Современная электронная библиотека ModernLib.Net

История одного путешествия

ModernLib.Net / Отечественная проза / Газданов Гайто / История одного путешествия - Чтение (стр. 3)
Автор: Газданов Гайто
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Кто они такие? - спрашивал Володя брата, возвращаясь домой. Николай шел под руку с Вирджинией, стараясь делать такие же маленькие шаги, как она, и постоянно сбиваясь. - Кто такие? Артур, кажется, музыкальный критик; а вообще милейший человек на свете, англичанин, хорошо знает русский. - Это я заметил. - Ты у нас, Володя, вообще очень умный. - Хорошо, а та барышня? Что барышня? - Ну, кто она такая? - Она? Она, кажется, учится в университете. - Ну, брат, от тебя толку, я вижу, немного. - Что я, сыскное бюро, что ли? Вот ты меня спроси о Вирджинии, я тебе все расскажу. Я тебе даже расскажу, как она завещание писала. - Это правда, Вирджиния, вы писали завещание? - Вирджиния густо покраснела и засмеялась.
      И Николай рассказал Володе, что в последние месяцы беременности Вирджиния начала бояться, что она умрет от родов, - причем боязнь и была основана на двух вещах: во-первых, у нее было предчувствие, во-вторых, она видела во сне Звездочку. Звездочка была ее любимая лошадь, на которой она училась ездить верхом, когда ей было лет десять. Звездочка умерла незадолго до отъезда Вирджинии в то роковое, как сказал Николай, путешествие, из которого она вернулась уже дамой. Звездочка приснилась Вирджинии за два месяца до родов; она стояла у нашего подъезда на rue Boissiere и ржала так жалобно, что Вирджиния проснулась в слезах. После этого Вирджиния решила, что она умрет, и составила у нотариуса завещание: она оставляла все свое имущество, в частности то, которое должно было перейти к ней от отца, - мужу и дочери - она была убеждена, что родится девочка, - с тем чтобы девочку воспитывали бы самым лучшим образом и никогда не наказывали. Потом Вирджиния призналась Николаю, что она написала завещание - ее дочери было тогда уже полгода; и Николай отправился к нотариусу и взял завещание.
      - Оно лежит у меня теперь в письменном столе, - сказал Николай. - Ну, и совершенно ясно, что судьба была против меня. Конечно, Вирджиния бы умерла, девочку я бы отдал в приют или, еще лучше, продал бы цыганам, а сам бы вел развратный образ жизни, предаваясь всяким порокам и постепенно опускаясь. Вот какая у меня была программа. Но Вирджиния все спутала.
      И вдруг Николай - они подходили уже к rue Boissiere - поднял Вирджинию в воздух, как ребенка, и, приблизив к себе ее лицо, сказал:
      - Какая ты глупая, Вирджиния! Я бы не дал тебе умереть, ты понимаешь? Я тебя не отдал бы смерти.
      Ложась в постель, Володя думал о Николае и Вирджянии, - какое удивительное счастье, какая удачная судьба. "Колька-хулиган", - нет, недаром его так любила мать. Володя стал засыпать, и все плыло, шумя и переливаясь обрывками музыки, перед ним: Вирджиния, плечи и губы Аглаи Николаевны, косматая рука Николая, громадная фигура Томсона, Звездочка - и еще далекий, тающий, как дым, горьковатый запах, исходивший от тела Аглаи Николаевны и от ее губ и глаз, которые все вытягивались, вытягивались и превратились в узенький ручей на зеленой траве, светлый ручей, который он где-то давно видел. И тогда появилась стая белых птиц, две черточки крыльев в черном бархатном воздухе южной ночи: бесшумный их полет - и все летят одна за другой, одна за другой без конца, как снег,и вдруг острый и страшный звук прорезает испуганный, вздрогнувший воздух, и опять тихо, и все летят и летят белые птицы. Ночь плывет тяжело и душно, крылья летят, как бесчисленные паруса- и вот поворот неизвестной, горной дороги, и за поворотом далеко видна блестящая даль, как внутренность гигантского стального туннеля. "Опять неизвестно", - сказал чей-то голос рядом с Володей. "Опять сначала", подумал Володя; птицы стали лететь медленнее, таяли в воздухе, бархатная тишина влажно шевелилась во тьме - как на берегу моря: и Володе послышался тихий шум неторопливого прибоя - в летнюю темную ночь - и запах водорослей; длинные, зеленые, они прибивались к берегу и лениво полоскались в наступающей воде, и, когда волны откатывались назад, легкий ветер доносил до Володи их увядающий запах. Володя втянул в себя воздух, стараясь отчетливее вспомнить их исчезающую, пахучую тень - и внезапно почувствовал - до того сильно, что открыл глаза и приподнялся на локте - то горьковатое, почти миндальное, что, поколебавшись секунду в воздухе Володиной комнаты, вдруг стало плечами и ртом Аглаи Николаевны.
