рассматривал правильной формы овал, большие серые глаза, прямой, пикантно вздернутый нос. Медного цвета волосы были гладко забраны назад в тугой узел, открывая высокий лоб. Чувственный рот, обведенный пухлыми губами, постоянно находился за мгновение до улыбки.

Тамара то и дело появлялась из кухни с тарелками, рюмками, что позволяло увидеть ее всю, начиная со стройных крепких ног в туфлях на высоких каблуках.

– Знаешь, как рассмотреть северную женщину? – громко спросил Алпатов, когда Тамара вышла на кухню. – Надо ее раздеть! – захохотал он. – Носят сто одежек, ничего не разберешь.

– Ал-па-тов! – крикнула Тамара. – Прекрати грязные намеки!

Она с удовольствием готовилась к вечеру. Ей хотелось выглядеть хорошо, слегка вызывающе. Теплая толстая одежда осточертела за зиму. После некоторых раздумий Тамара надела черные чулки с ажурным поясом и тонкие шелковые трусики, купленные во время отпуска. Долго рассматривала себя в зеркало, придирчиво отмечая подзаплывшую за зиму талию. Ей хотелось чувствовать себя легкой, уверенной, соблазнительной. В этой игре Перелыгин был лишь поводом. От него веяло свежестью другой жизни. Окружавший ее и Алпатова мир не коснулся его, не начал влиять, поглощать заботами, приспосабливать к местным условиям. Он не оброс знакомствами с мужчинами и женщинами, не окунулся в хитросплетения поселковых отношений. Она – первая женщина, с которой он встречается, и навсегда останется его первым впечатлением. Ей хотелось запомниться ему, хотелось праздника, она испытывала нескрываемую радость – и потому была хороша.

Перелыгин осторожно поглядывал на Тамару. Теперь она рушила его прежние представления о здешней жизни. Их глаза часто встречались. Ей нравилось, что Егор смотрит прямо и его глаза не бегают по сторонам.

Наконец дошло до главного блюда. Тамара вошла с большим подносом, по-восточному держа его на согнутой руке у плеча, и выглядела очень здорово.

– Уронишь, с пола жрать будем! – заорал Алпатов.

Тамара поставила поднос с румяными кусками баранины, обложенными жареной картошкой, порезанной крупными колесиками. Когда она наклонилась над столом, Перелыгин в вырезе платья увидел тяжело оттягивающие материю полные груди.

– Вкусно, – облизывая пальцы, похвалил Алпатов. – Я же говорил, – он повернулся к Перелыгину, – на кабана похож. Но мужики готовят лучше.

– Ой-ой! – пропела Тамара. – Заставь вас у плиты топтаться! – Она положила ногу на ногу, отчего мягкая ткань сползла по ноге значительно выше хорошо вычерченного природой округлого колена.

– Верно! – Алпатов утвердительно кивнул, задержав взгляд на колене. – Поэтому мы и готовим с удовольствием, а удовольствие, друзья, нельзя превращать в привычку. – Он захохотал, толкнув в бок Перелыгина. – Понял теперь, почему Томка замуж не идет?

– Алпатов! – прикрикнула Тамара. – Не конфузь! Сходила, хватит. Хорошего-то мужика попробуй отыщи.

– Вот, Томка тебе про местных все и расскажет, – хихикнул Алпатов. – А то пристал вчера, покажите ему плохих людей! Где плохие? Целую теорию развил. Плохие люди, понимаешь ли, помогают лучше разглядеть хороших, значит, должны где-то быть.

– Слушай его больше! – Тамара посмотрела на Перелыгина серыми глазами, и ему показалось, будто он заглянул в отзывчивую бездну.

– А чего, – с вызовом спросил Алпатов, – я не прав? Хороших людей мало, но здесь их концентрация выше. Плохой… да не цепляйтесь вы к словам, – отмахнулся он на протесты Тамары и Перелыгина, – «плохой» – это условное понятие. Так вот… – Алпатов нахмурился, отодвинул тарелку. – Он как думает? На кой черт мне куда-то ехать, если я и так проживу: кого оттолкну, кого подвину, подсижу, оболгу, предам, горло перегрызу, но своего не упущу. А не умеете – пожалте к себе подобным. В резервацию. Говорите, у вас слабый не выдержит и сильный нахмурится? По горам скачете, голодаете, мокнете, тонете, замерзаете… золото ищете? Землю долбите, добываете? Все можете? А соседа за горло, слабо? Ценен не тот, кто пуп надрывает ради общего дела, а кто вверх по головам лезет. – Алпатов посмотрел на Перелыгина испытующе и твердо. – И ты такой же, – махнул он рукой, – локотками не могешь. Испытать себя захотелось? Не получится! У нас выживают скопом. – Он ехидно усмехнулся. – Опыт не пригодится. Мне тридцать пять, вырос здесь и отсюда ни ногой. Не смогу. Не умею.

Тамара не перебивала, но Алпатова она слышала каждый день на работе. Лучше бы Егор рассказывал свои смешные истории, вызывавшие ответное желание говорить. Она с удивлением испытывала к нему неизвестно как возникшую душевную близость. Чем сильнее охватывало ее это чувство, тем больше ей хотелось остаться с ним вдвоем. Увлечь его, увлечься самой, осторожно ступать по тонкой линии этого состояния.

Перелыгин наблюдал за Тамарой. Вот она пошла за кофейником, переливая плавные линии бедер; доставая из серванта сигареты, наклонилась за ними так, что икры стройных крепких ног натянулись струной; села напротив, положив ногу на ногу, прочертив мягкую линию до кончика остроносой туфельки; рассмеялась, оголив ровные белые лопаточки зубов. Это казалось необъяснимым, но она делала то, что ему нравилось, словно он непонятным образом управлял ею.

– Ты вчера сказал, что я ненадолго, – сказал Перелыгин. – Думаешь, сбегу?

Алпатов, улыбаясь, наполнил маленькие хрустальные рюмки.

– Выпьем, – предложил он, – выпьем, чтобы никогда не упасть духом ниже себя. – Они выпили. – Ты не понял, – нахмурив лоб, снова заговорил он. – Тебе интерес нужен, события, а у нас какая жизнь? Так, мочалка рогожная.

Повинуясь какому-то внутреннему сигналу, Перелыгин встал.

– Пора, – сказал он, – завтра на работу. – Посмотрел на Алпатова. – А то просплю, уволишь, чего доброго, за прогул.

Но тот спокойно налил себе водки и выпил. Был он прилично навеселе. Перелыгин оделся. Ему не хотелось идти одному, но он поблагодарил Тамару и вышел. Обогнул дом, остановился на пустынной улице, слабо подсвеченной фонарями, и понял, что не знает дороги. Он вернулся и встал под деревьями напротив освещенных окон. Сквозь тонкие шторы были хорошо видны фигуры Алпатова и Тамары. Возвращение теперь казалось полной нелепостью, но и торчать на морозе под окнами невозможно. Ругая себя последними словами, он прислушался – не идет ли кто, – но, как и прошлой ночью, стояла непроницаемая тишина. Молчали даже собаки. Наконец появился Алпатов, и по какому-то внутреннему приказу вместо заготовленной фразы: «Дяденька, сами мы не местные, помогите, замерзаю», он тихо отошел за деревья, а через минуту коротко позвонил в дверь.


Она открыла сразу, возвращаясь в то состояние радости, в котором он увидел ее несколько часов назад.

– А я знала, – сказала Тамара, увлекая его за собой, пошла вперед, чуть расставляя в стороны носки стройных, слегка полноватеньких ног, упругой походкой, свидетельствующей о занятиях в танцевальной школе.

Они принялись болтать, поднимая градус интереса друг к другу. Из проигрывателя Демис Русое пронзительно изливал душу. Когда пластинка закончилась, они встали, как по команде, перевернуть диск. Рассмеялись, стоя напротив. Тамара шагнула к нему, он обнял ее, чувствуя сквозь тонкую ткань широкие бедра, живот. Ее полная грудь почти касалась его груди, он видел ее в вырезе платья и мог дотронуться, но не спешил, чувствуя, как оба они наполняются радостью жизни. Тамара запрокинула голову. На ее выгнутой шее легкой бабочкой бился тонкий голубой родничок. Обняв одной рукой его за шею, другой она щелкнула заколкой, и за ее спиной освобожденно хлынул тяжелый медный ливень. Тамара выпрямилась, ее большие серые глаза были рядом, он опять увидел в них бездну, на краю которой теперь стоял сам, и, чувствуя, как от внезапно открывшейся глубины начинает кружиться голова, как в предощущении полета перехватывает дыхание, крепко обнял ее и полетел вниз.


Стояла глубокая ночь. Тишина и ровный свет луны заполнили комнату. Перелыгин смотрел в окно, и воспоминания уносили его в детство, в новогоднюю ночь, когда он, проснувшись, увидел комнату с большой елкой в углу в таком же зеленоватом лунном свете и никак не мог разглядеть подарки, положенные родителями накануне вечером. Такой же нереальной, сказочной казалась ему сейчас эта комната, и Тамара, странным подарком тихо лежащая рядом, и этот зеленоватый свет, льющийся в окно сквозь едва раздвинутые шторы, за которыми почти физически ощущалась зима. Он снова и снова мысленно возвращался к событиям последних дней. Вспоминал тягостное расставание с Лидой. Думал о неестественно головокружительном возникновении Тамары. Неужто он летел, чтобы сразу встретить ее? Он не знал ответа, вновь, как и в гостинице, адресуя свой вопрос в неизвестность: кто и зачем назначил ему встречу с Тамарой, кто продолжает с ним странную игру?

Вдруг ему показалось, что свет в комнате непонятным образом моргнул, изменился и кто-то провел по стене лучом фонаря. Перелыгин тихо поднялся, подошел к окну, прислушался. Вот опять. Он натянул брюки, накинул дубленку, сунул ноги в сапоги и потихоньку вышел на крыльцо.

Ночь и безмолвие окутали Поселок. И опять откуда-то сбоку в небо ударил зеленоватый луч, прорезая туман, отыскивая что-то в ночном пространстве, – так пограничный прожектор ощупывает небо. «Откуда здесь пограничники?» – подумал, озираясь, Перелыгин. И вдруг мощные гейзеры света забили, казалось, прямо из земли. Цвета менялись. По небу побежали красные, зеленые, желтые, оранжевые всполохи, будто невидимый художник горстями бросал в черное небо краски. Ударяясь в него, как в черное стекло, они разливались, вспыхивали, меняли цвета, текли вниз, а на них налетали новые и опять смешивались, светились и текли, не успевая за фантазией мастера. Перелыгин зачарованно смотрел на первое в своей жизни северное сияние. Тишина в буйстве цвета показалась ему странной, неестественной. Хотелось не только видеть цепенящую красоту ураганного света, хотелось слышать его. Он представил гигантский, в полнеба орган, маленького органиста с тонкими болтающимися ножками, выдувающего в трубы летящую к звездам цветомузыку, и ему казалось, она зазвучала в нем. Мощная, холодная, музыка переливалась в свет и уносилась в темные небесные своды.

Он не слышал, как на крыльцо вышла Тамара – в валенках, кутаясь в тулуп, накинутый на голое тело.

– В честь тебя салют. – Она ткнулась носом ему в щеку. – Пойдем, ты дрожишь. – Взяла за руку и повела в дом.


Перелыгин затемно пришел в гостиницу, прилег и тут же заснул. Когда он появился в редакции, Алпатов вручил ему строкомер и материалы в номер. Он шутил и был опять навеселе.

От текстов у Перелыгина встали дыбом волосы. Он принялся было их править, а время шло, линотипистка скучала. На метранпаже пили чай, крыли нового ответственного секретаря, отсека, как называли его в редакции, грозя угостить «марзаном», предупреждали домашних, чтобы ждали к утру. Алпатов время от времени нырял в пустой редакторский кабинет, где прикладывался к заготовленной бутылочке, подбадривал Перелыгина, рассуждая об индивидуальности оформительского стиля, по причине которого не может вмешиваться в творческий процесс. Не было сейчас силы, способной заставить Алпатова взять в руки строкомер. «Ничего, до утра успеем», – успокоил он всех.

Однажды в кабинет забежала Тамара, шепнула, что ждет его вечером доедать снежного барана. Номер подписали около одиннадцати. Алпатов потащил его к себе ужинать. У Тамары он появился поздно.

Через месяц освободилась квартира в коттедже с палисадником и скамейкой под окном. Алпатов осмотрел владения, пощупал батареи отопления, погладил ладонью печку в кухне.

– Это же камин! – Он открыл чугунную дверцу, заглянул в топку. – У тебя был камин? То-то! Затопил и сиди себе, смотри на огонь, размышляй о вечном. Дровишек подбросим. Давай-ка по маленькой, пока углы пустые. – Он вытащил из кармана бутылку коньяку. – Мебели не купить, стулья и стол возьмешь в редакции, остальное – сообразим.

Через несколько дней незнакомые люди сколотили широкий деревянный каркас. Сверху вдоль и поперек набили ленты разрезанных автомобильных камер. Обтянули каркас войлоком и каким-то гобеленом. Кто-то добыл у летчиков толстый пласт плотного поролона, его накрыли двумя матрасами. Такой шикарной тахты Перелыгин еще не видел.

Здесь умели делать торшеры из тонких медных или алюминиевых трубок, плести из веток плафоны для ламп, изготавливать тумбочки из ящиков, журнальные столики – из чертежных досок; особым шиком считались натяжные потолки из туалетной бумаги, протянутой ныряющими лентами между леской под потолком и скрывающей лампы дневного света.

На редакционной машине он съездил в магазин, закупил одеяло, подушки, электрическую плиту с духовкой, кучу необходимой утвари. Перелыгина не беспокоила скромность нового жилища. Он находил его простым, но уютным. Этого казалось достаточно. Для него все вокруг было удивительным, новым и радостным. Летом, сидя светлыми ночами на скамейке под окном, он рассматривал в небе с одной стороны почти прозрачную луну, а с другой – яркое оранжевое солнце. «Кто больше спит, тот меньше живет», – изрек Перелыгин, признав, что не знал ничего лучше полярного дня. Он подолгу всматривался в окружающие сопки, пытаясь представить время, когда еще никакого Поселка не было, и себя в безлюдной, заросшей лесом долине реки.

Глава третья

Перелыгин не заметил окончания лета. Осень подбиралась ночами, которые оставляли по утрам выбеленную инеем, быстро желтевшую траву. А вот сопка у дома заиграла ярким разноцветьем, ее подножье закраснело листочками тальника, склоны – созревающей брусникой. С неделю лили дожди, превратив улицы в месиво, потом небо расчистилось, заголубело, солнце лениво гуляло, поглаживая землю последними теплыми лучами. Природа обреченно затихала в ожидании неотвратимых холодов.

Как-то Тамара сообщила, что завтра в кафе старатели отмечают окончание промывочного сезона.

– Тебе это надо посмотреть, – загадочно предупредила она. – Есть два приглашения – одно специально для тебя лично от Градова.

Они вошли в пустой зал поселкового кафе «Северянка». Сдвинутые вдоль стен столы уже накрыли. Музыканты проверяли микрофоны, гитарист беспрерывно настраивал гитару. Официантки озабоченно порхали по залу и выглядели привлекательно в кокетливых коротеньких фартучках. В атмосфере густело ожидание чего-то удивительного.

Около семи послышался шум, раздались низкие голоса. В середку зала медвежьей походкой вышел лохматый рыжий мужик в толстом зеленом свитере. Он встал в позу постового на перекрестке и, вытянув руку торжественно провозгласил: «Доблестные старатели неповторимой артели “Удачная”!»

В зал, неторопливо, приглаживая ладонями отросшие волосы и бороды, вошли человек тридцать. Они продвигались без суеты, со значительностью, которую каждый, в силу индивидуального актерского мастерства, старательно демонстрировал, поэтому все сразу выглядели очень смешно. Многие здоровались с Тамарой, она часто бывала на прииске. Пока старатели «Удачной» рассаживались за столом, появились «самоотверженные» горняки артели «Луч». Сегодня гуляли три артели.

– Смотри, – шепнула Тамара.

За соседним столом крайний мужик выложил на угол пачку десятирублевок, поманил официантку, ткнул толстым пальцем в деньги.

– По одной за удовольствие. – Он важно взглянул на официантку, как бы между прочим сунув в рот сигарету.

Перелыгин мог поклясться, что не заметил, как официантка выхватила из кармашка на переднике зажигалку, получив за доставленное «удовольствие» первый «червонец».

За другими столами происходило то же самое. Одичавшие за сезон мужики раскачивали бесшабашное, нервное, готовое сорваться в истерику веселье. Заказы музыкантам сыпались один за другим. Договорились больше трех раз подряд одну и ту же песню не повторять, сколько бы денег ни предлагали.

– Что-то дам не видно, – повертел головой Перелыгин, разглядывая захмелевшую мужскую массу, уже порывающуюся танцевать друг с другом.

– Дамы на подходе. – Тамара нарисовала на лице обольстительную улыбку, откинулась на спинку стула, ее полная грудь встопорщила тонкую серебристую водолазку. – Смотри, чтобы глаза не разбежались.

– А ты не провоцируй массы, – шикнул Перелыгин, сверля глазами водолазку.

– А тебя можно? – Тамара слегка толкнула его ногу под столом.

– Не доводи до греха! – Перелыгин, озираясь по сторонам, прислушался к разговорам.

Проводя день за днем в редакции, он за все лето не выбрался ни на прииск, ни в артель. О старателях газета почти не писала. Считалось, от артели попахивает не вполне «нашим».

– Посиди, – попросила Тамара и встала навстречу темноволосому, плотному мужчине лет тридцати пяти, похожему на всех остальных толстым свитером и прической. Пока они говорили, мужчина несколько раз быстрыми глазами через ее плечо ощупал Перелыгина. Почувствовав это, Тамара оглянулась, улыбнулась.

Он в ответ кивнул головой, пытаясь представить на этом застолье Лиду, в грязноватом кафе с простыми деревянными полами и шаткими столами, а вечерами – у печки, которую он уже несколько раз топил, глядел на огонь, сидя рядом на маленькой скамеечке. Нет, не захочет она привыкать к неустроенной, скитальческой жизни, думая только об одном – когда все закончится. А такая жизнь, был уверен Перелыгин, не жизнь – сплошное мучение. От такой жизни можно довести до чего угодно и себя, и близкого человека. Не каждая женщина способна отправиться на край света, урезонивал он себя. Это было слабым утешением.

Он смотрел на Тамару, красивую, элегантную даже в простой темной юбке и водолазке, на ее медные волосы, по обыкновению затянутые в тугой пучок, на соблазнительную фигуру, стройные ноги… Почему же она не казалась ему пришлой, случайно оказавшейся здесь? И почему на ее месте не может быть Лида? И почему, наконец, у него не пропадает ощущение, что кто-то предлагает ему заменить Лиду Тамарой, приспособленной к этой жизни? Кто посылает это искушение?

Не успела Тамара сесть, как в зал стали входить дамы. Их приглашали к определенному часу, и они терпеливо ждали, когда откроют дверь, – первая часть застолья считалась мужской. Эти женщины жили в Поселке. Кое-кого из них он узнал. Но сейчас все они: и знакомые, и незнакомые – надели на лица одинаково яркие маски, из-под которых выглядывали нетерпеливые глаза.

Музыка заиграла веселее. Бодрее забегали официантки. Чаще звенели бокалы. Громче звучали голоса. Такие застолья давно стали частью поселковой жизни. Их ждали, к ним готовились, на них возлагали надежды. Как чуткие, сообразительные чайки, откуда ни возьмись, слетаются на поднятый из глубин трал с рыбой, в небольшую кофейню к голодным, непритязательным мужчинам при деньгах собирались непритязательные одинокие женщины. Иногда между ними вспыхивали удивительные, непредсказуемые отношения. Некоторые из мужчин после этого вечера так никуда и не уедут, загуляв с местной красоткой до начала следующего сезона.

– Как отдыхается, Тамарочка? – У столика возник среднего роста блондин в коричневом костюме. – Позволите присесть? – Он придвинул пустующий стул. – Карасев Виталий Петрович, лучше – просто Виталий и на «ты», – протянул он Перелыгину руку. – Заместитель Градова, Олега Олеговича. – Он сделал многозначительную паузу. – Про меня вряд ли слышали, а про «хозяина» наверняка доводилось. А вы – Перелыгин? Егор Перелыгин, верно?

Олег Олегович Градов был председателем самой знаменитой и богатой в районе, и не только в районе, артели, той самой, чьи старатели первыми появились в зале. Он принадлежал к элите, тщательно взращиваемой самим министром цветной металлургии. Входил в узкий круг председателей артелей страны, с которыми всесильный министр имел обыкновение советоваться, держал возле себя, что являлось неприкасаемой охранной грамотой.

– Доводилось, – кивнул Перелыгин, пожимая протянутую руку. – Неужели все правда?

Карасев рассмеялся, метнул в Перелыгина любопытный взгляд.

– Вот он, обывательский подход! Вы у нашей красавицы, – он томно улыбнулся Тамаре, – поинтересуйтесь, она про нас много знает, только вы ей писать не даете, потому как наше право на жизнь не признаете, хотя без нас-то – куда? – Он располагающе посмотрел на Перелыгина.

– Гляди-ка, разошелся, – шикнула Тамара, но Перелыгин остановил ее:

– Обыватель – всего лишь «живущий постоянно», но это к слову. Значит, без старателя не обойдемся?

