Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Авторология русской литературы (И. А. Бунин, Л. Н. Андреев, А. М. Ремизов)

ModernLib.Net / Языкознание / И. П. Карпов / Авторология русской литературы (И. А. Бунин, Л. Н. Андреев, А. М. Ремизов) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: И. П. Карпов
Жанр: Языкознание

 

 


В поисках того, на что еще можно указать, имея в виду слово автор, мы более пристально смотрим вокруг себя. И к нашей радости (или к нашему несчастью!) находим еще один реально существующий “предмет” – слово автор. Вот оно изображено краской в книгах, журналах, газетах. Вот оно составлено из деревянных кубиков, и эти кубики в определенной последовательности стоят на нашем столе. Вот оно сделано из больших кусков льда, и этот “автор” громоздится на площадке во дворе, детишки играют между его составными частями в прятки или в “войнушку”. И так будет стоять этот “автор” до оттепели или до весны, или до того момента, когда какой-нибудь хулиганствующий мальчик не попытается “прочесть” этого “автора” хоккейной клюшкой.

Итак, в качестве “автора” перед нами предстали: человек, создатель книги, сама книга как результат деятельности человека и, наконец, слово “автор”.


До сих пор все обстояло просто: нам важно было не слово “автор”, а то, на что мы указываем этим словом. Но вот мы стали размышлять об этих уже найденных нами “авторах” и сразу заметили, что они какие-то разные: человек – живое существо, книга – предмет, слово “автор” – как автор – вообще что-то невообразимое.

Сначала мы просто пользовались словом “автор”, а теперь стали рассуждать о самом слове, т. е. изменился характер нашей деятельности.

С вопроса, что мы называем словом “автор”, начали. К слову и пришли: словом “автор” мы называем слово “автор”.

Этот третий “автор” – слово “автор” – прежде всего начинает ввергать нас в недоумение. Вроде бы это слово, которое только указывает на что-то (хотя бы на первых двух “авторов”), а вроде бы это слово само “вещественно”, пусть хотя бы как типографический оттиск или последовательность звуков, которые колеблют мембрану в нашем ухе.

В этом случае мы вправе задать себе вопрос: на что же мы укажем, имея в виду содержание слова “автор”? И начать наши рассуждения сначала, правда, без прежней уверенности в собственные рациональные способности и легкость ответа на поставленный вопрос.


Автор – человек, живое существо, а вдруг неживое, и уже давно неживое, умер, и от него остались, ладно бы, портрет, фотография или хотя бы безглазая и безносая мраморная голова, а если от него остались какие-нибудь ничего для нас не значащие звуки-буквы: Г-о-м-е-р или Г-а-м-э-р? В этом случае, в кого мы ткнем нашим указательным пальчиком?

Из предыдущих рассуждений мы запомнили, что можем указать на то, что создал автор. Есть перед нами творение – значит, должен быть и творец.

Другое дело (это уже частности), что творцом может быть не один человек, а кто-то, кого называют словом “народ”, т. е. много-много “человеков”. Другое дело, что учеными может быть не доказано, допустим, что Гомер сам сочинил или только собрал воедино разные песни “Илиады” и “Одиссеи”. Другое дело, что автор, допустим, “Слова о полку Игореве” пока не найден. Может быть, где-нибудь хранится какой-нибудь манускрипт, в котором автор конкретно назван. И он будет скоро обнаружен, этот манускрипт, и ученые с облегчением смогут сказать: автор “Слова о полку Игореве”, допустим, князь Игорь.

С автором более близким нашему времени дело обстоит и проще, и сложнее. Здесь автор уже сам позаботится, чтобы на всех своих творениях написать: я – автор, Иванов, Петров, Сидоров, Карпов; это творение – мое, и гонорара достоин я, а не какой-нибудь шустрый дяденька нашего времени или будущих столетий.

Хотя возможна ситуация, когда автор в силу каких-нибудь причин поставил над своим произведением псевдоним или слово вообще вряд ли существующее в природе, например, Артсег (см.: Артсег 1993).

