Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть о детстве

ModernLib.Net / Гладков Федор / Повесть о детстве - Чтение (стр. 21)
Автор: Гладков Федор
Жанр:

 

 


      - Благослови, тятенька, Христа ради!
      - Бог благословит... Аль на тебя настоятель епитимью наложил?
      Тит вставал с лестовкой и подрушником в руках и елейно отвечал:
      - Чай, теперь велика седмица - страсти господни. Дай, тятенька, я тебе буду писать, а ты говори.
      А то вдруг входил в избу с подковами, со шкворнем или железными скобами и рабским голосом докладывал:
      - Вот, тятенька, что я нашел на дороге под горой. Куда сйрятать-то? Пригодится.
      Дед выхватывал у него из рук железки, внимательно рассматривал их, позванивал ими и, довольный, хвалил Тита:
      - Вот рачитель! Один только ты в дом и тащишь, а другие-то - из дому...
      На дворе Тит юлил около отца, послушно и быстро исполнял его приказания и старался быть на побегушках.
      Раньше он обижался по всякому пустяку, ругал его "хвостом", а теперь на лице у него застыли внимательность и преданность.
      А Сыгней все чаще и чаще уходил к Филарету-чеботарю и пропадал у него с утра до вечера. И, едва вернувшись, весь грязный, немножко сутулый от постоянного сидения перед низким чеботарским верстаком, торопливо умывался, надевал чистую рубаху, плисовые портки и долго набирал гармошку на голенищах сапог. Возвращался он обычно после ухода деда и бабушки на "стояние" и вместе с отцом и матерью шел в моленную. Как-то вечером после "стояния" дед, по обыкновению, сел за стол и, сняв со стены счеты, стал щелкать костяшками. Для него это занятие стало какой-то навязчивой потребностью. Он морщил лоб, шевелил клочками седых бровей, бормотал и напряженно думал, поднимая глаза к потолку, и вдруг сбрасывал все костяшки и со странным раздражением кричал в чулан:
      - Анна! Мать! Сыгнейку надо весной женить. Баба в избу нужна. Катьку до зимы отдавать не буду. Титку женим, когда за Катьку кладку возьмем. Васька уедет - два работника со счету долой.
      Бабушка показывалась в двери чулана с голыми руками в тесте и со скорбным лицом:
      - Не майся, не майся, отец! Чего ты торопишься?
      Много ли нам надо-то? А Васянька высылать тебе будет:
      все-таки рублика три за лето пришлет. Чай, не отрезанный ломоть. Зачем ты гонишь его, отец?
      Дед, опираясь на локти, перебирал пальцами бороду. Он озабоченно отвечал - не ей, а на свои думы:
      - Не я гоню - нужда гонит. Васька не в дом норовит, а из дому. Двум медведям в одной берлоге не жить. Раздела не дам - нечего делить: по миру с мешком не пойду.
      И вдруг благодушно спрашивал Тита, который услужливо сидел у него под рукой за толстой рукописной книгой:
      - Титка, откуда тебе невесту брать - из нашего села или стороннюю?
      Тит по-мальчишечьи сипел:
      - Чай, ты, тятенька, сам знаешь. Воля твоя, а не моя.
      Деду очень по душе был ответ Тита: его довольная улыбка, казалось, расплывалась и по бороде.
      - Вот они какие, послушные дети-то, мать! С Сыгнейкой не сладишь иссвоевольничался. Его можно только под кнутом женить.
      И внезапно стукнул кулаком по столу, отшвырнул счеты и взвизгнул:
      - А Васька пускай убирается на все четыре стороны!
      Дам пачпорт на полгода и велю по рублю в месяц высылать, а ежели не будет посылать - по этапу домой пригоню.
      Помается, помается на стороне-то - сам нищим воротится и в ногах будет валяться.
      И, удовлетворенный этим решением, встал и полез на печь.
      - Титка, прочитай слово о Федоре-христианине и.Абраме-жидовине, а я полежу да послушаю.
      Тит открыл книгу на зеленой закладке и, перекрестившись, стал гнусаво читать, спотыкаясь на каждом слове:
      - "В Констянтине-граде бяше купец именем Феодор, богат зело. По слушаю же некоему потопися корабь его и погуби все свое имение. Имеше же любовь к некоему жидовину, богатому сушу, и, пришед, начал молити его, да ему даст злата довольно..."
