Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Однофамилец

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гранин Даниил / Однофамилец - Чтение (стр. 8)
Автор: Гранин Даниил
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Только потому, что у нас кейф, безделье? Так вы утешаетесь? А может, они стремятся на передовую? - Кругом было темно, а в зрачках её горели бешеные огни. - Мы работаем побольше ваших шабашников! Наши головы ни выходных, ни отпуска не имеют. А что касается грязи, так я, к вашему сведению, каждые год весной и осенью в поле, я вот этими руками в колхозе столько картошки убираю, что всем вашим монтёрам хватит. Да, да, кандидаты наук, доценты, лауреаты... пропалываем, и гнильё перебираем на овощных базах, и не ноем. У нас бездельников не больше, чем у ваших... Только у нас стащить нечего. Вот наш недостаток...
      - Но это же глупо - хаять друг друга.
      - Не я начала.
      Они препирались, всё более ожесточаясь, и опять в последнюю минуту, когда Кузьмин понял бесцельность их схватки, но ещё не нашёл силы уступить, Аля опередила - мягко и виновато поскребла его руку.
      - Вы помните, Павлик:
      Чужое сердце - мир чужой,
      И нет к нему пути!
      В него и любящей душой
      Не можем мы войти...
      Он вслушивался в эти стихи, пытаясь продолжить их музыку... Знал ли он их когда-то? Читал ей наизусть или она ему читала?
      - ...Вы, Павлик, могли себя чувствовать счастливым, пока не знали... Теперь же, когда есть уравнение Кузьмина... Оно будет существовать независимо от вас. В этом отличие науки. А кто устанавливал выключатели... не всё ли равно, никого это не интересует...
      Положим, случись что, и весьма даже будут интересоваться. Поднимут документацию.
      Она не понимает, что совсем это не всё равно, кто устанавливал, кто монтировал. Вот муфты акимовские, кабель акимовский... Этого Акимова он застал уже в самые последние месяцы перед смертью: маленький, с перекошенным от пареза страшноватым лицом, на котором успокаивающе светились голубенькие добрые глаза. Кабель, проложенный Акимовым, муфты, смонтированные Акимовым, славились надёжностью. При аварии смотрят по документам, кто делал муфту; сколько лет, как Акимов умер, а до сих пор всем известно: если муфта его - можно ручаться, что авария не в муфте. Даже сделанное им в блокаду стоит и работает. Десять лет пройдёт, двадцать, и по-прежнему имя его будет жить в уважении. Вот тебе и загробная жизнь.
      Но вообще-то...
      В Горьком Кузьмина не хотели пускать в цех автоматов, который он монтировал. Никто тут не знал, не помнил, как монтажники там ползали под крышей, по чёртовым ходам-переходам, волоча кабель, двести сорок квадрат, а попробуй обведи его нужным радиусом между балками, покорячишься, пока управишься с этой жесткой виниловой изоляцией, только через плечо её угнёшь. Как у него кружилась голова от тридцатиметровой высоты, с детства у него был страх высоты... "Что вам надо?" - спросил по телефону начальник цеха. "Посмотреть? Чего смотреть?" Разве объяснишь. И не доказать было, что именно он монтировал цех, никаких справок не даётся... Потом, когда его наконец пропустили, он обнаружил, что цех уже не тот, аппаратуру заменили, поставили новые моторы, только крановое хозяйство осталось, на той же тридцатиметровой отметке.
      Сколько было таких цехов... А в самом деле - сколько? Он даже приостановился. Штук двадцать наберётся, плюс ещё подстанции, распредустройства, пульты... Нет, нет, не так уж плохо это выглядит. Если ещё нынешний объект вытолкнуть, то считай, второй завод целиком...
      - ...Что ж вы, Павлик, из-за того, что Корольков вам не так сказал, из-за этого вы закусили удила?
      - Он сказал совершенно точно. Сказал то, что не принято говорить, но все думают: "Ни на что другое не способен".
      - Обиделись?
      - Нисколько. Я-то способен. Какая тут обида, ты не поняла...