– Смельчаков попробовать что-то не видно! Давайте засунем все артели в госспособ, построим семь поселков со школами, яслями, больницами, клубами и торжественно похороним по причине нерентабельности. Когда окрестные лагеря приказали долго жить, рабсила вмиг вздорожала, а дальше? Конечно же! Цена золотого граммика стала подниматься, как ртуть в градуснике. – Карасев оглядел Тамару и Перелыгина. – А у больного гангрена! – гоготнул он, подняв рюмку. – Слава богу, – он промокнул губы салфеткой, – остались умные люди. – Он заговорщицки наклонился к Перелыгину. – Города будущего в партийных кабинетах легко возводить, а у каждой россыпушки их не настроишь. Такое у нас с партией расхождение во взглядах.

– Вы тоже после себя ничего не оставляете. – Перелыгин увлекался разговором.

– Специфика и целесообразность, – развел руками Карасев. – Вы не обратили внимания, что золото находят в неудобных местах. Древние инки добывали его в своих жутких горах, мы – инки современные – в местах, где жизнь нормальному человеку противопоказана. Мы – вечные скитальцы, золотопоклонники, передвижники. А город-сад не передвинешь. Пример у вас перед глазами. Олово выгребли – Поселок загнивает. Хотя, какой, к дьяволу, наш Поселок город-сад? – Карасев пренебрежительно отодвинул тарелку. – Барак! Ему до сада, как до Китая, извините, раком.

– Ты с ним не спорь. – Тамара повернулась к Перелыгину. – Заморочит голову или обманет.

– Тамарочка! – всплеснул руками Карасев.

– Брось, – перебила она. – Человек еще артели в глаза не видел.

– Мы вмиг это поправим! – оживился Карасев. – Прилетайте, поохотимся, баньку организуем, того-сего сообразим. – Поднимаясь, он доброжелательно улыбнулся. – А может, на сезон-другой к нам? Полное представление получите и трудоднем не обидим.

Он подмигнул им обоим, нырнул в дверь, ведущую в банкетный зал, через минуту вышел и позвал за собой.

Олег Олегович Градов оказался высоким, плотным мужчиной лет сорока пяти, с лицом породистого ловеласа. Богатая шевелюра черных, без единой сединки волос чуть небрежно заброшена назад, из-под приспущенных ресниц на Перелыгина смотрели острые, ироничные глаза чайного цвета. Правильной формы композицию «нос плюс рот» завершал крепкий квадратный подбородок, свидетельствующий о незаурядной воле его обладателя.

Кто на самом деле вывел зависимость воли человека от формы подбородка, Перелыгин не знал, но помнил разговор с фронтовым комбатом. «Эти квадратные подбородки, – вспоминал комбат, – как атака, так первыми и оплывали, словно воск». И еще перед мысленным взглядом Перелыгина вставал маленький, тщедушный человечек с большими грустными глазами на длинном носатом лице с подбородком-клинышком, полный кавалер орденов Славы, протопавший войну в батальонной разведке от звонка до звонка.

Градов неуловимо походил на какого-то американского или неамериканского актера. Перелыгин догадался – на многих сразу. Довелись составлять фоторобот председателя, пришлось бы тасовать лица доброй дюжины звезд Голливуда.

В английском костюме из тонкой темно-синей шерсти, Градов, подобно голливудским звездам, производил впечатление человека, переживающего бурный роман с жизнью, впечатление это было непоколебимо, как Сильвестр Сталлоне.

– Талик успел задурить вам голову? – Градов открыто рассматривал Перелыгина. – В гости пригласил? Буду рад. Рад!

– Мы про вас не пишем, – демонстрируя гордую независимость, съехидничал Перелыгин.

– И тут нажаловался! – Довольство не сходило с лица Градова. – Ну, может, потом… – Он с элегантной неопределенностью изогнул кисть широкой руки. – Или опасаетесь прослыть певцом артели? Зря. Не поняв старателя, нельзя понять устройство всей отрасли, а тем более призывать что-либо менять.

– Что от меня зависит, да и от моей газеты?! – пожал плечами Перелыгин. Ему был интересен Градов, но еще больше его удивляло, чем он мог привлечь к себе внимание председателя с задатками крупного актера, а интерес был очевиден. – Впрочем, от вас, наверно, тоже не все. – Перелыгин улыбнулся. – Может, это фантазии о будущем.

– Будущее произрастает из сегодняшнего дня и не всегда становится таким, каким его хотят видеть те и не хотят эти. – Градов продолжал рассматривать Перелыгина как вещь, которую собирался купить. – «А Томка молодец, прибрала свеженького, похоже, и толкового», – подумал он. – И совсем плохо, – серьезно продолжил Градов, – когда желаемое выдают за действительное, не пытаясь ничего предвидеть.

– Вы знаете будущее? – Перелыгин не скрыл иронии в голосе.

Пропустив ее, Градов быстро взглянул на него.

– А вы могли бы на недельку отправиться в командировку? Мы завтра небольшой компанией летим в Сочи. Самолет уже здесь, на нем и вернемся, овощей-фруктов доставим. Там и продолжим наше знакомство… – Он обвел мгновенно потухшим взглядом неуютный зал (в Градове явно скрывался незаурядный актер). – В более приятной обстановке. Напишите о братской помощи солнечной Кубани отважным покорителям Крайнего Севера. Как идея?

– Соглашайся. – Тамара тронула Перелыгина за плечо, на секунду прикрыв глаза. – Завидую – море! Сказка! Мне даже не предлагают.

– Увы, – перехватив ее взгляд, склонил голову Градов, – сугубо мужская компания. А потом… – Он хмыкнул. – Нельзя оголять передовую идеологического фронта.

– Скажи лучше, что глупо лететь в Тулу со своим самоваром. – Тамара с чувством посмотрела на Перелыгина, ставя его выше своих подозрений, хотела что-то добавить, но появился Карасев, пошептал ей на ухо и увел за соседний столик.

Что-то происходило вокруг, но что – Перелыгин не понимал. Если бы Градов предложил прямо сейчас идти шматовать медведя, улететь в таежную баню, он, не задумываясь, согласился бы. Ему уже рассказывали о чудачествах северных корифеев, хотя и не разобрать, чего в тех рассказах больше – правды или вымысла. Те выходки передавались, как легенды, а ему предлагают стать участником сейчас. Зачем он понадобился Градову?

Градов ждал, догадываясь, о чем думает Перелыгин.

– Не ломайте голову, – сказал он. – Все так или иначе связанное с золотом не бывает простым. Вокруг него тайны, некоторые из них интересны, другие – опасны. Одни идут из прошлого, другие рождаются сегодня. Тайны и истины не доступны целиком. Если бы мы вдруг до конца узнали их, окончательно запутались бы. Людям опасны знания истин. – Он посмотрел в лицо Перелыгину. – У нас говорят: золото добывать – себе могилу копать. Только чужие могилы никого не убеждают, копали и копать будем. Если пофантазировать, мы одновременно откапываем и хороним мечту человечества, потому что эта мечта и есть – золото. Нравится это кому или нет, а миром правит оно.

– Иными словами, продается все? – с намеренно равнодушным видом сказал Перелыгин. – «Не заводись», – велел он себе. – Где-то я уже это слышал.

Голливудское лицо Градова осталось непроницаемым.

– Зачем так зловеще? Секреты Родины священны. Хотя… – Он понимающе ухмыльнулся. – За пару килограммов нашлись бы желающие поделиться.

– Предают не только ради денег. – Перелыгин покосился на Тамару, но она что-то обсуждала с Карасевым за другим столом и не могла слышать их разговор. – Предают при наличии неких обязательств, – сказал он, – а если их нет? Мараем душу, ради чего – сами не понимаем.

– А как же мораль? – Лицо Градова приняло насмешливое выражение. Он откинулся на спинку стула. – Если вы предаете друга или изменяете любимой женщине, разве то не предательство, хотя с вашей стороны не было обязательств? – Он поиграл дорогой зажигалкой, щелкнул, последил за вспыхнувшим кисточкой огоньком. – Вам кажется большинство честными людьми? – Градов говорил спокойно и уверенно. – Это потому, что им не предлагали денег. Ни маленьких, ни тем более больших. – Он упреждающе поднял руку. – Давайте доспорим в самолете. Вы же приехали не сидеть серой мышкой в этой газетенке, действуйте.

Никакого другого способа понять, что кроется за неожиданным знакомством и предложением, у Перелыгина не было.

– Доспорим в самолете, – протянул он руку.

– Вот и отлично. – Градов наполнил коньяком рюмки. – Скрепим договор.

Глава четвертая

Закрыв глаза, Перелыгин сквозь наплывавшую дремоту слушал волнообразный рокот двигателей грузового АН-26. После вчерашнего мысли, так же волнообразно, отливали и приливали вместе с дремотой. Начались необъяснимые дни.

В пассажирском отсеке кроме него, Градова и Карасева, у которого, как оказалось, было прозвище Папаша, летели еще двое из горно-обогатительного комбината с соседней реки – Индигирки: председатель артели Филипп Ильич Батаков, широкоплечий, могучий, кривоногий мужик лет пятидесяти с крупной русой головой, носом картошкой, водянистыми голубыми глазами, и Виктор Пугачев, заместитель директора Горно-обогатительного комбината (ГОКа), одних лет с Перелыгиным, с веселым прищуром, светловолосый, приятной внешности. Все, балагуря, сидели с другой стороны, разложив на столе еду, источавшую ароматы. Сбоку стояла трехлитровая банка красной икры, из которой торчала длинная деревянная ложка. Перелыгин страдал, терпел шутки, но к столу не шел, дожидаясь времени обеда.

– Что ж ты, Виктор, пивка не захватил? – обращаясь к Пугачеву, сказал Градов. – Вон как человек страдает, пива-то, поди, и вкус позабыл, а, Егор?

Перелыгин мучительно сглотнул. О пиве мужское население Поселка старалось не говорить, не бередить душу. Везти его по зимникам было полным безумием.

– На заправке утолит душу, – успокоил Пугачев.

– А молодец ваш Клешнин, – прищелкнул языком Папаша, – не побоялся пивзавод построить. Слышал я, пивовара за большие деньги выписал.

– Если секретарь райкома только и будет по сторонам озираться, люди в момент раскусят. – Пугачев отрезал тонким ножом кусок копченой оленины.

– Тебе про него иное говорить не положено, – лениво откинулся в кресле Градов. – Он тебя в тридцать на должность поднял. Только дураки и хамы думают, что их никто хотя бы раз в жизни не подтолкнул.

– Не побоялся, – передразнил Батаков Папашу. – А кого ему бояться? Его начальство из другого теста, пива не пьет?

– Не валяй дурака, Ильич, – перебил Пугачев. – У нас только повод дай, а схарчить человека… – Он показал два пальца. – Вот, как их об асфальт. Зачем ему приключения: ГОК поднял, рудник с фабрикой пустил, Усть-Неру отстроил.

– Если они такие хорошие, отчего в стране бардак? – Батаков налил в кружку из ярко-синего китайского термоса черного чаю, обвел всех холодным взглядом из-под густых светлых бровей. – Хозяина нет! Клешня без нас – вошь на гребешке! Где бы он был, если бы Комбинат не намолачивал план да артели не обдирали бы до исподнего. А на собраниях тоже кричит: пора позакрывать к ядрене фене.

– Ты, Ильич, по лагерям заскучал? – сладко потянулся Градов.

– Не мешает кое-кому напомнить, – сверкнул глазами Батаков, – чтобы страх не теряли. Хрущев все кричал: Сталин запугал! Сталин расстрелял! У народа до сих пор поджилки трясутся. Может, и трясутся, да не у тех.

Перелыгин терял нить разговора, всматриваясь в голубизну неба. Под самолетом бесконечно плыла позолоченная солнцем белая пена, как густо намыленная щека перед бритьем. Под ней, внизу, текла обычная жизнь, а над ней – странная компания летела к теплому морю на взятом, как такси, в оба конца самолете. Тут крылась какая-то тайна, Перелыгин ощущал себя внутри этой тайны, сулившей несколько дней сказочной жизни. Его сознание ускользало из яви в мягкий полусон, будто в белую клубящуюся пену плывущую под крылом, скрывая тайну.

– А вы, если такие умные, представьте себя на его месте. – Голос Батакова отогнал дрему. Он упрямо гнул свое. – Тебе, Папаша, докладывают: на Колыме золото нашли. Сколько? Много, – отвечают. А стране золото – во как! – Батаков резанул по горлу ребром ладони. – Ты спрашиваешь: сколько нужно приисков? Сто! А сколько человек на прииск? Техники-то у тебя… – Батаков нахмурил брови, показав Папаше крайнюю фалангу мизинца. – Две тыщи, – отвечают. Ага, двести тысяч душ, значит. Только пусто вокруг. Тайга! Кто поедет?

– Тебя бы ни за что ни про что цап – и туда, – недобро сказал Папаша. – По-другому запел бы.

– Запел бы! – огрызнулся Батаков. – Любой запел бы. Я в их делах – кто, за что и почему – не копался, но знаю, из жопы страну тащить надо было. Дай-ка ручку, – попросил он у Папаши. – Богатая! – Его рот растянулся в лукавой улыбке. – Запиши-ка один телефончик, пригодится, – распорядился он, рассматривая ручку.

– Перо-то дай, – хмыкнул Папаша, доставая записную книжку. – Что, пальцем писать буду?

– Не можешь?! – торжествующе рявкнул Батаков. – Понял? – Он бросил ручку на стол. – Задним умом все сильны.

«Не сходится, – думал Перелыгин. – Возможно, Батаков прав, по-другому добыть золото было нельзя, но служит ли оно оправданием жертв? Пить надо меньше», – поморщившись, приказал он себе и оглядел компанию.

Градов производил впечатление прожигателя жизни. А остальные? Перелыгин пытался пофантазировать, но получалась ерунда. Откуда ему было знать, что грозный на вид, с коричневым от северного загара лицом, Батаков летел без всякой цели и с тем же успехом мог завалиться в таежную баню с местными красотками. Он куда лучше чувствовал себя в тайге, весь сезон не вылезая из рабочей спецовки и сапог. От бесконечного хождения по полигонам в его походке угадывалось что-то медвежье – развалистое и сноровистое. После удачного сезона он не прочь был поставить жирную точку. Для памяти! Хотелось колокольного звона души. Пара дней в Сочи на такую точку тянули.

Виктору Пугачеву предстояло встретиться с вызванными в Сочи из разных городов «толкачами» и снабженцами, которых содержали за счет артелей и которые работали на Комбинат. Эти люди могли все: достать немыслимое, «протолкнуть» нужную бумагу в любой кабинет, добыть с заводов технику, оборудование, материалы. Они следили и платили, чтобы нужные бумаги вовремя подписывались, грузы отправлялись; встречали, кормили в ресторанах и селили в круглогодично забронированных номерах московских гостиниц нужных людей. Пугачев вез им указания и деньги.

Папаша обеспечивал загрузку самолета фруктами и овощами.

И никто не сомневался, что Олег Олегович Градов, закоперщик всего предприятия, летит, чтобы пройтись по беззаботному городу, посмотреть на него откуда-то сверху и поторопить длинноногую красотку: «Поспешим, дорогая, меня самолет ждет».

Но правда состояла в том, что они отправились в путешествие с неизвестным концом, потому что в нескольких плотных бумажных мешках с копченой рыбой – подарок встречающим – прятались десять килограммов золота.

Когда Градов после института начинал на прииске горным мастером, он знал заповедь старожилов: «Нашел самородок – забрось подальше». С толкования этого неписаного правила началось его знакомство со странным человеком по фамилии Кашин.

Кашин работал на прииске с времен «Дальстроя». Когда стал староват для полигона, и выяснилось, что уезжать им с женой некуда, его перевели на «пыльную» работенку обдувщиком. Под присмотром охранника он в буквальном смысле сдувал пыль с золотого песка перед контрольным взвешиванием и отправкой. Немного песка Кашин насыпал на чистый лист бумаги и обдувал со всех сторон. Изо дня в день золото маячило у него перед носом, хоть языком слизывай. Шло время, и однажды бес, тихо дремавший в Кашине, проснулся и попутал. Долго мараковал Кашин, как увести чуток золотой пыльцы из-под носа охранника. Наконец додумался! Отрастил окладистую бороду и приноровился, обдувая, проводить краем бороды по песочку. Дома клал на стол лист белой бумаги, тщательно вычесывал мелкой расческой золотоносную бороду. И чудо! Каждый раз на листе оставалось с десяток тускло-желтых крапинок. Иногда в бороде, как в сети, запутывалась «золотая рыбка» покрупнее. Золотники он ссыпал в маленький пузырек из-под пенициллина.

Жена язвила его, но он только отмахивался, впав в азарт, гордый своей изобретательностью. «Что ты с ним делать собрался?» – приставала она. Кашин в ответ угрюмо помалкивал. Сам не знал и всячески отгонял этот чудной вопрос. «Мало ли что, – злился он. – Это ж золото!»

Через несколько лет пузырек наполнился, и Кашин закопал его в теплице, где летом выращивал помидоры. Когда цель была достигнута, разгулявшийся бес ткнул с другой стороны. Разбогатев, Кашин обнаружил, что живущая через дом одинокая соседка Оксана странно на него смотрит, несколько раз звала зайти, вся из себя видная и внимательная.

Вскоре жена застукала их. Подняла скандал и ляпнула, где не надо, что Кашин прячет в теплице золото. Пузырек нашли. Золотая пыльца потянула на восемь лет. В последнем слове на суде он был краток, сказав жене: «Дура!»

Но на войне Кашин воевал храбро. Среди прочих имелись у него и два ордена «Славы», поэтому он быстро попал под амнистию и вернулся на прииск, но не к жене, а к Оксане, которая, оказалось, его ждала. Нашлась и тихая работа в гараже. «Вишь как, – судили, подвыпив, мужики, – одно золотишко, выходит, потерял, а другое, значит, нашел».

Ничего про «бородатую» историю Градов не знал, но в ответ на его недоумение Кашин прищурился, собрав веером морщинки вокруг лукавых глаз: «Спрячешь, значит – своруешь. Мину под себя положишь, знать не будешь, когда сработает и жизнь твою поломает; сдашь – не поверят, что себе не оставил, – угодишь “под колпак”. Золото тут кругом, но без него, уж поверь, спокойнее». «А ну, как не сработает, мина-то?» – глуповато хохотнул Градов. Кашин грустно посмотрел на молодого красавца, словно на телка на лужке, прикидывая, скоро ли на забой, и тихо сказал: «Ставить жизнь на “авось” не советую».

Градову показалось, что двигатели на мгновение заглохли. Он прислушался. Нет, моторы работали ровно. Самые большие неприятности таились в незапланированных посадках. Он оглядел всех, разлил по стаканам коньяк и тоном, требующим внимания, предложил выпить. Все притихли, но и Градов молчал.

– Говори! – не выдержал Батаков. – Без тоста не пью.

– А чтобы в море не утонуть! – ослепил голливудской улыбкой Градов.

– Нам бы в жизни не утонуть, – буркнул Батаков и, крякнув, вылил коньяк в губастый рот.

В Сочи прилетели после обеда. У трапа их встретил мягкий теплый октябрь, не похожий на тот, из которого они улетели вчера, и какие-то люди на машинах. Из гостиницы Перелыгин с Пугачевым отправились к морю. Почти никто не купался, но они, покрикивая, отважно ринулись в воду. Прохладные волны понесли, крепко обняв Перелыгина до радостных колик под ложечкой. Он будто погружался в невероятный сон. И совершенно как во сне ему захотелось, чтобы рядом плыла Тамара. Он представил ее в купальнике в лучах уходящего за море солнца, представил, как мягкая волна толкает их друг к другу, ощутил ее тело, полную грудь, мокрые соленые губы.

Вечером отправились в ресторан. Запаздывал только Папаша. Все выглядели посвежевшими. Наконец, в белом костюме, в окружении смуглых девиц, появился Папаша. Лицо его светилось от удовольствия.

Рядом с Перелыгиным оказалась рыжеволосая Алла с миндалевидными карими глазами. Ему показалось, что Алла сама подошла к нему. Удивительный сон продолжался, но теперь вместо воображаемой Тамары в лучах заката рядом с ним сидела вполне осязаемая хорошенькая Алла в открытом черном блестящем платье. Разговаривая, она наклонялась к нему, и он улавливал свежий запах ее волос, терпкий аромат помады. Он изнывал от ощущения неловкости, даже вины перед самим собой за готовность сделать то, что делать не следовало. И пусть Тамара ничего не узнает, у тайной вины всегда есть свой тиран и судья – совесть. Но кто-то другой нашептывал ему, что думать так глупо. Легко, созерцая мир с вершины, сберегать в чистоте и непорочности свою совесть, а начни что-то делать, тут же в нее и упрешься. Сейчас, нашептывал голос, тот самый случай, когда обстоятельства служат оправданием. Послезавтра ты улетишь, такого вечера больше не будет.

– Вас, правда, ждет самолет? – недоверчиво спросила Алла.

– Как такси, – небрежно кивнул Перелыгин. – А что?

– Ничего, – фыркнула она, – чудеса какие-то.

– У нас там и есть страна чудес, – улыбнулся он снисходительной улыбкой бывалого человека. – Не желаешь взглянуть?

В ее глазах будто чиркнула спичка по коробку, но не зажглась.