      Я лежал в это время на полатях и, крадучись от деда, читал увлекательную книгу - "Повесть о Францыле-венциане и прекрасной королевне Ренцивене, с приложением истории о прекрасном принце Марцемерисе".
      Я уже прочел не одну такую удивительную книжку - и о Бове и о Гуаке, и наслаждался фантастическим миром блестящих витязей, их необыкновенными подвигами и сказочными садами и дворцами. Я уносился мечтами в эти чудесные страны, где люди сияли невиданной красотой.
      XXXI
      Эта зима осталась у меня в памяти на всю жизнь До этой зимы я ничего не помню, кроме страшного нервного припадка матери. Мне было девять лет, а мальчик этого возраста в деревне был уже работник, который самостоятельно боронил, самостоятельно возил навоз на поле, сгребал сено, помогал в молотьбе на гумне, ездил за водой на реку, кормил скотину. О хозяйстве он мог уже говорить, как взрослый: знал, когда надо пахать, сеять и жать, когда нужен дождь или вёдро, когда дергать коноплю и лен. Он хорошо знал деревенский календарь с его приметами и мужицкую ботанику и врачевание. Одним словом, парнишка моих лет был в курсе всех дел и интересов деревенского мира.
      И я хорошо понимал, что в семье у нас произошло большое событие. Отец и дед стали врагами: отец восстал против деспотической власти деда, а дед не мог примириться с дерзким сопротивлением отца.
      Сила и воля деда, всегда непререкаемые, вдруг натолкнулись на противодействие большака, и старик сразу же растерялся и ослабел. Это было крушение устоев, и бабушка с ужасом бросилась на помощь старику. Она должна была спасать положение - восстановить священный порядок.
      Хотя отец держался особняком, молчаливо и угрюмо, но в нем появилось что-то новое: он показался мне старше, увереннее в себе, а в лице его и самолюбивых глазах затвердело упрямство. И походка стала другой - твердой, решительной, странно веселой, еще более форсистой. Да и голову он закидывал выше и Чаще склонял к правому плечу.
      После приезда он ни разу не ударил мать. Я издали наблюдал за ним и ничего не понимал. Хотя с виду он обращался с нею, как и прежде, сурово и так же сурово приказывал ухаживать за собой, но в эти последние дни "страстей" они ходили в моленную вместе и о чем-то секретничали.
      Мать тоже изменилась: она как будто поздоровела, глаза стали свежее и больше, и в них засветилась радостная надежда и своя, скрытая ото всех страстная мечта. Робость ее и забитость остались, услужливость и покорность бабушке стали еще больше, но в движениях появилась красивая плавность, а в голосе - сердечная и веселая певучесть. Она ликовала в душе, и ей просто хотелось быть приятной, ласковой, веселой, готовой раскрыть свое нежное сердце. Бабушка косилась на нее, ворчала. И чем настойчивее и живее старалась услужить ей мать, тем враждебнее чуждалась ее бабушка. Как-то она, красная от огня в печи, крикнула ей:
      - Ты чего это больно хвост-то задираешь, невестка?..
      Аль от мужа храбрости набралась? И закудахтала, и крыльями захлопала... Не рано ли вольность-то почуяла?
      Мать прислонилась головой к косяку чулана и со слезами на глазах, дрогнувшим голосом упрекнула свекровь:
      - Чем же это, матушка, я тебе не угодила? Я к тебе всей душой... чтоб все тебе по сердцу было. А ты меня же страмишь. Обидеть меня всем легко, а я и доброго слова ни от кого не слышала. И всё под страхом. Сейчас страшная неделя: души-то убивать не надо.
      Бабушка совсем разгневалась: она впервые услышала от матери такие мятежные слова. Всегда безгласная и покорная, мать вдруг ополчилась на нее, свекровь, и осмелилась противоречить ей и даже упрекать ее, вместо того чтобы униженно поклониться и попросить прощения.