      Он встретил ее на улице, через полторы недели, было уже холодно; его почему-то удивило, как она хорошо одета. Он подошел и поздоровался. Проезжали автомобили по почти пустынному, внезапно ставшему особенно осенним avenue Kleber, ветер трепал отстающий плакат на грязно-желтом Деревянном заборе, окружавшем начатую постройку.
      - Здравствуйте, - сказала она, протягивая руку. Он взял ее пальцы, почувствовав их тепло сквозь перчатку, взглянул на раздвинувшиеся в медленной улыбке губы - и почувствовал, что ему жарко в застегнутом пальто.
      - Вы куда? - спросил он; он очень волновался; он предложил проводить ее, узнав, что она идет домой. Был воскресный и пустой день, в котором до сих пор ему было так неприятно просторно и в котором сейчас ему стало свободно и хорошо. - Какой воздух, точно пьешь холодную воду, не правда ли? - Несколько свежо, - сказала она.Там эта площадь, это, кажется, Трокадеро? Да. Здесь хорошо в этом районе, правда? - Как поразительно, что ее губы двигаются, - думал Володя. - Да, здесь свободно, широкие улицы, как в России. - Я Россию знаю плохо, - голос ее точно удалился и вновь приблизился. - Я чаще всего жила за границей и довольно много в Париже. Вы ведь не парижанин? - Нет, я здесь недавно, но, наверное, надолго. - Вы свободны по вечерам? - Да, конечно. Как поразительно, что я вас встретил, какая необыкновенная случайность. - Нет, что же удивительного? Мы живем в одном квартале - это как в провинциальном городе. Вы свободны послезавтра?
      Они подходили к Трокадеро, направо ровными воздушными рядами уходили облетавшие деревья avenue Henri Martin, темная и высокая, чуть покосившаяся стена тихо и тяжело стояла в светлом воздухе по левой стороне; железные прозрачные решетки шли вдоль тротуаров, за решетками были сады и дома. - Я в вашем распоряжении. - Приходите ко мне, будет два-три человека. - Хорошо.
      Она жила в небольшой квартире, мягкой и необыкновенно удобной, с маленькими столиками, низким диваном, тумбочками, пуфами, тоненькими полочками для книг и круглым стеклянным аквариумом, где неустанно плавала небольшая рыбка рыжевато-серого цвета. Про эту квартиру Володе говорил Николай:
      - Поразительно, до чего все неудобно.
      - Что именно?
      - Да все: пепельницы маленькие, на одну папиросу, столики маленькие что на таком столе делать? обедать нельзя, писать нельзя, только разве кофе пить. Пуфы маленькие и трещат, как орехи: все неудобно. И аквариум - что это за аквариум? Это стакан какой-то и всего одна рыбка.
      - Вот тебе бы аквариум, ты бы, наверное, крокодила туда пустил.
      - Почему крокодила? Крокодил не рыба. Рыб надо.
      - Да не карпов же, черт возьми?
      - Карп прекрасная рыба, - сказал Николай. - И очень питательная; и в стаканчике Аглаи Николаевны ты его не поместишь.