И об этом Артсеге мы ничего, абсолютно ничего не знаем. Существует для нас такой автор? Как-то существует, но только не в облике конкретного человека. Ведь мы можем представить, что перед нами “Критика способности суждения” (см.: Кант 1994) и над этой “Критикой” написаны ничего для нас не значащие буквы: КАНТ.

И мы не знаем, что этого Канта зовут Иммануилом, где-то он родился, учился, философствовал, умер. В этом случае “именные”, авторские буквы – АРТСЕГили КАНТ, будут для нас только знаками, условными обозначениями того, что сказано в творениях этого Артсега или Канта.

Может быть и другая ситуация, когда конкретный автор позаимствовал у друзей их имена и поставил эти имена в качестве псевдонимов на своих сочинениях. Тогда мы доверимся ученым, текстологам, мемуаристам, которые отыщут конкретного автора, и мы будем знать, что, например, М. М. Бахтин – это “Бахтин под маской” (см.: Бахтин под маской. Маска первая 1993; Бахтин под маской. Маска вторая 1993), это еще и “Круг Бахтина” (см.: Волошинов 1995).

Пока мы с автором-человеком находимся в одной культурно-исторической эпохе, он нам близок и важен как человек, но проходит сто лет, двести, триста… тысяча – и мы даже на его изображение смотрим, как на что-то чужое, чуждое. Вот он в какой-то “простыне”, перекинутой через плечо, или в железных “пластинах”. Может быть, стрела и не пробивала железо, но атомная бомба из этого автора сделает то же самое, что из автора, закутанного в “простыню” или одетого во фрак. Тогда, может быть, имена современных нам авторов – “Георгий Гачев” или “Игорь Нега” – прозвучат для нас так же отчужденно, как “Арис Тотель” или “Соф Окл”.

Хотя в силу привычки и в силу того, что имя автора маркирует для нас не только творца и творение, но и его время, эпоху, национальность, мы будем сопротивляться изменению букв “Сократ” на “Кант” или “Лопе де Вега” на “Маркиз де Сад”.

Так автор-человек отдаляется от нас, уходит в глубь времен и на периферию нашего интереса. Что он – человек – для нас значит – по сравнению со своим творением? Он, может быть, уже давно умер, а творение его живет, потому что живы мы, открываем его книгу и читаем.

В своем творении он – весь, и чем полнее он выразил себя, тем больше сказал о современном ему мире, о своей душе. Для нас уже почти не важно, каким сочетанием букв и звуков обозначено это творение.

«И даже тогда, когда сам автор говорит, пишет и печатает о “самом себе” (например, Бунин в “Цикадах” или Ремизов – “Кукха”, “Взвихренная Русь”, “По карнизам”), критик должен относить это не к личности художника, а к его творческому акту, о котором каждый из художников умеет высказываться лишь в ту меру, в какую он его осознал»

(Ильин 1996: 196).
<p>§ 3. По направлению к слову</p>

Теперь мы открываем книгу в уверенности, что сейчас укажем конкретно на автора.


Открываем и видим перед собою много-много букв и много-много слов. Нам ничего не остается, как сказать: вот эти буквы, эти слова – и есть автор. Что бы мы ни искали еще, на что бы ни указывали в произведении, как на автора, – мы всегда окажемся в плену того факта, что перед нами… слова, слова, слова.

Однако самого слова “автор” мы в произведении не найдем. Возможно, “внутри” книги кто-то скажет: я – автор, но это будет совсем не тот автор, о котором мы только что рассуждали.

Мы поймем, что в творениях писателей эти “слова, слова, слова” какие-то разные и как-то по-иному соотнесены между собою и различные предметы, явления именуют.

Может быть, эти именования мы назовем словом “автор” (или “цементирующей силой”)? Но тогда это уже будет наше слово, наше высказывание – о тех “словах, словах, словах”.

Они будут иметь для нас какой-то смысл тогда, когда мы наделим их смыслом, но в этом случае мы сами станем автором, автором слов о словах, т. е. авторологом.