      - Ты уж охальничать начала!.. - сварливо крикнула бабушка. Ее рыхлое лицо затряслось от негодования. - Господи-5атюшка, в страшную-то неделю! Как же нынче на стояние-то идти? Дожила на старости лет.
      И она заплакала мутными слезами. Ее усталые старческие веки дрожали от обиды и горя. Мать зарыдала и бросилась ей на шею. Этот ее порыв ошеломил бабушку, и она невольно обняла мать и затряслась всем телом. Так они проплакали долго, а потом сели на лавку против печи и тихо завопили. Слова были невнятны, тягучи и обрывались, вскриками, стонами и паузами, но это были слова жалобы, скорби. И, как всегда, обе они вопили каждая о своем и импровизировали каждая по-своему. Они уже опять слились в общей печали и забыли о размолвке.
      Пасхальные дни остались в воспоминаниях, как самые яркие и ликуюшие: они залиты солнцем, небесной сикгвой, колокольным звоном, песнями и разноцветными хороводами. Широкая лука перед церковью радостно зеленела молодой травой, а по ней рассыпаны золотые одуванчики. Площадь ровная, бархатная от молодой травы и мерцает вдали серебряными волнами марева. Налево от церкви, перед дранкой, лука спускается в лывинку, и дранка кажется высоко на взлобочке. А еще левее непрерывным рядом идут амбары, каменные кладовые. Направо лука обрывается крутым глинистым яром прямо в речку, и далеко на той стороне дымятся ветлы внизу, а за ними крутое зеленое взгбрье. Наверху, перед амбарами, расцветают хороводы.
      По луке прыгают спутанные лошади - костлявые, длинноногие, облезлые. Они, не отрываясь, щиплют молодую траву, а жеребята играют около них и постоянно тыкаются морденками под брюхо маток. Черносизые грачи важно расхаживают по луке и долбят серыми клювами землю. По площади, к церкви и от церкви, лениво и празднично бродят нарядные девки, парни и молодые мужики и грызут семечки. Из окон колокольни рядком высовываются люди маленькие, бородатенькие и безбородые, какие-то ненастоящие и смешные. А выше всех качается любитель-звонарь с веревочками в правой руке. Он трезвонит в два маленьких колокола, а левой дергает веревку, привязанную к языкам других колоколов. Я отчетливо слышу музыку звона: "Дунька - Ванька, попляшите..." И кажется, что поет вся деревня, и лука, и ветлы, и это мерцающее марево. Хочется смотреть в синее мягкое небо и провожать тугие белые облачка.
      Солнце горячее, оно обжигает спину и пронизывает все - и избы, и амбары, и колокольню, и землю... Кажется, что земля - живая: она дышит, потягивается, улыбается, такая молодая, полнокровная. В воздухе теплые волны хмельных запахов: и черемухой пахнет, и горьким ароматом одуванчиков, -и новым пунцом, и дегтем, и хмельным духом полыни. Скворцы поют на скворечницах, и их свист не заглушается звоном. На колокольню звонить ходят не только "мирские", но и многие из "кулугуров", а Митрий Степаныч издавна славился как лучший из звонарей.
      В эти ослепительные и цветущие дни люди как будто стали добрее и приветливее. Приятно было видеть, как мужики и бабы, одетые в лучшие наряды, встречались на улице, на луке и целовались с особой сердечностью, с неудержимыми растроганными улыбками. И парни и мужики - в пиджаках или в пунцовых рубашках, при жилетках, в сапогах с набором, в суконных картузах с узенькими полями - самыми модными в те времена. Девки и молодухи - в цветистых сарафанах на толстых стеганых юбках, чтобы казаться упитанными, в ситцевых кофтах-разлетайках, в синих и фиолетовых полушалках, которые играли красными и синими искрами, в котах или в высоких кожаных калошах, твердых и тяжелых, точно вылитых из железа. Встречаясь и целуясь, они обменивались крашеными яйцами. С детишками они были нежны, ласковы, а мужики подхватывали малолеток на руки и подкидывали выше себя. Действительно, эти дни были праздником воскресения жизни и всех хороших чувств. Вот почему так весело звонили колокола.
