Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений в шести томах - Том 1. Рассказы 1907-1912

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Грин Александр / Том 1. Рассказы 1907-1912 - Чтение (стр. 2)
Автор: Грин Александр
Жанр: Зарубежная проза и поэзия
Серия: Собрание сочинений в шести томах

 

 


После такой портретной характеристики уже догадываешься, какую примерно партию представляет сей лидер. Но Грин считал нужным сказать об этой партии поточнее (рассказ ведется в форме записок Галиена Марка).
      “Я видел, что этот человек хочет ссоры, — читаем мы, — и знал — почему. В последнем номере “Метеора” была напечатана моя статья, изобличающая деятельность партии Осеннего Месяца”.
      Что это за партия Осеннего Месяца, мог ответить в то время любой читатель. Одна такая партия была в России — так называемый “Союз 17 октября”. Сколотили его крупные помещики и промышленники после пресловутого царского манифеста о “свободах” 17 октября 1905 года, и называли их октябристами. В своей статье “Политические партии в России” (1912) Ленин писал: “Партия октябристов — главная контрреволюционная партия помещиков и капиталистов. Это — руководящая партия III Думы…” Вот какая это была партия Осеннего Месяца, деятельность которой изобличал гриновский герой, журналист Галиен Марк. Казалось бы, все ясно. Однако Грин идет еще дальше, он хочет, чтобы читатели знали, какой именно деятель партии Осеннего Месяца искал ссору с журналистом.
      “Гуктас был душой партии, ее скверным ароматом. Ему влетело в этой статье”, — читаем мы дальше. Гуктас… Гуктас… Фамилия “души партии” октябристов была Гучков. Вот в какую крупную птицу целился писатель! Этот прямой экскурс Грина в политическую жизнь страны лишь на первый взгляд может показаться неожиданным. Ведь “Трагедия плоскогорья Суан” тоже является только слегка зашифрованным эскизом жизни России периода реакции. Человеконенавистник Блюм взят из действительности. Каждому, кто читал тогда “Трагедию плоскогорья Суан” (а ее все же напечатал Брюсов в 7-м номере “Русской мысли” за 1912 год), было совершенно понятно, что Блюм — эсеровский террорист. Его предварительно готовили, как он говорит, “пичкали чахоточными брошюрами”. Но Блюм не признает никаких теорий: “Они слишком добродетельны, как ужимочки старой девы… Разве дело в упитанных каплунах или генералах?.. Следует убивать всех, которые веселые от рождения. Имеющие пристрастие к чему-либо должны быть уничтожены…” Но кто же останется на земле? — спрашивают у Блюма.
      “— Горсть бешеных! — хрипло вскричал Блюм, уводя голову в плечи. — Они будут хлопать успокоенными глазами и кусать друг друга острыми зубками. Иначе невозможно”.
      “Бешеные”, подобные Блюму, порой возглавляли эсеровские акты и “эксы”.
      “Сказочник странный”… Его сказки подчас похожи на памфлеты. Романтик в каждой жилочке своих произведений, в каждой метафоре, — таким мы привыкли представлять себе Грина. А между тем…
      “Звали его Евстигней, и весь он был такой же растрепанный, как имя, которое носил: кудластый, черный и злой. Кудласт и грязен он был оттого, что причесывался и умывался крайне редко, больше по воскресеньям; когда же парни дразнили его “галахом” и “зимогором”, он лениво объяснял им, что “медведь не умывается: и так живет…”
      Откуда это? Чьи это строчки? Серафимович? Свирский с его “Рыжиком”? Гиляровский с его “Трущобными людьми”? Можно гадать сколько угодно и ни за что не догадаешься, что это… Грин. Такими строками о кудластом Евстигнее начинается его ранний рассказ “Кирпич и музыка”.
      Литературное наследие Грина гораздо шире, многообразнее, чем это можно предположить, зная писателя лишь по его романтическим новеллам, повестям и романам. Не только в юности, но и в пору широкой известности Грин наряду с прозой писал лирические стихи, стихотворные фельетоны и даже басни. Наряду с произведениями романтическими он печатал в газетах и журналах очерки и рассказы бытового склада.
