Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Осенний свет

ModernLib.Net / Современная проза / Гарднер Джон / Осенний свет - Чтение (стр. 16)
Автор: Гарднер Джон
Жанр: Современная проза

 

 


— Интересно, кто бы это мог быть?

— Уж ты-то знаешь, не прикидывайся, старая ворона, — побелев от злости, сказал Джеймс Пейдж. — Сама же их всех по телефону созвала.

— Что ты, Джеймс! — с упреком ответила она и тут же, будто вдруг вспомнила: — И ведь верно, я созвала.

— Ну, знаете ли!.. — Он замахнулся свернутым в трубку журналом, но, словно не найдя, куда бить, бессильно опустил его снова. Трубка его громко треснула: он перекусил черенок. Джеймс сплюнул и спрятал трубку в нагрудный карман.

— Сюда, сюда! Ау! — кричала Вирджиния. Она уже спустилась с крыльца и манила гостей прочь от сиреневых кустов. Автомобильные фары были все выключены, двор наполняли звуки шагов и веселые голоса. Джеймс различил басистый валлийский смех Эда Томаса.

Вытянув шею и кривя узкие губы, Джеймс негромко спросил Эстелл:

— Ты что это тут такое затеяла, а?

— Да вы не нервничайте, отец, — мягко сказал Льюис, разглядывая при этом не тестя, а замазанную отдушину в стене, где раньше проходила железная труба. — Она отлично придумала, напрасно вы так. Устроим маленькую вечеринку, только и всего, попоем немного, поговорим о том о сем, может, немного поспорим о политике, — он ухмыльнулся, — поедим чего-нибудь, по всему дому запах пойдет. И кто знает, может, тетя Салли вдруг надумает да прямо к нам и спустится.

— Это индейское средство, — улыбаясь, пояснила Эстелл. Улыбка ее была пленительна: ласковая и чуть виноватая, и Джеймс на минуту растерялся. — Когда у ирокеза заводился солитер, их врач сначала морил больного голодом, а потом раскрывал ему челюсти, вставлял распорку и ставил перед ним чашку с хлебовом. Глядишь, глист и выскакивал.

Джеймс широко раскрыл глаза.

— Дьявол меня забодай! — Он шлепнул журналом о колено. — Салли вам не глист! Если она что делает, значит, у нее есть причина.

Руки у него дрожали от унижения — так решили и Эстелл, и Льюис и сразу пожалели о своей затее. Но в действительности дело обстояло сложнее, чем они думали. Его, конечно, возмутило, что они относятся к его сестре — как бы она вызывающе себя ни вела, — словно к какому-то безмозглому животному, которое можно, поманив сахаром, заставить прыгать сквозь горящее кольцо. Но что в самом деле разобрало Джеймса Пейджа, так это улыбка Эстелл. Его, старого дурака, вдруг на миг так и потянуло к ней, и сердце екнуло и затрепыхалось в груди, будто у мальчишки. Он дрогнул, растерялся. Дрогнул метафизически, хотя сам Джеймс Пейдж такого слова никогда бы не употребил. Они оба были стары и безобразны, и что его тело сохранило способность испытывать подобное волнение, когда пора для него давно уже миновала, показалось Джеймсу Пейджу издевательством, жестокой насмешкой небес.

— Ты уж прости, Джеймс, — сказала Эстелл. И вот поди ж ты, его опять как окатило. Но прислушаться к себе и задуматься над этим он толком не успел: в кухню уже входили гости, и маленький Дикки держал перед ними распахнутую дверь, улыбаясь от уха до уха, словно вдруг наступило Рождество.