– Не играй, – предупредила Алла. – Соглашусь, что делать будешь?

В ней угадывалось противоречие, присущее женщинам юга, – между внешне обманчивой плавной расслабленностью и скрытым темпераментом. Она была кошкой. Красивой, беспородной кошкой – мягкой, но готовой исцарапать в любую секунду.

В нем еще бродили тени слабых возражений вместе с безответным вопросом: кто играет с ним? Но дверь в сказку открылась. Там звучала музыка, раздавался смех, стреляло шампанское; под окнами море шепталось с берегом. Взошедшая луна выстлала по воде волнистую дорожку прямо к распахнутой двери. На дорожке стояла Алла, ее черное в блестках платье отсвечивало тысячами крошечных звездочек, словно Млечный Путь, влекущий в теплое ночное пространство. Оглядываться было поздно, и он пошел навстречу мерцающим звездочкам по дорожке лунного света.

Утром пришел Градов. Перелыгин только вышел из душа, замотавшись махровым полотенцем. Градов выглядел слегка помятым, но веселым. Вчера они перешли на «ты».

– Ага, грехи смываешь? – добродушно буркнул Градов, высыпая из пакета виноград, бутерброды. Из другого пакета извлек две бутылки. – Домашнее, – прикрыл он глаза от удовольствия. – Закачаешься! Позвони, пусть кофе принесут. – Взглянул на раздетого Перелыгина и махнул рукой. – Ладно, одевайся, сам позвоню. Сейчас двинем на тихий пляжик, там барашка разделывают, а пока поговорим. – И разлил по фужерам черное тягучее вино. – Этому рецепту лет двести, если не больше. До кагора, в церквах таким вином причащали. Монастырский рецепт. Птичка уже упорхнула? – Он покосился на Перелыгина. – Будет, с чем сравнить, – Папаша на охоту поехал.

– Алка вернется.

– Такое случается, – задумчиво констатировал Градов, изучая его, как врач пациента. – Домой отправишь, а лучше пусть дежурная скажет, что ты ушел.

– Не, не могу, – мотнул головой Перелыгин. – По-свински как-то. Не могу.

Градов с недоумением посмотрел на него:

– Думаешь, Папаша снял ее в белых одеждах с облака? Впрочем, молчу. Но берегись, мужики с тебя потом не слезут.

– Перетерплю, – отмахнулся Перелыгин.

Градов бросил еще один пристальный взгляд с оттенком не то уважения, не то удовольствия.

– Ладно, давай дегустировать. Сказочное вино! – прошептал он, восхищенно осушив фужер. – Как думаешь выбираться из нашей дыры? – Градов опять наполнил фужеры почти черным напитком.

– Куда? – пожал плечами Перелыгин. Он не понимал, к чему клонит Градов. – Не надоело пока.

– Если везде торчать до надоедания, не заметишь, как жизнь пройдет, – жестко сказал Градов. – Дыра наша того не стоит. Болото! В нем тихо век доживают. А тебе в драку надо. Денег тут тоже не заработаешь, только время потеряешь.

– Ты меня выпроваживаешь, что ли? – По лицу Перелыгина пробежала тень недовольства. – Если хочешь знать, я не любитель скакать с места на место. У меня есть планы, задумки.

– Хорошо, – твердо произнес Градов, – поговорим серьезно. Твоим задумкам цена – копейка в базарный день.

– Между прочим, это часть моей работы, и ты о ней не знаешь.

– Ерунда! – Градов насмешливо хмыкнул. – Секрет полишинеля – хочешь книжку про геологов написать. Хочешь! – Он провел ладонью по волосам, став едким и циничным. – Их до тебя понаписали. Ты, конечно, лучше напишешь, всю правду! А откуда вынешь, правду-то? Из воспоминаний тех же стариков, как впроголодь по горам скакали и ветер им, извини, в жопу дул? Это их правда, не твоя. Ты свою правду узнай: кто мы сегодня такие? Тогда и прошлое уразумеешь, и с настоящим сложишь. Поймешь, ради чего все делалось и ради какого будущего сейчас суетимся. И ни один Сусанин тебя тогда в лес не заманит. Мне, к примеру, интересно, лучше или хуже станет человеку, если он про будущее разнюхает. Не про свое, конечно, когда женится-разведется, заболеет или помрет, а какая жизнь вокруг будет. Как думаешь, что начнется?

– Ничего, – пожал плечами Перелыгин. – Никто не поверит.

– Верно, – оживился Градов. – Значит, в будущем скрыта опасность, разрушающая сила, и мы ее должны остерегаться. Ладно… – Градов слегка захмелел, лицо его разгладилось, глаза заблестели. – Мы можем принести пользу друг другу. – Он резко сменил тему. – Ты много чего узнаешь, а мне книжку поможешь написать. Оформлю тебя в артель снабженцем – вторая зарплата небось не помешает?

– Мне, конечно, надо соглашаться, но предупреждаю, книжку все равно не напечатают, разве что… – Перелыгин уставился на Градова. – За границей.

– Я похож на идиота? – улыбнулся он. – Предупреждаю, дело опасное. Умеешь держать язык за зубами?

– Зачем тогда писать?

Градов помолчал, вертя виноградинку.

– Не знаю, – пожал он плечами. – Предчувствие. Плывешь куда-то, остановиться некогда. Потом, глядь – каньон, поздно к берегу приставать, да и не видать берегов: они где-то над тобой уже, с небом вровень, и течение все быстрее, и пороги впереди. Думаешь, сегодня все крутится по правилам государства? Знал бы ты, что я делаю за деньги. День за днем, год за годом. И что? Пожалуйста вам – параллельная экономика. Налей, – попросил Градов, разворачивая бутерброды.

– Кое-что слышал, – сказал, опустив голову, Перелыгин.

– Ты слышал о «левых» рубашках, башмаках и спекулянтах джинсами. – Градов вытянул ноги, рассматривая свои светлые брюки. – А я покупаю «левые» фонды. Есть повод умному человеку задуматься? Если сегодня за деньги можно многое, то завтра будет возможно все! А послезавтра? Что будет послезавтра? – Перелыгин напряженно слушал, чувствуя, что Градов все больше интересует его. – Мы рухнем. А главное, кругом полно кретинов, готовых попробовать.

– Это и есть твое предчувствие?

Градов промолчал.

– Почему ты выбрал меня?

– Я к Тамаре присматривался, – медленно сказал Градов, – но баба! Хотя и толковая. Замуж хочет! А после на все плевать: ребенки, распашонки. Я в твои дела не вмешиваюсь, но это тоже имей в виду. Тебе на Индигирку надо, к Клешнину.


Легко постучав, вошла Алла. Рыжеватые волосы были схвачены сзади резинкой и болтались веселым хвостиком. В сочетании с всесильной природой молодости лицо без грима выглядело как у проснувшегося ребенка. Только глаза грозили моментальным перевоплощением. В джинсах, яркой оранжевой маечке, в белой кофточке, наброшенной на плечи, она ничем не напоминала себя вчерашнюю. Градов долго рассматривал ее, удовлетворенно кивнув сам себе головой, и уперся взглядом Алле в глаза.

– Тащу нашего друга на улицу, но без вас ни в какую. – Он театрально помолчал. – Хочу предупредить, вы будете единственной из вчерашней компании.

Как вечером, в глазах ее что-то приоткрылось, словно занавеска, что-то вспыхнуло и успокоилось.

Допоздна всей компанией они колесили по городу, и уже поздно ночью, когда остались одни, Алла спросила:

– Ты знал, что так будет?

– Нет, – ответил Перелыгин, легко подавив желание выгодно соврать.

– Хорошо, что правду сказал. – Она погладила его руку. – А если бы знал?

– И что это изменило бы? – пожал он плечами.

– Теперь ничего не изменить, но ты знай… – Она взяла его за руку. – Меня Любка уговорила. У них подружка заболела. Говорит, пойдем, дикари с Севера летят. Я сначала не поверила. А тебя выбрала, чтобы сбежать было проще. Утром Любке позвонила, она мне: отдыхай, у них вариант – еще вина и баб сменить. Не знала: возвращаться или нет.

– Я тебя нашел бы, – сказал Перелыгин.

– Не усложняй, – попросила она. – Завтра ты улетишь, не усложняй, пусть все остается, как есть, а то плохо будет.

– Плохо, когда наутро имени не помнишь, – грубовато возразил Перелыгин, понимая, что Алла права. – Я буду помнить тебя и хочу, чтобы ты знала об этом, – сказал он, глядя ей в глаза. – Ведь неизвестно, что с нами случится через месяц, через год.

– Не надо! – попросила Алла. Она встала, оказавшись в тусклом квадрате света из ночного окна. Несколько секунд она стояла в нерешительности, потом шагнула к нему в темноту, прошептав:

– Я тоже хочу, чтобы ты меня запомнил.

Глава пятая

Полярная ночь стиснула Поселок. Мир отодвинулся, оставив вокруг холодную пустыню. Вечерами жители, будто с островка, нырнувшего в глубины космоса, наблюдали чужую жизнь на телевизионном экране.

Перелыгин в редакции правил Тамарин очерк. Он злился, но не мог сохранить авторский текст, очерк рассыпался, героя – хоть сейчас на плакат с девизом: «Вперед и выше!»

За соседним столом Алпатов таращился в окно, за которым к полудню чуть развиднелось, повисла морозная серость, чтобы через пару часов опять залить стекло черными чернилами, превратив его в грифельную доску.

– А еще утверждают, что у природы нет черного цвета, – глубокомысленно изрек Алпатов.

– Кто утверждает? А земля, а небо? – Перелыгин поднял голову, вспоминая черное небо в Сочи, Аллу и дрожащую лунную дорожку.

– Читал где-то. – Алпатов зевнул. – Если легко забываешь трудности, не красишь память черным, значит, ты в ладу с природой, у которой тоже нет черных цветов. Так, кажется.

– Ерунда. – Перелыгин, хрустнув пальцами, мечтательно возвел взгляд к потолку. – Вспоминать преодоленное – сплошное удовольствие.

С треском хлопнула дверь, по коридору заколотили быстрые шаги, с металлическим хрустом рванулась ручка замка, и в кабинет ввалился упакованный в унты на собачьем меху летный тулуп, неся морозный шлейф и радость бытия, – фотокорреспондент Шурка Глухарев.

Молодой, здоровый красавец Шурка был коренным жителем Поселка и к происходящему вокруг относился с крайней заинтересованностью. Щурка скинул тулуп, и на его груди гордо заблестела зависть фотографов – немецкая «Практика». Шурка снимал все. Сверхчувствительную, для аэрофотосъемки, пленку он километрами добывал в аэропорту. Химикатами его снабжали геологи. По рецептам из «Справочника фотолюбителя» Шурка изготавливал сложные проявители, ожидая чуда, но чудо не являлось, потому что фотографировать Шурка не умел.

Ему никто не объяснял, что от него требуется. Просто говорили, куда пойти и кого снять. Шурка щелкал «Практикой» и приносил плоские, унылые снимки.

Но вот они с Перелыгиным слетали на праздник оленеводов. Перелыгин долго мучил людей, заставляя Шурку делать бесконечные дубли. Дали большой фоторепортаж. Шурку хвалили. С тех пор Перелыгин стал для него непререкаемым авторитетом.

Уяснив, что снимков должно быть много, Шурка теперь «стрелял» «Практикой», как из «Стечкина». Часами обсуждал темы репортажей. Он учился: толково, жадно, не стесняясь ошибок и глупых вопросов.

В редакцию Шурка пришел из аэропорта, где после армии работал техником. По разгильдяйству оставил в двигателе АН-12 гаечный ключ. Самолет улетел. Ему хватило ума и мужества пойти к начальству. Самолет срочно посадили. Ключ лежал на месте. Шурку выгнали, но уважение к нему осталось.

Отогревшись у радиатора, он щелкнул в Алпатова, потом в Перелыгина и удалился в дверь лаборатории с грозным предупреждением, содранным со столба: «Не подходи. Убьет!»

Перелыгин вернулся к Тамариному очерку, лениво поиграв словами, вычеркнул весь абзац, отложил ручку, вспоминая, как летом появился Савичев – его удалось пристроить в соседний район, севернее на триста верст.

Савичев прилетел в начале июля. Из аэропорта приехали к Перелыгину. Там уже хлопотали Алпатов, Тамара и Шурка, накрывая не слишком богатый по летнему времени стол, когда зимние запасы дичи, рыбы и овощей уже съедены, а навигация, рыбалка и охота еще не начались. Правда, из неподъемного рюкзака Савичев извлек вареную и копченую колбасу, ветчину, большую банку черной икры с осетром на крышке, шпроты, бородинский хлеб и, о чем его предупредил Перелыгин, – свежий лук и картошку, чего в Поселке в такое время не сыскать ни за какие деньги. Тамара взвизгнула и метнулась на кухню жарить картошку и оленину с луком, распространяя упоительный аромат.

Ночью Перелыгин повел Савичева на берег Яны. Три дня лили дожди, превратившие дороги в вязкую кашу, пришлось надеть сапоги. Но сейчас светило солнце, и Савичев восхищенно вертел головой – рассматривая спящий Поселок под ярким солнцем. Не спали только комары, атакуя их, как «мессеры», со злобным воем.

Присели на скамейку на высоком берегу, среди лиственниц. Внизу Яна уходила вдаль, закладывая плавный вираж. Было очень красиво. Савичев, сопя, достал из пакета пузатую бутылку французского коньяка, лимон. Перелыгин вытащил из кармана два маленьких позолоченных стаканчика. Они разлили коньяк, помолчали.

– Ну, давай! – сказал Перелыгин. – Я рад тебя видеть. С приездом. Только мы знаем, что он означает. Когда-нибудь, что бы ни навертела жизнь, мы вспомним эту ночь, этот полярный день, – поправился он, – эту скамейку, реку и этих проклятых комаров.

Они выпили и тут же налили еще.

– Скажи честно… – Савичев, глядел вдаль, на поворот Яны. – Сомневался, что прилечу?

– В тебе – нет. – Перелыгин поднес к лицу позолоченный стаканчик, вдыхая коньячный аромат. – А разве были основания? – спросил он, припоминая, всегда ли его уверенность оставалась неколебимой.

– Значит, сомневался. – Савичев поковырял сапогом мокрую землю. – Что теперь скажешь?

– Да не сомневался я, – повторил Перелыгин. – Но мало ли что, о чем я здесь ни ухом, ни рылом. Ни ты, ни я не знаем, что управляет нашим выбором. – Перелыгин с невинной серьезностью посмотрел на Савичева. – А сами все время между чем-то выбираем. Но мы меняемся – с этим-то не поспоришь, – значит, изменяется и выбор.

– Если ни во что не веришь, замучаешься выбирать, – серьезно сказал Савичев. – Выбором управляют разум, чувства и страсти. В разум и чувства я верю, страстям – нет. А мы, друг мой, подписали секретный протокол, скрепив его у Вальки-гадючницы своими жирными отпечатками пальцев и оттисками граненых стаканов! Мы свой выбор выстрадали. – Он насмешливо взглянул из-под очков. – Ох, чувствую, нагрешил ты здесь без меня – ишь, в философию понесло, – и чую – это Тамара. Колись, посвящай в местные нравы.

– Об этом после, – отмахнулся Перелыгин.

– Как скажешь, абориген. – Савичев разлил коньяк. – Тогда говори, – перешел он на тон ироничного трепа, – что надумал в одиночестве, как будем спасать заблудшее в городских джунглях человечество? Поведем его на янские брега? – Он глубоко вздохнул, оглядывая широкую речную долину, обступившие ее сопки, покрытые зеленью. – Красота! Какая красотища! – Он закрыл глаза.

– Не мешало бы. – Перелыгин отмахнулся веточкой от комаров. – Да не больно человечеству здесь дело найдется. Завтра на рудник махнем, посмотришь мертвый поселок – зрелище, скажу тебе, не для слабонервных. Здесь одним геологам раздолье. Золота, говорят, много, а зацепиться за хорошее месторождение то ли не могут, то ли не хотят, – геология, брат, дело мутное.

Перелыгин думал, как объяснить Савичеву, почему он хочет уехать из Поселка, ведь совсем недавно они мечтали забраться в медвежий угол, а к нему уже заглянула тяга к перемене мест. И хотя он не помышлял об ошибке, но чувствовал, как в душу сторонкой, обходя оживленные места, проникают тоска и страх. Причина их крылась в работе. Когда он осваивал газетное макетирование, отыскивал новинки оформления, спорил с Алпатовым, все казалось интересным. Но форма и содержание не имели ничего общего. Он выдумывал яркую обертку, а заворачивать в нее приходилось заплесневелый сухарь. Он почти никуда не ездил, становясь редакционным клерком, и как-то, впав в отчаянье, даже попросил Тамару сшить ему бухгалтерские нарукавники.

На местной геологии тоже далеко не уедешь. Градов прав, черт бы его побрал, надо с геологами топать в поле, а не ковыряться в архивах. Он не историк. Его добровольное затворничество приведет к деградации, а то и к пьянству. Он и Савичеву не хотел ничего говорить, не хватало еще в него запустить змия сомнения, испортить праздник прилета.

– Тут, конечно, болото. Как Алпатов говорит – мочалка рогожная. – Перелыгин достал пачку «Мальборо», привезенную Савичевым, щелкнул зажигалкой. – Нелепо, старик, делать вид, держа в руках курицу, будто поймал жар-птицу, но не будем опускать руки. Там, куда ты летишь, совсем другое дело. Есть золотодобывающий ГОК, начинается строительство большого оловянного комбината. Разворот нешуточный, в связи с чем родилась одна идейка – я попытаюсь перейти в республиканскую газету собкором в твой район. А! Как тебе?

Перелыгин видел, как вспыхнули глаза Савичева, но тот с сомнением покачал головой:

– Сложный вариант. Думаешь, тебя там ждут с распростертыми объятьями?

– А мы постучимся.

– Тогда наливай французского! Зря, что ли, я его тащил через всю страну. – Савичев встал со скамейки, сладко потянулся. – Какая же красота, какая спокойная красота! – повторил он, прислушиваясь к ровному шуму воды, спешащей к океану.


Проводив Савичева, Перелыгин отправил несколько статей в республиканскую газету. Их напечатали, попросили прислать еще. Все шло как по маслу, и он затаился, ждал.

Градов лишь раз напомнил о себе – привез в подарок японский диктофон и первую кассету, но содержание ее разочаровало – там не было ничего захватывающего.

Тем временем по редакции поползли слухи. Алпатов все понимал, однако в откровенный разговор не вступал. Ему не хотелось расставаться с Перелыгиным. Они подружились, охотились, рыбачили. Алпатов даже испытывал свежий интерес к работе, не хотелось опять киснуть в одиночестве.

Тамара извелась неизвестностью. Она примеряла и себя к отъезду с Перелыгиным, но с неожиданным разочарованием признавалась, что уезжать не хочет. С сомнениями приходило раздражение на себя и Егора. Она хотела сохранить свой мирок, втащив в него Перелыгина, чувствуя себя в нем устойчиво среди людей, которые когда-то помогли ей.

– Он-то чего себе думает? Что говорит? – теребила ее подруга Рая. – Не успел появиться, нате вам, заскучал. Двух надбавок не заработал. Лет семь отбатрачили бы – и катитесь на все четыре стороны. Это ж – и квартира, и машина, и дача! И вся жизнь впереди! Хоть в Москву! С такими-то деньжищами.

Тамара и сама не знала, какие слова хочет услышать. Все перевернулось в ней, зашевелилось, толкало, срывало с якоря:

– Я уже и не знаю, люблю ли его? – глупо смотрела она на Раю, будто ждала ответа.

– Тете семнадцать? – злилась Раиса. – Тетя замуж сбегала, пора от дури избавиться. Мужик он ничего. Живите! А там разберетесь, кто кого любит – не любит.

– Я, Райка, сама виновата. Он прилетел свеженький такой. Материком пахнет. Вот и подумала: не я – так другая. Нашла блажь, уложила в койку, а зря, наверно… они, сама знаешь, как к такому относятся.

– Нет, Егор не дурак, – серьезно возразила Рая. – Ты вот что, подруга… – Глаза ее блеснули. – Беременей, пока не поздно, и никуда он не рыпнется.

Такая мысль приходила к Тамаре, когда отчаяние крепко брало за горло, но всякий раз ей становилось противно – и от самой мысли, и от того, что она может так думать.

Но, о чем бы она ни думала, о чем бы ни говорила с Раисой, ее женская интуиция подсказывала, что Егор сам ничего не решил.

– Знаешь, подруга, – по-бабьи уронив между колен руки, сказала Тамара, – он меня пока не звал. А мы раскудахтались как в курятнике. Возьмет и не позовет. – И замолчала, подумав: «Может, и к лучшему».


В конце января над сопкой, прикрывавшей поселок с юга, показался край оранжевого солнца. Холодное и плоское, оно нехотя, будто толкаемое невидимым Сизифом, выкатилось из-за склона, но, не дотянув до вершины, покатилось вниз. И хотя зимний день от этого короткого света не потеплел ни на градус и в ломком морозном воздухе было не продохнуть, визгливая щенячья радость засуетилась, заиграла внутри людей, вырываясь наружу прерывистыми детскими вздохами. Кто не пережил полярную ночь, не испытал отупляющей ненависти к электричеству, не изнывал в липучей тоске дряблого света, кто не мечтал о дурманящем утре в набухшей весенней прелью, готовой вот-вот зазеленеть тайге, тот никогда не поймет, почему взрослые люди улыбаются, глядя на рыжий край январского солнца.