      Он и начинал свой литературный путь как “бытовик”, как автор рассказов, темы и сюжеты которых он брал непосредственно из окружающей его действительности. Его переполняли жизненные впечатления, вдосталь накопленные в годы странствий по белу свету. Они настоятельно требовали выхода и ложились на бумагу, кажется, в их первоначальном облике, нимало не преображенные фантазией; как случилось, так и писалось. В “Автобиографической повести”, на тех ее страницах, где Грин описывает дни, проведенные им на уральском чугунолитейном заводе, читатель найдет те же картины неприглядных нравов рабочей казармы, что и в рассказе “Кирпич и музыка”, совпадают даже некоторые ситуации и подробности. А в напарнике юноши Гриневского, угрюмом и злом “дюжем мужике”, вместе с которым он с утра до поздней ночи (“75 копеек поденно”) просеивал уголь в решетах, можно без труда узнать прототип кудластого и злого, черного от копоти Евстигнея.
      Рассказ о Евстигнее входил в первую книгу писателя “Шапка-невидимка” (1908). В ней напечатаны десять рассказов, и почти о каждом из них мы вправе предположить, что он в той или иной степени списан с натуры. На своем непосредственном опыте познал Грин безрадостное житье-бытье рабочей казармы, сидел в тюрьмах, по месяцам не получая весточки с воли (“На досуге”), ему были знакомы перипетии “таинственной романтической жизни” подполья, как это изображено в рассказах “Марат”, “Подземное”, “В Италию”, “Карантин”… Такого произведения, которое бы называлось “Шапкой-невидимкой”, в сборнике нет. Но заглавие это выбрано, разумеется, не случайно. В большей части рассказов изображены “нелегалы”, живущие, на взгляд автора, как бы под шапкой-невидимкой. Отсюда название сборника. Сказочное заглавие на обложке книжки, где жизнь показана совсем не в сказочных поворотах… Это очень показательный для раннего Грина штрих…
      Конечно же, впечатления бытия ложились у Грина на бумагу не натуралистически, конечно же, они преображались его художественной фантазией. Уже в первых его сугубо “прозаических”, бытовых вещах прорастают зерна романтики, появляются люди с огоньком мечты. В том же кудластом, ожесточившемся Евстигнее разглядел писатель этот романтический огонек. Его зажигает в душе галаха музыка. Образ романтического героя рассказа “Марат”, открывающего “Шапку-невидимку”, был, несомненно, подсказан писателю обстоятельствами известного “каляевского дела”. Слова Ивана Каляева, объяснявшего судьям, почему он в первый раз не бросил бомбу в карету московского губернатора (там сидели женщина и дети), почти дословно повторяет герой гриновского рассказа. Произведений, написанных в романтико-реалистическом ключе, в которых действие происходит в российских столицах или в каком-нибудь окуровском уезде, у Грина немало, не на один том. И, пойди Грин по этому, уже изведанному пути, из него, безусловно, выработался бы отличный бытописатель. Только тогда Грин не был бы Грином, писателем оригинальнейшего склада, каким мы знаем его теперь.
      Ходовая формула “Писатель N занимает особое место в литературе” изобретена в незапамятные времена. Но она могла бы быть вновь открыта во времена гриновские. И это был бы как раз тот случай, когда стандартная фраза, серый штамп наливаются жизненными соками, находят свой первозданный облик, обретают свой истинный смысл. Потому что Александр Грин занимает в русской литературе подлинно свое, особое место. Нельзя вспомнить сколько-нибудь схожего с ним писателя (ни русского, ни зарубежного). Впрочем, дореволюционные критики, а позже и рапповские упорно сравнивали Грина с Эдгаром По, американским романтиком XIX века, автором популярной в пору гриновской юности поэмы “Ворон”, каждая строфа которой заканчивается безысходным “Nevermore!” (“Никогда!”).