— А ты что не спишь, малявка? — спросила Рут Томас, урожденная Джером, взъерошила ему волосы и смешно скосила глаза. Потом, как балерина, сделала пируэт, повернувшись всем своим грузным трехсотфунтовым телом, и раскинула руки, как бы обнимая всех. — Счастливой осени вам всем! — Изящно, словно актриса на сцене, она поднесла к губам пухлые, в старческих пятнах пальцы и послала воздушный поцелуй. От локтя до плеча руки у нее были невообразимо жирные. Рут Томас была в общепринятом смысле слова сумасшедшая. У нее, несмотря на возраст, был замечательно мелодичный музыкальный голос, такого замечательного голоса не слышал мир, понаторевший в противоречиях. Звонкий, чистый, он был словно создан природой для сладостных песнопений. И она действительно много лет пела красивым бархатистым контральто в хоре беннингтонской конгрегационалистской церкви, а сколько раз выступала с сольными концертами в Маккулохском культурном центре, этого никто из ныне живущих уж и не помнил точно, включая и ее самое. Но в то же время она много лет работала старшим библиотекарем в бесплатной Библиотеке Джона Г. Маккулоха, и из-за этого, а может, по другой какой причине, но ее голос приобрел не слишком приятное, деланное, сиплое звучание, как бы интеллигентное и при этом по-женски обольстительное, во всяком случае, призывное, если, конечно, это было не в насмешку над собеседниками, или над собой, или еще бог весть над чем. Когда она говорила, или пела, или делала одновременно и то и другое, голос у нее звучал как мощное незаглушаемое фортепиано, играющее на левой, «тихой», педали. Поговорить она любила — говорила не смолкая, и смех у нее был трубный.

Ее тело, даже теперь, в семьдесят шесть лет, было столь же достойно удивления, как и голос. Шаг ее утратил былую упругость с тех пор, как она один раз поскользнулась на мохнатом половике и сломала бедро — оно у нее теперь было на спице, и она сильно хромала; ее толстые ноги в серых чулках слегка прогибались назад, так что, стоя во весь рост, она немного напоминала оленя, который забрел в сад и, встав на дыбы, тянется за яблоками. Но в остальном ее движения были сама грация. Несмотря на толщину, она могла, если бы захотела, быть воплощением элегантности — то есть изящной и элегантной толстой женщиной, — но уж очень ей нравилось паясничать (и за это одни ее любили, другие недолюбливали): она могла забавно изобразить королеву Викторию, а могла и отколоть коленце-другое в дешевом стиле старых мюзик-холлов. Эту склонность в ней тоже умерила многолетняя работа в библиотеке, да так оно, видимо, и к лучшему. Она научилась сдерживаться и по многу часов подряд не допускать никаких выходок, если не считать комически преувеличенной игры в чопорность. Только озорно сверкнет ярко-голубыми глазами да еще при случае скорчит забавную рожу. Например, читатель в библиотеке скажет с возмущением: «Эта книга — глупая!» — будто с кого же и спрашивать за книгу, как не с миссис Томас. «Глупая?» — только и переспросит сокрушенно Рут, и сама не успеет себя одернуть, даже если б и хотела, а уже зубы у нее, вернее, вставные челюсти начинают выпирать, а глаза сходятся к переносице. У беннингтонских детей это в течение многих лет обеспечивало ей почти единодушное горячее поклонение. И еще она мастерски жестикулировала: могла по-еврейски пожать плечами, по-итальянски вскинуть кверху ладонь: «Эй, земляк!», или ткнуть в спину и перекрестить, как глупый тренер перед матчем.

Спору нет, из-за Рут Томас нередко получались неловкости. «Рут, тебе место на сцене», — сказала ей как-то Эстелл. «Или где-нибудь еще», — сухо добавил Феррис. Но при всем том она была доброй, сердечной и милой и очень любила книги, хотя вкусы у нее были своеобразные. Говорила, что любит Чосера, а читала его бог весть когда, да еще на современном английском языке; Вильяма Шекспира всегда именовала полностью, с легким британским акцентом; и, как она часто повторяла, для нее что Мильтон, что газовая камера — разницы почти никакой.

— Джеймс! — произнесла она теперь, наклоняясь к нему (она была огромного роста). — У тебя вид пса, наглотавшегося гвоздей.

Он попятился. От нее сильно пахло шоколадно-молочным напитком «овалтайн».

Кухня была уже набита до отказа. Вслед за Рут Томас, обнимая ее за талию, вошел ее муж Эд Томас, краснолицый, белоголовый восьмидесятилетний валлиец с сигарой в зубах. Он казался много старше жены — она-то волосы красила. Был он богатый фермер, дородностью не уступал жене, а ростом едва доставал ей до плеча.