      Такое словами не передать. Это пережить надо, когда с нуля начинаешь. Всё твоё в пустом, чистом, пахнущем известью, краской зале. Ну, не совсем всё. Машины, железо устанавливают другие. Но сила, то есть энергия, свет, тепло, движение, - это твоё. Первооснова. Азбука. Потом можешь читать что угодно, но вначале кто-то должен выучить тебя азбуке. Об этом первом учителе забывают. У монтажника работа незаметная. Своего монтажники ничего не делают. Они готовое ставят на место. Исправляют чужие ошибки: проектировщиков, строителей, поставщиков. Позавчера хватились - щиты привезли покорёженные. Кому приводить в порядок? Монтажникам. Заказчик плохо хранил реле - монтажники очищают ржавчину, окислы, драят, заменяют контакты. Работяги прекрасно знают, что они не обязаны. И в заработке теряют, и не выведешь им. Чего проще - не годится реле - гони другое. Не дадите - стоим. Постоим, постоим - уйдём на другой объект. Но почему-то никогда этого права своего не удавалось осуществить! И работяги - эти шабашники, эти халтурщики, эти рвачи, молотки, эти хваты, которые умели качать права будь здоров, - помалкивали, чистили щиты от краски, исправляли реле... Понимали: они не сделают - всё остановится, все сроки, планы полетят...
      - ...ежедневно я необходим. Без меня не обойтись. И ежедневно есть результат. Видно, сколько сделано. Не отвлечённые цифры, не научные отчёты, что гниют потом годами. Не проекты. И даже, скажу тебе, не то что на заводе: собираешь мотор, толком неизвестно, куда, для чего. А тут всё понятно. Любому. Мы последняя инстанция. Финиш для каждой катушечки. Кончили - и пуск. И всё заработало, закрутилось...
      Нужен он, это точно, ничего не скажешь. Ежечасно. Для всяких оказий. Редко для хорошего. С утра сегодня - агрегат в последнюю минуту перед пуском сменили, и подводка оказалась не на месте. Наращивать надо, а как её нарастишь? Места нет, и шкафы силовые не вписываются. Куда их ставить? Подать сюда Кузьмина, пусть изобретает, пусть придумывает, он начальник, он голова...
      - ...Но это по мне. По мне. А у вас... Столько лет обходились без меня, и обойдутся. Я не хочу зависеть от своего таланта. Нет у меня таланта... - повторил он, с интересом прислушиваясь к своим словам. Как будто нацелился и выстрелил, ударил снарядом в свой сказочный мраморный город, с тихими улицами, высокими библиотечными залами, с памятниками, мемориальными досками, золотом по белому мрамору... Взрыв, дым, поднимается белая пыль над руинами. Обломки. Развалины. Колонны Парфенона, камни дворца Диоклетиана в Сплите...
      - Если бы ты видела, какую я капусту вырастил, ты бы не стала меня уговаривать.
      - Какая капуста? - сухо сказала Аля. - При чём тут капуста?
      - Так ответил Диоклетиан, экс-император, когда римские кесари уговаривали его вернуться к власти, - улыбаясь, он смотрел в тёмное небо. Слыхала про такую историю?
      Ему хотелось уязвить её, пробить её высокомерие, её отвратительную уверенность.
      - Почём ты знаешь, что мне надо? Кем я должен быть, по-твоему? Откуда тебе это известно? Ну да, тебе всё известно, ты знаешь, как лучше жить... Почему ты не слушаешь, что я тебе говорю?
      - Потому что я не верю вам, не верю, - она, поддразнивая, засматривала ему в лицо. - Ни одному слову не верю, всё это притворство, все эти мысли, взятые напрокат. Римский император - это же пижонство, это не пример.
      - Но почему ты не веришь? Странно... Какая мне корысть притворяться? У меня не будет второй жизни, чтобы говорить правду. И неизвестно, когда мы встретимся ещё...
      При свете фонаря он увидел, как она съёжилась
      - Это... зачем... Какой вы жестокий... Опять вы делаете ужасную ошибку...
      Он был доволен, хотя не понимал, что её так прошибло.
