Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Необыкновенное лето (Трилогия - 2)

ModernLib.Net / История / Федин Константин Александрович / Необыкновенное лето (Трилогия - 2) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Федин Константин Александрович
Жанр: История

 

 


      Тягота хождения на ночном карауле заключалась для Мешкова больше всего в этой самой дубинке. Переставляя ее беззвучно по бархатистой уличной пыли, он видел себя не караульщиком, а словно татем, вышедшим на большак попытать счастье. Нет, не этой дубинкой охранялось его, мешковское, былое добро, не этим свистком отпугивали от мешковских окон городушников и громщиков. Не свою таскал Меркурий Авдеевич дубинку, не свой продувал свисточек, не свой караулил порядок.
      Ему взбрели на память караульщики, которые являлись, бывало, на рождество и пасху с поздравлениями, и он давал им на праздник по целковому. Это был народ захудалый, немудрящий. У одного старикана, когда он дышал, потешно и прегромко играла в груди музыка, и он с важностью хвастал, что это болезнь редкостная, неизлечимая и дана ему навечно, заместо медали. Чаевые он прятал в шапку, за подкладку, смеясь большим, черным, как шапка, ртом без единого зуба.
      Вот и Меркурию Авдеевичу привелось сделаться караульщиком - последним человеком. Только уж никто не побалует его целковым к празднику. За что его баловать? В прежних караульщиках было куда больше проку, они знали, кого стерегли, а кого стережет Меркурий Авдеевич? В старые его руки всунули дубинку - хорони, береги, карауль, гражданин Мешков, ихний порядок, свисти в ихний свисточек, стой, Мешков, на страже, как на стрёме!
      Перевертывая в мозгу сто раз на такой лад одно и то же, одно и то же, он возвращается, обойдя квартал, к своему дому и останавливается. Он глядит на дом застывшим взором, угадывая в ночи так хорошо знакомые карнизы деревянной резьбы, покатую железную кровлю, печные трубы. Ветшает. И как быстро: за два года такое разрушение! Что же произошло за этот срок с человеком?!
      Меркурий Авдеевич утирается холодной ладонью: жестковатые, точно шпагатные брови, провалившиеся виски, запущенная борода, под нею острым челночком нырнул кадык. Снашивается человек, пожалуй, не меньше дома. И опять все то же: ничей дом. Ихний дом. Общий. Чей угодно. Бывший дом Меркурия Мешкова. Дом, в котором каждая тесинка полита его потом. Гвоздок какой-нибудь в обшивке - это он, Мешков, недоел. Другой гвоздок - это он недопил. Недоспал. Не поехал на конке. Не купил к чаю баранок. Не дал дочери на подсолнухи. Не велел жене варить варенье: будем строиться. Так изо дня в день, камешек за камешком. Теперь это ихний дом, муниципализированный, превращенный в общественную собственность, ничей. Холодом веет от земли. Ни души. Черна ночь.
      И вдруг Меркурий Авдеевич слышит голоса - мужской, за ним женский. Тихо. Молчание. Чуть различимые возникают во тьме слитные, наклоненные друг к другу тени. Ближе, ближе. Слышнее шаги. Вот заговорила женщина, и Мешков узнает голос дочери. Странно вкрадчив он, ласковая игра его изумляет Меркурия Авдеевича. Он не может разобрать слов, но переливы голоса звучат в его ушах поразительно заманчиво, и, кажется, он еще слышит их, когда Лиза смолкает.
      Потом говорит мужчина. Ах, это тот, из нотариальной конторы, сослуживец Лизы, бывший судейский. Тот самый, который поднес ей, за неимением цветов, веник. Сладенек тенорок, ишь ведь! Меркурия Авдеевича кидает в дрожь: зябко стоять недвижимо на холодной земле. Он перехватывает дыхание: тот, из нотариальной конторы, - Ознобишин его фамилия, Ознобишин! - сладеньким тенорком сказал Лизе - "ты". Вон куда зашло! Дочка Лиза, сбежав от законного мужа, уведя от него сына, не страшась ни бога, ни людей, ночью, вволю нагулявшись, возвращается в отчий дом об руку с возлюбленным!
      Поделом тебе, Меркул, за великие твои труды, на старость! Ломай дурака по ночам на улице, со свистулькой, карауль свой позор, свое унижение, чтобы - сохрани бог! - не помешал кто-нибудь родной твоей дочке Лизе целоваться с дружком под воротами! Ведь вон - никак, поцеловались, верно? Вот еще раз, еще, - считай, отец, коли не лень...
      А может, все это мерещится Меркурию Авдеевичу во тьме? Черна ночь. Страшно.
      Да что утешаться: все правда! Рассталась Лиза с провожатым, звякнула скоба на калитке, зашагал прочь, посереди улицы, нотариальный ухажер Ознобишин.