      Володя. застал там Артура, который ему поклонился, как старому знакомому. Рядом с ним, на одном из тех самых пуфов, которые Николай находил такими неудобными, сидела дама лет тридцати четырех с презрительным и сухим лицом, насмешливыми глазами и особенной ленивостью тела, сразу в ней угадывавшейся, еще до того, как она делала какое-либо движение. Она чем-то не понравилась Володе. В ту минуту, когда он вошел, она возобновила рассказ о том, как она познакомилась с Monsieur Simon, ce pauvre M. Simon {Мсье Симоном, этим бедным мсье Симоном (фр.).}, который вообще очень мил, но ничего не понимает в женщинах. Артур высказал вежливое предположение, что M. Simon, может быть, не встречал до последнего времени женщин исключительных и что поэтому...
      - Et avec ca? {Ну и что? (фр.).} - сказала дама.
      Дело заключалось в том, что ce pauvre M. Simon имел счастье пользоваться благосклонностью рассказчицы - ее звали Odette, - он стал предъявлять ей такие неслыханные деспотические требования, что единственное объяснение этому Odette находила только в его исключительной глупости. Позже, когда Володя лучше узнал Odette, он понял, насколько этот разговор был для нее характерен. Вся мужская половина человечества делилась для Odette на две неравные категории: тех, кто стремится к ее благосклонности, и тех, кто к ней не стремится. Вторых она не замечала, они для нее почти не существовали; и всякий раз, когда ей почему-либо приходилось более или менее близко сталкиваться с таким человеком, она находила, что он неинтересен и неумен и как-то особенно неуместен. Она теоретически понимала законность существования и таких людей, но это были совершенно чуждые и бесполезные явления; и в тех случаях, когда она поневоле должна была их замечать, она их презирала - даже не пониманием и не умом, а чем-то другим, что было важнее всего остального и чего эти люди, по-видимому, не знали. При всем этом она была не лишена своеобразной иронической верности в описаниях людей. Итак, ее внимание было привлечено первой, менее многочисленной категорией мужчин, но и здесь у нее постоянно возникали недоразумения. Многие из них - подобно этому бедному M. Simon - не были способны понять ее исключительность и ревновали друг к другу, что приводило Odette в бешенство и изумление.
      - Cet imbecile de Simon {Ужасная глупость со стороны Симона (фр.).}, рассказывала она, - заявляет, что я должна прекратить знакомство с Дюкро. Non! maist il y des limites... {Нет, ну есть же какие-то пределы (фр.).} Дюкро мой старый друг и оттого! что он не нравится Симону и Альберту, - по мере ее рассказа мужские имена появлялись и исчезали, сменяясь одно другим и потом опять возникая, как тонущий человек, судорожно выскакивающий из воды много раз, - я должна с ним расстаться? Что же он сделал мне плохого, je vous le demande un peu? {Скажите, пожалуйста (фр.).} - Ничего, ce sont tout simplement des principes, qui doivent... {это попросту принципы, которые должны... (фр.).}
      - Des principes? {Принципы? (фр.).} - с ужасом в голосе говорила Odette. - Des principes? Non, mais vous etes fou! Que voulez-vous que cela me fasse, des principes? {Принципы? Нет, но это безумие! Как, по-вашему, на что мне этя, принципы? (фр.).} Она, однако, твердо знала несколько вещей, которые заменяли ей принципы, она усвоила их еще в пятнадцатилетнем возрасте и с тех пор им никогда не изменяла. В минуты "безрассудной откровенности" как она сама потом говорила - она рассказывала очередному M. Simon свою жизнь - и все было так свежо и поэтично; детство и годы учения в закрытом заведении недалеко от Парижа, где был такой громадный сад, потом путешествие в Испанию - oh, Barcelone, oh, Madrid - бой быков, тореадоры с необыкновенным sex-appeal {сексуальным обаянием (англ.).