      Мы с Кузярем и Наумкой бегали с одного конца длинного порядка на другой и не боялись, что на нас нападут парнишки и прогонят обратно: теперь все близки, беззлобны и доверчивы. Сема уже отстал от нас: ему четырнадцать лет, и он уже в компании своих однолеток, парней серьезных и мужественных, которые больше льнут к женихам. В конце нашего порядка, на зеленой лужайке, над избой Крашенинников, за амбарами, в холодке толпились девки и парни, щелкая семечки. Девки - отдельно, парни с гармошкой - отдельно. Обычно молодые мужики и парни играли в орлянку или рассаживались в кружок и долго резались в карты - на деньги или в носки. Ванька Юлёнков был азартный картежник, и у него всегда были скандалы с другими игроками. Девки хороводом играли в "подкучки" - прятали яйца в кучки земли и угадывали, где они спрятаны.
      Они сопровождали эту игру песнями. Кто-нибудь из парней подходил к хороводу, хватал девку и кружил ее, а она визжала, билась в его руках.
      Мы, малолетки, играли, бегая друг за другом в толпе девок и парней, или шли на речку, уже прозрачную и говорливую, и пугали камешками пескарей. Часто под предводительством Кузяря совершали путешествие . через гумна в далекие края - на межу в версте от села, или в Березов - в рощу на той стороне за селом, в глубокой лывине, или наконец вниз по речке, по крутому берегу, где из-под каменных плит весело клокотали гремучие родники. Эти родники были обложены камешками, и в прозрачной студеной воде плавала деревянная чашечка. Мы отважились доходить до устья Чернавки - до Варыпаевского пруда на Няньге, в которую впадала наша речка. Тут она разливалась широко и была неподвижна. В этих местах было много рыбы, но мы не решались брать с собой удочки: места были чужие, опасные, где грозила всякая неожиданность. Кузярь любил возбуждать в нас ужас всякими страшными рассказами, и тощенькое лицо его живо и искренне отражало все моменты трагических и смешных событий.
      - Вот в этом месте на нас с тятькой волки напали, - ошеломлял он нас с Наумкой и останавливался, тараща глаза. - Мы за хворостом зимой ездили. И, понижая голос, озираясь, прислушиваясь, предупреждал: - Вы в оба глядите, как бы они не наскочили сверху: они ведь издали чуют, где такие дураки, как мы.
      Наумка трусливо съеживался.
      - А ты чего нас тащил сюда? Знал, что здесь волки бегают, а тянешь.
      Кузярь, довольный, что одного из нас он сразил первым же словом, продолжал сдавленным голосом:
      - Мужик без волков не живет. Привыкай с волками дело иметь. Так вот: рубим мы с тятькой хворост, вдруг... - Кузярь изобразил испуг и изумление на лице, глаза округлились и заблестели. - Вдруг бежит на нас сучнища серая, лохматая, пасть на аршин разинула, зубы как грабли, а язык болтается, как помело. За ней целая свора волков - прямо с нашу лошадь. Ну, думаю, шабаш: слопают черти...
      Я Хорошо знаю, что Кузярь врет, но рассказывает он так увлекательно, что мне хотелось верить ему. Наумка же принимал его ложь за чистую монету и стоял ни живой ни мертвый. Но Кузярь портит свой рассказ нелепым преувеличением: он храбро хватает хворостину, бежит навстречу сучнище и всовывает ей в глотку острый конец. Сучнища падает, волки набрасываются на нее и рвут в клочья, а Кузярь с отцом удирают домой.
      Я смеялся над этой небылицей в лицах и изобличал его вранье. Но он нисколько не обижался и задорно обрывал разговор:
      - Я еще не такую небыль умею выдумать. Вот вы сумейте на людей страх нагнать... Черта с два!..
      Он был хороший, интересный товарищ, но беспокойный изобретатель всяких опасных проказ. В эти праздные дни он здесь, на пруду, подговорил нас разбить камнями замок на цепочке, которой прикована была лодчонка к столбику.
      Лодку мы столкнули в воду, и она поплыла от берега на середину пруда.
      - Ребята! - в страхе прошептал он и сделал вид, что замер от отчаяния. - Ребята, спасайся!.. Мельник и засыпка с кольями бегут.