      Юный Грин знал наизусть не только “Ворона”. По свидетельству современников, Эдгар По был его любимым писателем. Фантазию юного мечтателя возбуждали произведения автора “Ворона” и его биография. В ней видел Грин черты своей жизни, черты своей горькой, бесприютной юности в “страшном мире” старой, царской России, черты борения своей мечты с жестокой действительностью. Широкой и громкой была тогда популярность Э.По. Стихотворения и “страшные новеллы” американского фантаста в то время переводились и печатались во множестве. Их высоко ценили такие разные писатели, как А.Блок и А.Куприн. Стихи Блока, посвященные “безумному Эдгару” (“Осенний вечер был. Под звук дождя стеклянный…”), не сходили с уст литературной молодежи. Куприн говорил, что “Конан Дойл, заполонивший весь земной шар детективными рассказами, все-таки умещается вместе со своим Шерлоком Холмсом, как в футляр, в небольшое гениальное произведение Э.По “Преступление в улице Морг”…”
      Разделяя тут общее мнение, Грин считал автора “Ворона” и “Преступления в улице Морг” превосходным поэтом, блестящим мастером авантюрного и фантастического жанров, нередко пользовался его стилевыми приемами, учился у него изображать фантастическое в реальных подробностях, виртуозно владеть сюжетом. Однако на этом их сходство кончается. Сюжеты у них, как правило, разные. Возьмем, к примеру, один из самых ранних романтических рассказов Грина — “Происшествие в улице Пса” (1909). Конечно же, не случайно, не наугад выбрано это похожее заглавие. А написан он о другом. В нем нет хитросплетенной детективной интриги, нет столь характерного для Э.По натуралистического интереса к “страшному”. Совсем иное интересует молодого писателя. Его волнует нравственный смысл происшествия на улице Пса. Виновница уличного самоубийства Александра Гольца, некая смуглянка “с капризным изгибом бровей”, появляется и исчезает на первой же странице. Далее речь идет о самом Гольце, этом чародее, который умел совершать чудеса, но не смог затоптать в своем сердце любовь:
      “От живого держались на почтительном расстоянии, к мертвому бежали, сломя голову. Так это человек просто?
      Так он действительно умер? Гул вопросов и восклицаний стоял в воздухе. Записка, найденная в кармане Гольца, тщательно комментировалась. Из-за юбки? Тьфу! Человек, встревоживший целую улицу, человек, бросивший одних в наивный восторг, других — в яростное негодование… вынимавший золото из таких мест, где ему быть вовсе не надлежит, — этот человек умер из-за одной юбки?! Ха-ха!”
      Обыватели расходились удовлетворенными. Но, подобно тому, “как в деревянном строении затаптывают тлеющую спичку, гасили в себе мысль: “А может быть — может быть — ему было нужно что-нибудь еще?”
      Гриновским героям всегда нужно “что-нибудь еще”, что никак не укладывается в рамки обывательской нормы. Когда Грин печатал свои первые романтические произведения, нормой была “санинщина”, разгул порнографии, забвение общественных вопросов.
 
“Проклятые вопросы”,
Как дым от папиросы,
Рассеялись во мгле.
Пришла Проблема Пола,
Румяная фефела,
И ржет навеселе, —
 
      писал сатирический поэт тех дней Саша Черный. Герой гриновского рассказа, умерший “из-за юбки”, представлялся старомодным и смешным не только обитателям улицы Пса.
      Тогда еще начинающий автор, из-за лютой нужды нередко печатавшийся в изданиях бульварного пошиба вроде какого-нибудь “Аргуса”, или “Синего журнала”, Грин умел оберегать свои рассказы от тлетворной “моды”. Он через всю свою трудную жизнь пронес целомудренное отношение к женщине, благоговейное удивление перед силой любви. Но не той любви, гибельной, погребальной, мистической, перед которой склонялся Э.По, утверждавший, что “смерть прекрасной женщины есть, бесспорно, самый поэтический в мире сюжет…” А любви живой, земной, полной поэтического очарования и… чертовского упрямства. Даже в воздушной, сказочной “бегущей по волнам” Фрези Грант — и в той, по убеждению писателя, “сидел женский черт”. Иной раз, как в “Происшествии в улице Пса”, он коварен и жесток. Но чаще всего у Грина это добрый “черт”, спасительный, вселяющий в душу мужество, дающий радость.