— Добрый вечер, Джеймс! — проговорил он. — Добрый вечер, Эстелл! Здорово, Льюис, Дикки! Привет, привет!

Он выхватил изо рта незажженную сигару и этой же рукой стянул с головы шляпу. За ним вошел его восемнадцатилетний внук Девитт Томас с гитарой, а за Девиттом — Роджер, примерно одного возраста с Дикки. Оба мальчика Томасы были темно-рыжие и веснушчатые.

— Вот, захватил с собой ребят, Эстелл, — сказал Томас. На звуке «л» он слегка причмокивал, ударяя языком в зубы. — Витт из колледжа домой на уикенд приехал. — Он обратился к внуку: — Помнишь Эстелл? — Девитт, высокий парень, вежливо и скромно поклонился, придерживая гитару. — А ты, Роджер, — продолжал Эд Томас, — сними шапку и поздоровайся.

Рут тем временем разговорилась с Вирджинией, которая только что появилась на кухне.

— Можно посмотреть твою гитару? — спросил Дикки.

Девитт Томас в ответ подмигнул ему и стал пробираться в комнату. Дикки пошел за ним, бросив опасливый взгляд на отца. Следом неуверенно потянулся и Роджер.

— Ну, пропади я совсем! — произнес Джеймс Пейдж, но в сердцах или с удовольствием — трудно было сказать.

— Это ты, Рут? — послышался сверху голос Салли Эббот.

А в кухню тем временем вошел преподобный Лейн Уокер, ведя под руку какого-то никому не знакомого мексиканца с неприятным выражением лица и с кошачьими усами, толстого и, как показалось Джеймсу Пейджу, неестественно и безобразно коротконогого. На мексиканце был коричневато-зеленый костюм, делавший его похожим на лягушку, и ослепительно начищенные широкие штиблеты — как у абортмахера, подумал Джеймс. Лейн Уокер был мужчина еще молодой, лет тридцати — тридцати пяти. Салли Эббот была его прихожанкой в Северном Беннингтоне. Такой скромный, интеллигентный человек, жена у него лошадница — даже за продуктами в магазин ходит в галифе и с хлыстом на запястье — и трое приемных детей, вьетнамцы. Преподобный Уокер брил голову, будто недавно из заключения, а под подбородком — не на подбородке, а именно под — носил бороду пучком; то ли козел, то ли какой-нибудь гном из ирландских сказок.

— Я пригласила Лейна, — объяснила Рут, наклонясь к Эстелл. Потом указала на мексиканца, широким жестом как бы включая его в общий круг: — А это отец... — Она скорчила быструю гримасу. — Надо же, какая глупость! Забыла, как вас зовут! — И бросила на него кокетливый взгляд. Мексиканец с улыбкой попятился.

Лейн Уокер, улыбаясь, подвел мексиканца за локоть поближе к Джеймсу и с поклоном произнес:

— Мистер Пейдж, позвольте представить вам моего давнего друга: отец Рейф Хернандес.

— Отец, стало быть, — нелюбезно буркнул Джеймс, даже не пытаясь скрыть своей нелюбви к иностранцам. Не дождется он, чтобы ему тут руку пожимали. Но мексиканец, к его досаде, и не протянул ему руки.

— Можно просто Рейф, — сказал он маслянистым, негромким, по-кошачьи вкрадчивым голосом. И повел черными узкими глазами в сторону окна, будто примериваясь его украсть. — Ваша ферма так красиво расположена.

— Как это вы углядели в темноте? — отозвался Джеймс.

— Джеймс, — укоризненно произнесла Эстелл.

Джеймс ядовито улыбнулся, довольный, что его нелюбезность кем-то замечена.

— Вы, верно, из этих новомодных патеров, — продолжал он. И провел пальцем слева направо себе по горлу, намекая на отсутствие круглого воротника и в то же время как бы изображая нож у горла.

— Иногда я его ношу, а иногда нет, — ответил неуязвимый патер.

Лейн Уокер сказал:

— Мы с Рейфом вместе принимали участие в марше протеста. — И улыбнулся мексиканцу.