<p>§ 4. Филологическое мышление как деятельность</p>

Филологическое мышление невозможно не только без литературно-художественного произведения, но и без высказывания о литературно-художественном произведении.

Литературоведов и языковедов, вузовских преподавателей, учителей-словесников, студентов-филологов, учащихся школ объединяет нечто общее. Этим общим является текст (литературно-художественное произведение) как “первичная данность” “всего гуманитарно-филологического мышления”

(Бахтин 1979: 281).

Но не только текст, а и необходимость построить какое-либо собственное высказывание о нем (ответ учащегося на уроке, школьное сочинение, курсовая или дипломная работы, научное исследование).

“Событие жизни текста, то есть его подлинная сущность, всегда развивается на рубеже двух сознаний, двух субъектов

(Бахтин 1979: 285).

Основная задача филологического образования заключается в том, чтобы побудить учащегося вступить в критическую деятельность, определить свое отношение к литературно-художественному произведению, создать собственное высказывание о литературно-художественном произведении.

“…Только при сформировавшемся ценностном отношении личности предметное богатство окружающей действительности через предметный характер социально корректируемой деятельности становится ее духовным богатством, что в свою очередь обусловливает включение личности в широкие социо-культурные связи и служит условием для ее предметного самовыражения”

(Чиликов 1983: 131).

Направленность филологического образования и филологического мышления во многом зависит от того или иного ответа на два вопроса: что такое литературно-художественное произведение? – и – что такое анализ литературно-художественного произведения?

Поняв язык как деятельность (Гумбольдт 1984; 1985), литературно-художественное произведение – как “внутреннюю форму” (Потебня 1976), как “внутренний мир” (Лихачев 1968), как “поэтическую реальность” (Федоров 1984; 1994), как “целостность” (Гиршман 1991; 1996); вычленив в литературно-художественном произведении субъектно-объектные отношения (Корман 1992), – мы сможем преодолеть натурфицирование литературно-художественного произведения (т. е. восприятие произведения как чего-то самостоятельного, оторванного от творца) в той мере, в какой будем учитывать, что литературно-художественное произведение является формой реализации внутренних (экзистенциальных) сил автора, автора как субъекта деятельности, а не “субъекта текста” (см.: Гришунин 1993).

Используя результаты исследований названных и других ученых, я хочу выделить иные аспекты в проблеме литературно-художественного произведения и его анализа – рассмотреть в качестве “первичной данности” само филологическое мышление как деятельность, как производное от деятеля, восстанавливая среднее звено субъектно-объектных отношений – аналитическую парадигму: субъект – деятельность – объект; понять две принципиально разные, но в реальной действительности связанные между собой деятельности: литературно-художественную, субъект которой – автор, и логическую, субъект которой – авторолог.

Делая акцент на “деятельности”, мы следуем традиции Гумбольдта – пониманию языка как “созидающего процесса”.

“Язык есть не продукт деятельности (Ergon), а деятельность (Energeia)” (Гумбольдт 1984: 70). “Язык следует рассматривать не как мертвый продукт… но как созидающий процесс… При этом надо абстрагироваться от того, что он функционирует для обозначения предметов и как средство общения, и вместе с тем с большим вниманием отнестись к его тесной связи с внутренней духовной деятельностью и к факту взаимовлияния этих двух явлений”

(Гумбольдт 1984: 69).

“Все многообразие явлений” (языковых) “мы должны возвести к единству человеческого духа” (Гумбольдт 1984: 69), т. е. – в терминологии аналитической философии и аналитической филологии – к человеку как субъекту деятельности.

1. Автор – деятельность – высказывание
<p>§ 5. Автор как субъект общей человеческой деятельности</p>

Автор – субъект специальной – литературно-художественной деятельности, являющейся одной из форм общей человеческой деятельности.