Только в конце осени Перелыгина вызвали в Якутск. В кабинете редактора республиканской газеты его встретила маленькая милая женщина.

– У нас несколько иные планы, – выслушав с нескрываемым любопытством доводы Перелыгина о необходимости направить его в Депутатский, сказала она. – Мы хотим предложить вам поехать на Индигирку.

И мягко посоветовала:

– Для начала слетайте в Усть-Неру, может быть, вам понравится. И квартира вас дожидается. Билеты на самолет заказаны.

Перелыгин вышел из кабинета редактора с ощущением, что совершил предательство, но судьба его решена, и он не в силах ее изменить. Потом, вспоминая эти минуты, освещенные пониманием, что прорыв на желанный простор в легендарную Усть-Неру, на Золотую Реку с чарующим названием Индигирка, состоялся, он стыдливо радовался, что у него не было выбора: лететь на Индигирку или к Савичеву. «Произошло чудесное совпадение случайностей», – оправдывался он, и ему ничего не пришлось решать.

Утром он вылетел на Золотую Реку. В аэропорту его встретил инструктор райкома Тарас Лавренюк. В райкоме партии второй секретарь снял с гвоздика в дверном косяке ключ и повез Перелыгина смотреть двухкомнатную квартиру в большом каменном доме.

Вечером в гостинице он познакомился с журналистами, прилетевшими освещать партийную конференцию. Все они убеждали его соглашаться, жаль только вот Клешнина вчера сняли с работы. Больше всего Перелыгина поразило, что по невероятной каверзе неизвестных ему сил Клешнин улетел к Савичеву строить тот самый оловянный комбинат.

На следущий день Перелыгин пришел в ГОК к Пугачеву.

– Слышал уже, знаю! Почему не предупредил? – прищурился он, дымя «Беломором».

– Я и телефона твоего, как оказалось, не знаю, – растерялся Перелыгин.

– И не надо, – усмехнулся Пугачев. – Телефонистка найдет. Короче, вечером – у меня, а через неделю будем тебя перевозить: вертолет Градову запчасти повезет, на обратном пути – за тобой. Будь готов. Молодец. Правильно сделал, не разочаруешься, это я тебе говорю. – Он подошел к встроенному в стену шкафу, открыл дверцу и, не закрывая ее, разлил по стопкам коньяк.


Шурка натаскал из магазинов пустых коробок из-под коньяка и компота, и они упаковали нехитрые пожитки. Квартира на глазах теряла жилой вид. Оставшись один, Перелыгин растопил печку и долго сидел в темноте перед открытой дверцей, на маленькой скамеечке, глядя на огонь. Тяга была сильной, и он время от времени подкладывал поленья. Второй раз за полтора года он снимался с места, оставляя свой дом. Но сейчас он не испытывал тревоги. Знал, куда отправляется, не сомневался в своих силах и был уверен, что поступает правильно. Все здесь, так или иначе, живут временно, такая уж тут жизнь, и расставания составляют ее часть. Ничто не беспокоило его, кроме Тамары. «Но кто виноват?» – успокаивал он себя.

В кухне стало жарко. Ему было пора идти к Тамаре, но он все оттягивал время. Тамара позвонила сама, сообщив, что ужин давно готов, а она умирает от голода. Перелыгин немного подождал, пока печь прогорит, прикрыл не до конца заслонку, надел унты на собачьем меху, дубленку на толстой овчине и вышел на улицу. Крепкий мороз – последнюю неделю температура опустилась ниже пятидесяти – ожег лицо. Он миновал палисадник, затворив за собой калитку. Слева, на вершине заснеженной сопки, будто сковородка на ребре, стояла огромная плоская луна, отливая каким-то медным цветом. Перелыгин некоторое время наблюдал, ожидая, что сковородка покатится вниз, но она по-прежнему стояла на вершине сопки. Чувствуя, что мороз прихватывает уши, поднял высокий воротник и зашагал по освещенной луной дорожке.

Тамара была в теплом махровом халате кораллового цвета. Ее вид успокоил, подчеркивая обыденность встречи, будто перед короткой командировкой.

– Почему ты не рассказал о своей задумке? – мягко спросила Тамара, убирая на кухне после еды. – Иди в комнату, я только чайник поставлю.

Она вошла следом, села напротив.

– Я не мог знать, что выйдет из этой затеи, а болтать раньше времени не хотел. – Ему стало стыдно, что не говорит правду. Уверенность оставляла его. «Но разве я испугался? – возразил он сам себе. – А если нет, при чем тут трусость? Чтобы взять с собой Тамару, я должен на ней жениться. Не могу же я приехать с любовницей. А как тогда Москва? Выбросить из головы? Если их судьбы соединятся в одну, он будет отвечать не только за себя, придется соизмерять свои поступки с ее желаниями, а надеяться на божественные силы любви, которые их выведут к заветной цели, – верх недоумия».

– Что ты молчишь? – силясь улыбнуться, спросил он, заметив сосредоточенно-напряженный взгляд Тамары.

– Мне кажется, ты опять чего-то недоговариваешь. Ты же знал, чем все закончится. Ты становишься очень изобретательным и всегда добиваешься того, чего сильно хочешь. Почему же ты решил, что я не поддержу тебя?

– Ничего я не знал, – устало сказал Перелыгин. – Сама подумай. Чистая лотерея, рулетка, если хочешь. Метнул, попал на зеро. Совпадение случайностей. – Ему захотелось, чтобы она все поняла, относилась к нему с прежним доверием, и он рассказал о Градове. – Когда прилетел Егор… – Перелыгин нервно передернул плечами. – Мы решили попробовать.

– Значит, эту мысль тебе подбросил Градов? – Тамара задумчиво помолчала. – И ты хотел в Депутатский? – Она с хрустом разломила сушку.

– В том-то и дело, – кивнул Перелыгин. – Но у газеты другие планы.

– И ты согласился? – Она отстранилась от стола, привалившись затылком к спинке кресла, увеличивая между ними расстояние, словно хотела лучше рассмотреть его в эту минуту, найти что-то новое, до сих пор ей не известное.

– Что же, мне следовало отказаться? – Чувствуя себя неуютно под Тамариным взглядом, с вызовом спросил Перелыгин. – Другой раз могут и не предложить, а это шанс перестать киснуть за чертовыми макетами и торчать в конторе как крыса.

Тамара вдруг обмякла, посмотрела на него с тихой покорной улыбкой, словно собиралась просить прощения. Перелыгину показалось, что глаза ее готовы наполниться слезами, и она, чтобы он не увидел, как они покатились по щекам, слегка подняв голову, встала, подошла к нему, села рядом на подлокотник кресла и, обняв за шею, прижала его голову к своей груди.

– Милый ты мой, глупенький мой, – со вздохом прошептала она. – Конечно, тебе надо ехать, а я останусь. Прости меня, я сначала очень не хотела, чтобы ты уезжал… – Она крепче прижала его голову, он слышал, как бьется ее сердце. – Да что я говорю, я и сейчас не хочу. Но это потому, что сама боюсь, не хочу ехать, хочу остаться. Видишь, какая я эгоистка. Прости меня, пожалуйста… – Тамара по-детски, прерывисто вздохнула.

Перелыгин ощутил какой-то ком в горле, мешавший дышать. Он осторожно высвободил голову и, взяв Тамару за руки, глядя в ее влажные глаза, как в мокрую бездну, в порыве смешавшейся жалости и ответного благодарного чувства, понимая, что совершает невероятную глупость, наперекор себе – только бы не уехать, не предложив того, что минуту назад предлагать не собирался, – сказал:

– Хочешь, поедем вместе?

Она долго смотрела на него.

– Пусть все будет, как будет. Я прилечу к тебе в гости. – Силясь вернуть бодрость духа, Тамара провела рукой по его волосам. – Если пригласишь, конечно. – И уже с нарочитой веселостью, сбрасывая ношу неприятного разговора, хорошо знакомым движением запрокинув голову, щелкнула застежкой, освобождая медную гриву. – А не пригласишь – сама прилечу. Так и знай.


Через два дня прибыл вертолет от Градова. Для Перелыгина в нем лежали мешки с рыбой и мясом, ящик армянского коньяка, трехлитровая банка красной икры, несколько коробок с тушенкой и еще какими-то консервами. Градов оставался Градовым. Перелыгин мысленно поблагодарил его, устраиваясь на сиденье.

– Тут еще для вас, – убирая лестницу и закрывая дверь, сказал второй пилот, подтягивая Перелыгину бумажный мешок.

Сверху на нем было жирно выведено черным фломастером: «Карасики от Карасика», и ниже подпись – «Папаша».

«Пижоны, – улыбнулся Перелыгин, – где я все это буду хранить – в доме пустые стены».

Им предстояло лететь напрямик около семисот километров. Закружились винты, усиливая вибрацию, «восьмерка» легко оторвалась от земли и двинулась над взлетной полосой, наклонив вниз нос, словно атакующий бык.

Спустя час они вошли в зону хребтов Черского. Из самолета Перелыгин наблюдал эти заснеженные вершины далеко внизу, а теперь горные склоны Тас-Хаятаха проплывали рядом за окном. Солнце было скрыто облаками, и мрачные серые горы выглядели особо грозными и суровыми. «Восьмерка» огибала высокие вершины, но все новые пики вставали на пути, казалось, им не было числа.

Прильнув к иллюминатору, Перелыгин думал об Иване Черском, пытаясь представить, как смог он в конце прошлого века с крохотным отрядом, с женой и сыном, пройти по этим неприступным горам. Зачем он, как Дон-Кихот, стремился сюда тяжело больным, зная, что никогда не вернется назад. Через какие-нибудь три-четыре десятилетия летчики облетели бы эти хребты, провели фотосъемку, а ученые в теплых кабинетах нарисовали бы их на картах. «Но тогда, – думал Перелыгин, – не было бы великих открытий, сделанных людьми за тысячи лет, а мы до сих пор жили бы в пещерах. Кто-то всегда идет впереди. Помнить – вот что важно. Беспамятство – то же безумие, убивает связь с миром».

В аэропорту его опять встретил Лавренюк. Пилоты помогли забросать вещи в машину. У дома Тарас передал Перелыгину ключ от квартиры.

– Зайди в райисполком к заместителю председателя Любимцеву за ордером, – сказал он и, глядя на гору вещей, добавил: – Поживи тройку дней в гостинице, номер заказан, завтра приходи в райком. Я прямо сейчас на рудник, вынужден тебя бросить.


Не успел Перелыгин хорошенько оглядеть новое жилище, поглазеть на гостиницу напротив, как в дверь позвонили. На пороге стоял мужик в летном комбинезоне, собачьих унтах, лохматой шапке из желтоватого меха полярного волка, с большой коробкой в руках. Просунувшись в дверь, он поставил коробку на пол, вежливо поздоровался, представился Михаилом и так, будто они говорят о хорошо известном, сообщил, что заместитель начальника продснаба Борис Самуилович Дорфман передает привет и просит список мебели для обустройства на сумму до тысячи рублей. Ссуда выделена Перелыгину на год и без процентов.

– А это… – Михаил повертел на голове шапку, махнув в сторону коробки. – Брусничка. Борис Самуилович сказали – витамины.

– И часто у вас так? – Перелыгин ошалело смотрел на Михаила.

Тот опять потер голову шапкой, пожал плечами.

– Борис Самуилович сказали, чтобы я список сейчас привез, – повторил он протяжным, тонким голосом, не соответствующим его габаритам.

Перелыгин набросал короткий список, не представляя цену дивана или стула. Мысленно поблагодарив загадочного Дорфмана, подумал: «Мафия какая-то, все про меня знают и, что надо, тоже знают». Не обращая внимания на протесты Михаила (Борис Самуилович не велели!), сунул деньги за ягоды и только затем отдал мебельный список. «Разберусь, – решил он. – А мебель нужна, стол письменный, есть-спать не на полу же».

Когда Михаил ушел, Перелыгин перетащил в кухню ящик с тушенкой, накрыл его каким-то мягким тюком, уселся и с удовольствием закурил. Мысли его были спокойны. Он не чувствовал усталости и, глядя в окно на ноябрьские сумерки, смешанные с туманом, на непривычный пейзаж, думал, что за окном течет неизвестная жизнь, в которую предстоит влиться. Ему было хорошо, его ждали перемены. Все случилось так, как говорил Градов.

Глава шестая

(прошло восемь лет)

Пунктир времени (1987 год)

? Усиливается инфляция. Возникают кооперативы. Отмечается рост неофициальных («неформальных») движений под лозунгом защиты перестройки, экологии. Активно раскрываются «белые пятна» истории. Снято ограничение на выезд в Израиль.

? Раскол. Пленум ЦК КПСС принимает решение о демократизации общества, гласности, намечает пути реформации партии. Речь идет об отказе партийных органов от управленческих функций, от подмены советских органов, хозяйственных и общественных организаций. М. Горбачев выдвигает концепцию перестройки, политической реформы, альтернативных выборов, тайного голосования в партийных выборах. Начинается кадровая «чистка» в высших эшелонах партийного и государственного аппарата. Подняты вопросы изменения самого стержня власти, каким являлась партия.

? На Новобакинском заводе им. Владимира Ильича (Азерб. ССР) выведена на проектную мощность первая линия комплекса по выпуску нефтяного кокса.

? Получены первые тонны формалина на новом производстве завода «Метил» (Пермская обл.), его проектная мощность 120 тыс. тонн продукции в год.

? Первый конфликт между М. Горбачевым и Б. Ельциным при обсуждении на Политбюро ответственности высших партийных органов.

? На Байкальском целлюлозно-бумажном комбинате прекращен выпуск кормовых дрожжей из-за вредного воздействия на озеро.


И опять наступила весна, перевалившая уже за середину. С трудом преодолевая хребты и отроги, она нехотя вползала в долины замерзших рек, как с бесконечными трудностями пробирались сюда когда-то люди: пешком, на лошадях, на оленьих и собачьих упряжках.

Под свежим апрельским солнцем снег казался особенно грязным. С крыш свисали метровые сосульки. Начиналось тягучее, до июня, расставание с зимой, словно прощание на перроне людей, которые силятся еще что-то сказать друг другу, хотя говорить уже решительно нечего.

«День начинается где-то рядом, а весна идет с другого бока», – подумал Перелыгин, взглянув на часы. Было два пополудни. В Москве – шесть утра. «С добрым утром, милый город!» – зачем-то сказал он дурацким голосом.

У дома бесились черные, похожие на кучу прыгающих головешек воробьи. Долгую зиму они прятались неизвестно где, но в апреле высыпали из своих убежищ, чистились, веселым чириканьем подгоняя весну, радуясь окончанию холодов и продолжению жизни.

Появились и «грачи» – первые партии сезонных рабочих. С рюкзаками и чемоданами, измученные сменой часовых поясов, пересадками, ожиданиями и прочими удобствами «Аэрофлота», натянув на себя что попало теплого, они брели по грязному снегу, ежась на апрельском морозце, опасливо озирая незнакомую жизнь.

«Грачи» стаями теперь будут лететь вплоть до промывочного сезона, высаживаясь в аэропорту, оказавшемся вместе с поселком авиаторов на другом берегу Золотой Реки. Раньше между берегами курсировал деревянный паром во главе с капитаном поперечного плавания дядей Мишей по прозвищу «Туда-сюда». Зимой дядя Миша с командой копался в мастерских, а как только река сбрасывала двухметровый ледяной панцирь, выводил свою посудину на привязи в круглосуточное поперечное плавание: на заречные прииски и рудник днем и ночью беспрерывно что-то везли.

Еще дядя Миша по ночам переправлял загулявших в Усть-Нере летчиков. Было у него железное правило: блюсти тайну о ночных плаваниях. Даже такой подлый прием особо любознательных жен, как бутылка «сучка», не мог развязать ему язык, унизить святое чувство мужской солидарности. К тому же свой заслуженный «сучок» он получал при «переходе границы», а репутацией – «дядя Миша – могила», – как всякий флотский, дорожил.

Недавно через Индигирку перекинули железобетонный красавец мост. Надобность в пароме отпала, но дядя Миша с Золотой Реки не ушел: помаявшись, устроился на небольшую самоходную баржу доставлять грузы в рабочие поселки, сохранив гордую принадлежность к капитанскому племени, которую заслужил в сороковые годы, совершив по местным сумасшедшим рекам несколько героических сплавов на кунгасах, спасая людей.

Выбравшись из самолета и разобрав пожитки, «сезонники» проедут на автобусе километров десять и свернут в Городок. Если бы им вздумалось ехать прямо еще тысячу верст, они добрались бы до берега Охотского моря и Магадана. Эти версты здесь называют «дорогой жизни». По ней идут грузы, проделавшие путь морем до Находки. Проложенная в тридцатые годы по маршрутам геологов дорога длиной 1142 километра оставалась главной, по которой можно ездить круглый год, независимо от погоды. Что это такое, поймет лишь тот, кто в бездорожном краю провожал последний пароход до следующей навигации.

На главной площади Усть-Неры, у конторы Комбината, первая часть их путешествия закончится, а в отделе кадров начнется новая жизнь.

С Комбинатом связано все, что происходит на территории площадью в сто тысяч квадратных километров. ГОК мощным, ухватистым спрутом вцепился в эти места. Его щупальца протянулись геологическими тропами к россыпям, отмеченным на специальных картах. Эти тропы превратились в лесные просеки, линии электропередачи, мосты над ручьями и реками, в дороги через перевалы по серым прижимам, по древним пересохшим руслам, по берегам рек.

По ним, как по сосудам могучего организма, кряхтя и чихая солярными выхлопами, ползли тягачи с углем, оборудованием, цистернами, лесом и всем тем, что нужно, чтобы жить и доставать из земли благородный металл.

Жизнь каждого прибывающего начиналась заново. Никого не интересовало, каким ты был на «материке», как складывалась твоя судьба, кто любил тебя и кто ненавидел, был ли ты смел или робок, груб или вежлив и что у тебя на душе. Все оставалось там, в иных часовых поясах, в других рассветах и закатах, под другими солнцем и луной.

Ты оказывался без друзей, близких и просто знакомых. Без привычной работы, уличной суеты, знакомых деревьев, без всего того, что каждую минуту наполняет жизнь состоянием простой человеческой устойчивости, которая ведет к пониманию, что нужно или не нужно делать в следующую минуту. И вот, почувствовав потерю устойчивости, наплевав на совершенные ошибки и глупости, вздохнув поглубже, ты хватаешься за шанс начать все сначала.

Кто-то все это назовет ерундой и твердо заявит, что приехал не «за туманом», а за конкретным и очень «длинным рублем». Конечно! Здесь все нормальные люди. Но много ли вы лично встречали людей, ставящих деньги выше жизни? Деньги можно заработать, а прожитых лет не вернешь. Какие бы ни были резоны, а возможность изменить жизнь дается не часто и не каждому.

Если въезжать в Городок с другой стороны, то у дороги высится небольшая стела с цифрами 1937. Они мало что значат для большинства человечества, если это не чей-то год рождения. Но для жителей нашей страны эта дата в истории крепко связана с мрачными временами. Но правда и в том, что в те годы начиналось освоение Золотой Реки. С тех пор минуло пятьдесят лет. Наступила весна 1987 года.


На рабочем столе Перелыгина зазвонил телефон. Он узнал голос стенографистки редакции. Наталья Семеновна двадцать четыре года записывала по телефону короткие заметки и репортажи собственных корреспондентов газеты. Она любила собкоров, как могла, оберегала – до каждого по нескольку часов лету, не сравнить с этими «бездельниками», слоняющимися по редакции. Особенно ворчала к вечеру, перед планеркой, когда ее то и дело дергали: что новенького с мест?

«Дар-мо-еды! – недовольно посматривая из-под очков, ворчала Наталья Семеновна. – Привыкли на мальчиках выезжать». И, отстрочив очередь на «Оптиме», поджав губы, подвигала к краю стола отпечатанные листки.

Когда Перелыгину требовалось незаметно ускользнуть на рыбалку или охоту – а «палить» неделю в счет отпуска считалось недостойным людей, способных на самостоятельные решения, – он диктовал Наталье Семеновне сразу несколько заметок.

«Ты, Егорушка, денюжку копишь или собрался куда?» – понизив голос, спрашивала Наталья Семеновна.

Перелыгин признавался и говорил, в какой день какую заметку в какой отдел отдать.

«Понимаю, – вступала в заговор Наталья Семеновна, – не один ты такой умный».

Перелыгин улыбался, представляя, как она прикрыла трубку ладонью.

«Правильно сделал, что сказал, смотри, поосторожнее. Когда отбываешь? Поняла. Я тебе в воскресенье из дома позвоню – не ответишь, через два дня подниму тревогу».

Перелыгин продиктовал репортаж. В конце спросил:

– Новости для меня есть?

– У тебя все в порядке, – ответила Наталья Семеновна и положила трубку.

Перелыгин довольно потянулся: «На сегодня трудовой долг исполнен».

В окно светило апрельское солнце, но только в мае растает снег, на проталинах по склонам сопок проклюнутся подснежники – крупные лилово-фиолетовые звездочки с ярко-желтыми горошинками в середине, словно солнышками в вечернем небе. К июню проснутся, зазвенят сотни ручьев, очнутся реки, смоют с себя потемневший лед, и понесется по долинам и ущельям вечно холодная вода. Набухнет могучими соками жизни тайга, разнося тревожные горькие запахи весенней прели. И однажды! Вдруг! За одну посветлевшую ночь взорвется нежной зеленью оперившихся лиственниц, разливая ее до горизонта, а у самой его линии, смешавшись с небом, расплещется голубым морем. Весна, острым шипом кольнув сердце, напомнит о невозвратно ушедшем и вечном обновлении жизни. И сразу наступит лето.