Мексиканец кивнул:

— В Сэлме.

— Это ты, Рут? — опять крикнула сверху Салли Эббот.

Вирджиния уже стояла у плиты и ставила кипятить молоко для какао. А на пороге появился, опираясь на палочку, доктор Фелпс.

— Дома кто-нибудь?

— Входите, входите! — крикнула Рут Томас. — И дверь за собой закройте.

— Добрый вечер, доктор! — Эд Томас величаво взмахнул сигарой. — Это кто там с вами, не Марджи?

Из-за двери робко выглянула внучка доктора, Марджи. У нее были длинные белокурые волосы и робкие, как бы выгоревшие глаза. Лицо доктора Фелпса рдело еще ярче, чем у Эда Томаса, а волосы были белоснежные, мелко курчавые. Когда его внучка очутилась за порогом — она словно плыла в своем длиннополом сером пальто, как щепочка по воде, — доктор Фелпс потянулся назад, чтобы захлопнуть дверь.

— Погодите, не закрывайте! — крикнул мексиканец и захихикал на японский манер.

На пороге, смущенно улыбаясь, стоял внучатый племянник Эстелл, Теренс, совершенно посиневший от холода.

— Теренс! — всполошилась Эстелл. — Господи ты боже мой! Входи, дитя мое, входи скорее! — Она, ужасаясь, объяснила Рут: — Он все это время просидел там. Я про него просто забыла!

— Я слушал концерт по радио, — улыбаясь в пол, сказал Теренс.

— Да, да, верно, — подтвердила Рут Томас, подходя к двери в гостиную. — Бостонский оркестр играл. И кто же выиграл?

Эстелл объяснила преподобному Уокеру:

— Теренс — валторнист. Прекрасный музыкант.

— Валторнист? — весело подхватил доктор Фелпс, откинув назад голову, будто фехтовальщик. — А Марджи у нас флейтистка. Вы, дети, знакомы?

И он и она несмело улыбнулись. Они играли в одном школьном оркестре и в одном духовом квинтете.

— Ты захватила с собой флейту, Марджи? — спросил доктор Фелпс. Он был прирожденный организатор и к тому же страстный меломан.

— Она в машине, — ответила внучка. Шепотом.

— Прекрасно, мы сейчас устроим концерт! Здесь я видел еще Девитта с гитарой. Джеймс, мы сделаем из вашего дома концертный зал! — Доктор, сияя, обернулся к Джеймсу. Но Джеймса не было.

— Джеймс! — позвала Эстелл.

— Ну разве это не безобразие? — весело вознегодовал доктор Фелпс, вздергивая кустистые белые брови и засовывая большие пальцы в жилетные карманы.

— Это вы, доктор Фелпс? — крикнула сверху Салли Эббот.

— Да куда же это он мог подеваться? — недоуменно сказала Рут.

В суматохе никто не слышал, как завелся мотор пикапа, и вдруг все увидели в окно задние огни, стремительно удаляющиеся по дороге.

— Вот аспид! — воскликнула Рут Томас и состроила гримасу.

6

Для Салли Эббот это был мучительный соблазн — на что они и рассчитывали. Вспомнилось сразу столько приятных вечеров. Ей наверху слышны были звуки музыки — Эстелл, как обычно, играла на пианино, Томасы, Эстелл и доктор Фелпс дружно пели хором: «Откуда ты знаешь, спросили ме-ня-а-а!» — божественно пахло горячим какао и коричными тостами, а в кухне разговаривали: преподобный Уокер с кем-то из молодежи и, кажется, хоть она и неуверена, был еще кто-то незнакомый. Обычно она ни за что на свете не пропустила бы такого сборища и теперь почти готова была поверить, что с ее стороны большая глупость оставаться вдали от гостей. Она припала ухом к дверной щели, не зная, как ей поступить, старая ее голова немного тряслась, губы были поджаты, сердце билось неспокойно. Если случится пожар, подумалось ей, они взломают ее дверь, и в каком же тогда виде они ее застанут! На всякий случай лучше все-таки причесаться, надеть тот халат, что понаряднее, и новые шлепанцы.