      - ...Может, у вас, Павлик, какая-то перспектива? Какие-то планы? На что вы надеетесь? - настаивала она, в отчаянии недоумевая, почему он не раскаивается, почему не приходит в ужас, узнав, что всю жизнь занимался не своим делом, что потерял её, ибо она была неотделима от его великих деяний.
      "Не хочу", - отвечал он. "А я выше этого". "Всё это уже было". "Пойми, мне неинтересно". Все эти ответы ничего не разъясняли. Поведение его выглядело загадочно. Или нелепо. Хуже всего, что от Алиной настойчивости решимость его возрастала. Он ничего не мог поделать с собой. Голос его звучал убеждённо, как будто много лет Кузьмин готовился к этому часу, к этому отпору.
      - Помните, Павлик, вы уверяли меня, что перевернёте горы? Где эти горы?
      Наверняка он так говорил. Горы!.. Ах, чудак, - простые наконечники, которые он предложил десять лет назад, и те ещё осваивают. Сейчас он мечтает изготавливать контакторы, маленькие, подобно японским, лёгкие и надёжные, - вот какие у него остались горы, совсем не те голубые, сверкающие ледниками исполины, что виделись молодому Кузьмину на горизонте его жизни.
      Слова Али всё же причиняли боль. Не ту, какой она добивалась, но боль.
      Аля судила его, каким знала его тогда. То есть не его, а того мальчишку, за то, что он не совпадает, не поступает так, как должен был бы поступать...
      Они вышли к стоянке такси. Машин не было, и людей не было, и не было где укрыться от ветра и мороси.
      Он заслонял Алю, она стояла неподатливо прями. Кузьмин обнял её за плечи, мягко прижал к себе, и она вдруг охватила его за шею, зацеловала его часто, быстро обегая тёплыми губами его лицо.
      - Павлик, если б вы знали, Павлик, кем вы были для меня все эти годы. Вы всегда присутствовали. Папа перед смертью тоже просил, чтобы я помогла вам. Я знаю, я недостойна, но я втайне верила, честное слово, я так ждала, что этот день придёт...
      Слова её ударялись в его щеку, уходили вглубь сотрясением, болью. Было чувство полной власти над этой женщиной - как будто на миг она лишилась судьбы и очутилась на границе между привычным и неизвестным. Она жаждала самопожертвования, достаточно было одного движения, одного слова.
      - ...Мне от вас ничего не нужно, Павлик, не бойтесь, я не покушаюсь... Стыдно, что я так надеялась...
      - На что?
      - ...И ничего не могу найти из того, что оставила.
      - Но это же смешно, Аля, я не могу отвечать на твои детские фантазии.
      - Вот именно - фантазии. Как просто вы разделались, Павлик.
      - Посмотри: я другой, совсем другой человек. Того уже нет, как ты не можешь этого понять. И Корольков другой, и Лаптев, мы все стали другие, не хуже, не лучше, а другие. Это получается незаметно...
      "Пришла моя пора, прошла моя пора, - подумал он, - меняется всего одна буква..."
      - Почему же, я поняла. Вы, Павлик, всегда были другой. Не тот, за кого вас принимали. Вы оказались куда меньше своего таланта, - при этом она не отстранилась, она продолжала всё тем же ласково-льнущим голосом, только плечи её закаменели. - Не тому было отпущено. Ошиблись. И я ошиблась, я любила... ах, Павлик, если б вы знали, кого я любила все эти годы. Какой он был, ваш тёзка... Талант у вас, Павлик, не стал призванием, вы нисколечко не пожертвовали ради него. Вы доказали, что талант - это излишество, ненужный отросток. Избавились и счастливы. Всё было правильно. За одним только исключением, Павлик: будущее-то ваше - оно позади. У вас впереди не остаётся ничего. Но это мелочь. Вы прекрасно обойдётесь своей капустой. Вместо будущего у вас перспективный план по капусте. - Она отстранилась и посмотрела на него, обнажив в улыбке белые чистые свои зубы. - Не надо делать такое лицо, ничего, переключите свою злость на производственные показатели...