      Тогда, тихонько, следом за ним двинулся Меркурий Авдеевич. Нащупывая ногами колею, доверху застланную растолченной пылью, он шел неслышно. У него тряслись руки. Он опять примерился - за какой конец надежнее взять дубинку. Вздрагивая, он думал, куда лучше метить: по ногам или по голове?
      Мгновенно ему сделалось нестерпимо жутко, и он остановился. Ознобишин сразу потерялся во тьме. Если бы Мешков пустил сейчас по нему дубинкой, ее было бы трудно потом отыскать. Без дубинки-то еще страшнее.
      Меркурий Авдеевич зажмурился. Внезапный жар ожег его лицо. Он медленно перекрестился и все стоял, боясь разжать веки. Неужели он мог убить человека? Любимого, может быть, человека дочери. Да все равно - какого человека. На улице. Ночью. Как вор. С нами крестная сила!
      С усилием он приоткрыл глаза. Из глубины мрака близилось к нему, покачиваясь, светлое пятно, желто облучая то узкие, то широкие круги на дороге, на палисадных заборчиках и домах. Так же нечаянно, как появилось, оно пропало, мрак сделался еще чернее, глухие голоса раздавались невнятно. Меркурий Авдеевич повернул назад, к своему дому, чтобы укрыться во дворе, но только успел сойти с дороги к палисаднику, как свет фонаря, поймав его и ослепив, стал надвигаться прямо на него.
      Несколько человек, переговариваясь, подошли вплотную к Мешкову, и один сказал:
      - Здорово, караульщик!
      Мешков узнал рабочий пикет, - ружьеца виднелись у людей за спинами, патронташи были подвешены к пояскам, одежка была кое-какая - на ком что.
      - Здравствуйте, - ответил Мешков покорно.
      - Не так надо отвечать, - произнес молодой голос.
      - А как надо, научите, братцы, - спросил Мешков.
      - Надо отвечать: служу революции, товарищи.
      - Не видал ли, кто тут проходил? - опять спросил первый голос.
      - Никого не видал.
      - И вот этого человека тоже не видал?
      Связка лучей сорвалась с Мешкова, взлетела вверх, упала против него, и в ярком свете он увидел желто-красное лицо Ознобишина. Лизин кавалер стоял неподвижно, и его синие, безропотные глаза слезились.
      - Этого человека тоже не видал, - сказал Мешков чуть слышно.
      - А ты гляди в оба. Спать нельзя. У гражданина ночной пропуск просрочен.
      Они все повернулись, осветив перед собой дорогу, и пошли тесной кучкой, раскачивая узенькими стволами винтовок.
      - Прощай, дядя, поглядывай! - крикнул молодой.
      - Служу революции, товарищи, - отозвался Меркурий Авдеевич и почувствовал заколотившееся, точно спущенное с привязи сердце: слава богу, пронесло.
      Его снова объяла молчаливая темнота. Он услышал, как слезы защипали ему веки. Слезы унижения, они были едки. Он смахнул их кулаком и побрел к дому.
      Уже когда он различил огонек лампы в окнах Лизиной комнаты, отворилась калитка со звонким лязгом щеколды. Витя, выскочив на улицу, осмотрелся, крикнул:
      - Дедушка!
      - Я здесь. Что кричишь? Что такое?
      - Пойдем скорее, дедушка. Маме плохо.
      - Как - плохо?
      - Идем, идем! Она зовет.
      Он тянул Меркурия Авдеевича, схватив, сжав и не выпуская его пальцы, пока шли, почти бежали, спотыкаясь, двором, и Мешков тоже сжимал тоненькие пальцы внука, и в этом пожатии рук - большой и маленькой - трепетало больше страха, чем только что испытал Меркурий Авдеевич на улице, чем пережил он за все эти несчастливые сутки.
      Лиза нераздетая лежала на кровати, высоко вскинув подбородок. К полу спускалось наполовину упавшее с постели полотенце в черных пятнах и разводах крови. Неправдоподобно большими стали ее светлые глаза, и, заглянув в них, Меркурий Авдеевич почувствовал, что должен сесть. Он неуверенно примостился в ногах дочери, как был - с дубинкой, в шапке, и смотрел на нее безмолвно.
      За столом усердно размешивал что-то ложечкой в чайном стакане студент из соседней комнаты. Мучнисто-белые космы макаронами свисали к сморщенным бровям, покачиваясь в такт его движениям. Видимо, он счел молчание за вопрос к себе и сказал радушно-гипнотическим тоном, усвоенным от старой медицины:
      - Явление, которое мы наблюдаем...
      Но не выдержал и кончил скороговоркой:
      - Вы не волнуйтесь, ничего особенного, сейчас остановим, сейчас.
      - Лизонька, что же это ты? - проговорил тогда Меркурий Авдеевич, потянувшись к руке дочери и дотрагиваясь так осторожно, будто одним касанием мог причинить боль.