Когда она перестилала постель, взбивая подушку и думая про себя: «Надо куда-то убрать яблочные огрызки», на лестнице вдруг послышались шаги — подымался кто-то молодой, легкий, вероятно Льюис. Человек прошел мимо ее двери, зашел в ванную, заперся, потом послышался шум спущенной воды. Когда он вышел, Салли позвала:

— Это ты, Льюис?

Шаги замерли, потом нерешительно приблизились к ее двери.

— Это Рейф Хернандес, мэм, — произнес чей-то вежливый и явно смущенный голос. — А вы, должно быть, миссис Эббот?

Салли посмотрела на свою дверь с обидой и упреком, попробовала заглянуть в щелку, но потом спохватилась и сказала:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — ответил Хернандес еще вежливее, чем раньше. У него был легкий иностранный акцент. — Не могу ли я чем-нибудь быть вам полезен?

Она хихикнула.

— Я подумала на вас, что это мой племянник Льюис.

— Да? А, ну конечно. Ха-ха! Бывает.

У нее колотилось сердце. Как нужно держаться, когда знакомишься подобным образом, она совершенно себе не представляла. И Хернандес, по-видимому, тоже. Он просто стоял там, и все. Она наклонилась к замочной скважине: может быть, так удастся его увидеть? Но нет, не видно. Она выпрямилась, взволнованно пригладила волосы.

— Хернандес, — произнесла вслух. — Это латинское имя. — Она засмеялась, выказывая вежливый интерес. — Вы тут в гостях?

— О да, я гощу у преподобного Лейна Уокера. Мы с ним когда-то знали друг друга, много лет назад. — И, помолчав, добавил — растерялся, наверное, хотя по голосу и не скажешь: — Он о вас мне часто говорил.

— Ах, как это любезно с вашей стороны! — Она опять засмеялась.

— Рад с вами познакомиться.

Она представила себе, как он кланяется ее двери. При этом она сама, надо сказать, тоже приветливо поклонилась.

— Я также, поверьте. Вы в первый раз в Вермонте?

— Да, в первый. Должен признать, что здесь действительно очень красиво, недаром это все говорят.

— Нам нравится.

Он молчал, наверняка все еще улыбаясь и кланяясь ее двери.

Салли заскорузлыми старческими пальцами теребила воротник халата, подыскивая, что бы такое еще сказать. У них всегда Горас вел разговоры с новыми знакомыми, а она только очаровательно улыбалась, полагаясь на свою выигрышную наружность, и убегала приготовить чай. Какой гостеприимный был у них дом, пока был жив Горас. У него был особый дар общения. Это все говорили. Всегда оказывалось, что он или только что прочел интересную книгу, или слышал что-то забавное у себя в зубоврачебном кабинете, или имел общих знакомых с гостем. «Питтсбург! — бывало, он скажет. — У меня двоюродный брат в Питтсбурге. Мебельное дело». Она сказала:

— А где ваш родной дом, мистер Хернандес?

— Да, пожалуй, в Мехико, но я давно уже там не живу. Теперь у меня приход в Таксоне.

На минуту она растерялась: у нее ни в том ни в другом городе не было никого знакомых.

— Так вы священнослужитель?

Он как-то странно засмеялся.

— Да, носитель духовного сана.

— Вот как, — сказала она. — Интересно! — Она придвинула лицо к двери. — Надеюсь, вы не сталкивались с расовыми предрассудками?

— О нет, — ответил он и засмеялся. — Совершенно не сталкивался.

Она улыбнулась и кивнула, ей было приятно это слышать, и все-таки мало ли что мог отмочить ее злосчастный брат Джеймс.

— Мы здесь, в Вермонте, люди отсталые, — призналась она. — А все потому, что у нас промышленность не развита, так говорил мой покойный муж. Никто у нас не селится, и мы никого знать не знаем. Я думаю, это вполне естественное чувство — страх перед чужими, перед «чужаками», как здесь говорят.

— Вполне естественное, да, да.

— Я всегда говорила, что вот мы, если мы белые, обычно представляем себе, что здоровенные парни-негры насилуют бедных невинных белых девушек. А задумываемся ли мы о том, как страшно должно быть черной девушке на улице, где полно белых?