      Если отыскивать причины, почему ко всему гриновскому так увлеченно тянется наша молодежь, одной из первых причин будет та, что Грин писал о любви, о любви романтической, чистой и верной, перед которой распахнута юная душа. Подвиг во имя любви! Разве не о нем мечтает каждый, кому семнадцать?
      Стоит сравнить любой из светлых, жизнеутверждающих рассказов Грина о любви, написанных им еще в дореволюционную пору, скажем, “Позорный столб” (1911) или “Сто верст по реке” (1916), с любой из “страшных новелл” американского романтика, чтобы стало совершенно очевидно, что романтика у них разная и они сходны между собой, как лед и пламень.
      “Пред Гением Судьбы пора смириться, сор”, — наставляет “безумный Эдгар” поэта в блоковском стихотворении. Смирение от безнадежности, упоение страданием, покорность перед неотвратимостью Рока владеют смятенными душами фантастических персонажей Э.По. На кого же из них хоть сколько-нибудь похожи Тинг и Ассунта, упоенные “грозной радостью” бытия? Или бесстрашные в своей любви Гоан и Дэзи (“Позорный столб”)? Или Нок и Гелли, нашедшие друг друга вопреки роковым обстоятельствам (“Сто верст по реке”)?
      Отличительной чертой гриновских героев является не смирение, а, наоборот, непокорность перед коварной судьбой. Они не верят в Гений Судьбы, они смеются над ним и ломают судьбу по-своему.
      Литературный путь Грина не был обкатанным и гладким. Среди его произведений есть вещи разного художественного достоинства. Встречаются и такие, что писались под влиянием Э.По, кумира гриновской юности. Но по основному содержанию их творчества, эмоциональному воздействию на души читателей Грин и Э.По — писатели полярно противоположные.
      Примечательна одна из рецензий в журнале “Русское богатство”, который редактировал Короленко. Она начинается словами, обычными для тогдашних оценок гриновского творчества:
      “По первому впечатлению рассказ г. Александра Грина легко принять за рассказ Эдгара По. Так же, как По, Грин охотно дает своим рассказам особую ирреальную обстановку, вне времени и пространства, сочиняя необычные вненациональные собственные имена; так же, как у По, эта мистическая атмосфера замысла соединяется здесь с отчетливой и скрупулезной реальностью описаний предметного мира…”
      А заканчивается эта рецензия выводом неожиданным и точным:
      “Грин — незаурядная фигура в нашей беллетристике; то, что он мало оценен, коренится в известной степени в его недостатках, но гораздо более значительную роль здесь играют его достоинства… Грин все-таки не подражатель Эдгара По, не усвоитель трафарета, даже не стилизатор; он самостоятелен более, чем многие пишущие заурядные реалистические рассказы, литературные источники которых лишь более расплывчаты и потому менее очевидны… Грин был бы Грином, если бы и не было Эдгара По”.
      Уже тогда это было ясно людям, судящим о вещах не по первому впечатлению.
      Нет, Грин не пересадочное, не экзотическое растение на ниве российской словесности, произрастающее где-то на ее обочине. И если уж искать истоки его творческой манеры, его удивительного умения вторгать фантастическое в реальное, то они в народных сказках, и у Гоголя, в его “Носе” или “Портрете”, и у Достоевского, и в прекрасных повестях и рассказах русского фантаста Н.П.Вагнера (1829–1907), писавшего под сказочным псевдонимом Кот Мурлыка. Его книжки хорошо знал Грин с детства. Иные из гриновских новелл вызывают в памяти “Господина из Сан-Франциско” И.Бунина, “Листригонов” А.Куприна… Нет, Грин не иноземный цветок, не пересадочное растение, он “свой” на многоцветной ниве русской литературы, он вырос как художник на ее почве, там глубокие корни его своеобычной манеры.