      Она подозвала его взглядом. Он подскочил ближе к ее голове и присел на корточки. Она шепнула, прерывая слова боязливыми паузами:
      - Пусть Витя... сбегает за Анатоль Михалычем... Он живет на углу...
      - За доктором? На каком углу? - торопясь угадать, спросил он.
      - Ознобишина... пусть Витя... приведет.
      Меркурий Авдеевич хотел возразить, но у него оборвался голос.
      - На углу напротив Арсения Романыча...
      - Лизонька, ведь - ночь! - заставил себя выговорить Меркурий Авдеевич, отгоняя от своего взора чудом возникшее желто-красное лицо с безропотными глазами. - Ведь - дитя. Ведь обидят... Как можно?
      - Витя... скажи... чтоб он шел с тобой... сейчас...
      - Я не боюсь, дедушка, - тоже шепотом сказал Витя.
      - Да ведь ты и адреса-то не знаешь. Разве найдешь в такую темь? Да и зачем нужен этот самый Ознобишин, бог с ним! Доктора надо, доктора, Лизонька!
      - Витя... - опять шепнула она.
      - Да ведь пропуска-то у Вити нет! - умоляюще воскликнул Меркурий Авдеевич. - Да у Ознобишина-то этого тоже, может, пропуска нет! Может, его и дома-то вовсе нет! Ведь ночь!
      Вдруг Лиза кашлянула, вытянула еще больше вверх заострившийся подбородок и так отвердела в неподвижности, будто вся была переполненной чашей и боялась разлить ее ничтожным движением. Черная полосочка, появившись у ней в углу губ, медленно поползла книзу, на шею.
      - Мама, я найду! - неожиданно вскрикнул Витя и бросился вон из комнаты.
      - Ничего, - волнуясь, сказал студент, взмахом головы откидывая со лба свои макароны и дрожащей рукой поднося Лизе стакан, - сейчас остановим, сейчас.
      Меркурий Авдеевич опустился на постель.
      - Ничего не остановишь, ничего, - сказал он надорванно и затряс головой. - Остановить ничего нельзя...
      7
      Рагозин спал с открытым окном. Еще сквозь сон он расслышал звон ведер и журчание женской болтовни: хозяйки сошлись у водоразборного крана, и дворовая устная хроника начала свою раннюю жизнь.
      Он вскинул руки за голову, ухватил железные прутья кровати, потянулся и, еще не открывая глаз, вспомнил - что ему предстояло делать: он был назначен в городскую комиссию по проверке арестованных и за ним должны были прислать лошадь, чтобы ехать в тюрьму. Уже много лет давали ему разные поручения, он привык, что всегда должен передвигаться и что постоянно его ищет новое дело. До революции надо было хитроумными и затяжными путями перевозить оружие, или партийную печать, или документы. После переворота обязанности стремительно разрослись, скрытый, запрятанный в кротовые норы мир взрывом выбросило на поверхность, и жизнь покатилась не то что на виду у всех, а поверх всех, над головами, над шапками, над крышами, как весенний гром. Все стало существенно важно, приходилось быть сразу везде, повсеместно и уже не прикидываясь невидимкой, а у всех на глазах, чтобы куда ни явился - в депо, в казарму, в больницу, на фабрику - каждый знал бы, что пришел хозяин. В новых и всегда неожиданных местах он чувствовал себя просто, удобно, как испытанный ходок на привале, да и сам иногда шутя называл себя проходчиком по народу.
      Рагозин поднялся, подошел к окну. Утро чистой голубизною обнимало спокойные дворовые деревца. Далеко за небосклон оседали плотно настеленные друг на друга дымно-серые полосы тумана. Уже согрелась почва, слышно было, как земля отдавала тепло. Возле лужицы под краном скакали воробьи, распушившись и предерзко, самозабвенно крича. Свирепая ворона сидела на шесте для флага и пучила на воробьев черничный глаз, выжимая из себя краткие, похожие на лягушечьи, зовы.