      И со всех ног пустился бежать. Мы с Наумкой, ошарашенные его ужасом, зайцами бросились в чащу ольхи. Остановились мы только тогда, когда Кузярь захохотал позади и начал издеваться над нами:
      - Эй, вы! Куда вас черти гонят? Там вас еще собаками затравят. С вами, дураками, и в капкан попадешь: их тут расставлено пропасть.
      Он нас и тут одурачил: никаких капканов мы не заметили, хотя пробирались с большой осторожностью. Встретил он нас презрительным смехом.
      - С вами, баранами, и возиться-то скучно: больно уж верите. Вы не верьте, а сами меня обманите. Тогда у нас и драка будет.
      В другой раз он взволнованно рассказывал нам, как удалось ему увидеть у знахарки Лущонки коровий хвост и как она верхом на этом своем хвосте летала по избе, а потом юркнула в печную трубу. Чтобы не пустить ее обратно, он пробрался к ней в избу, закрыл вьюшки в грубе и закрестил заслонку. Когда она прилетела домой, в трубу уже не могла попасть и заметалась над крышей, как сычиха. Потом ударилась об землю, обратилась в свинью и начала рыть землю под секями. Он и миггуть не успел, как она исчезла в норе. Я не поверил ему, но рассказ захватил меня. Мне даже показалось, что он сам верил в свою выдумку, потому что глаза у него горели, лицо раскраснелось и голосишко дрожал от возбужденпя.
      - Ты врешь, Кузярь. - возмутился я. - Лушонка в моленную ходит. На ней - крест. Она всех с молитвой лечит.
      - Я вру? - взьярился он и шагнул ко мне с сжатыми кулаками.
      - Врешь. Ты лучше покажи, какой у нее хвост-то. Пойдем к ней. Я войду, помолюсь и скажу: вот Кузярь хвост у тебя увидел, бабушка Лукерья, а я знаю - врет он.
      Эта знахарка Лукерья жила в нижнем порядке, за крашенинниками, в маленькой мазанке со слепыми окошечками.
      Старушка ока низенькая, сгорбленная, тихая, робкая, а с детишками ласковая. Она не раз при мне приходила к больной бабушке Наталье, поила ее какими-то травами и говорила с ней печальным дрожащим голосом. Прежде чем дать питье, она ставила кувшинчик на стол перед иконами и долго молилась. И никогда не забывала погладить меня по голове и похвалить за звонкий голосок, который трогал ее в моленной. Мне очень она нравилась своей печалью в лице и добрым, нежным голосом. Клевета Кузяря разозлила меня не во время его рассказа (я слушал его разинув рот), а в тот момент, когда он нагло хотел наскочить на меня. Я прижал его к стенке своим решением пойти вместе
      с ним к Лущонке, Он опешил, но самолюбие взяло верх, и он вызывающе крикнул:
      - Пойдем! Ты, Наумка, свидетель.
      Он пошел решительно и смело. Но у самой избушки остановился и с кривою усмешкой заявил:
      - Не пойду. Она - ведьма: у нее - нечистая сила. Пропадешь ни за что.
      Я не мог перенести этого вероломства и схватил его за грудки.
      - Ты - врун, охальник. Не забудь, как я тебя тузил за тетю Машу. И трус ты: стыдно на глаза попасть баушке Лукерье. А я пойду.
      Он рванулся от меня, но я так крепко вцепился в его рубашку, что разорвал ее до самого пупка. Впервые я увидел его униженным и жалким. Он растерянно посмотрел на рубашку, на голое свое тело и тихо заплакал.
      - Ведь у меня одна она, чистая рубашка-то...
      Я еще кипятился:
      - А ты не охаль людей. Вот и нарвался.
      Он сел на траву и с застывшими глазами, полными слез, раскачивался и бормотал:
      - Да я ведь нарочно... Аль я вправду болтал? А ты меня за грудки... мне сейчас и домой не показывайся: мамка без памяти упадет.
      - А зачем врал? - уже с участием упрекнул я его. - Ты же сам сказал: ежели не поверю - драка будет.
      Мне стало жалко его, и я стоял перед ним сконфуженный и виноватый. Наумка стоял поодаль и улыбался.
      Он всегда старался быть в стороне в опасные минуты: и в играх и в дружбе был начеку и шагал как будто ощупью.