К дому подрулил «уазик» уполномоченного местного отдела КГБ подполковника Мельникова. В Городке все начальство ездило на этом чуде отечественного машиностроения. Ни каменистые русла, ни разбитые дороги, ни их отсутствие, ни завалы, ни снег до капота, ни наледи, ни мороз за шестьдесят не могли остановить этот, неладно скроенный, но крепко сшитый джип.

Мельников позвонил утром, ничего не объясняя, предложил встретиться у Перелыгина. Сам он жил в доме, где на первом этаже располагалась его родная «контора». Такой проект родился в изощренных умах Ведомства. Там, вероятно, без всяких шуток полагали, что чекист и ночью – чекист.

Квартира выглядела достойно, но тяготила Мельникова. Бывало, он жаловался, что гости захаживают редко, соглашаясь, впрочем, что не каждый чувствует себя легко и непринужденно в обществе офицера КГБ.

Мельников был гостеприимен, остроумен и привлекателен: слегка за сорок, стройный, среднего роста, с густой темной шевелюрой, едва сдобренной сединой, голубыми, чуть раскосыми глазами на скуластом лице, выдававшем то ли чувашские, то ли удмуртские корни.

Они познакомились лет семь назад в перерыве какого-то совещания. Перелыгин болтал с приятелями в коридоре. Мельников подошел, поздоровался и спросил: «Слышали анекдот? Брежневу дарят футбольный мяч, а он говорит: “Спасибо за награду, но уж очень этот орден на Хрущева похож!” – Мельников обвел компанию ироничным взглядом. – А знаете, что самое интересное? – когда все отсмеялись, спросил он. – То, что этот анекдот рассказал я». – Он с легким бахвальством ткнул себя пальцем в грудь и пошел дальше по коридору.

Вслед ему кто-то из компании мрачно процедил: «Провокатор».

«Да, бросьте, – фыркнул Перелыгин. – Все про Ильича травят. Он и сам, говорят, не прочь про себя послушать».

«Говорят, что кур доят! Зачем он нам рассказал?» – сощурился Матвей Деляров.

«Ну, рассказал! Ты же рассказываешь».

«Это – другое дело. Мы его сцапать не можем, а он нас может».

«Пора, Мотя, освободиться от наследия мрачных времен, – поморщился Перелыгин. – Кому теперь это надо? – Кстати… – Перелыгин жестом собрал всех. – Человека по фамилии Троцкий вызвали чекисты: “Лев Троцкий ваш родственник?” – “Нет, что вы! Даже не однофамилец”!»

«А знаешь, что в этом анекдоте самое интересное?» – с угрюмым упрямством спросил Деляров.

«То, что его рассказал Егор», – засмеялся Рощин, недавно перешедший из геологической экспедиции инструктором в райком партии.

«Не угадал, – ехидно скривился Деляров. – То, что я спокоен».

Вскоре Перелыгин с Мельниковым сошлись поближе – Мельников оказался любителем преферанса, хотя играл редко.


– Вам, что-нибудь говорит фамилия Вольский, Данила? – спросил Мельников, усевшись в кресло.

Перелыгин удивился – с чего вдруг интерес конторы к легенде местной геологии. В старости тот к тому же стал сильно чудить, подался в отшельники, связался с бичами.

Как-то Перелыгину рассказали о Вольском, и он кинулся к нему. Но встретились они лишь однажды. Он отыскал квартиру с незапертой дверью. Прошел по грязному коридору на кухню, где за столом в одиночестве сидел сухощавый высокий старик с крупной лобастой головой, покрытой длинными седыми волосами. Лицо его показалось Перелыгину значительным, даже породистым, вот только какой-то посторонний, размякший мясистый нос с прожилками свекольного цвета немного портил общее впечатление. Вольский оценивающе посмотрел на редкость ясными темными глазами.

«Пустой?» – спросил он хриплым баритоном.

Проклиная собственную глупость, Перелыгин, сжав губы и выразительно выставив ладонь, помчался в соседний магазин. Однако то был не его день. Вольский начал вспоминать довоенные маршруты, открытые до войны месторождения, но пришли какие-то люди и сломали разговор. Ничего необычного старик сообщить не успел.

Многие из оставивших след в памяти Городка имели свои странности, и если кто-то по тем или иным причинам опускался на дно, это не зачеркивало достоинств их прежней жизни, которая только сильнее обрастала слухами, легендами, враньем, и было уже совсем не разобрать, где правда, а где вымысел.

– Мы виделись лишь раз, – сказал Перелыгин. – После его смерти я пытался разузнать что-нибудь интересное у геологов, но особого энтузиазма не проявлял. Вот, собственно, и все.

Он посмотрел на Мельникова с ожидающим интересом. Тот достал из кармана сложенную пополам толстую тетрадь в обычном черном коленкоровом переплете.

– Это тетрадь Вольского, я получил ее некоторое время назад. От кого – не знаю. Зачем – не ведаю. Здесь его записи в разные годы – фрагменты истории, начиная с сороковых. Есть в ней и про открытый им давным-давно Унакан, но это все не по нашему ведомству, поскольку, – Мельников улыбнулся, – к безопасности страны не относится, а вы, Егор, можете много полезного извлечь. – Он помахал тетрадкой. – Интересно?

Мельников несколько дней изучал тетрадь, размышляя о странной истории. К государственным тайнам писанина Вольского отношения не имела, что было неоспоримым фактом, но Мельников не верил в случайности. Его или пытались втянуть в непонятную игру, или кому-то захотелось неудачно пошутить, что представлялось маловероятным – для подобных розыгрышей он был не самой подходящей фигурой.

Размышляя, он внезапно вспомнил давний разговор с Перелыгиным за преферансом. Егор тогда веселил компанию, рассказывая об особой вере людей в силу печатного слова, отчего за правдой они идут в газету как в последнюю инстанцию.

«Может, и меня посчитали последней инстанцией, – подумал Мельников. – Но тогда что-то должно произойти. О чем меня предупреждают?»

Он решил отдать Перелыгину тетрадь Вольского – пусть покопается, что-нибудь напишет, а он понаблюдает со стороны.

– Из этой тетрадочки следует, что Вольский открыл рудное месторождение на речке Унакан, – сказал Мельников. – По его оценке – крупное.

– И должен был получить премию. – Перелыгин закивал головой. – Мне об этом говорили. Но разведки там не было, а прогнозы мало чего стоят. Так, фантазии.

– Верно, – подтвердил Мельников. – Я навел справки. Но что-то здесь не так!

Перелыгин нетерпеливо поерзал в кресле, встал, прошелся по комнате. Предчувствие большого непонятного дела охватывало его. Хотя какое, к черту, предчувствие, еще ничего не известно. Все может оказаться мыльным пузырем. Но, как ни успокаивал он себя, призывая к рассудительности, мысли суетливо подбрасывали вопрос за вопросом. И получалась беспросветная ерунда. Большое рудное золото не шутка. Говорилось о нем много, только отыскать не удавалось. Тот, кто его найдет, даст новую жизнь экспедиции, Комбинату, всему району. Это, казалось, и ставило жирный крест на всей истории. Если Вольский и впрямь нашел что-то серьезное, то кому понадобилось «похоронить» его находку на годы? Так не бывает! Не может быть!

– Интересно, правда? – располагающе улыбнулся Мельников, наблюдая за Перелыгиным.

– Вы можете представить, – с недоверчивым удивлением пожал плечами Перелыгин, – чтобы кто-то припрятал месторождение? Это не самородок!

– Вот и покопайтесь. Возможно, это и ерунда, но что-то мне подсказывает – тема перспективная. Кстати… – Мельников похлопал рукой по тетради. – Здесь много для вас интересного, только на меня не ссылайтесь. – Он добродушно ухмыльнулся.

– Ага! – воскликнул Перелыгин, плюхаясь в кресло. – Теперь понятно, как вербуют доверчивых граждан коварные чекисты!

– В вас нет наследственного страха перед ведомством, поэтому предлагаю равноправное и добровольное сотрудничество, – рассмеялся, протягивая руку, Мельников.


Последние годы Вольский был на пенсии. Жена с дочерью жили в Ленинграде, он не появился у них. Он вообще никуда не выезжал, жил одиноко. Его частыми гостями стали такие же неприкаянные люди, слонявшиеся по Городку. Они появлялись неизвестно откуда, быстро находили «своих», заселяли вросшие в землю домики кривых улочек «нахаловки», откуда в конце тридцатых начинался Городок. В этих домах, с крохотными подслеповатыми оконцами, текла скрытая, малоизвестная жизнь. Но и от их обитателей, как от крохотного костерка, исходило тепло, души их, будто свечи, излучали тусклый свет, по которому они находили друг друга.

Все они где-то родились, шли своей дорогой, но что-то не удалось, не заладилось, случилось. Тысячи дней пронеслись над ними, а теперь они жили, словно родились взрослыми, избавленными от прошлого.

«Память? – переспросил Данила как-то заглянувшего к нему Рэма Рощина и печально улыбнулся хмельными глазами. – А на кой черт она мне сдалась? Знаешь, каково вспоминать в одиночестве? Куда она тебя завести может? Нет, Рэмка, – покачал он головой, отмахиваясь от наседавших мыслей. – вспоминать хорошо в старости среди детей да внучат, друзей разных. Вот с тобой мне поговорить приятно, потому что ты, хотя и молодой, можешь другую душу услышать. Когда-нибудь поймешь, что для одинокого память – хуже гвоздя в голове, не греет она, лишь сильнее одиночество по нутру гонит, хоть на стенку от холода лезь. Или водку пей. Коли принес чего, доставай!»

Рэм поставил бутылку, они сели за неприбранный стол, накрытый облезлой клеенкой. Данила рассказывал Рэму про отца, про маршруты сороковых, про военное время. Голос его теплел. Воспоминания тех далеких лет уже не казались нескончаемой пыткой. Наоборот, возникало обманчивое хмельное чувство, будто можно еще что-то поправить, потому что прежний человек в нем никуда не делся и наперекор всему продолжал надеяться. Когда оживала эта горькая надежда, дыхания которой в остальное, трезвое, время Данила и не слышал, он доставал замусоленную общую тетрадь в черной обложке, клал перед собой и, прижимая ее к столу рукой, растопырив пальцы, перехваченные вздутыми суставами, смотрел на Рэма грозными глазами и долго молчал. В это время в нем нарастало, подготавливалось то давнишнее, наболевшее, чего не успокоишь ни временем, ни наказом себе наплевать и забыть. И он опять говорил об Унакане. И лицо его все больше мрачнело, губы сжимались, он бил по тетради кулаком и кричал про какое-то проклятье, висевшее над ним, и, притянув к себе Рэма, уколов ему глаза гневными зрачками, как сучком, вдруг сказал: «А мы еще поглядим, а? Устроим им напоследок. Тебе, Рэмка, верю! Бери тетрадку. Как помру, Артему, брату, отдай. Знаю, не ладите вы. Наплюй! Не в нем дело. Пускай доводит. Глядишь, вместе перехитрим судьбу-то, а? В нем самолюбия поболе твоего, а ну, как сдюжит. Тут все расписано. Я-то не сдюжил. – Он понуро опустил голову. – Столько лет, столько лет, как наказанье».

Вскоре Вольский умер. Похоронили его на небольшом местном кладбище, на взгорке возле трассы. Хоронили в Городке редко. Стариться люди уезжали в иные места, поэтому почти все кладбище было «молодым». Здесь, в вечной мерзлоте, лежали те, кто ушел из жизни до срока, отпущенного человеку на земле.

На похороны Данилы родственники не приехали, остальные его близкие давно покоились в Ленинграде на Пискаревском кладбище.

Могилу в знак уважения взялись копать бичи. Они отказались от помощи и отбойных молотков. Достали откуда-то короткие, умело заправленные ломики, которыми в прежние годы били шурфы, и так, сменяя друг друга, по старинке, вырубили в мерзлой земле скорбную яму с удивительно ровными стенками и выверенно прямыми углами. Когда копали, сбоку вылезла окостеневшая рука, не тронутая тлением, оттого казавшаяся живой. Видно, рядом лежал неизвестный, похороненный наспех, без гроба, без упоминания на земле. Руководивший процессом бывший капитан второго ранга, непререкаемый авторитет, дядя Боря, по прозвищу Капитан, недовольно пробурчал: «Ишь, лапу-то растопырил, места ему мало!» – И приказал руку отпилить.

Отпилив, заспорили: положить ее в Данилину могилу или закопать отдельно? Кто-то предложил в стенке могилы, с той стороны, где лежал неизвестный, выдолбить полку и замуровать в нее. Поспорив немного, больше для порядку – все же не простой вопрос, – так и сделали.

«Не скучно Даниле будет», – проверив, не торчит ли, довольно сказал дядя Боря.

«Ага, – возразил косматый мужик, лет сорока, Богдан, по прозвищу Доберман, за прошлую службу в милиции, – придет этот и спросит: какого же… дружки твои мне руку оттяпали?»

«Ничего, ему баб не тискать», – закуривая, поставил точку в споре дядя Боря.

Даже в гробу Данила не казался спокойным, будто притворялся спящим, проверяя: верно ли, что вот так и кончается жизнь? А сам не мог поверить, что, да, так и кончается. Он лежал в каком-то странном недоумении, словно душа, отлетая, шепнула ему разгадку того, о чем он думал давно и напряженно, но понять не успел, лишь удивился, что скитания его окончены, а главное дело так и не завершено.

Когда кладбище опустело, у свежего холма, на котором уже высился небольшой конус со звездой, сваренный из металлических листов, собрались бичи. Прихватив у магазина деревянные ящики, соорудили из них скамейки, два столика, разложив закуску, уселись, посередке развели костер. Помянули, а вскоре, согревшись и повеселев, заговорили о чем придется.


Оставшись один, Перелыгин положил тетрадь на стол и долго смотрел на нее, изучая изгибы, потертости, царапины обложки, потрепанные, закругленные углы, свидетельствовавшие о долгой, неаккуратной жизни. Он любовался тетрадью, принюхивался, стараясь распознать исходящие запахи, испытывая острое любопытство к скрытым под обложкой тайнам, но сдерживал нетерпение, наслаждаясь предощущением открытий. Пошел на кухню, поставил на плиту воду для кофе.

В безоблачном небе солнце, спускаясь, медленно продвигалось на запад. Сейчас оно светило прямо в окна гостиницы на другой стороне улицы. Казалось, окна ее на всех этажах пылают огнем, как и в новенькой типографии и редакции местной газеты «Заря Севера», расположенной рядом.

К зданию подкатил редакционный «УАЗ». Из него выскочил редактор Николай Касторин – худой, как тощий весенний сиг, заводной и веселый мужик лет пятидесяти, честно и достойно тянувший лямку редактора районки. Он обернулся, прибивая ладонью шапку к макушке, жестом показал водителю на часы, похлопав себя по руке, лихо взбежал по лестнице на высокое крыльцо. Машина так и рванула с места. «Не иначе, в магазин, – усмехнулся Перелыгин. – Николай с прииска вернулся, будет байки травить. Может, пойти? Заодно договориться к Крупнову вместе смотаться, а то скоро только самолетом». Но он отогнал эту мысль, вспомнив, что его дожидается на столе за стеной.

Бросив в кофе щепотку соли, Перелыгин накрыл кофейник крышечкой, припоминая разговоры с геологами о руде. Несколько раз он был в поле, по месяцу-полтора работал коллектором, ходил в маршруты, таскал рюкзак с образцами, учился промывать лотком шлихи. Конечно, это были не легендарные маршруты тридцатых-сороковых, но Перелыгин быстро ощутил, что геология – профессия сколь умная, столь и тяжелая, а приписываемая ей романтика – от легкомыслия. Ну, может, еще от хорошо знакомого каждому щемящего и радостного чувства дороги.

После таких вылазок отдел геологоразведки косяком печатал его заметки, другие метали громы и молнии.

Однажды их партия вела поиск в верховьях Мултана. В тот день он ушел в маршрут с промывальщиком Косомовым, неторопливым, малорослым, широкоплечим мужичком лет пятидесяти пяти. Накануне, на небольшом притоке, Косомов обучал Перелыгина управляться с лотком, и тот по известной заповеди – новичкам везет – взял неплохую пробу. За ужином, выслушав Косомова, начальник партии подозрительно посмотрел на Перелыгина хорошо тому знакомым по совместной игре в преферанс взглядом и отправил их опять вместе. «Проверяет на фарт», – хмыкнул про себя Перелыгин.

«Говорят, раньше геологи и золото добывали?» – спросил Перелыгин, когда они развели костерок, чтобы попить чаю.

«Всяко бывало… – Косомов пожевал травинку. – Интересуешься, значит? А я думаю, на черта человеку спину ломать, если работенка у него бумажная. Стало быть, из глубины заходишь».

«Хотелось бы разобраться», – туманно сказал Перелыгин.

«Тебе надо в Тирехтяхскую партию съездить. – Косомов бросил в костер зеленую ветку лиственницы, она задымила, отгоняя комаров. – С бухгалтером ихним, Секлетиным, потолковать, он с Колымы начинал зэком, много рассказать может. Поспрошай его, как с мешком золота по трассе слонялся: в кассе не берут – не по инструкции, а прииску срочно отчитаться надо. Он туда-сюда, везде от ворот поворот, с отчаянья прямо в местное отделение внутренних дел – хрясть мешок на пол! Успел сдать».

«Ну, а сбежал бы с золотишком?»

«Бегали, да не убегали. – Косомов размочил галету в чае и принялся жевать. – А Секлетин не дурак приговор себе подписывать, он кассиром работал, расконвоированный. – Косомов вытянул короткие ноги. С заправленной в сапоги “спецухи” поднялся потревоженный рой комаров. – Да, – сказал он, подумав, – за воровство сильно карали. У государства, говорили, крадешь! А сколько золота сам “Дальстрой” в землю зарыл? – Он махнул ладонью, отгоняя от лица комаров. – Из россыпей норовили куски побогаче выхватить, а то в руду забурятся на пять-шесть метров, рванут, потом женщины и ребятишки приисковые ползают, куски кварца собирают. Да за такое!.. – Он смачно сплюнул. – Это у них воровством не считалось. Руду, как россыпь, с наскока не разведаешь, мы с тобой можем за лето всю речку прошлиховать, а руду разгадать – годы подавай. Так-то!»

Оказалось, с ручья, где Перелыгин брал пробу, можно намыть килограммов тридцать-сорок. «Не Клондайк, – сказал ему как-то зимой за преферансом начальник партии, – но фарт в тебе есть. Летом возьму, пойдешь?»

Перелыгин еще постоял у окна, оттягивая удовольствие, испытывая приятную тревогу.

«Надо все же съездить с Касториным к Крупнову», – подумал он. Крупнов был бригадиром лучшей шахтерской бригады в объединении, о которой несколько лет назад никто не знал и которая теперь гремела на всю республику, чему Перелыгин в меру сил способствовал. Он любил бывать у Крупнова, наблюдать за шахтерами, попить с ними чаю после смены, закатиться в бригадную баньку, скрытую от посторонних глаз. С Крупновым они стали почти друзьями, благодаря чему открывалась невидимая постороннему глазу жизнь бригады.

«Надо ехать», – утвердился в решении Перелыгин. Вот-вот может объявиться Тамара. Она прилетала, когда заблагорассудится, если случалась оказия.

Решения были приняты. Он взял чашку и уселся в кресло.


Тетрадь Данилы

Первые

Первых не любят-сразу вопрос: «А почему, собственно, не я?» Ну и почему не ты? Чем занимался, поминаешь те дни добрым словом или не можешь припомнить хотя бы один? Слаба, ох слаба человеческая сущность, мешающая признать, что не ты первый. Только не сразу это понимаешь. Десять лет назад, когда я ехал сюда, мнилось мне, да что там мнилось, я искренне верил: на этой нехоженой территории открытия тысячу лет ждут не дождутся только меня. Какая глупость!

Все перевернула встреча в Магадане с Цесаревским! Цесаревский был легендой. Он пришел на Колыму в двадцатых вместе с Билибиным. Это они открыли колымское золото, это за ними пошли остальные. Отправляя меня на Индигирку, он просто объяснил, какое золото я должен искать. И мы искали и находили россыпи, думали, творим свою легенду, но нас ткнули вроде котят в блюдце с молоком – лакайте.

Цесаревский тоже не первым притопал в эти края. Еще в середине XIX века в долине Ульи на Охотском побережье россыпное золото обнаружил агроном А. Ленже, а потом экспедиция К.И. Богдановича выявила золотоносность реки Лантарь. Были и сведения Розенфельда о «гореловских жилах», но, правда, больше о них никто не слышал.

В середине двадцатых, в Гражданскую, по этим местам прошла удивительная по драматичности волна русской миграции. Началась она на берегу Охотского моря в маленьком поселке Аяне, где после разгрома белых войск в Сибири вокруг молодого генерала Пепеляева собралось несколько сотен офицеров. Оттуда они, подумать только, отважились на тысячекилометровый бросок через Джугджурский хребет, по бездорожью, с вооружением, боеприпасами, на Якутск. Хотели его взять, потом освободить весь Северо-Восток и основать подобие русской Аляски.