} и M. Simon оставалось только удивляться, как до сих пор ему не приходило в голову задуматься над этой чертой тореадоров, которая, по мнению Odette, была, в сущности, самой для них характерной; опасности же, которым подвергались эти люди, носили добавочный характер, "иллюстративный", как она говорила. После Испании была Англия, после Англии Америка и так все вплоть до того дня, когда Odette впервые вышла замуж за человека, который не сумел ни понять ее прелестной непосредственности, ни оценить независимости ее взглядов от вздорных моральных принципов. "Это был мой первый, муж, - говорила Odette. До мужа у меня был только один роман с Дюкро. О, это было ужасно". Это было действительно нехорошо: шестнадцатилетней Odette впервые делали операцию, чтобы избежать последствий ее романа с Дюкро - и Odette семнадцать лет спустя отчетливо помнила летний день, желтоватые, матовые стекла клиники, длинное и невыразимо тоскливое ожидание операции, невыносимый и неиспаряющийся запах хлороформа - и потом тяжелое пробуждение с отчаянным сознанием того, что она задыхается от этого запаха, и долгой режущей болью ниже поясницы. Потом был второй муж, затем опять первый, потом снова Дюкро, потом создалось такое глупое положение, - но об этом Odette рассказывала чрезвычайно редко, - когда оба ее мужа и ее новый поклонник Альберт оказались в одно и то же время - один в Фонтенебло, другой в St.-Cloud, третий в Париже, на rue la Boetie, и жизнь тогдашнего периода представлялась Odette как бесконечное путешествие то туда, то сюда, то в автомобиле Альберта, отвозившего ее в St.-Cloud, где, как она говорила, жила одна из ее подруг, то из St.-Cloud на такси до Лионского вокзала и оттуда в Фонтенебло; и все было так разно устроено: у Альберта в ванной было то, чего не было у первого мужа, а привычки второго мужа были не такие, как у первого; один любил, чтобы Odette говорила ему именно те вещи, которые он сумел оценить, другому были нужны совсем иные чувства; один допускал одно, другой другое, а Альберт вообще терял голову и не знал, что делать, - и запомнить все это было так трудно, что Odette искренно считала эту эпоху своей жизни, продолжавшуюся два месяца, - одной из самых тяжелых. "Pauvres petits! {Бедняжечки (фр.).} - говорила она, имея в виду обоих мужей и Альберта. Pauvres petits, ils ont tous besoin de moi, allez! {Бедняжечки, они так во мне нуждались, понимаете! (фр.).}" Так потом Odette и жила все время, то там, то здесь - и иногда даже у себя дома, - переезжая из одного квартала в другой, проводя Целые дни в поездах и только, как в гигантском мебельном магазине все менялись, бесконечные в своем разнообразии, диваны - то бархатные, то кожаные, то с книжными полками, то без книг, то бесшумные, то с насмешливо пощелкивающими пружинами - и разные звуки часов: почти неслышный ход маятника и равномерное мелькание золотого его диска, которое Odette видела полузакрытыми глазами, лежа на спине, закинув руки за голову и глубоко вздрагивая всем телом, то стрекочущий, как кузнечик, звук стоячего хронометра на низеньком столике, то, наконец, тихое, но мелодичное тиканье маленьких часов-браслета на напряженной волосатой руке, тянувшейся от середины ее тела к подушке и поддерживающей ее тяжело падающую голову с черными курчавыми волосами.
      Теперь она рассказывала о M. Simon, подражая его интонациям, по-видимому, очень похоже, - и изображая в лицах весь разговор с необыкновенной живостью. Она бегло и точно вопросительно посмотрела на Володю, потом перевела глаза на Аглаю Николаевну, чуть заметно пожала плечами и, сказав еще несколько слов, стала прощаться, так как, по ее словам, торопилась на поезд - может быть, в St.-Cloud, может быть, в Фонтенебло, но вообще на поезд и вообще на диван. После ее ухода все несколько минут молчали.
      - Вы напрасно ее не любите, Артур, - сказала Аглая Николаевна таким голосом, точно об этом давно уже шла речь. Артур сразу ответил:
      - Не знаю, просто не люблю. Она все сводит к очень элементарным вещам, это неправильно, мне кажется.
      - Это хорошо, Артур, ей можно позавидовать.
      - Да, но я бы отказался от этой завидной способности.
      - А вы как думаете? - спросила Аглая Николаевна, взглянув на Володю.