      Никакой злости он не чувствовал. Сырая одежда тяжело навалилась на плечи, тянула его к земле. Он закрыл глаза, асфальт мягко качнулся под ногами. Площадь могла опрокинуться на него вместе с фонарями, газонами и гранитным парапетом. Он крепко взял Алю под руку.
      - Со мною надо постепенно... - сказал он, но слова были горькие, связывали рот, и Кузьмин замолчал.
      Такси не было. Время тянулось без звуков, движения, тусклая пелена тумана поглощала всё. Где-то неслышно, как стрелки часов, ползли тени машин, взбираясь на мост.
      Какими извилистыми путями жизнь вывела его к этому вечеру. Он стоял на развилке судьбы. Аля, Лазарев, Корольков... Замкнулось в кольцо то, что он считал незначащим эпизодом своей юности, навсегда смытым, стёртым... Ан нет, давние, казалось бы, случайные слова, встречи - все они жили, дожидаясь своего часа, разрослись...
      - Что, по-твоему, выше, - вдруг спросил он, - жизнь или судьба?
      Она равнодушно пожала плечами.
      - Жизнь выше, - сам себе ответил Кузьмин.
      - Вы что же, Павлик, окончательно простили Лаптева? - спросила Аля.
      - Я его даже поблагодарил. Думаю, что так будет лучше.
      - Кому лучше?
      - Всем, нам всем, и тебе тоже, - предостерегающе сказал он. - Твой отец, несмотря ни на что, чтил Лаптева, он сам говорил мне.
      Ничего подобного Лазарев не говорил. Но какое это имело значение? Не стоило Але копаться в прошлом, во всяком случае ни к чему ей сталкиваться с Лаптевым. Ради отца и ради Лаптева. Потому что Лаптев в этом вопросе фанатик, он может зайтись и не пощадить её чувств к отцу, и оба они затерзают друг друга. Ложь, правда - когда-то это было так ясно: ложь дурно, правда - хорошо, всякая правда хороша, правда не может повредить, ложь не может быть оправдана. С годами судить людей стало труднее. Всё перепуталось. А судить надо было. Он понимал одно - с демонами прошлого надо обращаться крайне осторожно.
      Зайдя в номер, Аля скинула намокшие туфли, привела себя в порядок, надела лодочки, припудрилась и, как было условлено, спустилась в бар, где сидел Корольков с французскими гостями.
      Привычные эти действия, привычная обстановка несколько успокоили её. Французы шумно обрадовались ей, принесли коктейль, она выпила и даже закурила. За столиком обсуждали математиков Бурбаки, потом сравнивали красоту законов Эйлера и Гаусса, смеялись над шуточками Несвицкого. Он, щеголяя своим прононсом, расчёсывал бородку, наслаждаясь всей этой французскостью.
      Улучив минуту, Корольков вопросительно посмотрел на Алю, она ответила коротка, так, что он один понял. "Чудак", - определил он, повеселев, и стал показывать французам свои фотографии.
      Если бы она могла вот так же легко и пренебрежительно поставить точку. Сырость и холод медленно покидали её тело.
      Какая-то женщина издали смотрела на неё взглядом, полным зависти. Аля увидела себя её глазами: со вкусом одетая, окружённая интересными иностранцами, весельем... В молодости она сама завидовала таким женщинам, одетым в чернобурки, с генералами под руку.
      Коктейль был густой, крепкий. Аля пила мелкими глотками и ждала, пока внутри отойдёт. Общее внимание, милые эти приветливые люди должны были возбудить хорошее настроение. Отлаженный механизм такого настроения обычно заводился легко, однако сегодня что-то не срабатывало. Время шло, а она никак не могла включиться в разговор и видела этих людей отстранённо, как на сцене.
      Её сосед француз улыбнулся ей и под столом положил ей руку на колено. Она не удивилась, она смотрела на него и старалась понять, где же она ошиблась в разговоре с Кузьминым, на каком повороте. Поначалу реагировал Кузьмин вполне нормально, строил разные планы и радовался...