Вышли они из Аяна в декабре, в лютые холода. Кто не испытывал на себе мороз под шестьдесят, никогда не поймет, как можно воевать в таких условиях, если без движения не продержишься и полчаса.

Под Якутском Пепеляева разбили, оставшиеся в живых офицеры группками растворились в Восточной Сибири. Это были непостижимые, какие-то невероятно выносливые русские мужики. Кое-кто после войны занялся поиском золота и платины. А уже после объявленной пепеляевцам амнистии в Якутске появился бывший поручик Николаев с пузырьком платинового песка, намытым, как он говорил, вместе с местным эвеном на Индигирке.

Как на самом деле попал пузырек с платиной к Николаеву, неизвестно, но платина пробудила интерес к реке. Уже в 1926 году туда отправилась экспедиция Обручева. И хотя Обручев искал олово, в конце концов нашел его, он обратил внимание, что в шлихах касситерита – основного минерала олова – мелькают золотые знаки. Ну, мелькают и мелькают. Такие знаки можно намыть и под Рязанью. Наука твердо считала: олово с золотом несовместимы.

Неизвестно, до каких лучших времен пролежали бы скудные сведения Обручева без дела, если бы спустя годы в эти же места не послали экспедицию Георгия Воронца. Он вышел в золотоносные районы сразу нескольких рек, провел шлиховое опробование, намыл хорошее золото и осенью начал бить первые шурфы. Тогда стало ясно, что территория золотоносна и требует пристального изучения. Гипотеза Билибина о продолжении золотого пояса с Колымы в бассейн Индигирки подтвердилась.

Ну и что? Воронца оболгали, высмеяли, обругали за все, что только можно. Даже за гипотезу о связи золота с железным колчеданом. Он оказался в нужном месте раньше других, но его экспедиция была из Союзной геологоразведки. Наверно, наши дальстроевские геологи не хотели делить славу с другим ведомством, уступать пальму первенства чужаку. Поэтому, посмотрев отчет Воронца в 1934 году, Цесаревский, экспедиция которого искала золото совсем в другом месте, срочно двинул одну из своих поисковых партий по его следам, и она добилась своего.

Так что первыми становятся по-разному. Необязательно притопать в какое-то место раньше других, чтобы воткнуть в землю лесину со своим именем. К золоту дорога особенно трудна. Сначала по ней идут обреченные одиночки, те, для кого геология не работа, а смысл жизни. Вместе с ними – лихие бродяги, которым, неизвестно почему, тесно в густозаселенных частях страны. Такие люди всегда готовы попробовать жизнь на своей неказистой шкуре. Но первооткрыватели, сделав дело, больше не представляют интереса. Их удел – идти дальше, их место занимают разведчики, которые и определяют, где и сколько лежит золота. Со временем они становились особой кастой, поскольку от них зависел золотой запас страны. Но мудрая организация «Дальстрой» соединила поиск, разведку и добычу. Цесаревский был одним из творцов этой системы и сотворил еще одну легенду, став основателем разведки и добычи на Золотой Реке. Так и бывает: у одних получается все, у других – ничего.

Мне тоже однажды улыбнулась большая удача. В долине Унакана я наткнулся на выход кварца с видимым золотом. Но вот уже десять лет это месторождение никому не нужно. Никто не знает, что оно собой представляет, сколько золота таит. Нужна разведка, без нее ничего сказать нельзя, но есть еще моя интуиция – десять лет я думаю об этом золоте, оно приходит ко мне во сне, я уже представляю конфигурацию рудного тела, уверен, что на поверхность вышел один из рукавов, а основная продуктивная зона лежит в другом направлении.

Когда в сорок третьем к нам прилетал Цесаревский, я рассказал ему о своих догадках. Он выслушал очень внимательно и сказал: «Дождемся окончания войны. Мы не можем сейчас терять время. Стране нужен металл». С начальством здесь спорить не принято, да я и сам понимал, что он прав. Золота вокруг-лопатой греби, а я со своими теоремами.

Прав, прав был Цесаревский. На его плечах лежала колоссальная ответственность. Колыма приучила к богатым россыпям. Одно время считалось даже, что богатая россыпь – основная возможность уменьшать себестоимость добычи. Геологи и разведывали такие россыпи, а не руду, которая требовала совершенно других затрат и времени. За это отвечал Цесаревский, и отвечал своей головой. Такое было время. Я не могу его осуждать.

Но скоро наступит черед Унакана. Я жду этого момента и выложу его на блюдечко с голубой каемочкой. Надо только еще потерпеть. Вот и Рощин с Остаповским говорят: «Считай, у тебя в рюкзаке банка консервов со Сталинской премией: пробьет час – вскроешь и возьмешь». Надо мной подсмеиваются, а сами тоже ждут: Сережа Рощин был начальником нашей партии, а Вася Остаповский – светлая голова – придумал, как разведать «Унакан», чтобы взять целиком.

Глава седьмая

Пунктир времени

? В Москве подписан протокол о развитии сотрудничества между СССР и ФРГ в области гражданской авиации до 90-го года.

? Разрешено образовывать кооперативы общественного питания, по производству товаров народного потребления и обслуживанию. Кооперативам предоставляются льготные кредиты и удерживается до 10 % налога.

? Осуществлен запуск космического корабля «Союз ТМ-2», пилотируемого экипажем в составе командира корабля дважды Героя Советского Союза, летчика-космонавта СССР Ю. Романенко и бортинженера А. Лавейкина. Осуществлена стыковка корабля «Союз ТМ-2» с орбитальным комплексом «Мир» – «Прогресс-27».

? В Москве состоялся 18-й съезд профсоюзов СССР, на съезде выступил М. Горбачев.

? ЦК КПСС, Совет Министров СССР, ВЦСПС и ЦК ВЛКСМ приняли постановление об итогах Всесоюзного социалистического соревнования за успешное выполнение государственного плана экономического и социального развития СССР на 1986 год.


Весной 1938 года выпускник Ленинградского Горного института Данила Вольский распределился на работу в Каракумы, но неожиданно был вызван в Москву где получил новое направление и теперь ехал во Владивосток, а дальше – в Магадан, в таинственную организацию «Дальстрой».

Данила часто выходил в тамбур – хотелось побыть одному, но люди то и дело толкались вокруг, нещадно дымя. Только к ночи затихало, и он мог спокойно стоять в одиночестве, облокотившись на вагонную дверь вытянутыми руками, глядя на свое отражение в темном стекле. Данила ехал искать золото, и его охватывало волнение – мало кому из выпускников курса так повезло.

Случайный попутчик, вертлявый мужичок средних лет по имени Сил, тоже ехал к новому месту. Сил выкладывал заводские трубы, переняв ремесло у отца с дедом.

«Ты видел человека без места жительства? – приставал он к Даниле. – Смотри, ешкин кот! – тыкал он себя в грудь. – Стали мы заводы строить – и “трубачи” нарасхват! А я, между прочим, – грозил он пальцем, – самые высокие трубы кладу, таких мастеров на всю страну два или три. Где же мне, кочевнику, по-твоему, жить, если дело мое – труба? А ты, – довольно щурился Сил, – ешкин кот, тоже кочевник – сегодня здесь, завтра – там». И не замолкая, начинал новую удивительную историю про трубу, сложенную на этот раз в Запорожье, про тонкости своего уникального дела. «Давай, открывай кладовые, – сказал он, прощаясь в Хабаровске. – Построят завод, я тебе такую трубу поставлю, облака в профиль увидишь».

На двенадцатый день Данила добрался до Владивостока и на пароходе «Совет» поплыл из Находки через Татарский пролив к Магадану, представ перед начальником геологоразведывательного управления «Дальстроя» Цесаревским.

– Знайте, – сказал Цесаревский, рассматривая Данилу строгими черными глазами из-под густых, вразлет, бровей, – у вас в запасе лет пятнадцать, потом ничего не откроете, будете в кабинете сидеть. Поэтому жалеть себя не советую. – Он еще раз оглядел высокого, крепкого, лобастого, как и сам, черноволосого парня, застывшего на краешке стула, смешно выпрямив по-военному спину. Улыбнулся. – Там, куда вы едете, нужны знания, выносливость и ясная голова.

Данила, не мигая, смотрел на Цесаревского.

– Вам также следует знать, – продолжал тот, – что сейчас требуется золото, которое можно добывать быстро и дешево. Пока это основное – быстрое и дешевое золото.

Цесаревский вышел из-за стола и крепко пожал руку вытянувшемуся Даниле.

– Желаю успеха! И торопитесь, полевой сезон на носу. Вы уже потеряли много времени.

Он еще раз оглядел Данилу темным взглядом. Там, куда Цесаревский посылал этого парня, окончившего тот же институт, что и он, не было ничего, но жизнь трудно, коряво зацепилась за берег Золотой Реки. Появились крохотные домики, три на четыре, ставились палатки, строились бараки, возникали разведрайоны. Около четырех сотен людей уже населяли глухой край. Заработал отдел геологического управления, который пополнялся новым кадром. Но ничего похожего на сострадание или жалость не шевельнулось в Цесаревском. Не жалея себя, он не позволял себе жалеть и других и, всматриваясь в лицо Данилы, пытаясь прочесть его мысли, почувствовать его решимость, сам готов был оказаться на его месте.

Даниле повезло – на автобазе отыскалась уходящая на трассу машина. Последние триста километров он ехал на тракторных санях среди ящиков с тушенкой, палаток, сварочного агрегата и еще какой-то всячины, укрытой брезентом.

– Молодец, успел. – В натопленной палатке, заставленной вьючными ящиками, долговязый, заросший щетиной парень с острыми черными глазами протянул ему руку. – Послезавтра выступаем. Нам по рации передали, что ты выехал. Накормлю тебя, и поговорим. – Парень расшуровал примус, поставил сковородку, вывалив в нее две банки консервов, принюхался к аппетитному аромату. – Зимой тут с голоду пухли. Я – Рощин Андрей, начальник твоей партии. – Он снова протянул руку. – Переночуешь здесь, а осенью соорудим тебе дом, какой понравится.

Чуть ближе к сопке от берега Золотой Реки Данила увидел наскоро сколоченные деревянные балки, ряд каркасных палаток, таких же, в какой поселил его Рощин, – все, что успели поставить здесь осенью и зимой.

«Живут же люди», – сказал он себе, и эта простая, безупречно ясная мысль примирила его с неизбежным.

Как назло, зарядили дожди. Долину Золотой Реки непрерывно продувал холодный ветер. Низкие, грязные тучи мокрыми тряпками хлестали вершины мрачных, понурых сопок, на склонах которых, как и в долине, и на льду, местами еще лежал снег. Дождь трамбовал, просверливал его, делая похожим на ноздреватый сыр.

Их партия из семи человек торопилась до ледохода. Им предстояло перебраться с лошадьми и снаряжением на другой берег, пройти перевал и выйти в междуречье Золотой Реки и Эльгана.

Когда тронулись, дождь превратился в снег. Ветер бросал в лицо тяжелые мокрые хлопья, налипал на лошадей, впитывался в одежду. Он стих только к вечеру, когда они поставили палатки, разожгли костер и принялись готовить еду. Поужинав, Данила забрался в спальник и мгновенно уснул.

Проснулся он рано. В палатке стояла духота. Данила вылез наружу и увидел яркое солнце в прозрачном небе и уплывающие на юг редкие льдинки облаков.

Наступил июнь. Снег исчезал на глазах. На склонах сопок расцвели подснежники, ручьи сбегали с гор в обмелевшие русла рек. Пройдя перевал, на седьмые сутки партия вышла в зону поиска.

Им предстояло обследовать междуречье и восточную часть Эльганского плоскогорья. Данила занимался гипсометрической и геологической съемкой. Промывальщиком с ним работал Корякин.

«Ты лоток-то ровнее держи, резко не наклоняй, – советовал он, обучая Данилу. – Да не сливай воду углом, ничего не останется».

Они шли по водоразделу, выбирая места для проб, но золота не было. Планшет покрывался новыми горизонталями, в дневниках появлялись описания кварцевых жил, даек и коренных отложений. И все хуже становилось настроение.

Весна выдалась дружной и жаркой. Такой красоты Данила еще не видел. Трудно было представить, что недавно здесь лютовали морозы. Река прорвала забитое торосами русло. Ручьи начали быстро мелеть и светлеть. Всюду появилась рыба. Проклюнулась зелень на лиственнице. Багульник украсил террасы сиреневым цветом, по увалам на прогретых проплешинах рассыпались горсти мохнатых фиолетовых колокольчиков, а распадки залил розовым морем Иван-чай. Весенние запахи кружили голову, навязчиво провоцируя понежиться в этом благолепии.

Но теперь долина речки третий день золотила, хотя ухватиться за золото не удавалось.

«Откуда-то его несет?» – рассуждали они после очередного бесполезного дня. К концу июня вышли в среднее течение Унакана. Вечером встали на ночлег у ручья. Пока Артем, Данила и рабочий устраивали лагерь, Остаповский взял лоток.

– Пойду, вспомню молодость, попробую вон на том устьице, чем черт не шутит.

Побродив по берегу, он облюбовал небольшую террасочку, набрал скребком пробу. Подставил лоток под камень, с которого ручейком стекала вода, отмыл муть, сбрасывая гальку, довел шлих до серого и плавными движениями обнажил желобок лотка с черным шлихом. То, что он увидел, заставило его сесть на поваленное паводком дерево. «Грамма три, а то и все четыре, – прикинул он наметанным взглядом. – Мать честная! С лотка!» Он опасливо оглянулся, словно кто-то мог подсматривать из кустов и спугнуть долгожданную удачу. Вокруг – ни души. Только весело шумела холодная, прозрачная вода. Чуть ниже дымил костер, мужики готовили ужин. Остаповский поковырял веточкой золотинки, достал мешочек, аккуратно смыл в него шлих и взял новую пробу прямо из русла ручья. Промыл, откинул шлих от канавки лотка. Ему показалось, золота рыжело еще больше. Не сливая шлиха, он принес лоток к стоянке…

Остыли уха и чай, молочная белизна ночи начала розоветь, за дальними сопками заалело, а они все обсуждали находку, строили планы на ближайшие дни. Надо было капитально прошлиховать всю долину, опробовать соседние ручьи. Убедиться, что напали не на случайный карман.

– Мы с Василием займемся долиной, – сказал Рощин Даниле, – а ты двигай в верховья, поищи коренные выходы.


Данила быстро шел вдоль Унакана, осматривая берег. Долина постепенно сужалась, поворачивая влево, обнажая старое русло, справа начинались пологие сопки. Он остановился, решив попить чаю. Сбросил рюкзак, прислонил к нему карабин, достал консервную банку, зачерпнул из реки воды и быстро развел маленький костер. Пока закипала вода, рассматривал карту: у следующего ручья ему надо повернуть направо и подняться вверх. До ручья оставалось километров шесть. Вдыхая запах костерка, Данила думал, что судьба бросила ему вызов, и он этот вызов принял – они нашли золото и вернутся не с пустыми руками. Выпив три кружки сладкого чая, он взвалил на спину рюкзак, повесил на грудь карабин и, положив на него руки, двинулся дальше. Он уже поднимался по ручью, когда заметил впереди выход мощного разлома, в котором обнаружил видимое золото. До позднего вечера изучал участок, излазив сопку, набивая рюкзак пробами. Довольный, Данила вернулся в лагерь, решив на следующий день все еще раз хорошенько излазить. Рощина с Остаповским не было – с промывальщиком Степановым и рабочим Чебаковым они ушли в многодневку обследовать два других ручья, впадающих в Унакан.

Вечером Корякин по пути набрал рюкзак дикого лука. Он тоже был в приподнятом настроении.

– Пробы – закачаешься! Давай праздновать, начальник, – предложил Корякин, вываливая из рюкзака лук. – Проголодался.

– Проголодался он, – кольнул его взглядом мрачный мужик с веселой фамилией Вертипорох. – На день: банка тушенки, кукуруза, горох, галеты, а больше ни хрена. Рыбу лови.

– Завтра на охоту пойду! – Корякин взял мыло и направился к ручью.

– Охотник выискался, – язвительно буркнул вслед Вертипорох. – Чего ты акромя двух зайцев наохотил-то? Лупишь в белый свет, как в копейку.

– Это я-то? – Корякин остановился. – А ну, бросай шапку! – И он кинулся за карабином.

– В дерево попади. – Вертипорох ткнул пальцем в тоненькую лиственницу, метрах в тридцати. – Вон, сухонькая стоит, сбей.

Корякин коротко прицелил, но вместо выстрела раздался щелчок бойка.

– Опять! – выругался Корякин. – Вот так олень от меня ушел.

Он передернул затвор – и вновь мертвый удар бойка.

– Небось с Гражданской патроны, – усмехнулся Вертипорох.

Лежа на боку, он выдувал из костра искры, сплетая язычки пламени.

– Слышь, Корякин, – отвернул он от огня бородатое лицо, – а у твоего оленя нос какой был?

– Нос как нос, а что?

– Да нет, ничего, я думал – пятачком, – незлобно осклабился Вертипорох. – Дай-ка! – вскинул карабин одной рукой. Грохнуло!

Лиственница вздрогнула, верхняя часть ее слегка качнулась и свалилась набок, повиснув на древесных нитях.

– Как человек, – вырвалось у Данилы.

– А ты видал, как человек, начальник? – Вертипорох поднял тяжелые глаза, отдал Корякину карабин и отвернулся к костру.

Вечер выдался тихий. Уютно потрескивали в огне дрова, рядом шипел чайник. Шарахались от жара комары. За сопку медленно садилось солнце. Оно подкрашивало розовым светом облако, заблудившееся в густеющем небе.

Завтра к стоянке должен прийти отряд Рощина. Теперь им предстоял переход через Нитканский перевал в водораздел Ниткана и От-Юряха.

– Ты где так стрелять научился? – Корякин закурил, подсел к Вертипороху, протянул ему мешочек с махоркой.

Вертипорох ухватил грубыми пальцами щепотку махры и неожиданно ловко свернул самокрутку.

– В Кызыле с отцом на охоту ходил. – Он вытащил из костра прутик с мерцающим на конце фонариком, затянулся, пряча самокрутку в ладони.

– Да, – вздохнул Корякин, – много нынче народу по стране перемещается. А спроси, зачем?

– Заработать. – Вертипорох швырнул окурок в костер. – Зачем еще?

– Как знать… – Корякин задумчиво повертел в руках кружку с чаем. – А может, затаиться, как зверь в тайге, а? Чтобы кто посильнее не сожрал?

– По-твоему, если человек выгоду ищет, так конченый он? Жизнь, она, не спросясь, приведет, куда и не снилось, а ныне и подавно. Заметались люди внутри себя да по весям. А уж кого на какую дорожку вынесет – на то и судьба. – Вертипорох ковырнул костер. В небо взметнулся сноп искр, пламя рванулось за ними, но сразу осело, облизывая необгоревшие стороны суковатых поленьев.

– Выгода выгоде рознь, – не согласился Корякин. – А про жизнь нашу – верно. – Он сел, обхватив колени. – Думал, пережду малость, но привык. Почему так?

– Я тебе в душу не лазил, – угрюмо отозвался Вертипорох. – Завтра зэков нагонят это золотишко копать, у них и спроси: привыкли иль нет.


Утром Корякин под ядовитые насмешки Вертипороха двинулся пытать счастье на охоте. Данила тоже взял карабин и пошел на левый водораздел ручья нанести горизонтали по границам района.

– Дыми! – сказал он Вертипороху.

– Не переживай, начальник! Дадим копоти.

Данила поднялся на сопку, сел на круглый валун, раскрыл планшет и огляделся. В разные стороны от него волнами разбегалась тайга. Разогретый подъемом, он сбросил брезентовую куртку, лег на нее, разглядывая глубину чистого, без единого облачка, неба. Но уже через несколько минут сказал себе: «Работай!»

Перемещаясь по склону, он заметил идущего человека. Данила присел, стараясь разглядеть незнакомца. Человек явно направлялся к костру. Вертипорох, видимо, подкладывал в огонь сырые хвойные ветки, и дым поднимался высоко, разносясь по долине.

Данила пододвинул карабин. Рации в партии не было, но перед выходом в маршрут пришло предупреждение о побеге со строительства дороги, и Данила с тревогой посматривал то на идущего, то в сторону костра. Вдруг его прошила холодом страшная мысль: а если придется стрелять в этого человека? Что, если он вооружен, а поблизости притаились дружки, отправив одного на разведку: рядом с дымом могла быть еда, оружие, даже лошади.

Данила снял шапочку со взмокшей головы, вытер лоб. Струйка пота скатилась вниз по позвоночнику. Он заставлял себя успокоиться, но мысль: «а если придется стрелять!» – смяла его. Предупредить бы Вертипороха или, еще лучше, незаметно пробраться к нему! Вместе они что-нибудь придумали бы, но Вертипорох дымил за сопкой.

Данила ждал, плохо чувствуя сталь карабина. На всякий случай (только попробовать) приладил ложе к плечу, пока в прорези прицела не мелькнула приближенная напряженным зрением фигура. Он узнал Чебакова! Обругал себя – Чебакова, Рощина и Остаповского они и ждали, задымив всю долину. Господи! Как он растерялся, в секунду потеряв способность соображать. Не замечая катившихся по склону из-под ног камней, он ринулся вниз, крича и размахивая руками, каким-то краешком сознания зацепившись за вчерашние слова Вертипороха: «А ты видел, как человек, начальник?»