      Творчество Грина в его лучших образцах не выбивается из традиций русской литературы — ее высокого гуманизма, ее демократических идеалов, ее светлой веры в Человека, чье имя звучит гордо. То, что эта неизбывная мечта о гордом человеке бьется в книгах Грина неприкрыто, обнаженно, яростно, может быть, и делает его одним из самых оригинальных писателей.
      Литературные друзья Грина вспоминают, что он несколько раз пытался написать книгу о Летающем Человеке и считал, что ничего необыкновенного в таком сюжете нет.
      “Человек будет летать сам, без машины”, — уверял он. Однако этого мало. Он вполне убежденно доказывал, что человек уже летал когда-то, в незапамятные времена, была когда-то такая способность у человека. Но по неизвестным пока нам причинам способность эта угасла, атрофировалась, и человек “приземлился”. Но это не навсегда! Ведь осталась все же смутная память о тех крылатых временах — сны! Ведь во сне человек, летает. И он обязательно отыщет, разгадает этот затерянный в тысячелетиях секрет, вернет свою былую способность: человек будет летать!
      Былинные богатыри, сказочные великаны не были для Грина только красочным вымыслом, порождением народной фантазии. Он доказывал, что жили на земле великаны, и они даже оставили после себя материальные памятники, дольмены, загадочные сооружения из гигантских камней на берегах Балтийского моря. И этот секрет тоже раскроет человек, и будут снова жить на земле великаны.
      Конечно, при желании эти мечты можно назвать наивной фантазией. Только то была фантазия художника.
      Грин написал свою книгу о Летающем Человеке, писал он и о великанах, поднимающих горы (“Гатт, Витт и Редотт”). Наивность, обнаженность фантастической выдумки, которая приобретала в его книгах черты реальности, чуть не бытовой повседневности (Летающий Человек в романе “Блистающий мир” становится цирковым артистом!) — не в этом ли одна из тайн чудодейственной гриновской манеры, которая так крепко и непосредственно захватывает читателей, особенно юных читателей?

3

      Книги Грина уже давно любят и ценят в одинаковой мере и читатели и писатели. В начале 1933 года, вскоре после смерти автора “Алых парусов”, Александр Фадеев и Юрий Либединский написали в издательство “Советская литература”:
      “Обращаемся в издательство с предложением издать избранные произведения покойного Александра Степановича Грина. Несомненно, что А.С.Грин является одним из оригинальнейших писателей в русской литературе. Многие книги его, отличающиеся совершенством формы и столь редким у нас авантюрным сюжетом, любимы молодежью…”
      Это предложение поддержали своими краткими отзывами о Грине десять писателей: Николай Асеев, Эдуард Багрицкий, Всеволод Иванов, Валентин Катаев, Леонид Леонов, Александр Малышкин, Николай Огнев, Юрий Олеша, Михаил Светлов, Лидия Сейфуллина.
      Как удивительно едины в оценке творчества Грина эти разные писатели! Казалось бы, что общего между бытовыми повестями Лидии Сейфуллиной и “Бегущей по волнам” или “Алыми парусами” А.Грина, между “земной”, наиреальнейшей Виринеей и аллегорической Ассоль? Но Л.Сейфуллина видела это общее, видела в Грине что-то свое, нужное ей, нужное читателям.
      Отстаивая произведения Грина, писатели заботились “о сохранении лица эпохи и ее литературы”. Грина не вынешь из эпохи, не вынешь его из литературы первого революционного десятилетия, романтический герой которого выходил на арену истории, говоря словами поэта Николая Тихонова:
 
Праздничный, веселый, бесноватый,
С марсианской жаждою творить…
 
      Творчество Грина — черточка лица эпохи, частица ее литературы, притом частица особенная, единственная. В чем же эта единственность, которую отмечают в своих отзывах писатели, в чем своеобычность Грина, одного из любимых авторов юношества не только в нашей стране, но и за ее рубежами? Гриновские произведения переводятся на иностранные языки, их читают во многих странах.