— Да, это верно. Им может быть очень страшно. Но с другой стороны...

Она обрадованно кивнула за дверью:

— Недалек тот час, когда со всем этим, слава тебе господи, у нас будет покончено.

— Да, да, несомненно. Надеюсь, что не очень скоро.

Она вскинула голову. Что он, смеется над нею?

— Не очень скоро?

— Индивидуальные различия, культурные различия... — Она представила себе, как он задумчиво развел руками. — Это все так прекрасно. Очень жаль будет, когда они исчезнут.

— Да, да. Оно, конечно, так. — Она энергично закивала. (Как трудно вести серьезный разговор через закрытую дверь! Вот тебе урок на будущее.) Салли сказала: — Они удивительно колоритны, эти нацменьшинства. Что бы мы делали без наших итальянцев и евреев и без цветных с их красивой, необычной речью? — Она засмеялась. И краем глаза заметила свое смеющееся отражение в зеркале над конторкой.

— Вот именно, — радостно подхватил мистер Хернандес. — Или без наших неразговорчивых жителей Новой Англии. — И продекламировал врастяжку, высоким голосом, подражая Роберту Фросту: — «Когда-то я уже это слышал, как ветер хозяйничает на крыше» — Он засмеялся, довольный своим исполнением. — Жаль было бы, если бы их речь исчезла.

Салли не перестала улыбаться, но почувствовала не которое недоумение. Она никогда не считала себя представительницей колоритного нацменьшинства Ее предки поселились здесь раньше Айвзов и Дьюи, даже раньше Алленов.

А мексиканец продолжал, как видно не подозревая о ее оскорбленных чувствах:

— Но вы правы, в конце концов все это пропадет. Жирные, ленивые мексиканцы, цветные с их удивительным чувством ритма и с их красочной речью, сообразительные евреи в ермолках, неразговорчивые, прижимистые новоанглийские фермеры...

— Ну, кое-что, наверно, и останется, — осторожно заметила Салли.

— Да, бесспорно. — Он явно не хотел ей перечить, но она чувствовала себя все неуверенней, растерянней. Будто обрадовавшись, что ему напомнили, Хернандес продолжал: — По мере того как будет возрастать число браков между черными и жителями Новой Англии, среди негров станет все больше упрямцев, а в Новой Англии обнаружится заметное падение нравов.

У нее начали дрожать руки. Сомнения не оставалось; это выпад против нее! Но что она такого сделала? За что? А ведь он еще и патер. Что же это за патер такой, скажите на милость? Им же полагается быть кроткими, доброжелательными.

Она сказала:

— Боюсь, я не вполне вас поняла, отец.

В его смешке ей явно послышалась враждебность.

— Значит, это я виноват, — сказал он. — Простите. Языковой барьер.

Сердце у нее громко колотилось, горели щеки. Она уже почти готова была отпереть дверь и своими глазами посмотреть на него, выяснить, в чем, собственно, тут дело. Но еще не успела окончательно решиться, как на лестнице послышались тяжелые шаги — кто-то поднимался очень медленно, с величайшим трудом. Она догадалась, что это ее подруга Рут Томас.

— Это ты, Рут? — крикнула Салли.

— Здравствуй, Салли! — весело отозвалась та и тут же обратилась к Хернандесу: — Отец Рейф, вы нам нужны. Нечего вам тут стоять и судачить с упрямой старухой. У нас не хватает мужских голосов.

Она, должно быть, уже поднялась на последнюю ступеньку.

— Да, да, конечно, — голос его, на слух Салли, прозвучал с прежней жизнерадостностью, совсем не враждебно. — Мы тут очень интересно поговорили, давно уже мне не случалось вести таких интересных разговоров.

Он как бы извинялся перед Салли.

— С вашей стороны очень любезно, отец, — сказала Салли, — что постояли, посудачили с упрямой старухой.

Главным образом для Рут она сделала сердитое ударение на слове «упрямой».

— Чепуха, — весело ответил он. — Упрямой? Человеческий род весь упрям. Благодаря этому мы и выжили.

— Салли, а почему бы и тебе не спуститься к нам? — позвала ее Рут.