Чебаков напоминал лешего. С похудевшего лица затравленно сверкали глаза.

– Третьи сутки плутаю. – Чебаков опустился на землю. – Рощин сказал идти к вам. Завьючили образцы, и я ушел, а они остались еще на день. Не вернулись?

– Лошади где? – Данила опасался новых неприятностей.

Чебаков показал рукой в сторону долины.

– Возьми Корякина, сходите вместе, – предложил Данила.

– Не надо, начальник! – Чебаков завертел головой. – Я сам! Только чаю попьем.

Он ушел, а Данила направился к Вертипороху. Если Рощин с Остаповским не объявятся до вечера, придется терять время.


Данила медленно поднимался по склону и тут заметил справа, в седловине, оленя, который настороженно внюхивался в лесные запахи. На счастье, ветер дул в его сторону. Данила поднял карабин, чувствуя, как в висках пульсирует кровь, нажал на курок и услышал сухой щелчок бойка. Олень вздрогнул, отбежал и остановился, подставив бок. Целясь, Данила увидел в прицел удивленный взгляд коричневых оленьих глаз. На этот раз выстрел прогремел хлестко. Данила понял: попал! Из кустов сломя голову вырвались две куропатки и унеслись, громко хлопая крыльями. Олень подбежал к кромке седловины, упал, поднялся, но прогремел второй выстрел, и он на трех ногах неловко запрыгал по склону к ручью.

Данила бежал следом гигантскими шагами. Упал, больно ударившись о камни, вскочил и понесся дальше. Незнакомая ярость гнала его вслед за раненым зверем, пульсируя в висках только одной ясной, бьющей наотмашь мыслью – добить! Он увидел, как олень свалился в ручей и пытался встать, держа голову над водой. Задыхаясь, подбежал, остановившись метрах в десяти, дослал патрон в патронник. Олень по-прежнему держал беззащитную голову над водой и смотрел на человека с пристальной неподвижностью. Данила увидел в его глазах, или ему показалось, удивление. Он вдруг вспомнил свой страх, поразивший его совсем недавно.

«Неужто тот страх теперь переместился в оленью голову? Шалишь!» – отбросил сомнения Данила и нажал на спуск.

Скинув штормовку, вошел в ледяной ручей, распаляя себя воинственными криками. И хотя никогда не сталкивался с тем, что ему предстояло, знал, что собирается делать. Он так хотел. Теперь его слабость побеждена, он спешил убедить себя в этом и не хотел идти за помощью. Вспомнив, чему учили его Корякин с Вертипорохом, вытащил нож. «Ну! Давай!» – кричал он, стараясь победить в себе чувство омерзения. Тяжело сопя, разрезал олений живот и, давясь тошнотой от запаха плоти, в которой еще теплилась жизнь, выгреб кишки, вырезал сердце и печень, бросил их на куртку. Отволок тушу к кустам, снял рубаху, привязал ее к сухостою для ориентира и двинулся к лагерю.

– Ай да начальник! – воскликнул Корякин.

Он взял двух лошадей и отправился за тушей. Вертипорох внимательно посмотрел на Данилу, начал мостить козлины, шкурить жерди и палки для копчения. Вскоре вернулся Чебаков.

Вертипорох сварил ведро супа. После обеда, порезанную длинными ломтями, посоленную оленину нанизали на ошкуренные ветки из тальника, на козлы положили длинные жерди, поперек на них – мясо, снизу Вертипорох поддерживал не жаркий, но дымный костер, подкладывая сухой тальник. Через несколько часов у них будет полусухое копченое мясо, пригодное для хранения. Переход обещал быть сытым.

Вечером Данила взял карабин и ушел на берег ручья. Хотелось побыть одному. Он разжег костерок. От огня веяло теплом и спокойствием. Ветер стих, в молочно-розовом небе светлым мазком повисла луна. В огне Даниле чудились то идущий по долине Чебаков, то голова оленя и его удивленный взгляд. Он знал, что этот день затаится в нем, ожидая подходящего момента, чтобы напомнить о себе.

«Ерунда!» – громко сказал Данила и выстрелил в небо. Тишина вздрогнула, прорвалась раскатами, какое-то время слышались разные звуки, которые, затихая, становились продолжением тишины. Данила загасил костер и пошел в лагерь. Он начал сближение с этой землей.


Рано утром появились Рощин с Остаповским. Их накормили бульоном, напоили чаем, и оба тут же уснули. Данила и Вертипорох пошли осмотреть дорогу на перевал.

Они спокойно двигались по распадку, когда в долину, едва не касаясь голов, тяжелой глыбой вползла низкая серая туча. Мгновенно потемнело. Передний край тучи уперся в сопку. В ней происходило какое-то бурление, серые потоки закручивались в спирали, наползали друг на друга, смешивались – то, светлея, то темнея. Туча накрыла всю долину, только в той стороне, откуда она пришла, где виднелся ее край, светила желто-зеленая полоска. Ветер нагонял новые набухшие потоки клубящейся мглы, и наконец она лопнула, просыпалась тяжелыми хлопьями мокрого снега.

– Природа, раскудрит ее! – проворчал Вертипорох, толкая Данилу под лиственницу. Они укрылись под кроной, наблюдая, как на глазах приникает к земле побелевшая трава, как опускаются под тяжестью налипшего снега ветки.

– Покурим, что ли, начальник? – Вертипорох достал папиросы.

– Давай. – Данила взял папиросу.

– Сезон кончим, куда подашься?

– Нас не спрашивают.

– Время такое. – Вертипорох хмуро затянулся дымом. – Я в толк не возьму, что ж получается, чем больше мы золотишка найдем, тем больше, выходит, народу посадить надо? Достанет ли сил отвернуть с этого курса, а? Землю обживать надо, а с зэка какой спрос?

– Наше дело искать. А дальше жизнь покажет.

– Да, по-всякому может быть, – вздохнул Вертипорох. – Может, и разберутся когда, только мало проку ни в чем не обнадеживающую дорожку тропить.

– Что ж, мы зря тут небо коптим, по-твоему?

– Нет, – зло хмыкнул Вертипорох. – Светлый путь торим на каторгу.

– Заладил, – проворчал Данила. – Какая тебе надежа нужна? Золото – и есть надежа. Без него государству каюк.

– Я до разведки на прииске три года батрачил. – Вертипорох стряхнул с рукавов снег. – Насмотрелся. Такие, как ты, инженерики, повоюют за правду месяц-другой – и в запой. Куда денешься? Все повязаны. Летом в промывку рабочий день по тринадцать-четырнадцать часов, промприбор два годовых плана дает, а месячный не выполняет. Потому как дармовое золото прет, а кубаж приисковые срезают. Лагерным – плевать: работяг выставил, и ладно. Потом отыгрываются приписками. Зона производство дурит, оно – зону. «Чернуху раскинуть» по-ихнему называется. Такая надежа выходит, начальник. Пошли, что ли? Посветлело, кажись.

Прошло не более получаса. Темно-серая мгла, обтекая сопку, стремительно уносилась. В засыпанную снегом долину хлынуло солнце. Всюду слышались глухие шлепки падающих с веток сырых снежных комьев. Мимо стрельнул очумелый заяц, оставив след на исчезающем снеге.

– Эй! – крикнул вдогонку Данила.

Заяц, метнув в сторону, наддал ходу и скрылся в распадке.

– Какого черта ты мне это рассказываешь? – с напускной суровостью спросил Данила.

– Глядишь, пригодится когда, – ухмыльнулся Верти-порох.

Данила решил поговорить с Рощиным. У него все же опыт колымских маршрутов. Простая житейская логика Вертипороха подавляла. Данила злился, чувствуя за ней правоту и силу, но не хотел признавать их. Они мешали его представлениям о будущем. А кому удается в будущее заглянуть? Вертипорох прав. Позади них течет скрытая угрюмая река иной жизни, и он только-только начинает приближаться к пониманию ее.


Молча они вышли на небольшую с высокой травой поляну, подковой вклинившуюся в лес. Данила, занятый своими мыслями, шел впереди и не заметил, как из кустов прямо под ноги выкатились два рыжевато-коричневых медвежонка размером с небольшую собаку. Забавляясь, они весело гонялись друг за другом, кружа вокруг Данилы. Он зачарованно смотрел на пушистые мячики и уже было наклонился схватить, потормошить их, как услышал сзади змеиный шепот:

– Не смей! Отгоняй полегоньку.

Данила обернулся.

– Гони! – засипел Вертипорох, опасливо снимая с плеча карабин. Его тревога передалась Даниле. Происходило что-то непонятное и, судя по поведению Вертипороха, весьма опасное. Но не было ясно, что это за опасность. Тем более для здоровых, вооруженных людей. Не могла же она таиться в веселых, беззащитных медвежатах?! Волнение мешало сообразить, как отогнать настырных игривых малышей. Не придумав ничего, он смешно, неуклюже согнул колени, растопырил длинные руки и пошел полуприсядью на медвежат, гоня их, словно кур с огорода, шипя, как Вертипорох, по-змеиному: «Кыш отсюда! Кыш!»

И сразу в нескольких метрах от него, у самой опушки, в кустах послышалось невнятное бурчание, зашевелилось что-то неуклюжее, крупное, и над кустами встала на задние лапы медведица. Громадная, готовая к атаке, она смотрела на Данилу, оценивая исходящую опасность. Страх поразил его в неловкой полусогнутой позе, с растопыренными руками. На одной болтался бесполезный карабин. Медведица стояла близко. Очень близко. Мотнув головой, она коротко рыкнула. Медвежата покатились к ней, и когда нырнули в кусты, грохнул выстрел. Медведица удивительно мягко, в спором повороте, опустилась на передние лапы и, ломая кусты, ринулась за медвежатами.

Данила по-волчьи, всем телом повернулся. Вертипорох увидел на его лице диковатую улыбку.

– Мимо? – глупо улыбаясь, шепнул Данила.

– Дак я в воздух, начальник, шуганул малёк! – засмеялся Вертипорох. – Ушла косолапая, небось всю округу горохом засыпала.

– Каким горохом? – Данила улыбался той же диковатой улыбкой.

– Очнись, начальник! – Вертипорох прикурил папиросу, сунул ее в рот Даниле. – Малые-то одни не бегают, учти наперед. Мать всегда рядом.

Способность соображать возвращалась. Данила выпрямился, опустил руки, поймав ремень сползшего карабина, и вдруг, налившись безотчетной злобой, ощерился и двинулся на Вертипороха.

– Ты что же, дышло в твою… глотку, – грязно выругался Данила, – поиграться вздумал?

Он кричал что-то еще. Выражение его лица даже слегка смутило Вертипороха.

– Остынь, – как можно спокойнее сказал он, – летом медведь сытый. Она нас пугала – детенышей защищала.

Какой ей прок на рожон лезть. А убивать жалко – погибли бы медвежата, малые еще.

– Пожалел, значит, – въелся горячим злым взглядом Данила.

Нежданно, не ко времени его больно ковырнуло удивление: вчера, убивая оленя, он не испытывал жалости. Он помнил это точно. Может быть, только вечером, у костра.

– Считай, ты их спас, начальник, – не реагируя на выпад Данилы, примирительно усмехнулся Вертипорох. – Мясо есть, зачем нам. – Помолчал, колючие глаза обмякли, на заросшем лице произошло движение, и оно расплылось в неожиданно хорошей доброй улыбке: – Хай живут! – крикнул он звонким голосом.

И добрая улыбка, и веселый крик разогнали тучи между ними.

– Сам-то как? – с озабоченной серьезностью спросил Вертипорох.

– Что как? – не понял Данила.

– Штаны сухие? – Вертипорох резко притормозил.

– Счас вот дам в лоб! – Данила резко обернулся, пытаясь схватить Вертипороха вытянутой рукой.

Но тот поотстал, показывая на сопку. По склону не спеша шла медведица, а за ней смешно карабкались два рыже-коричневых шарика.


Вечером Данила с Рощиным отправились на берег ручья. Рощин долго, в нерешительности молчал, не очень представляя, как ответить на простые, наивные и откровенные вопросы. Он уже находился во власти нерастраченного азарта первых маршрутов, борьбы честолюбий, беспощадности ко всему, что мешает выполнению задачи. Конечно, строили, добывали золото заключенные, но их присылали сюда работать вместе с ним, и они работали почти на равных.

– Да-а, – задумчиво протянул он, – странные у тебя мысли. Выкинь! Пустое. Не мы, так другие. О большем не спрашивай, не знаю. – Рощин слегка ткнул в плечо опустившего голову Данилу. – Мы к зоне отношения не имеем. Факт! Но раз мы здесь и видим все своими глазами, запоминай. Правду запоминай. Может, когда и тебя спросят.

– Больше некого, что ли? – уныло возразил Данила.

– А лишней памяти не бывает, – жестко ответил Рощин. – И мы с тобой не страусы, чтобы глаза прятать. Верно?

Данила кивнул.

– То-то! Жизнь, при всей ее скоротечности, штука долгая. Народ у нас большой и сильный. В зоне весь не сгинет. Глядишь, и наша память сгодится.

– А что, по-твоему, с нашими кварцами будет?

– Разберутся, – спокойно сказал Рощин. – Думаю, не скоро руки дойдут.

– Значит, лет через двадцать какой-нибудь Вася разведает, обидно.

– Может, и так, – зевнул Рощин.


Весной 1940 года на стол Сталину легла докладная записка. Весь день у него проходили совещания – Германия стояла у границ Советского Союза. Уже далеко за полночь Сталин достал из папки докладную записку. В ней сообщалось, что, «по соответствующим подсчетам, запасы золота и олова в россыпях и рудах на территории, осваиваемой «Дальстроем», достигают: золота – 2200 тонн, олова до 200 тысяч тонн.

«Чтобы оценить значение этих цифр, – читал Сталин, – надо учесть, что 15-й Международный геологический конгресс в 1928 г. определил перспективные запасы золота во всех капиталистических странах в 8800 – 11000 тонн.

За 1939 год “Дальстроем” на Колыме добыто химически чистого золота 66.7 тонны и олова 5100 тонн (металла в концентратах)…»

Сталин оторвался от бумаги, припоминая, как еще в конце двадцатых годов от геологов поступали сведения о возможных крупных запасах золота на Колыме. А еще нужны были нефть и уголь, прокат, сталь, лес, медь, никель, железные и шоссейные дороги, каналы и электростанции. И все требовалось сразу, поэтому в двадцать девятом году было принято решение использовать заключенных на эксплуатации природных богатств и в колонизации пустующих земель. И вот за десять лет есть почти все. Еще мало, еще не хватает, но уже есть. Правильно ли он поступил тогда? И был ли у него выбор? Прав ли он был потом, в тридцать восьмом, когда не согласился с Президиумом и настоял на мерах, позволяющих оставлять на работе освободившихся из заключения как вольнонаемных. Он говорил, что освобождение людям нужно, но с точки зрения государственного хозяйства это плохо.

Сталин встал, мягкой неслышной походкой прошелся по красно-зеленой ковровой дорожке кабинета. Разве Петр не сгонял всех без разбору строить флот и новые города. В политике цель оправдывает средства, если это великая цель. Так было и так будет. Его цель – сильная страна.

Он вернулся к записке. «…К началу текущего года “Дальстроем” построены и введены следующие мощности:

а) 42 прииска с россыпной добычей золота, из которых 13 вступают в первый год эксплуатации;

б) 3 оловообогатительные фабрики общей мощностью в 160 тонн перерабатываемой руды в сутки;

в) электростанции с суммарной установленной мощностью 22400 квт.

В 1940 году “Дальстрою” предстоит переработать около 28–30 млн. кубометров горной массы (по золоту и олову), чтобы выполнить установленный на этот год план добычи химически чистого золота 80 тонн и олова в концентратах 2000 тонн.

На стройках и предприятиях “Дальстроя” работает автопарк с количеством машин в 2900 единиц и 500 тракторов».

Цепкая память Сталина открутила назад девять лет. Осенью тридцать первого года он подписал постановление ЦК об образовании на Колыме специального треста с исключительными полномочиями. Тогда, в тридцать втором, они хотели получить всего десять, а на следующий год – двадцать пять тонн. При царях вся Россия за год едва дотягивала до сорока.

Он подчеркнул синим карандашом цифру «80» и попросил соединить с начальником «Дальстроя». Через несколько минут раздался звонок, он поднял трубку и спросил: «Можете ли вы на следующий год добыть сто тонн золота, и что для этого необходимо?»

Выслушав ответ, он сказал: «Это очень хорошо, что изучаются новые перспективные районы. Отправьте список всего необходимого для выполнения этого важного государственного дела».

«Если добывать по сто тонн в год, – прикинул Сталин, – открываются хорошие перспективы. Но такие объемы руками не перекидать».

Он позвонил Берии. «Надо подумать, – сказал Сталин, – как дальше обживать Север. Там завтра потребуется много техники и специалистов».

Он раскурил погасшую трубку, подошел к окну. В ночном мартовском небе золотой россыпью сияли мириады звезд. Сталин вновь возвращался к цифрам из докладной записки. Они оказывали магическое воздействие, странным образом совпадая с его представлением о финансовом могуществе. Он был уверен, что стране нужен золотой запас в две тысячи тонн. И они лежали в долинах сибирских рек.


Тетрадь Данилы

Цесаревский

В пятьдесят первом случилось сильнейшее наводнение. Индигирка взбесилась, затопив террасу, на которой стоял поселок. Это стало поводом посудачить: вот, Цесаревского предупреждали, что, судя по плавникам, терраса затоплялась Рекой, но он легкомысленно отмахнулся от предупреждения, мол, на наш век хватит. Правда, был «Дальстрой», и такие разговоры о начальстве могли закончиться, в лучшем случае, переездом в барак по другую сторону колючей проволоки. Но люди всегда готовы поболтать об ошибках начальства.

Не одобрял действий Цесаревского и Рощин. Все про город Глупов напоминал. Я с ним спорил. Полевой сезон в 1937 году, пусть и скукоженный, но состоялся, хотя зимой пришлось сильно поголодать. Почти сто тонн груза, что везли на оленях, застряли в ста километрах, и что-то начало поступать только ранней весной, остальное сплавили уже по большой воде в июне на кунгасах.

Я спрашивал Рощина: не окажись здесь людей летом тридцать седьмого, не потеряли бы еще целый год? Он называл меня дураком: «Тебя тут не было, а мы все, – возмущался он моей глупости, – могли передохнуть с голоду». Я не соглашался. Мне казалось, у меня, минимум, две жизни, а молодость и здоровье неизменны. Я даже жалел, что не прилетел сюда с первыми самолетами вместе с Цесаревским.

Забросить экспедицию на Реку самолетами – была его идея. Многим она казалась нелепой и невыполнимой, но у Цесаревского был приказ начальника «Дальстроя» уже поздней осенью 1936 года начать переброску грузов на Реку оленьим транспортом. А это почти четыреста километров в один конец по бездорожью, через перевалы, занесенные снегом, через наледи в мороз ниже пятидесяти.

Кем-кем, а дураком Цесаревский не был и понимал, что рассчитывать на помощь тракторов не может, слишком легкомысленно, как и организовать работу тысячи оленьих упряжек, которые плохо вписывались в жесткие рамки местных приказов. Как ни крути, их и до весны не собрать, а с такими темпами меньше чем за два года экспедицию не организуешь. Такого ему никто бы не позволил. Требовалось другое решение, и он его нашел.

Это был смелый план – перебросить экспедицию по воздуху. Такого не делал никто. Авиаторам предстояло перебросить экспедицию с берегов Алдана из Крест-Хальджая за пятьсот километров, садясь прямо на воду Золотой Реки. Но где взять самолеты? Он направил свой план прямо в Наркомат заместителю Ежова. Но там не было своей авиации. Пришлось обращаться в Наркомат обороны к самому Ворошилову. Удивительно быстро решился этот вопрос. Ведь речь шла о золоте! Тут же в Москве нашелся двухмоторный бомбардировщик, который переставили на поплавки, еще три одномоторных самолета отправил авиазавод из Ташкента.

После этого пути назад Цесаревскому не было. Легко представить, что случилось бы с ним, сорвись задуманная операция, в которой участвовали такие силы. Поэтому и не могу понять тех, кто спустя годы стал шептаться за его спиной, что все можно было сделать иначе. Конечно, можно! Да только жизнь часто не оставляет времени для иных решений. Мы живем всегда по законам своего времени, а не какого-то абстрактного.

План Цесаревского вступал в решающую фазу. В Иркутске экспедиция поделилась натри группы. Первой был авиаотряд, состоящий из военных летчиков. Часть отправлялось на Ангару, где шла сборка трех гидросамолетов, другая прибыла туда своим ходом. Вторая группа, куда входил основной состав экспедиции, добиралась до Лены, там строила кунгасы и на них сплавлялась до Усть-Кута, а дальше на буксире до Крест-Хальджая. Это заняло около месяца. В конце июля на Алдан прилетел авиаотряд, а в начале августа начались рейсы на Индигирку. Сначала улетели те, кто должен был обеспечить работу гидроаэропорта, следом началась заброска геологических партий, которая растянулась почти до конца сентября.