      Он и сейчас был равнодушен и к Кузярю и ко мне и посвоему ликовал: он ничем не пострадал в этой истории.
      XXXII
      Дед и бабушка в эти пасхальные дни грелись на солнышке. Он - в суконной поддевке и в картузе, надвинутом на брови, она - в кубовом платке, в синей китайке с оловянными пуговками на золотисто-желтой прокладке от груди до подола. Они шли к амбарам, где собирались старики и старухи, и рассаживались на бревнах, старики - отдельно, старухи - отдельно, и мирно говорили о домашних делах.
      Отец и мать с утра уходили в гости и пропадали там до вечера.
      Как-то я с ними пошел к бабушке Наталье. Они похристосовались с нею, уже полумертвой, принесли ей крашеных яиц и лапшевник, посидели немножко и ушли: отец не любил бабушку и, скучая, молчал, пока мать ухаживала за нею. Я остался у ней и слушал ее бессвязные, но радостные слова. Чудилось, что она, умирая, пела какую-то свою песню слабеньким голосом:
      - Вот и слава богу, дожила до светлых дней. Я окошечко подымаю - с улицы-то дух идет вольготный. Солнышком, травкой, речкой пахнет... Подойду к окошечку, а меня солнышко-то теплышком нежит. Ух, как хорошо колоколато звонят!.. Я вот утром-то вместе с касаточками солнышко встречаю. Касаточки-то веселые, как девчатки... говорят, говорят, смеются, и мимо окошечка-то так и летают, и все норовят поближе ко мне... Крылышками-то чуть-чуть по лицу не гладят. Краше да милее касаточки и птички нет. Выведи ты меня, Феденька, на завалинку, на солнышко: больно уж хочется на воздухе побыть. Кругом - небеса, зелень, а земля-то дышит, улыбается... Вся она как молошная. Возьми ты ключик у меня под подушкой, открой сундук да вынь мне китайку, платок с огурцами да коты... А я наряжусь и в гости к весне пойду... И пропою: "Воскресения день..."
      Я помог ей одеться, подал клюшку, и она, вся высохшая, с трудом вышла на улицу. Села на завалинку и, улыбаясь и жмурясь, подняла лицо к солнцу. Пологий спуск к речке, бархатно-зеленый, переливался одуванчиками. Пахло молоденькой мятой - она, вероятно, росла где-то рядом. Было тепло, мягко, и все, на что ни посмотришь, сияло золотом.
      Воздух пел колокольным звоном. Речка налево от избы Потапа играла вспышками солнца на перекатах, а ближе, под высоким яром, голубела небом и струилась отражениями прибрежной лозы и глинистых оползней.
      С горы, за речкой, от нашего порядка медленно спускалась разноцветная толпа с хоругвями, которые поблескивали на солнце, и с иконами в руках пела "Христос воскресе".
      А впереди шел высокий, жирный ключевский поп в сверкающей ризе. Рядом с ним шагал в стихаре лохматый и бородатый дьякон и размахивал кадилом. Это шел крестный ход к колодцу. Кулугуры обычно в это время прятались в избы, а те, кто не успел скрыться, обязаны были вставать. Поп был очень злой гонитель "поморцев" и привязывался ко всякому пустяку, чтобы наказать раскольников. Но с Митрием Степановичем, богатгем, вел дружбу и каждый раз, когда приезжал служить в церкви, после обедни, под звон колоколов, кодг.атывал на тарантасе с дьяконом к высокому крыльцу пятистенного дома Стоднева. Они оставались в гостях у Ми грия Степаныча долго и выходили совсем пьяные, с одурелыми лицами.
      Толпа остановилась перед срубом колодца и рассыпалась по крутым спускам оврага. Вдоль длинной колоды, куда сливалась вода из колодца для скота, и ближе к берегу было тонкое место, и мне было хорошо видно, как поп и дьякон под хоругвями начали служить молебен. Доносились хриплые возгласы попа, рычанье дьякона и разноголосое пение толпы. Орали грачи в ветлах над колодцем, весело звонили колокола. Бабушка блаженно улыбалась беспомощной улыбкой смертельно больного человека. Она сидела, опираясь на клюшку, и млела на горячем солнышке.