      Француз считался одним из светил, за ним всячески ухаживали, но Королькову единственному удалось наладить с ним отношения. Корольков умел становиться нужным. Француз был развязен и бесцеремонен и наверняка полагал, что ей лестно такое внимание...
      Неужто Кузьмин думал, что она хочет вернуться к тому, что было? Пожалуй, думал. И струхнул. Бедняга, он не понимал, что всё давно кончилось. Женщина не может любить второй раз того, с кем рассталась. А может быть, она причинила ему боль? Может, ему что-то показалось? Она любила в нём первую свою любовь, не больше.
      Корольков слушал француза, по-детски округлив глаза, замерев. Что-то но напоминал Але, его немигающий с металлическим холодком взгляд, сморщенная наготове к улыбке переносица. Не саму ли её, Алю? А что, если она стала похожа на него, как становятся схожи с годами супруги? Подозрительно она вглядывалась в его лицо. Ужасно, если со временем она тоже станет вот так мелко кивать, искательно заглядывать в лицо собеседнику. И губы её обвиснут. Корольков внезапно стал ей противен. "Что же это такое, за что я должна стать похожей на него?" Неотвратимость этого приводила её в бешенство.
      Неизвестно почему, мысль её перекинулась на Надю, то есть можно объяснить почему, но Аля ни за что не стала бы объяснять, она думала о том, правильно ли она сделала, ничего не спросив про Надю, хотя Кузьмин ждал её расспросов. Что-то её удержало. Что же это было? Вроде следовало бы намекнуть, каким героем он предстанет перед своими домочадцами. Мужчина прежде всего рад возвыситься в глазах жены. Однако и сам Кузьмин не подумал о семейном честолюбии. И Аля не стала... Не потому ли, что Надя тогда первая уговаривала его выкинуть из головы "лазаревщину". Это она настояла уехать на Север, изображала из себя спасительницу, вылечила, мол, его от губительной страсти. Недаром он скрывал от неё, что останавливался у Лазаревых. С некоторым злорадством Аля вообразила, как Надя примет новость. Оказывается, она не спасла, а загубила талант своего мужа, увела от подлинного назначения. Из-за неё он потерял себя. Вся жизнь его пустила под откос. От такой вины можно руки на себя наложить.
      Что же, Кузьмина остановила вот эта боязнь огорчить жену?
      Какая заботливость... Аля даже усмехнулась, вспомнила Надю, которая была старше её на четыре года, низкорослую, с большим круглым плоским лицом, ноги грубоватые...
      Неприязненный её взгляд смутил француза. Он убрал руку и сказал авторитетно:
      - Одним людям, кроме таланта, нужен ещё и покой, другим - успех у женщин, каждому чего-то не хватает.
      Разговоры о таланте были привычны. Она росла в доме, где постоянно обсуждали чьи-то способности, где жгучая зависть к таланту не давала покоя отцу, швыряла его от ненависти к истерическим восторгам, талант считался решающей меркой каждого человека, открытие было оправданием любой жизни. Отец скорбел о том, что дьяволов и чертей истребили и некому запродать свою душу в обмен на талант, он и вправду готов был бы на такую сделку, ни минуты бы не сомневался. Он с силой дёргал короткие свои седые лохмы, и Аля пугалась, понимая, что никого, даже её, отец не пощадил бы, чтобы достигнуть какого-нибудь открытия; ей вспомнилось (наверное, из-за слов Кузьмина), как отец неохотно, прямо-таки корчась, признавал, что Лаптев настоящий, не маргариновый профессор, при этом нос его бледнел и пальцы скрючивались.
      Тайный счёт, кто сколько стоит, вёл даже Корольков, который обожал звания, должности, списки трудов, но при этом оказывал предпочтение, где только мог, "настоящим", опекал молодых гениев, того же Нурматова, какого-то Зубаткина.
      Если бы Кузьмин отказался от должности, скажем от кафедры, от профессорства, это ещё можно объяснить. Но то, что он в сущности отверг талант, то есть призвание его таланта, это оскорбляло её. При чём тут Надя, разве смогла бы Надя перевесить свалившийся на Кузьмина ни за что ни про что неслыханный подарок? Нет, тут таилось что-то другое, была у него какая-то тайна, какой-то иной, скрытый от неё смысл руководил им.