Деятельность человека самым упрощенным образом можно представить в трех – внутренне дифференцируемых – формах, в зависимости от того, какие силы преимущественно объективируются (воплощаются) в объекте деятельности: практическая деятельность – объективация физических сил; логическая деятельность – объективация рациональных способностей человека; художественная деятельность – объективация эмоциональной сферы человека.

Основы общей человеческой деятельности (практической и логической) рассмотрены Артсегом, который дал классификацию субъектов деятельности – в зависимости от характера их деятельности и тех изменений, которые они вносят в предмет своей деятельности.

Практический субъект “действует практически, обеспечивая свое существование среди вещей, будучи сам существом вещественным и использующим слова только в обстоятельствах своего насущного дела”

(Артсег 1993: 7).

Деятельность практического субъекта претерпевает ряд внутренних изменений: от владения вещью с помощью материальной силы – до именования вещи, т. е. владения вещью уже по видимости.

В конечном “пункте” своей деятельности практический субъект, владея вещью по видимости, тем самым создает новый предмет деятельности, становясь субъектом обыденным.

Деятельность обыденного субъекта и формы его владения вещью претерпевают очередные изменения; то, что было вещью, становится именем, а то, что было атрибутом, – предикатом высказывания. Так обыденный субъект переходит к надпрактической деятельности – логической.

Далее предметом деятельности является слово, наименование, а субъект деятельности – эмпирическим.

Когда же он ставит перед собою задачу “рассмотреть основания собственной деятельности”, желает раскрыть смысл употребляемых им понятий, он становится теоретическим субъектом (Артсег 1993: 207).

«Деятельности теоретического субъекта предпослан объект в форме эмпирического понятия, и указание на него как ответ на вопрос – что это такое? – завершается суждением “это есть то”»

(Артсег 1993: 209).

Теоретический субъект производит дефиниции (определения понятий). Когда же он «принуждает себя к деятельности по овладению такой “вещью” как деятельность по овладению вещи, то он превращается в рефлектирующего субъекта» (Артсег 1993: 277).

“Субъект, переставший быть творцом превратных форм мышления и овладения иллюзорной вещью-как-таковой, но постигший основания собственной деятельности, превращается в действующего, построяющего, культивирующего субъекта, – субъекта культуры, созидающего свой собственный предмет – предмет культуры; он становится культурствующим субъектом

(Артсег 2000: 25).

Все формы деятельности связаны друг с другом, их предыдущие превращения затемняются, и человеческое мышление погружается в разного рода видимости, иллюзии, ошибки, заблуждения – эта одна из центральных мыслей Артсега, его “онтологии субъективности”.

<p>§ 6. Автор как субъект литературно-художественной деятельности</p>

Автор – субъект литературно-художественной деятельности, результатом которой является литературно-художественное высказывание (произведение), в котором в образно-знаковой форме объективируются видение, понимание и эмоциональное восприятие мира и человека автором.


Так специфику литературно-художественной деятельности можно обнаружить в самом литературно-художественном произведении как объективации эмоционально-оценочного отношения автора к миру и человеку.

Это позволяет разграничить текстуальный факт и его критическую интерпретацию.

Объективация эмоциональной сферы автора специфически связана с объективацией его рациональных сил.

Писателей часто называют “философами”, но, может быть, уместно более обобщенное понятие – “мыслитель”, т. е. субъект такой деятельности, в которой сочетаются художественная образность и обыденные суждения. Насколько писатель может быть оригинален как автор, настолько неоригинален – как “мыслитель”.

В романе Л. Н. Толстого “Воскресение” повествовательный материал организован представлениями писателя о социальной справедливости; роман остается художественным явлением в той мере, в какой писатель преодолевает в себе моралиста (см.: Бахтин 1986: 105).

В статье Л. Н. Толстого “Что такое искусство?” – несмотря на теоретическую установку решить проблему логическим путем – преобладает эмоционально-оценочное отношение писателя к явлениям искусства и жизни. Попытки логически оформить свое понимание проблемы:

“Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их” – перемежаются с прямыми указаниями на собственный, “извращенный ложным воспитанием вкус”

(Толстой 1978–1985, 15: 80; 179).