Салли замялась, в сотый раз подумав: не уступить ли? Но не успела она принять окончательное решение, как Рут уже махнула на нее рукой.

— Поступай как знаешь, — сказала ее подруга и прошла в ванную. Слышно было, как она заперла за собой дверь.

— Всего доброго, миссис Эббот, очень приятно было с вами познакомиться, — сказал ей мексиканец и легкими шагами спустился по лестнице.

А когда следом и Рут, ни слова не сказав, спустилась в кухню и прикрыла за собой нижнюю дверь, Салли с горестным выражением на лице села на край кровати и так сидела, ломая пальцы и страдая от сознания своей вины, и от несправедливого к себе отношения, и от горькой, горькой обиды. Она снова и снова спрашивала себя: что же, собственно, случилось? Что она такого сделала? Она могла бы легко догадаться — хотя и не догадалась, — что ее брат нарочно оскорбил патера. Это бы ее не удивило. Но у нее в голове беспорядочно перемешались негодование и сожаление, вполне обоснованные доводы в свою защиту и довольно убедительные, хотя и несправедливые, укоры собственной совести. Этот патер — он же ее не знает, а говорит так гладко, так самоуверенно, — ведь он не знает, сколько они с Горасом сделали в свое время для бедных и угнетенных... Да она до последнего дня, уже трепеща и понимая, что все потеряно, продолжала платить взносы на иностранные миссии. Он не знает, что она всегда с интересом и сочувствием слушала все, что люди рассказывали о трагических событиях в черных церквах, и очень не одобряла проявления расовых предрассудков в Бостоне. И все-таки она чувствовала, что каким-то образом виновата, что, сама не ведая того, жестоко оскорбила, задела в патере Хернандесе человеческое достоинство и полностью заслужила его вражду.

Ее горестное смятение все росло, наступало на нее, как холодный, невидимый пришелец извне. Стены комнаты гудели и дрожали от музыки и разговоров внизу — хотя теперь, при закрытой нижней двери, она не разбирала ни слова, — под освещенными окнами машины на переднем дворе отсвечивали стеклами и металлом и напоминали ей о том, сколько, бывало, машин собиралось в рождественский вечер у беннингтонской церкви или на школьном дворе, когда устраивался концерт силами учащихся. И от этого на душе у нее сделалось еще тяжелее. Она с натугой подняла ноги на кровать и откинулась на подушку. Закрыла плотно глаза.

Какая мука. Ужасно, что вот так опять и опять приходится мучиться всю жизнь, сколько ни учись уму-разуму, будь ты хоть сама воплощенная порядочность. Горас один раз сказал ей, ну прямо как по-писаному и оживленно так, хотя мысль-то была не из веселых (они как раз немного повздорили): «Мы, люди, все так жалки. Мечты мечтами, а ведь мы отлично понимаем, что только и имеем в этой жизни что друг друга. Обидно смотреть, как мы воюем против собственного же блага». Горас любил такие высказывания. А ей становилось страшно. Иногда, лежа подле него в постели и остро чувствуя, что во всей вселенной у нее нет никого-никого, один Горас, она, бывало, вдруг так разволнуется, и не надо бы, а она разбудит его, только чтобы он сказал ей что-нибудь. Вот если бы у них были дети... Ей вспомнилось очень ясно, как сейчас, это ощущение: лежишь на спине и словно безостановочно падаешь, летишь вниз, к смерти, как бы чувствуешь падение Земли в пространстве, всем существом прислушиваясь к свисту ветра, к потрескиванию безмолвного падающего дома. Чтобы остановить падение, удержаться, она прикасалась к локтю мужа в шерстяной пижаме, но это не помогало, и с возрастающей тревогой она начинала сознавать, что проигрывает древнейшую битву, которую мы ведем с рождения, протягивая руки, дрыгая ногами и, наконец, подымаясь в рост. Она с усилием стряхивала с себя испуг, выныривая навстречу обыденному, прижималась лицом к мужнину плечу, будила его; и как только Горас просыпался, ей сразу загадочным образом становилось покойно, легко на душе...