      Когда молебен кончился и заколыхались хоругви, около попа и дьякона собралось несколько человек, они стали всматриваться в нашу сторону. Среди них я заметил старосту Пантелея и Гришку Шустова - сотского, с саблей на бекешке через плечо.
      Хоругви двинулись обратно в гору с попом и дьяконом во главе, а сотский побежал к переходу через речку. Ов скрылся за избой Потапа, а потом быстро появился из-за косогорчика и, насупив брови, сердитыми шагами направился к ьам. Я съежился от страха и прижался к бабушке.
      - Елёха-воха идет... гляди-ко, к тебе!
      Она встревожилась, но улыбка еще мерцала на ее лице.
      - А правда, ко мне... Знать, я кого-то потревожила, - пролепетала она шутливо. - Ишь ведь страшная какая, ежели начальство идет.
      - Тетка Наталья! - по-солдатски забарабанил сотский, икая. - Когда идет служба, елёха-воха... крестный ход... хоругви и образа, елёха-воха... батюшка молебствует... а ты расселась на виду... плюешь, елёха-воха... Не почитаешь лере... леригию...
      Он был пьян и едва владел языком. Губы у него были мокрые, а глаза ошалевшие и красные.
      Бабушка очень испугалась; она вся затряслась и бессильно откинулась назад, к гнилым венцам стены. Она задыхалась и слабым движением желтой костлявой руки отмахнулась от сотского.
      - Я обязан, елёха-воха... под арест, в жигулевку... Клюневский батюшка, елёча-воха.. строптивый... Проучил вас, кулугуров... Вставай, елёха-воха, и боле никаких...
      Он угрожающе потроган свою саблю и хотел подцепить бабушку за руку, но я кубарем скатился с завалинки, заслонил ее собою и ударил кулаком по руке сотского.
      - Уйди! - взвизгнул я и заплакал. - Уйди! Она хворая.
      Гляди, какая она... На ногах уже не стоит, а ты... я караул закричу...
      Он пьяно рассвирепел и отшвырнул меня в сторону.
      Я оступился и упал навзничь, но быстро поднялся и, замирая от ужаса, бросился к нему и укусил его за руку. Он рявкнул и озверело стал рвать саблю из ножен, но она, должно быть, заржавела и не вынималась. Он затопал ногами и, вытаращив пьяные глаза, хотел схватить меня за волосы, но я юркнул в сторону и, рыдая, кричал в исступлении:
      - Дурак! Елёха-воха! Не трог ее! Умрет она на дороге - тебя самого в жигулевку посадят.
      Бабушка, полумертвая, тряслась и захлебывалась слезами.
      - Не надо, Феденька. Отстань! Он ведь сам увидит... силушкм-то нет мне идти-то... Ты, Гриша, пожалей... хворенькая я... Погляди, милый, я ведь и ползти не могу... Все село знает: последние дни доживаю. Чего взять-то с меня, такой недужной?
      Сотский уловил момент и шлепнул меня ладонью по затылку. Я кубарем полетел на траву. Когда я очухался, увидел, как сотский тащил бабушку под руку, а она падала и как-то по-детски вскрикивала. Платок упал с ее головы вместе с повойником, и жидкие седенькие косички трепыхались позади. Я бросился догонять их, задыхаясь от слез.
      Навстречу шля Потап и колченогий Архип. Они, должно быть, отстали от крестного хода и возвращались домой.
      Я истошно закричал им издали:
      - Дядя Потап! Дедушка Архип! Баушку Наталью Елёха-воха в жигулевку тащит. Умрет она. Видите, что он с ней делает? Отнимите ее!
      Сотский волочил бабушку, как мертвую, а она только слабо стонала и всхлипывала. Потап и Архип подошли к Елёхе-вохе, стали его уговаривать и пытались отнять бабушку из его рук. Он отбивался, грозил, ругался и напирал на них. Я в отчаянии метался около них и бил по рукам сотского. Тогда Потап шепнул что-то сотскому и подмигнул ему.
      - Не пущу, елёха-воха!.. - заломался сотский.- Батюшка приказал, а Пантелей послал меня взять. Я ее, елёха-воха, должен в жигулевку запереть. Сидела, развалилась.