Данное суждение о Толстом-публицисте не отрицает интуитивных “прозрений” писателя, в частности, понимание искусства именно как деятельности и соотнесенности искусства с эмоциональной жизнью человека.

И. А. Бунин роман “Жизнь Арсеньева. Юность” нюансирует индуистско-буддистскими идеями, пишет об Агни, об “Отце всякой жизни”, о чистоте крови; в книге “Освобождение Толстого” трактует уход Толстого из Ясной Поляны и его смерть как выход из Цепи земных существований, но – как обыденного субъекта – его вполне устраивает неопределенность этих религиозных “понятий”, устраивает то, что они берутся на веру как нечто интуитивно ясное.

<p>§ 7. Автор как субъект словесной игровой деятельности</p>

В пределах объективации эмоциональной сферы автор задает свои правила игры, свою парадигму художественного мышления, согласуемую со средством деятельности – поэтическим языком.

Игра обычно понимается как форма деятельности или свойство искусства и соотносится с проблемой “серьезное – несерьезное”, т. е. со сферой собственных эмоциональных оценок субъекта высказывания, однако последнее чаще всего не рефлектируется.

“…Несмотря на то, что есть нечто общее между игрой и искусством, все же это разные виды человеческой активности, имеющие общую основу в труде”

(Овсянников 1996: 88) (см. также; “В поисках целого. Игра в жизни и в искусстве”– раздел книги: Эпштейн 1988: 276–303).

В пределах аналитической философии и аналитической филологии игра рассматривается как свойство, приписываемое субъектом высказывания любому виду деятельности, таким образом устраняется натурфикация (опредмечивание) понятий “игра”, “деятельность”, “фамильное сходство” (ср.: Хейзинга 1992, Вежбицкая 1996).

Все может быть названо “серьезным” или “несерьезным” (игрой) – в зависимости от исходной точки зрения.

Больше всего из русских писателей XIX века “Лесков оставил следов стилистической игры со свойствами русского языка” (Орлов 1948: 153). Лесков создал свой “образ” языка, искусственную авторскую конструкцию, несопоставимую с каким-либо “народным языком”, по поводу чего Достоевский полемизировал с Лесковым, иронически восклицая: “Что ни слово, то типичность!” (Достоевский 1987: 192).

Авторская словесная конструкция в произведениях Н. С. Лескова может быть понята как таковая, именно как словесная игра, однако направленная на священный для автора предмет – русский язык, а также на утверждение положительных начал человеческой жизни (см.: Старыгина 1996: 94-101). Причем авторская языковая игра только условно доверяется рассказчику, например, в “Запечатленном ангеле”: за ней стоит не индивидуально-психологический, а социально-типологический “образ” языка.

Игровая сущность литературно-художественной деятельности может быть автором выявлена (“обнажена”), и тогда весь текст строится по металогическому, преобразующему действительность и слово принципу, как, например, у А. М. Ремизова – с его “снами”, “сказками”, “волшебным мышлением”, когда писатель провозглашает: “…без обмана я жить не могу” (Ремизов 1953: 145).

Игровая сущность может быть завуалирована установкой писателя на “правдивость” изображения “народного языка”, как, например, у М. М. Зощенко в “Голубой книге”, и тогда “народный язык” превращается в “гербарий” сниженной лексики: “не выпущай”, “обалдели”, “Не выпущайте его, суку”, “Пущай предъявит документы…” (Зощенко 1988: 366).

Правила авторской игры в стихотворном тексте могут проявляться как строго определенный эмоциональный комплекс (эмоциональный тон) или как смена эмоционально-оценочных масок, чему яркий пример – эволюция наименований лирического героя в поэзии Есенина: я – пастух, я – большевик, я – хулиган, я – «черный человек».

Авторская словесная игра может быть перенесена в план “серьезного”. В этом случае она превращается в объект оценочных суждений, в средство реализации субъектом высказывания своего отношения к слову.