      Володя совсем не думал об этом, Володя вообще ни о чем не думал, видел только легкий туман и в тумане только Аглаю Николаевну и слышал только ее голос, почти не различая слов и лишь бессознательно следя за волшебными, как ему казалось, изменениями ее интонаций.
      - Я? - сказал он. - Я скорее согласен с М. Томсоном. Мне кажется, что есть люди, существующие только наполовину, частично, понимаете? Они чего-то лишены, поэтому они кажутся странными - я думаю, что Odette такая же. Конечно, возможно, что некоторые вещи относительны, как, например, принципы, о которых она говорила, а ведь это не принципы, это чувства. Если их нет хорошо, конечно; но как-то беднее, по-моему.
      Опять стало тихо; и вдруг раздался звон часов. Било одиннадцать; и первый звук еще не успевал умолкнуть, его тяжко и звонко перебивал второй, и дальше они звучали уже вместе; первый, слабея, провожал второй и исчезал, и в эту секунду раздавался третий, и опять шло два отчетливо отдельных замирания, в них вступало четвертое, и так все время, покуда били часы, все слышались два звука, возникшие в тишине, еще полной точно безмолвного воспоминания о только что звучавших ударах, и потом раздался одиннадцатый, чуть надтреснутый, чуть менее сильный, последний удар. Володе не хотелось бы, чтобы в эту минуту в комнате раздался бы какой бы то ни было звук; только голос Аглаи Николаевны мог бы еще нарушить эту еще упругую, еще мелодичную тишину. И голос Аглаи Николаевны - у Володи забилось сердце от сбывшегося ожидания - сказал:
      - Артур, вы очень давно у меня не играли.
      Артур, не отвечая, подошел к пианино, сел на бережно придвинутый стул и начал играть. Володю поразила вначале печальная неуверенность его музыки; было удивительно видеть, что из-под пальцев его сильных рук выходили такие неуверенные звуки. Если бы Володя не видел Артура, он подумал бы, что играет маленькая девочка со слабыми пальцами - и все же это было не лишено некоторой минорной прелести. Аглая Николаевна села на диван и показала Володе место рядом с собой, - он просто лег, подперев голову рукой и глядя на черное платье Аглаи Николаевны, из-за которого беспорядочно и случайно были видны стены, часы, двери и широкая фигура Томсона, сидевшего, как громадная, доисторическая птица, над белой полосой клавиатуры, пересеченной черными линиями.
      Володя прислушался к музыке и понял, почему в первую минуту она показалась ему странной. Артур начал со старинной серенады, которую Володя знал наизусть, но название которой вдруг забыл. Знакомый ее мотив прозвучал и повторился, и потом вслед за ним, хрупко и звонко, точно ломающееся стеклянное облако, прозвучала иная мелодия, сквозь которую изредка проступал мотив все той же серенады; и за этими двойными звуками росла и изменялась еще одна, третья мелодия, почти невнятная и не похожая ни на какую другую музыку. "Как три жизни", - подумал Володя. Перед его глазами были плечи и затылок Аглаи Николаевны - может быть, это - самое главное? Артур все играл, музыка все точно силилась сказать нечто невыразимое и чудесное, и в ту секунду, когда ее звуки уже были готовы, казалось, прозрачно воплотиться в то, чего нельзя ни забыть, ни увидеть, вдруг все становилось глуше и тише, точно под этой плещущей страной опускалась едва не опоздавшая ночь, и опять, издалека, начиналось то музыкальное путешествие, ощупью, по невнятным и смутным звукам, за живыми и колеблющимися стенами этих двух предварительных мелодий; и тогда первая из них звучала гулко и твердо, как музыкальное изображение средневекового, заснувшего города - со стенами, бойницами, чугунными жерлами тяжелых пушек и белой и хрупкой луной, возникающей над этим видением.
      Артур и Володя вышли вместе, ночь была очень свежая и холодная.
      - Я пришел пешком сегодня, - сказал Артур, - мой автомобиль чинится.
      - Я тоже пешком, но по другим причинам: во-первых, недалеко, во-вторых, я не умею править автомобилем.