      А может, Корольков прав: глуп Кузьмин, и ничего больше.
      И в голову не могло ей прийти, что усилия её кончатся провалом. Как ни верти, дело-то было верное, как дважды два. Ничего другого, кроме похвалы да спасиба, не ждала, и дальше всё железно сцеплялось - Лаптев будет посрамлён, отец оправдан, а там пойдёт, покатится, по колеям, своим ходом.
      Слава богу, на доводы она не скупилась, со всех сторон заходила, Кузьмин же, как на невидимом поводке, шёл, шёл - и вдруг на дыбы и ни с места. Упёрся в дурацком своём решении, хоть тресни. Ничем не взять. А ведь она умела своего добиваться, с мужиками особенно. Мужика на чём-то обязательно можно если не купить, так уломать, упросить. Сильные мужчины это легенда, по крайней мере, ей не попадались такие, сильные мужчины девичий миф, сладкая мечта. Может, когда-то они существовали, но лично она убедилась, что мужчины охотнее подчиняются, чем верховодят, что, несмотря на их грозный вид и громкие слова, они слабы душою, они обидчивы, они упрямятся по мелочам, ими так легко управлять, они нуждаются в беспрестанной поддержке, в самоутверждении, в похвалах. И вовсе они не умны, и мужественность свою любят доказывать выпивкой, ругательствами, или же гоняют на машине, как когда-то гоняли на лошадях...
      У Кузьмина она натолкнулась на силу, с которой никак было не справиться. Не обойти, не перехитрить, все её подступы не помогали, и она почувствовала себя слабой, беспомощной.
      В гостинице, когда они распрощались и Кузьмин спускался по лестнице, она следила за ним сверху. Голова его поднялась, плечи раздвинулись, словно тяжесть какую сбросил, словно поднимался, взмывал, большой, свободный. Уходил на волю. Словно бы победитель.
      Уязвило это её чрезвычайно, но сейчас, стыдно признаться, смотрела она на этих французов с вызовом - никто из них не сумел бы так играючи перешагнуть, отринуть... И ведь не опомнится, не прибежит назад...
      Французы ухватились бы руками и зубами, поведение Кузьмина сочли бы вздором, нелепицей. Они презирали нелепые поступки. Да и Корольков, и она сама не умели совершать ничего нелепого, они всегда спрашивали себя: зачем? для чего? что это даёт? И Кузьмина она сейчас судит по принципу "зачем?".
      Они все были разумные люди, знали, чего хотели, с ними было ясно и легко. Например, сейчас они жаловались, что учёных у них ценят по количеству печатных работ, чем больше, тем, значит, учёнее. Аля им сочувствовала, потому что и у нас творилось подобное. И её все поняли, когда она сказала, что наряду с наукой растёт её тень - "научность". Получилось уместно и ловко, и все засмеялись, а Корольков с гордостью, и у Али в груди потеплело. Она была среди своих, милых её сердцу людей. Мыслящих, преданных науке. Надо было знать их братство, чтобы любить их. Постороннему они казались чудаками, вздорными, тщеславными, а ведь всё начиналось с них, они отдавали науке самое дорогое - мозг, математика требовала все силы их ума, души, и навсегда. Зато существование их в каждую частицу времени было насыщено... Когда-нибудь Кузьмин поймёт, чего он лишился. И не то что когда-нибудь, а отныне он постоянно будет сравнивать... Нехорошо он поступил. Какие бы высокие мотивы он ни приводил, фактически он предал своего учителя. Никуда от этого ему не деться. Отрёкся. Неблагодарный, бездушный, ограниченный человек. Бездуховный - вот верное слово, - бездуховный. Из-за этого он такой чужой...
      Она залпом допила коктейль, показала глазами Королькову, что он может оставаться, сколько ему надо.