      а тут молебствие, елё-ха-воха...
      Вдруг он опамятовался, и в одурелых его глазах вспыхнуло что-то вроде сознания.
      - Идет, дядя Потап! Сами волоките. В жигулевку, елёха-воха! Боле никаких! Я солдат... солдат, елёха-воха..
      Архип вгрызался своей дереьяниой ногой в серый песок и старался потушить пыл сотского:
      - А ты слушь-ка, ефлейтор, я сам солдат, на войне дрался. Солдат разве со старухами воюет? Ты погляди-ка, честь-то солдатскую на больную старуху тратишь. Ежели бы она здоровая была да насмеялась, тогда особь статья, А ведь она - на исходе души. Она ведь только лежит, а не ходит. Ведь сам знаешь. А еще ефлейтор!
      - Ты меня, безногий, не учи, елёха-воха!.. - опять озлился сотский. - Я и тебя арестую... и кузнеца арестую...
      У меня - власть, елёха-воха.
      - Власть над мухами... эка, какая власть! - смеялся Архип. - Я вот пойду сейчас к барину Дмит Митричу, отлепортую ему, он те власть-то покажет... Ты, Потап, не покидай тетку Наталью, а я - живо... На рысаке прискачет.
      И он решительно заковылял в гору, по дороге к барскому дому. Сотский тупо поглядел ему вслед.
      - Держи, Потап, елёха-воха!
      Потап подхватил бабушку на руки, а сотский разболтанно побежал за Архипом.
      - Погоди, Архип! Как солдат должон исполнять приказ?
      Он схватил его за руку и потащил обратно. Видно было, что он струсил от угрозы Архипа.
      - Солдат больных старух не оби-кает. Ты, дурак, сказал бы попу-то .. а то с пьяных глаз попер... Эх ты, сено-солома!
      - Да ведь староста, елёха-воха... Тащи, говорит, ее в жигулевку... Ну, и представить должон...
      Архип приказал:
      - Раз распоряжение - в жигулевку, несем в жигулевку.
      А ежели она умрет - ты в ответе. Свидетелями с Потапом будем. Натальюшха, - участливо сказал он, горестно качая головой, - претерпи, милая. Понесем тебя. Вызволим. Вот ведь дуболомы какие, чего со старухой сделали! Ради светлого-то праздника. Вот те друг друга и обымем...
      Бабушка едва слышно попросила, заливаясь слезами:
      - Положите меня на землю... Моготы моей нет... Дайте хоть умереть-то на земле-матушке... под солнышком...
      Знать, судьба такая, Архипушка. И жила - мучилась, и смерть в муках принять приходится... не стерплю, Архипушка...
      Архип схватил меня за плечо и что-то внушал мне, но я ничего не понимал. Я только беспомощно плакал от жалости к бабушке и не отходил от нее. Это отвратительное и дикое насилие над больной бабушкой оглушило меня, и, убитый отчаянием, я ничего не чувствовал, кроме ужаса, какой я переживал в кошмарных снах.
      - Парнишку-то испугал, леший! - услышал я сердитый голос Потапа. - Лица нет у парнишки-то. Петяшки нет дома-то, а то бы увести его надо.
      Архип потряс меня за плечо и утешительно засмеялся.
      - Ничего... Он - молодец. Он, брат, горой за баушку-то...
      И он опять потрепал меня по плечу.
      - Беги, милок, к маменьке и веди ее к жигулевке. Баушку нельзя одну крысам оставлять. А я потом к барину подамся.
      Я со всех ног бросился к дяде Ларивону, где сидели в гостях отец с матерью. Много раз я оглядывался назад и видел, как Потап и Архип сначала отнесли бабушку к избе, потом Потап вынес кошму. На кошме понесли ее вдвоем - Потап и сотский, а Архип ковылял сзади.
      Ларивон был пьяный: сидел он, как отравленный, и мигал осовелыми глазами. Рядом с ним сидел отец, тоже охмелевший, и снисходительно улыбался. Они пили брагу и кричали, не слушая друг друга. Мать сидела рядом с бледной, старообразной Татьяной, которая озиралась, не слушая, что говорила ей мать.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29