Бунин: «Ремизов составляет по областн<ым> словарям (и вообще “из книг сличает”, как говорит у меня дворовый в “Святых”) никогда не существовавший и не могущий существовать мерзейший русский язык (да еще и сам выдумывает гадкие и глупые слова) – уже за одно за это надо его ненавидеть»

(Мещерский 1961: 155).

Язык Бунина не менее искусственен, чем язык Ремизова, хотя бы в силу своей литературности, “сделанности”.

2. Авторолог – деятельность – высказывание
<p>§ 8. Авторолог как субъект деятельности</p>

Авторолог – субъект авторологической деятельности, результатом которой является логическое высказывание, новая словесная реальность, в которой объективируются прежде всего интеллектуальные силы человека, его способность к интеллектуальной игре.

Если авторолог пользуется литературоведческими понятиями в целях постижения литературно-художественного произведения как понятиями интуитивно ясными, он выступает в качестве эмпирического субъекта.

Если авторолог производит дефиниции, т. е. мыслит по формуле “это есть то”, он – теоретический субъект.

И в том и в другом случае он погружен во все те иллюзии, ошибки, заблуждения, которые характерны для эмпирического и теоретического субъектов (см.: Артсег 1993). Как только понятие теряет своего производителя, отрывается от субъекта высказывания, оно – натурфицируется, превращается в нечто способное к самостоятельной деятельности.

“Проблема автора” в современной филологии решается исследователями посредством введения в научный оборот новых понятий или переосмысления уже существующих: “художественная целостность”, “ритм” (Гиршман 1996), “поэтический мир”, “творческое бытие” (Федоров 1984, 1994), “интертекст”, (популярнейшее сегодня слово, наполняемое в огромном числе работ самыми разными смыслами). Одна из основных трудностей и литературоведов, и лингвистов – разграничение содержания близких друг к другу понятий. Например, понятий “личность писателя”, “категория автора”, “образ автора”, “авторская позиция”.

«Личность писателя диалектически отражается в его произведениях как категория автора (“образ автора”, по В. В. Виноградову), их детерминанта», -

пишет Л. А. Новиков, анализируя стилистику орнаментальной прозы Андрея Белого (Новиков 1990: 15), постоянно пытаясь “выйти” на автора. Но абсолютизация “личности писателя” приводит к тому, что особенности прозы писателя (интеллектуальный сказ, композиция “двоемирия”, остраненно-гротесковое художественное восприятие как метод критики и выражения “авторской позиции”, “орнаментальное письмо”) остаются “свойствами” текста, но не автора, т. е. натурфицируются.

Такой способ мышления в лингвистике часто не зачеркивает результатов эмпирических исследований, например, Л. Г. Барласа о Чехове (Барлас 1991), Н. А. Кожевниковой о языке Белого и типах повествования в русской литературе (Кожевникова 1992, 1994), того же Л. А. Новикова о стилистике Белого, однако в литературоведении дает более скромные результаты.

<p>§ 9. Объект авторологической деятельности</p>

Объектом авторологической деятельности является образнознаковая форма литературно-художественного произведения, в которой авторолог обнаруживает своеобразие авторского видения мира и человека в аспекте авторской эмоциональности.

Образно-знаковую форму литературно-художественного произведения и объективированное в этой форме авторское видение мира и человека обычно называют стилем.

“Автор произведения присутствует только в целом произведения, и его нет ни в одном выделенном моменте этого целого, менее же всего в оторванном от целого содержании его. Он находится в том невыделенном моменте его, где содержание и форма неразрывно сливаются, и больше всего мы ощущаем его присутствие в форме"

(Бахтин 1979: 362) -

данную теоретическую установку М. М. Бахтин реализовал, прежде всего, в своем исследовании поэтики романов Ф. М. Достоевского, проложив путь авторологическому мышлению от поэтики, стиля – к автору.

Ролан Барт, выступая с позиции “новой критики” против критики “старой”, провозгласил “смерть автора”, персонифицированного в “старой” критике, заменив его новой натурфикацией – письмом. Структурализм, по Барту, – это “упорядоченная последовательность определенного числа мыслительных операций” (Барт 1994: 254). В таком понимании деятельности утрачивается субъект, возникает новая натурфикация – “мыслительные операции”.