      В двухкомнатном люксе её обступила ковровая тишина и тот прочный уют, какой исходит от старинной тяжёлой мебели. С бронзовыми накладками, с мраморными досками. Горел не торшер, а массивная медная лампа под зелёным абажуром. Лампа была из детства, и шёлковые шторы с бахромой тоже оттуда. Аля разделась, накинула халатик, прошлась босиком по толстому ковру. Из окна была видна мокрая улица, заставленная машинами, напротив - книжный магазин с высокой железной лестницей, раньше тут был продуктовый, и она с Кузьминым за высокими круглыми столиками пили кофе. Кузьмин угощал её гранёный стакан кофе и булочка с изюмом. Рядом с магазином - кассы Филармонии, дальше, в тумане, темнел памятник Пушкину, окружённый голыми деревьями сквера.
      Мне всё здесь
      На память
      Приходит былое.
      Ей захотелось прочесть себе стихи Пушкина, печальные и тягучие, с мерцающим смыслом, от которого всегда сжимается сердце. На память не приходило ничего, кроме отрывков оперных арий. Она не поверила себе, она ведь хорошо знала Пушкина.
      Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь
      И без надежд и без желаний...
      А дальше забыла, пусто, какие-то обрывки без конца и начала. Всё куда-то провалилось. Как же это так, испугалась она, почему?.. Отец лежал обложенный подушками, а она вечерами читала ему стихи, он повторял отдельные строки, и оба они вздыхали, открывая вдруг секрет иного значения этих простых слов.
      Щёки, шею её защекотало, она почувствовала, как жжёт глаза, и, поняв, что это слёзы, заплакала сильнее. Она плакала горько и радостно всхлипывая. Перед ней с обидным откровением открылась простая старенькая истина: времени не воротишь. И прошлого не повторить. Вроде бы всё повторилось - и эта улица, и Кузьмин, и она, Аля, а прошлого нет, никак его не составить. Печальные стога зябнут на скошенных полях. Стога сухого сена, что было недавно цветущим лугом.
      Нельзя ни на один миг вернуть те вечера с отцом, сесть в ту качалку, нельзя было снова очутиться в той осени с Павликом Кузьминым, нельзя никаким образом передать отцу, что мечта его сбылась, хотя и не совсем, но что он был прав, прав...
      Почему нельзя ничего вернуть, если она, Аля, та же? Почему так несправедливо устроено, так бессовестно? Зачем же всё это было? Зачем сохранились чувства? - вытирая глаза, спрашивала она. - Есть ли какой-то смысл в том, что было и что сейчас ожило и снова исчезло?.. Для чего оно появлялось?
      Ей вдруг подумалось, как неправильно она живёт, что хорошо было бы:
      ...чтобы он возвращался грузный, усталый, долго мылся в ванной, садился за стол и много ел.
      ...чтобы от него пахло железом, горелой изоляцией.
      ...чтобы он брал ребят с собою, показывал им свои подстанции, всякие машины, и в комнатах валялись бы провода, магнитики, катушки.
      ...чтобы все в доме беспокоились за план, аварии, премиальные.
      ...работать в школе учительницей.
      ...ехать за ним в Заполярье. Возиться с этими фундаментами на вечной мерзлоте.
      Она готова была бросить всё, и знала, что способна на это.
      И знала, что приятно так воображать, потому что на самом деле всё останется как было.
      И Кузьмин тоже ничего своего привычного не в состоянии бросить. Они одинаково приговорены.
      Разница в том, что, очевидно, он имеет нечто большее. Для него существовали какие-то соображения, которые были ему дороже, чем успех, дороже даже, чем талант. Какой-то был у него тайник, преимущество, секрет...
      Постукивая кончиками пальцев, она наносила под глаза ночной крем. И вокруг рта. Новый французский крем. Душистый, пахнущий мятой. В полутьме зеркала лицо её выпукло заблестело, спокойное, словно отлитое из металла. Она сама не могла бы ничего прочесть по своему лицу. В зеркале отражалась полнеющая женщина с ещё красивой грудью, с длинными крепкими ногами, складки на загорелом животе не портили её фигуры, и талия у неё сохранилась. Она придирчиво разглядывала себя, проверяя, как она выглядела перед Кузьминым. Она должна была ему понравиться. Заплаканные глаза тоже шли ей, жаль, что Кузьмин не видел её такой. Может, она была слишком уверенной в себе, весьма довольная собой супруга Королькова, занятая украшением своей биографии. Самолюбие его и взыграло, не хотел предстать неудачником, вот в чём фокус, именно перед ней, перед женщиной, которую он упустил, а теперь увидел во всей красе. Теперь приходится изображать, напускать спесь, - мужчины думают, что они сохраняют этим мужское достоинство.