Больше всего досталось третьей группе. В нее входили конвой и несколько десятков заключенных, которые должны были доставить часть грузов и начать шурфовку. Пруппа шла самой дальней дорогой – до устья Лены, затем на восток по морю до Индигирки. На небольшом пароходике первый этап кое-как добрался к осени до Момы, а дальше, где пешком, где на оленях, обходя пороги, вдоль замерзающей Золотой Реки только в начале ноября обмороженным, без сил притащился на базу. Состояние людей было плачевным – затребованный объем шурфовки они выполнить не смогли.

Глава восьмая

Пунктир времени

? В Свердловске на базе турбомоторного завода создан клуб «Рабочий».

? В Москве состоялась международная теоретическая конференция «Социализм на пороге XXI века», посвященная 70-летию Великого Октября.

? Совет Министров СССР принял Постановление «О повышении эффективности работы и совершенствовании оплаты труда работников научно-исследовательских учреждений, конструкторских и технологических организаций, объединений и предприятий транспорта».

? Банки начинают предоставлять кредиты гражданам, занимающимся индивидуальной трудовой деятельностью.

? На первом заседании клуба «Перестройка» в Москве обсуждался проект Закона о государственном предприятии.

? Состоялся визите СССР премьер-министра Великобритании М.Тэтчер.

? Подписаны межправительственные соглашения, в том числе: об усовершенствовании прямой связи между Кремлем и резиденцией премьер-министра Великобритании в Лондоне; меморандум о взаимопонимании между двумя правительствами относительно новых направлений сотрудничества в области информации, культуры и образования; а также соглашение о взаимном предоставлении земельных участков для строительства новых комплексов посольств соответственно в Москве и в Лондоне.


Через два дня Перелыгин с Касториным уехали на прииск к Крупнову. Ни снега, ни метелей давно не было. Не попадались, к счастью, и наледи. Расчищенный дорожниками двухметровый лед Индигирки сиял под апрельским солнцем синевой, словно в нем отражалось безоблачное небо.

– Вытянет твой Крупнов на Героя? – Касторин что-то черкнул в блокноте и тут же убрал его в карман.

– Это уж как фишка ляжет у наших небожителей, – сказал Перелыгин, наблюдая за стайкой куропаток, летящих к дальнему берегу. – Кто Делярову на небесах Звезду перечеркнул? То-то и оно. Как там написано, так и будет. Я свое дело сделал – восславил на всю катушку и, заметь, ни разу через коленку себя не ломал.

– Что верно, то верно. – Касторин смахнул торчавшую, по обыкновению, на макушке шапку и бросил ее на сиденье рядом с водителем. – Без тебя у них черта с два что вышло бы. Можешь книжку делать.

– Заказали уже. – Перелыгин откинулся на спинку сиденья. Ему впервые предложили написать небольшую книжку, и он уже представлял, как будет работать над ней. – Мы еще Петелина привлечем, – потянулся он с удовольствием от теплого уюта кабины, от весны за окном машины, от хорошей компании, от дороги, от того, что жизнь прекрасна и бесконечна. – Пусть только свой миллион отгрузит. Как ахнем двумя стволами!

– Заманчиво, – насмешливо покосился Касторин. – Комбинат нам «большое спасибо» выпишет. – Про себя подумал, что Перелыгин будто нарочно ввязывается в драки, ведомый своими представлениями об устройстве жизни. Не отбурлила еще молодость. Но как грустно, если расставание с ней мы измеряем отдалением себя от рискованных решений. «А может, – думал Касторин, – Перелыгин так ищет смысл в нашей работе с плохо осязаемыми результатами, в которой он, Касторин, больше не испытывает неудовлетворенности. Но ведь это конец». – Он грустно улыбнулся, отвернулся к окну и закрыл глаза.

Перелыгину не дремалось. Им овладевало приближающееся лето. Хотелось прожить его с толком. «Может, отпуск? – мечтал Перелыгин. – Провести июль-август на Лабынкыре. Написать книжку, накоптить на всех рыбы, глядишь, кто в гости залетит. Книжку-то надо начинать». – Он вернулся к мыслям о Крупнове.

Ему нравилась история, связанная с Крупновым, она казалась правильной, и он гордился своей причастностью к ней. Что бы ни говорили, а это он угадал, довел Крупнова до рабочей аристократии, сделал лучшим в Объединении, да и в отрасли. Когда они познакомились лет семь назад, Крупнов работал простым бригадиром горняцкой бригады. В долине Туостаха шахты были неглубокие, метров тридцать-сорок, и нарезались на год-два. За десятилетия долина покрылась бесконечной чередой серых пирамид из эфелей – отмытой от золотого песка породы. В тот его приезд на прииск они ужинали с директором, и Перелыгин полушутя предложил сделать Крупнова Героем.

– А что… – поразмышлял минуту-другую директор. – А что! Сделаю. Переведу на хозрасчет, без халтуры, как положено, а вам перышко золотое отольем, высшей пробы, только пишите! А? Что скажете? – Довольный, он прошелся по комнате, остановился у столика, над которым на ковре висели ружья и бинокль. – Только это должно стать нашей тайной сделкой. Вроде как у Мефистофеля с доктором Фаустом, помните? – Он раскатисто хохотнул.

– Я готов. – Перелыгин потер руки. – Только какая роль отводится мне? Дьявола предложил-то я? Но я же и душу свою продаю.

– Не потребуется, все сделаем по-честному. – Директор разлил коньяк по фужерам. – Пальму первенства я вам уступаю по праву, но обе роли – ни за что. Тем более что история про Дьявола с Доктором – об одном человеке. Они в нас, родимые: и Бог, и Дьявол. Как же в такой компании без Доктора? Мы каждый себе Доктор и есть.

Давайте скрепим нашу сделку. – Директор поднял фужер. – Не беспокойтесь, – отмел он сомнения, – все будет по-настоящему, хоть диссертацию пишите.

«Если так, – подумал Перелыгин, – это и впрямь диссертация».

– Не боитесь, что вам по рукам надают, скажут, любимчиков разводите? – Перелыгин загорелся идеей.

– Какие ж любимчики, если вкалывают больше других? – возразил директор. – Можешь работать лучше – получи в первую очередь. Разве не справедливо? На кого полководец рассчитывает в сражении? На гвардию! Она решает исход сражения. А если будет голодной, невооруженной, оборванной? Это уже не гвардия, а полк голодранцев.

– Другие скажут: дайте нам такие же условия! И будут правы.

– А нам того и надо! – засмеялся директор. – Сначала позавидуют, а там, глядишь, раскачаются, как про зарплаты узнают. Давно хочу свое болото растормошить. – Он пристально посмотрел на Перелыгина – правильно ли тот все понял? И громко хлопнул себя ладонью по коленке: – Значит, договорились!


Крупнов слышал, как осторожно встала жена. Он хотел подремать еще, но вспомнил про свой день рождения, лениво соображая: сорок – это половина жизни? Или неведомая середина ее позади? Редко удавалось так полежать, потихоньку ворочая случайные мысли, слушая тихие постукивания, доносящиеся из кухни. Его день рождения лишь на неделю не совпадал с приездом на прииск. Последний раз дома, в родной Киргизии, отмечал свое двадцатилетие. Он попытался махом, одной мыслью охватить два минувших десятилетия, как охапку поленьев, почувствовать их как одно целое: с хорошим и плохим, счастьем и горем, но подумал о Евгении, представив, как она хозяйничает у стола.

Прошлое горе шевельнуло память, отбросив его на пять лет назад. Тогда скорая болезнь унесла жизнь первой жены. С холодной медлительностью приходил он в себя вместе с дочками четырех и семи лет. Спасибо людям. Соседские женщины по очереди присматривали за девочками. Стали подговаривать и жениться. Даже директор прииска, как-то облазив шахту, за чаем в вагончике, поглядел на его лицо с серыми ввалившимися глазами, посоветовал: «Женился бы ты, Сергей. Вон, на кого похож».

«Да кто ж за бобыля с двумя девками пойдет?» – усмехнулся он.

«А ты присмотрись хорошенько. – В голосе директора слышалась напористость. – Хорошенько присмотрись! Жизнь не такие клубочки разматывала».

Головой покивал, а про себя подумал: «Если и пойдут, так из жалости. Нет уж, как-нибудь сами».

Натура бунтовала, но здравая мужицкая мыслишка скреблась тревожно: как сами-то выкрутимся? Заставая вечерами учительницу старшей дочери Евгению Никитичну, никак не связывал это с собой, а смущенно благодарил за помощь в учебе, за присмотр, особенно когда та, кляня себя за навязчивость, кормила его ужином.

Как-то он вернулся попозже – раздавили после смены с мужиками по маленькой. Девочки спали, Евгения Никитична собиралась домой, но задержалась, стала разогревать ужин. Он что-то рассказывал про шахту, про бригаду, и его взгляд упал на ее крепкие ноги, бедра, угадывающиеся под свободной юбкой. Ее склоненная поза притягивала, волновала. И вместе с волнением откуда-то из глубины рванулось искавшее выхода злое отчаяние: «Жалеет! Ишь, старается! Одинокая, цветущая баба, да не про твою честь!» И в минуту, когда она, что-то уловив в паузе, внезапно оборвавшей разговор, повернулась к нему лицом, он молча сгреб ее, легко вскинул на руки и понес в комнату.

Она ушла, не взглянув на него, молча. Он не задерживал, не пытался загладить вину, прятал глаза, стыдясь мелькавших в беспокойной памяти подробностей. Больше всего ему хотелось провалиться в свою шахту.

На другой день, возвращаясь после смены, стоя, как всегда, у двери, на ступеньках автобуса, он тешился слабой надеждой, понимая, что обманывает себя.

Прошло недели две. Заканчивался февраль. От лютых морозов стоял туман. Днем в разбавленном молочной дымкой солнечном свете розовели снег и заиндевелые деревья. Вдруг поселок всколыхнула весть: на участке топит шахту. Туда спешно выехали начальство и специалисты.

Вокруг суетились люди. Проходчики подсекли старую выработку в ней оказалась вода. Сначала пытались откачивать, но мороз за пятьдесят мгновенно перехватывал трубы. Стали намораживать ледяную перемычку на пути воды, однако насосы запустить не удавалось. Пришлось взрывать. Надо было лезть в воду, спасать оборудование. «За мной!» – крикнул Крупнов и, не оглядываясь, ринулся в шахту.

Как ни растирали его, раскалив докрасна печь в вагончике, как ни лечили его могучий организм народными средствами, на следующий день температура рванула к сорока. Его напичкали, накололи лекарствами, а утром, открыв глаза, не помня, как заснул, он увидел Евгению Никитичну. Она встала, задумчиво посмотрела, разметав брови над черными глазами, поправила подушку и спросила: «Есть хочешь?»

«Половина седьмого – сейчас придет», – подумал он, притворяясь спящим. Дверь скрипнула, вошла Евгения Никитична с подарком – мягким шерстяным свитером синего цвета в прозрачном пакете.

– Заспался, – протянула она руку к его лицу. Он улыбнулся, не открывая глаз, изображая пробуждение, засмеялся и притянул ее к себе. Ойкнув от неожиданности, она упала на кровать.

– Пусти! – шикнула она. – Завтрак на столе!

– Не-а… – Он покачал головой.

– Пусти на минутку!

Он отбросил в стороны руки. Скинув халат, она нырнула под одеяло.


Через палисадник Крупнов вышел на улицу, притворив калитку, направился к конторе. Земля кисла, нехотя освобождаясь от снега. Всю неделю заряжал колючий дождь, вперемежку то с крупой, то с тяжелыми белыми хлопьями. На южных склонах сопок снег оплыл, обозначив проталины. С куста на куст мелькали пуночки, а впереди возле лужи вышагивала, вздрагивая хвостом, трясогузка. Земля ждала солнца, но небо свинцом клубилось над ней, прижималось, накалывая серые клочья на вершины сопок.

Серыми клочьями билась на ветру полопавшаяся за зиму пленка на теплицах. Кое-кто успел натянуть новую, а у кого под стеклом в начале мая затопили печки, уже натыкали в прогретую землю рассаду, посеяли зелень.

Неделю назад ожил ручей Бодрый, они опробовали промприбор, а сутки спустя начали промывку. Шахты пока не топило, последние пески выдавали на-гора. До осени наступали золотые деньки: следи, чтобы все крутилось, вертелось, подгребай пески на прибор, сдавай золотишко… курорт – не работа!

– Пустил прибор-то, Федотыч? – поравнялся с Крупновым плотник Степан Садыков.

– Крутится, – кивнул Крупнов.

– Справляиси? А то подмогнем.

– Скажи лучше, когда дом сдавать собираешься?

– Скоро, а тебе что с того?

– Мишка мой, Кесарев, квартиру ждет, за женой в отпуск едет, беспокоится.

– Пущай везет, к сентябрю аккурат вселится. – Садыков прошел несколько шагов, глядя под ноги, хмыкнул, удивленный какой-то мыслью, поправил на голове старую беличью ушанку. – Вот жисть, а, Федотыч, бабу с материка прямо в новую квартиру. А я, значит, прибыл, меня – в барак. Потом разрешили балок срубить. Гоголем ходил – хрен с ним, что три на пять и удобства в тайге, отдельное жилье! Расписал своей – приехала, подвожу ее, а она, дура, башкой туда-сюда, где дом-то? Да вот же, показываю, а она мне на шею и в рев.

– То когда было… – Крупнов хотел перешагнуть лужу, но не рассчитал, чавкнул сапогом в край.

– Когда, когда… – Садыков наморщил лоб, шлепая по грязи. – Так, двадцать шесть годков клюнуло.

– Вон твой барак. – Крупнов двинул рукой в сторону соседней улицы. – Не хочешь обратно?

– Я свое отбарачил, пущай другие хлебают, чтобы жизня медом не казалась. Бывай, Федотыч. – Садыков свернул в проулок, к строящемуся дому.

Крупнов посмотрел, как Садыков, не выбирая дороги, кряжисто месил грязь; глянул на стройку. «Не брешет, – подумал он, – должны успеть».

Возле конторы возилась, перемещалась, следуя своим весенним устремлениям, разномастная стая приисковых собак. Через открытую дверцу из «уазика» за удивительным смешением пород наблюдал директорский водитель Михаил. Привезенные с разных концов страны овчарки, пудели, спаниели, боксеры скрещивались между собой, с местными лайками и являли миру чудеса свободной селекции. Неподалеку от Михаила в одиночестве задумчиво сидело мохнатое существо, похожее на волка, но с квадратной мордой, обвислыми, как у дога, складками на челюстях.

Дверь в директорский кабинет не закрыта. В небольшой приемной люди – дожидаются, пока директор доложит сводку за прошедшие сутки. С началом промывки так каждый день. Сколько промыли, сколько сняли золота, отход, неотход среднего содержания – все фиксируется, анализируется, принимаются меры. Пока директор висит на телефоне, потихоньку делятся новостями.

– Твой-то вчера опять явился. Весь вечер с Юлькой шушукались.

– А мне сказал, с ребятами болтался. Грустно, говорит, скоро разбежимся кто куда.

– Смотри, не пришлось бы сватов засылать.

– Выучатся, тогда и про сватов пусть думают.

– Много они нас слушают.

Директор положил трубку. Разговоры стихают. После коротких докладов директор говорит:

– Сегодня прилетят пятнадцать новичков. – Посмотрел на начальника отдела кадров. – Займись с ними, Андревна. А ты, Владислав Николаевич, – просит главного инженера, – сразу их в постоянные бригады.

– Надо бы на промывке обкатать.

– И глядите у меня, – директор пропускает замечание мимо ушей, смотрит на бригадиров, – без завагонной педагогики.

Все смеются. Зимой у Крупнова остановился транспортер. Пока ждали электрика, два «умельца» полезли и пожгли движок. Крупнов по одному вызвал их за вагончик, провел короткую воспитательную беседу. «Лучше я один, чем вся бригада!» – привел он неотразимый аргумент.

– Зато доходчиво, – разводит ручищами бригадир Поливанов.

– Ты, Поливанов, дурным примерам не подражай, – нагоняет строгость директор. – Всё! Всё! – поднимает он руку. – Работаем!

Проводив мужа, Евгения Никитична вышла в теплицу. Воздух под стеклом был еще теплым и влажным. Набросав в печку новых поленьев, раздула огонь.

– Здравствуй, соседка! – В дверь вплыла Раиса, ее семья занимала другую половину дома.

Раньше Раиса дружила с покойной женой Крупнова. После ее смерти первой пришла на помощь, легко сошлась и с Евгенией Никитичной. Та как-то удивилась: «Вы же меня совсем не знаете».

«Небось не хвостом вертеть к двум детишкам-то пришла», – ответила Раиса.

– Смотрю, в тепличку наладилась, проводила?

– Ушел.

– Я при нем-то не хотела, – выкатила глаза на круглом простодушном лице Раиса. – Мне шепнули: торговля ювелирку получила.

– С бриллиантами? – с ходу выдала интерес Евгения Никитична.

– С ними! Ты бы своего настропалила, пусть авторитетом попользуется. А то, как на шахте горбатиться, вспоминают и про депутата, и про делегата, и про члена райкома с обкомом! Вон, в брехаловке нашей читать про него не успеваешь. Пускай торговля, – прикрыла она глаза, слегка оттопырив губы, – сводит твоего члена в закрома.

– Раиса! – брызнула улыбкой Евгения Никитична.

– А на кой черт он в обкомах заседает? – беззлобно сощурилась она. – Ну, возьмем по паре цацек, наши мужики сколько золотища нарыли, а ту-ут… – Она скорчила брезгливую гримасу.

– Заставь его! – Евгения Никитична открыла печную дверцу, по лицу ее загуляли отблески пламени, она сунула в топку еще пару поленьев. – За кого другого пойдет горло драть, а для себя – с места не сдвинешь. В «москвичонок» наш садиться страшно. Иди, говорю, прямо к Пухову. Набычится и молчит весь вечер, только пыхтит.

– А ты ему ночью пыхтеть не давай! – Раиса повела круглыми плечами, отчего под кофтой колыхнулась мощная грудь. – Пусть во сне причмокивает. – Она расхохоталась, хлопая ладонями по широким бедрам. – Сам побежит – как пришпоренный!

– Ты больно своего пришпорила, – хохотнула Евгения Никитична.

Муж Раисы, Михаил, работал водителем. Ростом был невысок, а в комплекции уступал жене вполовину. Михаил обладал редким терпением, даже подвыпив, вел себя удивительно миролюбиво, понуро, будто круговой конь, выслушивал упреки жены. Казалось, ничто не может вывести его из состояния переживания собственной вины. Тихо и невнятно он что-то бурчал в оправдание. И лишь когда Раиса, войдя в пыл, желая задеть побольнее, нависая над ним грозным утесом, с обидной укоризной выкрикивала: «А еще коммунист!» – он приходил в себя, удивляясь подлости приема и глубине нанесенной обиды. Пока сознание Михаила наливалось готовностью отдать команду телу, Раиса отскакивала подальше, как опытный боксер-тяжеловес, кружа по квартире.

– Рысачит, грех жаловаться, – вздохнула она. – Только за партию в драку лезет. Чем она его за это место зацепила и держит? Ладно, пойду. – Раиса повернулась к выходу. – Ты все же поговори, я вечерком загляну. Да, – остановилась она, – Зойку видела, Костя из артели вышел. С мужиками звала, мирить их хочет. Может, Серый его обратно в бригаду возьмет.

– Отчего не повидаться… – Евгения Никитична потопталась на месте, пора было собираться в школу. – А эти, ну их! Пусть сами разбираются. Завтра опять Советскую власть не поделят, а мы с тобой виноватые будем.


На участок приехала новая смена. Горняки потянулись из шахты в вагончик. Пока Крупнов выдавал задания, успели сбросить пробитую пылью рабочую робу, вытереть проштукатуренные чернотой лица, с которых, измученные пылью, глядели красные глаза.

За просторным столом вмиг стало тесно. Кто-то из шкафчика на стене достал пачку индийского, высыпал в литровую банку, плеснул кипятка из фыркающего на печке чайника.

– Слыхал, Федотыч, Костя Плескач из артели дернул, назад просится.

– У тебя, что ли? – Крупнов отхлебнул крепкого, обжигающего чаю.

– Зачем у меня? У бригады.


Плескач, старинный приятель Крупнова, ушел из бригады два года назад. Все думали, потянулся за старательским рублем, хотя и недоумевали – в бригаде заработки не меньше. Но уходил Плескач после ссоры с Крупновым, а в старатели – ему назло.

Как-то сидели на майские праздники у Крупновых, ели плов. Сергей научился готовить его в родной Киргизии. И есть заставлял, как полагается, без закусок, только с овощами. «После селедки да салатов какой плов!» – пресекал он попытки Евгении Никитичны подсунуть чего-нибудь на стол.

Пока женщины готовили чай, мужчины вышли на улицу.

– Слыхал? – спросил Константин, глядя на гряду заснеженных сопок. – Дорогу через перевал собираются резать. Артель Зыкина подряжается. Хотят за два года перекинуть. Сорок верст до трассы, а там и до Городка рукой подать.

– Зыкин нарежет, – буркнул Крупнов. – Он хоть одну дорогу положил? А тут через перевал, по прижимам. Денег половину сопрет.

– Но дорога-то нужна. Все лето с прииска носа не высунешь.

– Куда тебе его высовывать? – улыбнулся Крупнов.

– Кроме тебя, что ли, не к кому? – Взгляд темных глаз хлестнул Крупнова.

– Да не об том я. – Он удивился, что это с Костей? – Дорожников звать надо. Там повороты закрытые, соображение требуется.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8