Поэтому Барт, несмотря на полемику со “старой критикой”, теснейшим образом с нею связан. Задав вопрос “С чего начать?”, Барт предлагает начать анализ текста с “семантического, содержательного взгляда” – “будь то под тематическим, символическим или идеологическим углом зрения” (Барт 1994: 411). Но если так, то правомерен и метод “старой” критики, не желающей идти к некоему обезличенному “письму”.

<p>§ 10. Конгениальность</p>

М. М. Бахтин – с его “диалогизацией”, “полифоническим романом”, “кругозором героя и автора”, “другим” и т. д. оказался настолько конгениален творениям Достоевского, что пока не появились исследования такого же уровня воплощения критической субъективности, мы верим, что именно такое прочтение Достоевского наиболее полное, “верное”, адекватное.

И. А. Ильин – с его “художественным актом”, “художественной материей”, “художественным предметом” – в анализе творчества И. А. Бунина, А. М. Ремизова, И. С. Шмелева остается непревзойденным в силу полноты разработки своей индивидуальной концепции. Хотя, в отличие от М. М. Бахтина, он может вызывать и несогласие как субъект высказывания, широко использующий оценочные суждения, перенося свое религиозное видение мира на исследуемый материал (см.: Ильин 1996).

Р. Барту – с его “дискурсом”, “коррелятом”, “кодами” и т. д. – при анализе романа Жюль Верна “Таинственный остров” действительно удается “сгущение смысла” – как первичная ступень анализа, чтобы затем “взорвать текст”, ибо:

“Структурный анализ нацелен не на истинный смысл текста, а на его множественность…”

(Барт 1994: 412).

Конгениальность обнаруживается в яркой концептуальности критической мысли (использует критик старые натурфикации или придумывает новые – это не меняет сути дела).

Такое понимание конгениальности не противоречит вопросам, типа: разве Н. Г. Чернышевский в статье “Русский человек на rendezvous” конгениален И. С. Тургеневу в его повести “Ася”? Разве Н. А. Добролюбов в статье “Луч света в темном царстве” конгениален А. Н. Островскому в его драме “Гроза”? Такие вопросы предполагают наличие “третьей правды”, исходящей от вопрошающего. И низводят понятие “конгениальность” до соотношения разных интерпретаций отдельного конкретного произведения.

3. Автор и авторолог
<p>§ 11. Трансформация предмета деятельности</p>

Автор и авторолог имеют то общее, что выражают свою субъективность через трансформацию предмета деятельности.

“Можно рассмотреть любой вид человеческой деятельности с символическими объектами, чтобы увидеть, что всякий из них основан на реализации предикативной функции. Будь это математическое действие, музыкальное произведение, визуальная композиция, архитектурный ансамбль, правила дорожного движения или описание формулы молекулы, – все это претерпевает один и тот же порядок превращения: именование и предикация” (Артсег 1993: 107).

Не случайно в лингвистике так широко исследуются предикаты (Арутюнова 1976, 1988), в логистике – логика предикатов (Переверзев 1995: 113–139).

В этом аспекте литературно-художественное произведение может быть рассмотрено как одна большая метафора авторского видения мира и человека в его эмоциональной оценке.

Характер трансформации предмета изображения и характер трансформации самой образно-знаковой формы указывают нам на автора.

А. П. Чехов в “Даме с собачкой” любовную ситуацию (он и она) ориентирует в сторону социальных отношений персонажей (он, она – и общество) и в сторону семейных отношений (он – и жена, она – и муж-“лакей”). В этом заключается одна из отличительных черт чеховского мировидения: персонаж – в его связи с социальной средой.

И. А. Бунин в “Солнечном ударе” любовную ситуацию (он и она) изображает как мистическое озарение, как прекрасное и трагическое мгновение жизни.


  • Страницы:
    1, 2, 3