      Звезды были очень светлые и далекие; мотив серенады еще звучал в ушах Володи. Артур медленно шел, глубоко засунув руки в карманы пальто.
      - Вам не приходилось думать, - сказал Володя, - что если внимательно следить за всеми, решительно всеми впечатлениями одного только вечера, - то это будет чуть ли не изображением целой человеческой жизни? Я хочу сказать: так же много.
      - Потому, что этому предшествует все, что вы знали, и за этим следует все, на что вы надеетесь?
      - Возможно, не знаю. Очень часто кажется, что вот-вот поймаешь самое главное - и все никак не удается. Вам не кажется?
      - Это несколько туманно, - сказал Артур. В пустынном воздухе был слышен легкий скрип его ботинок - шагал он беззвучно. - Резиновая подошва, подумал Володя. - Нет, - сказал опять Володя, - мы не знаем, что самое главное.
      - Иногда одно, иногда другое, в зависимости от силы желания, я думаю, и обстоятельств.
      - Да, но это только предположение, а здесь необходима уверенность.
      Они шли по набережной Сены, холодная, черная вода медленно струилась внизу, заплывая светлеющими и меркнущими струями у быков низкого моста.
      - Я хочу сказать - безошибочность: ведь бывает так, что нельзя ошибиться, и вот это-то и есть одновременно самое прекрасное, самое нежное, самое гордое и чистое, что только может быть.
      - Самая лучшая иллюзия? - Какая-то маленькая птица, на облетевшей высокой ветке, чирикала монотонно и непрерывно. - Нет, не иллюзия. Недаром ваш брат называет вас фантазером: ведь это не так.
      - Но это должно быть так. - Артур засмеялся, поднял с земли камень и бросил его сильным взмахом вниз, так что он запрыгал по воде - три, четыре, пять, шесть, семь - считал Володя.
      - Мой рекорд одиннадцать. А ваш?
      - Я никогда не считаю, - ответил Артур. Они расстались на avenue Kleber.
      - Спокойной ночи, - сказал своим низким голосом Артур.
      - Спокойной ночи.
      Володя заснул, едва успев раздеться и закрыть глаза, утром его разбудил Николай: и ему во сне было обидно, что его будят, казалось, он только что лег, и не могло быть, чтобы уже прошла целая длинная ночь.
      Артур поднялся по широкому, легко вздрагивающему лифту, открыл ключом коричневую, блестящую дверь и, войдя, потянул в себя воздух. В темной квартире, высоко, почти под потолком, плыл холодноватый, чуть аптекарский запах; это значило, что Marie, горничная Артура, мыла пол в ванной и не открыла окна. Артур снял пальто и шляпу и прошел в комнату со стеклянной дверью, за которой раздался спотыкающийся топот неуверенных лап.
      - Ну, маленький дурак, - сказал Артур, открывая дверь. Послышался короткий, тоненький лай. Толстый, белый щенок, сердито глядя на Артура, лаял, угрожающе подпрыгивая на месте. Артур нагнулся - протянул руки, и тогда щенок радостно завизжал, завилял хвостом и через секунду успел лизнуть языком подбородок Артура.
      - Боже, какой ты глупый, - сказал Артур, - это просто невероятно. - Он пошел на кухню, достал из garde-manger {шкафа для провизии (фр.).} бутылку сливок, налил полное блюдечко и спустил щенка на пол: тот принялся жадно хлебать, вылакал все блюдечко, "елый живот его раздулся и походка стала еще менее увезенной. Артур отнес его опять в столовую, положил на "аленький матрац и ушел; щенок заснул, свернувшись, как еж.