      Уже говорилось, что Грина потрясала чеховская повесть “Моя жизнь”, ему казалось, будто он полностью читает о Вятке, городе его безотрадного детства и отрочества, читает о своей жизни, о себе. Те же чувства, ту же дрожь самопознания должен был испытывать Грин, перечитывая всем нам любовно памятный маленький рассказ Чехова “Мальчики”. В худеньком смуглом гимназисте, избравшем себе грозное имя “Монтигомо Ястребиный Коготь” и грезящем о дальних путешествиях в те таинственные страны, где сражаются с тиграми и добывают золото, “поступают в морские разбойники и в конце концов женятся на красавицах”, Грин должен был узнавать самого себя. Тем более что, словно чудом каким, совпадали кое-какие биографические и даже портретные детали…
      “Чечевицын был такого же возраста и роста, как Володя, — читаем мы в рассказе у Чехова, — но не так пухл и бел, а худ, смугл, покрыт веснушками… если б на нем не было гимназической куртки, то по наружности его можно было бы принять за кухаркина сына. Он был угрюм, все время молчал и ни разу не улыбнулся…”
      Право же, этот чеховский портрет упрямца-мечтателя мало чем отличается от автопортрета, нарисованного Грином в его “Автобиографической повести”.
      Мы не знаем, остался ли чеховский упрямец тем же пылким фантазером и романтиком или его “среда заела” и он забыл о своем побеге в пампасы, забыл отважного Монтигомо Ястребиного Когтя, вождя непобедимых, — но его “двойник” Александр Грин (и на склоне лет твердивший, что “детское живет в человеке до седых волос”) на всю жизнь сохранил в своей душе дерзкие мальчишеские мечты о дальних странствиях, о бесстрашных мореплавателях, чьи сердца открыты для славных и добрых дел, о гордых красавицах из рыбачьих поселков, озаренных солнцем океана.
      Грин перенес их, эти всегда живые, никогда не стареющие мальчишеские мечты о подвигах и героях, в свои произведения. Он изобразил в своих книгах страну юношеской фантазии, тот особый мир, о котором справедливо сказано, что это
 
…Мир, открытый настежь
Бешенству ветров.
 
      Слова эти сказаны поэтом, в биографии и творчестве которого есть гриновская частица. Он, Эдуард Багрицкий, сам говорил об этом в своем отзыве в издательство в 1933 году: “А.Грин — один из любимейших авторов моей молодости. Он научил меня мужеству и радости жизни…”
      Еще в дореволюционные годы называли Грина автором авантюрного жанра, прославившим себя рассказами о необычайных приключениях. Он был великолепным мастером композиции: действие в его произведениях разворачивается, как пружина, сюжеты их всегда неожиданны. Но не здесь заключается главное. “Сочинительство всегда было моей внешней профессией, — писал Грин в 1918 году, — а настоящей внутренней жизнью является мир постепенно раскрываемой тайны воображения…” Писатель говорил о себе. Однако этими же словами он мог бы сказать о многих своих героях: они люди яркой внутренней жизни, и тайны воображения волнуют их столь же трепетно, ибо они неисправимые мечтатели, искатели незнаемого, поэты в душе.