      Не упустил, а уступил, и теперь досадно, с досады и упёрся.
      Утешительная её версия была сомнительна, зато приятна.
      Аля легла, вытянулась между свежими простынями. Та женщина в зеркале ещё стояла перед её глазами, запомнилась, словно встречная незнакомка. Значит, все видят её именно такой, но ведь это была совсем не та, что существовала внутри, перед умственным её взором, слабая, одинокая, чего-то ждущая...
      Смутные надежды, связанные с Кузьминым, долгое ожидание этого дня все чувства, которые составляли не известную никому часть её жизни, только ей принадлежащей, - кончились. Она должна была стать такой, как та, встречная незнакомка в зеркале. Вернуться. О, она отчётливо сознавала все выгоды жизни тай незнакомки.
      Комфорт этого номера, гостиничный быт, когда завтра не надо ничего готовить, прибирать. Имелось множество утешений. Утром она позвонит своему двоюродному брату, следователю, пусть посоветует, как действовать насчёт отца, чтобы восстановить его имя, авторитет. Намёки Кузьмина - пустое, Лаптев что-нибудь натрубил, все они не любили отца. Недаром он оказался прозорливей всех. За это и травили его. Провидцев боятся. Они чувствовали его дар, завидовали...
      Добиваться справедливости придётся самой. Рассчитывать на Кузьмина не приходилось. Одинокая это будет и долгая борьба за правду об отце. Ну что ж, не привыкать, она боец, она сильная, как нахваливал её Корольков.
      Если бы кто знал, как надоело ей быть сильной, добиваться своего, побеждать. Не хочет она побеждать, чего-то достигать, рассчитывать, предвидеть. Опять жить будущим. Она жила либо прошлым, либо будущим. А существовало ещё и настоящее. Не короткий миг, а долгое "сейчас", с которым она плыла сквозь этот родной ленинградский туман, в котором были эти жгучие, ещё не утихшие слёзы.
      Завтра, в деловом, говорливом телефонном дне, всё это исчезнет. Она сама не поверит, что плакала. Это уже исчезает, не удержать этой тоски, этих сомнений в правоте своей жизни. Было жаль, что она не может побыть ещё вот такой же слабой, плачущей, чтобы не находить утешения, печалиться, почувствовать себя несчастной. Приоткроется ли ещё когда-нибудь перед ней грусть накошенных стогов времени?
      Слишком поздно, подумала она, слишком поздно, чтобы быть несчастной.
      Медные светильники пылали, как факелы. Лестница спускалась полого, торжественно. Где-то с площадки Аля смотрела вслед. Кузьмин ещё мог вернуться. Ковровая дорожка, зажатая бронзовыми прутьями, падала со ступеньки на ступеньку, каждая ступень была как обрыв, как удар топора. Рубились якорные канаты, скрепы, тросы...
      Император Диоклетиан покидал свой престол. Внизу застыли воины, склонив железные копья, у подножия стояли центурионы с белыми лентами, в начищенных панцирях. Его гвардия, где он начинал простым солдатом, прощалась с императором. Диоклетиан отрекался от власти над огромной империей, которую он создал и которую оставлял в зените её могущества. Пурпурная мантия ещё висела на его могучем плече, и диадема - символ властителя империи - сияла на лбу. Он покидал дворец. Он распрощался с преторами, жрецами, авгурами, генералами, префектами, со своими ставленниками Максимилианом, Констанцием и третьим... как его звали? Ах да, Галерий, с гладким и нежным лицом, похожий на Алю. Кесарь Галерий был огорчён его решением больше других, а ведь Галерию он учинил немало позора, когда заставил его бежать целую милю за своей колесницей.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9