      Как только Артур вошел в свой кабинет и опустился в невысокое, кожаное кресло у окна и с книжных полок на него, как каждый день, тускло блеснули корешки книг с тиснеными буквами, толстые тома Шекспира, Шиллера, Сервантеса, знакомое чувство пустоты, которая особенно сильно чувствовалась именно здесь, опять охватило его. И опять вернулось все то же, постоянное представление: осенний день, пустой, ветреный и солнечный, и перрон вокзала, где нет ни одного человека и от которого давно уже отошел последний поезд; и остался только ветер и гул в темных телеграфных столбах и легкая пыль над галькой железнодорожного полотна. Артур не мог понять, почему именно эта картина так неотступно преследовала его - так как в тот, самый печальный, день своей жизни, когда он уезжал из Вены, был жаркий воздух поздней, отцветающей и тяжелой уже весны, и множество народу на вокзале, и целая стая белых платков, плещущих, как маленькие флаги на далеко идущем судне. Но не было ни прохлады, ни гула, ни пустоты, а только толстые стекла вагонного окна и белые рельсы и игрушечно зеленые, как в детских книгах, сельские пейзажи Европы. И Артур все не мог этого забыть. Методически и упорно, внушив себе мысль, что надо жить по-иному, он думал о том, как и что следует знать, чтобы объяснить, и, однажды их поняв, раз навсегда уничтожить все те напрасные чувства, которые не давали ему покоя в течение долгого времени. Он стал учиться и читать, он распределил таким образом свои дни, что у него не должно было остаться времени ни для сожаления, ни для воспоминаний - и вот вдруг во время тренировки с Дюбуа, преподавателем бокса, или на трехсотой странице Дон-Кихота звон и стук вагонных колес вдруг наполнял комнату, за ним стелился запах перегоревшего каменного угля и гремел вокзал в душный, весенний день, - и, раскрыв свою garde {здесь: защиту (фр.).}, Артур получал сильный удар в лицо; или Дон-Кихот, садившийся на коня, все только подымал ногу к стремени и не садился, точно поджидая, когда же Артур последует за ним, и проходили долгие минуты, пока, вместо пустынного вокзала, вырастали худые бока Росинанта и длинная фигура рыцаря с медным щитом в левой руке. Такое состояние было особенно невыносимо для Артура, - он не мог к нему привыкнуть. Он всегда считал, что, поставив себе в жизни какую-либо цель, ее необходимо во что бы то ни стало добиться; если что-нибудь мешает, это следует уничтожить, если что-нибудь непостижимо, это следует понять - какой угодно ценой. Только все же в нем бродило иногда какое-то буйное начало, он чувствовал, что способен на безрассудные поступки; и тогда он усиленно принимался за работу - учился или занимался спортом, и опять все приходило в порядок. Он любил путешествовать, и это он объяснял наследственностью: его отец, которого он помнил коренастым, улыбающимся блондином, погиб в одной из своих полярных экспедиций - его все тянуло к полюсу - северное сияние, безграничные, белые пространства, синеватый лед и точно закипающая, смерзающаяся вода арктического океана; он поехал туда в последний раз перед войной - и больше не вернулся. Мать Артура очень скоро после этого снова вышла замуж. Артур не любил своего отчима, так непохожего на отца, всего какого-то темного: цилиндр, черное пальто, черные волосы, желтоватые зубы, темная кожа сухих, гладких и сильных рук. Он был банкиром. Артур, живший вдалеке от Лондона, лишь изредка приезжал домой, последнее свидание было лет восемь тому назад, когда Артур из Франции приехал повидаться с матерью и громадная его фигура как-то сразу загромоздила всю квартиру; и банкир, улыбаясь недобрыми черными глазами, сказал ему:
      - Я думаю, из тебя вышел бы хороший боксер.
      - Если бы было нужно выбирать между банком и рингом, я выбрал бы ринг, - холодно ответил Артур. Его мать пожала плечами. Артур был ей совершенно чужд - молчаливый, сдержанный и, конечно, как она думала, неспособный понять ни ее жизнь, ни ее второй брак, скрыто недоброжелательный, всегда чуть нахмуренный Артур; она поймала как-то его тяжелый взгляд, когда он мельком взглянул на ее обнаженные плечи, - она была в вечернем платье, они ехали в театр. Но она промолчала, хотя вспыхнула от обиды. И тогда же она поняла, что ее сын, Артур, перестал для нее существовать. Было неловко, что она мать этого гиганта, она "l'incomparable" {"несравненная" (фр.).}, как ее называл первый муж; она - никогда не была красива, но неподвижная прелесть ее асимметричного лица не портилась с годами. Она и не замечала своего возраста, вся жизнь в ее воспоминании была сменой мод, курортов и путешествий.