Салли заморгала и опомнилась. Приподнялась на локте, потом, чтобы совсем разогнать неприятные воспоминания, спустила ноги с кровати, нащупала пол. И снова увидела машины во дворе и услышала, как веселятся внизу. Она ощутила дурноту и какую-то таинственную опасность и почему-то уверилась, что кругом не права.

— А нам ничего другого не остается, — со слезами на глазах произнесла она вслух, обращаясь к призраку.

И тут отчетливо, будто рядом, прозвучало ее имя:

— Салли!

Она чуть с ума не сошла. Почему-то она была совершенно убеждена, что это голос Гораса, хотя и сознавала, конечно, невозможность такого предположения. Спит она, что ли? Но затем она убедилась, что это был голос Дикки, потому что он опять раздался из-за двери:

— Тетя Салли!

— Это ты, Дикки? — отозвалась она.

— Тетя Салли, — сказал мальчик, — я принес тебе какао и коричных тостов.

— Как это мило, детка, с твоей стороны! — сказала она и окончательно почувствовала себя при этом преступницей. Сделала шаг к двери, комкая платочек и кусая губу.

Помолчав, Дикки сказал:

— Прости, что я себя плохо вел.

— Что ты, Дикки! — удивилась она. — Уж ты-то не сделал ничего дурного.

Сострадание к ребенку подтолкнуло ее вплотную к двери, но, уже взявшись за ручку, она опять остановилась.

— Я рассказал про дедушку, — признался мальчик.

Салли недоуменно посмотрела на дверь. Вот странно: как это у него получается, что виноват во всем он? Но все равно, она детей понимала, хотя у нее и не было своих.

— Дикки, — ласково проговорила она, — ни малейшей твоей вины тут нет, и если твой дедушка Джеймс... — Она не договорила, устояв от соблазна объяснить ребенку, кто тут истинный виновник, и тем осложнить ему жизнь. — Милый мой, даже не думай, ты совершенно ни в чем не виноват. Совершенно.

Дикки, все еще не до конца убежденный, спросил:

— Тогда, значит, можно дать тебе какао и коричных тостов?

Подумать только, в каком она оказалась положении! Сердце у нее разрывалось между сочувствием и принципом. Конечно, обрекать невинное дитя на страдания очень дурно, ведь у маленького Дикки и в мыслях нет подчинить ее ослиной воле брата. Она представила себе, как он стоит там за дверью и смотрит в пол, только для того, чтобы спрятать умоляющие глаза; стоит, виноватый неизвестно в чем, как его бедный дядя Ричард всегда чувствовал себя виноватым, как она сама недавно чувствовала себя виноватой перед мексиканским патером. Разве можно огорчать ребенка? Но все-таки унижение, которому она должна подвергнуться, слишком велико. Они там внизу развлекаются, даже ее самые близкие и давние друзья, будто все ее терзания — это пустяки, и ждут от нее, чтобы она уступила тирании Джеймса, как испокон веку слабые уступали сильным, как и сами бы они уступили (вдруг с горечью подумала Салли), признали извечное рабство женщин и детей. Они, безусловно, думают, что с ее стороны чистейшая глупость вот так упираться; и в глубине души она их понимала. «Уступи! Не устраивай скандала!» — это всемирный закон. Как часто она и сама руководствовалась им, даже с дорогим Горасом. Но рано или поздно доходишь до предела, и оказывается, что дальше уступать ты не в состоянии. Разве они могут понять, каково это, когда живешь в одном доме с маньяком? Все равно рано или поздно ничего другого не останется, как только подняться на бой — или убить себя. На глазах у Салли выступили слезы. Уступить, покориться — дело нехитрое. Вот сейчас она может выйти к ним, и они поднимут шум, начнут хвалить ее и ахать, будто она не сдалась, а одержала бог весть какую победу. Они и в самом деле сочтут это ее победой, победой над самой собой, над своим «неразумием». А она в ответ будет скромно улыбаться: как, мол, она глупо себя вела, и вообще, какой смешной случай, и так это и останется смешным случаем, его будут потом рассказывать ей в осуждение, зато она сможет сейчас шутить и развлекаться с ними вместе и даже присоединиться к их хору и к их веселой болтовне, и ей все простят.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30