      Авантюрные по своим сюжетам, книги Грина духовно богаты и возвышенны, они заряжены мечтой обо всем высоком и прекрасном и учат читателей мужеству и радости жизни. И в этом Грин глубоко традиционен, несмотря на все своеобразие его героев и прихотливость сюжетов. Иногда кажется даже, что он намеренно густо подчеркивает эту моралистическую традиционность своих произведений, их родственность старым книгам, притчам. Так, два своих рассказа, “Позорный столб” и “Сто верст по реке”, писатель, конечно же, не случайно, а вполне намеренно заключает одним и тем же торжественным аккордом старинных повестей о вечной любви: “Они жили долго и умерли в один день…”
      В этом красочном смешении традиционного и новаторского, в этом причудливом сочетании книжного элемента и могучей, единственной в своем роде художественной выдумки, вероятно, и состоит одна из оригинальнейших черт гриновского дарования. Отталкиваясь от книг, прочитанных им в юности, от великого множества жизненных наблюдений, Грин создавал свой мир, свою страну воображения, какой, понятно, нет на географических картах, но какая, несомненно, есть, какая, несомненно, существует — писатель в это твердо верил — на картах юношеского воображения, в том особом мире, где мечта и действительность существуют рядом.
      Писатель создавал свою страну воображения, как кто-то счастливо сказал, свою “Гринландию”, создавал ее по законам искусства, он определил ее географические начертания, дал ей сияющие моря, по крутым волнам пустил белоснежные корабли с алыми парусами, тугими от настигающего норд-веста, обозначил берега, поставил гавани и наполнил их людским кипением, кипением страстей, встреч, событий.
      “Опасность, риск, власть природы, свет далекой страны, чудесная неизвестность, мелькающая любовь, цветущая свиданием и разлукой; увлекательное кипение встреч, лиц, событий; безмерное разнообразие жизни, между тем как высоко в небе — то Южный Крест, то Медведица, и все материки в зорких глазах, хотя твоя каюта полна непокидающей родины с ее книгами, картинами, письмами и сухими цветами, обвитыми шелковистым локоном, в замшевой ладанке на твердой груди…”
      Так мечтает о море, о профессии капитана юноша, герой гриновской повести “Алые паруса”. У кого из юных читателей не встрепенется тут сердце? Кто из читателей, увы, уже не юных, не вздохнет над этими мечтательными строчками?
      Одна из самых притягательных черт гриновского своеобразия в том и состоит, что мир юношеского воображения, страну чудесных подвигов и приключений писатель изображает так, будто страна эта и в самом деле существует, будто мир этот зрим и весом и знаком нам в мельчайших подробностях. И писатель прав. Читая его книги, мы в той или иной мере узнаем в них себя, узнаем свои юношеские грезы, свою страну воображения и испытываем ту же дрожь самопознания, какую испытывал сам Грин, читая Чехова или Жюля Верна, Фенимора Купера или Брет Гарта.
      Было бы наивно полагать, что этот воображаемый мир писатель Грин только запомнил, что свои мечты и своих героев он просто “вычитал” из книг и в книги же — свои книги — вставил. А так нетрудно подумать, если довериться первому впечатлению. Иностранные имена… Неведомые гавани — Зурбаган, Лисс, Гель-Гью… Тропические пейзажи… Некоторые критики, привыкшие судить о книгах по беглому взгляду, вполне убежденно представляли Грина читателям “осколком иностранщины”, переводчиком с английского. Но в литературе, как и в жизни, первое впечатление чаще всего бывает ошибочным, и книги пишутся не для того, чтобы только перебрасывали их страницы, а чтобы их читали.
      “Русский Брет Гарт”… “Русский Джек Лондон”… Еще и так именовали Грина охотники приискивать ему иностранных аналогов. Что касается Джека Лондона, то он стал по-настоящему известен в России тогда, когда Грин уже вошел в литературу. А вот Брет Гарта, которого Горький называл “прекрасным романтиком, духовным отцом Джека Лондона”, того Грин действительно знал с отроческих лет. Мальчишки его поколения читали Брет Гарта запоем, воображая себя бесстрашными следопытами снежных гор Клондайка, удачливыми золотоискателями. Бретгартовская черта есть в биографии писателя. Шестнадцатилетним мальчиком он пустился искать счастья на русском Клондайке — рыл золото на Урале.