      - Это было в тот сезон, когда носили такие короткие платья с воланами ты помнишь? - мы провели тогда лето в Бретани. - Да, тогда появились еще эти крылья по бокам шляпы: это было в Лозанне, - да, именно в Лозанне я их увидела в первый раз и тогда же написала тебе об этом. - И лишь изредка в эту непогрешимую память о шляпах, платьях и летних городах ее жизни входили иные впечатления: голос Шаляпина, певшего "Марсельезу" в Лондоне, канун войны и первый букет цветов - пармские фиалки, да, конечно, пармские - от этого сумасшедшего итальянского журналиста, которого потом убили на войне, летом семнадцатого года; да, лето семнадцатого года, костюмы tailleur {в талию (фр.).}, маленькие, совсем без полей шляпы и зеленые ветви над озером, на юге Англии, в имение ее мужа. Артуру не было места в ее жизни; если бы еще он остался таким, каким был много лет тому назад - бархатная курточка, короткие штаны и загорелые коленки, - но он стал настолько велик и широк, что она казалась рядом с ним совсем маленькой. Он на все смотрел иными глазами - в этом отчасти был виноват его дядя, брат ее первого мужа, выписавший Артура в Россию, где Артур научился русскому языку, побывал в разных городах и откуда они оба еле выбрались в девятьсот девятнадцатом году и оба явились в Лондон, в невозможных костюмах, с обтрепанными чемоданами она встретила их на вокзале, и в дороге еще Артур позволил себе какую-то шутку по-русски, и они оба смеялись, не понимая, насколько это невежливо по отношению к ней. И Артур уехал из родительского дома во Францию, в Париж, и лишь несколько раз в году присылал лаконические открытки. Однажды, впрочем, в Париже он встретил своего отчима в большом кафе на бульварах - тот сидел рядом с какой-то блестящей и сомнительной красавицей, и Артур только молча и тяжело-насмешливо взглянул на него и прошел мимо.
      Артур думал обо всем этом, сидя у себя; щенок, спавший в столовой, вдруг зарычал и залаял во сне. И тогда перед Артуром явственно встало женское лицо, которое давно уже было готово появиться - все точно чего-то ожидая - и теперь появилось: откинутая голова, чуть прищуренные, самые дорогие на свете глаза и потом голос и этот французский язык со смешным и очаровательным женским акцентом и бесчисленными ошибками:
      - Cela ne peut pas continuer, Arthur, il faut que tu partes {Это не может продолжаться, Артур, ты должен уйти (фр.).}.
      - Je suis parti, - вслух сказал Артур. - Non, cela ne peut pas continuer ainsi c'est vrai {Я ухожу... Да, это не может продолжаться, ты права (фр.).}.
      И вот уже два года он все точно уезжал - и сожаление было так же сильно, как в день его действительного отъезда. Это был бесконечный день, растянувшийся уже на несколько лет, - ни вечера, ни ночи, ничто не могло потушить его весеннего, сверкающего на вагонных стеклах света, ничто не могло вырвать и сдвинуть с места все те же, неподвижные и непрекращающиеся, чувства, которые Артур испытал в день отъезда из Вены. Что с ней теперь, кто смотрит в ее закрывающиеся глаза с длинными коричневыми ресницами? Может быть, у нее есть ребенок?
      Что-то хрустнуло под рукой Артура, он замигал глазами, как приходящий в себя от забытья человек. Деревянная ручка кресла под кожаной обшивкой была сломана. Артур вздохнул, опустил голову, вошел в ванную, разделся и стал под холодный душ, закрыв себя резиновой круглой ширмой; ему стало трудно дышать, вода казалась ледяной, но он продолжал стоять так некоторое время. Затем, надев халат и растерев докрасна свое тело, он лег в постель, закрыл глаза и стал засыпать: был уже пятый час утра.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9