      Романтика “певца Калифорнии”, герои его книг — рудокопы, старатели, люди мужественной души и открытого, отзывчивого сердца — были близки Грину. И в некоторых его произведениях можно уловить бретгартовские мотивы. Только звучат они у Грина по-своему, как по-своему звучат у него “мотивы” Майн Рида или Жюля Верна, Купера или Стивенсона. Кажется, никто еще не решился утверждать, что “Алые паруса” Грин писал “по Жюлю Верну”, по его роману “Пятнадцатилетний капитан”, а “Золотую цепь” вымерил “по Стивенсону”, скажем, по его “Острову сокровищ”. Однако ведь есть что-то жюльверновское в гриновских капитанах. Есть в его книгах что-то от романтики той калейдоскопической майнридо-жюльверновской литературы о путешествиях и приключениях, которой мы зачитываемся в детстве, а потом забываем, словно бы пеплом покрывается ярый жар тех далеких и радостных впечатлений.
      Читая Грина, мы отгартываем пепел. Грин ничего не забыл. Новым жаром вспыхивает в его книгах та “героическая живописная жизнь в тропических странах”, которой упивался он мальчиком. Только страны у него теперь другие, гриновские. И другие у него романтические герои. Трезвый и рассудительный Дик Сэнд, жюльверновский пятнадцатилетний капитан, при всех его несомненных достоинствах, вряд ли понял бы Артура Грэя с его явно неделовыми алыми парусами.
      “Что-то” от Жюля Верна или “что-то” от Стивенсона в мире гриновского воображения — это лишь травка для настоя, для экзотического запаха. Конечно, “книжность” в произведениях Грина чувствуется сильнее, чем у других писателей. И это понятно. Герои майнридовского, бретгартовского, жюльверновского склада были героями юношеской фантазии не одного Грина, и это нашло свое отражение в том особом, художественном мире, который создал писатель. И, однако, “книжность” в гриновском творческом методе более всего — только условность, литературный прием, причем прием иногда иронический.
      Возьмем, к примеру, один из самых популярных гриновских рассказов — “Капитан Дюк”. Уж куда, казалось бы, “заграничнее” заглавие! Но, читая рассказ, мы, быть может, с удивлением обнаружим, что имена в нем совсем не иностранные, а условные, придуманные автором, что Зурбаган — тоже не за семью морями…
      Какое же это, скажите, иностранное имя — Куркуль? Им назван в рассказе матрос, трусливо бежавший с борта ненадежной “Марианны”. “Куркуль” — по-украински “кулак, богатей”, и ничего более. Столь же “иностранно” имя другого матроса “Марианны” — Бенц. Писатель заимствовал это словцо из одесского жаргона. И Бенц полностью оправдывает свое прозвище: он нахал, самочинно вселившийся в капитанскую каюту, скандалист, ругатель. У имени Дюка тоже одесское происхождение. Статуя дюка (то есть герцога) Ришелье, одного из “отцов” старой Одессы, стоит на площади города. Одесситы называют эту статую просто Дюком. О запомнившемся ему “памятнике Дюка” Грин говорит в своей автобиографии. Кроме того, имя героя рассказа выбрано, наверно, еще и по звукоподражательному признаку: “дзюк”, “грюк”, — что вполне гармонирует с шумливым характером капитана.
      А зачем, спрашивают иногда, Грин эти имена придумывал? Ведь в его произведениях подчас лишь имена персонажей да названия гаваней звучат экзотически. Замени имена, скажи, что действие происходит не в Зурбагане, а предположим, в Одессе, и что изменится в содержании того же “Капитана Дюка”? Но попробуйте, замените… Капитана Дюка назовите “просто” Дюковым. Общину Голубых Братьев, куда заманивают бравого капитана лукавые святоши, переделайте в сектантскую общину. Тем паче, что в тексте есть даже прямое указание на это. “Сбежал капитан от нас. Ушел к сектантам, к Братьям Голубым этим, чтобы позеленели они!” — объясняет кок Сигби положение дела портовому мудрецу Морскому Тряпичнику.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33