      Утро понравилось Рагозину, он пожалел, что из-за поручения, которое невозможно было отложить, разрушался хороший план - отыскать приехавшего в город Кирилла Извекова и провести с ним часок-другой на свободе. О приезде его он услышал незадолго, - в городском Совете говорили, что его назначили туда секретарем и для него ищут квартиру. Рагозин не видал Кирилла с тех пор, как девять лет назад завалилось дело с подпольной типографией, по которому они оба привлекались к суду. Рагозину грозила крепость, но он вовремя ушел и лет пять скрывался по волжским городам нижнего плеса, от Астрахани до Нижнего, потом очутился на Оке, работал на Коломенском заводе, проживая под вымышленным именем у голутвинского мещанина, успел прослыть там завзятым рыболовом, а к самому перевороту его направили в Петроград. Об Извекове он знал немного. После ссылки в Олонецкую губернию Кирилл, по слухам, был связан с военной организацией большевиков, в семнадцатом году имя его выплыло в газетах - он приехал с фронта на съезд солдатских депутатов и выступал как раз в тот момент, когда Рагозина отправили в Кронштадт. Вернувшись в Петроград, Рагозин уже не застал Извекова. Опять он не слышал о нем добрых два года ни там, где ему случалось бывать до переезда в Саратов, куда его прислали как человека, хорошо знакомого с городом, ни в самом этом городе, где толком никто уже не помнил, да и прежде вряд ли мог знать Извекова - мальчика, когда-то попавшего со школьной скамьи в тюрьму и затем исчезнувшего бесследно на севере, в топях и дебрях приозерной глухомани. Рагозину пришло было на ум, что Кириллу, наверно, любопытно взглянуть на тюрьму, бывшую первой его купелью испытаний, и что, может быть, не плохо как раз с этого возобновить дружбу пусть Извеков отыщет свою камеру, а Рагозин - свою, в которой он сидел еще в девятьсот пятом, и оба они вспомнят, откуда пошла их закалка. Но тут же он развеселился от такой мысли - явиться к Извекову после девятилетней разлуки и позвать его прогуляться в острог.
      Он засмеялся громко, оттолкнулся от окна, подошел к зеркалу, провел обеими ладонями по голове и, увидев себя, подумал, что дружба - вещь капризная, неизвестно, придется ли Извекову по вкусу вот этакий порядочно облысевший и заморщиневший дядя с изрядной проседью в кудрявых усах. Он потрогал в ведре воду. Она согрелась за ночь. Он слил ее и с пустым ведром пошел из комнаты. Хозяйка квартиры в глазастом капоте, толокшая что-то в ступке, не отрываясь от дела, поздоровалась, сказала с одобрением:
      - Купаться, Петр Петрович?
      - Поплавать малость в ведерке, - ответил он, звеня ручкой, сбегая вниз по лестнице.
      Воробьи шарахнулись, точно брызги от упавшего в лужу камня, ворона в оторопи присела на шесте, но раздумала улетать и только возмущеннее прогорланила свое храброе "кра". Вода била из крана в звонкое дно ведра, звук быстро глохнул и подымался, подымался, переходя из гулкого бурления в журчащий плеск, пока поток не вырвался через края и живо не охватил ведра со всех боков струящимся серебром. Петр Петрович не удержался, подставил пригоршню под кран и плеснул водой в лицо, потом на лысину раз, другой, третий. "Кра! Кра!" - вдруг рассвирепела ворона, и он, обернувшись на нее, сказал:
      - Кран, - говоришь? Ладно, не забуду! - засмеялся, набрал еще пригоршню воды, плеснул вверх, на испугавшуюся птицу, до отказа закрутил кран и, не вытираясь, побежал с переполненным ведром наверх.
      Стоя, голый, в тазу и обливаясь из ковша, он слегка кряхтел от холодка, пробиравшего все тело. Высокий, хотя не ровный, наклоненный наперед, он все-таки почти касался кулаками потолка приплюснутой немудрящей своей светелки, когда растирал спину длинным холщовым полотенцем. Уже за чаем он расслышал тарахтенье подъехавшей к воротам пролетки, наскоро дожевал завтрак и опять бегом спустился во двор. Было в нем что-то еще совсем молодо-слаженное и очень непритязательное - в рабочей кепочке, ставшей после революции вроде непременной всеобщей формы простоты, в русской рубахе и незастегнутом поверх нее коротеньком, не то потемневшем синем, не то посветлевшем черном пиджаке. И на полинялой до рыжизны, утерявшей сверкание крыл пролетке с кожаной подушкой в трещинах он сидел так, будто никакого значения не имело, что он едет на былом купеческом ли, адвокатском ли выезде и словно - того и гляди - он соскочит и начнет запросто мерить саженками мостовую, раскачиваясь на кругловатых высоких ногах.
      Вразнотык прискакивая, дергаясь, прыгая на булыжнике, он обдумывал как приступить к делу, которое даже ему, видавшему виды, казалось и неприятным, и чересчур замысловатым. Комиссию назначили смешанную из представителей разных учреждений и большую, - он был седьмым, и на него возложили председательствование. Следовало проверить всех содержавшихся в предварительном заключении, и самые места заключения, и мотивы, послужившие поводом ареста, и обоснованность действий властей. Комиссия была правомочна освобождать людей, передавать дела из одного ведомства в другое, из младшей инстанции в старшую, требовать ускорения следствия - словом, как прямо указали при назначении, наделялась авторитетом, более веским, чем прокурорский надзор, и властью, выше которой был один суд. Рагозин решил, что члены комиссии порознь будут знакомиться с заключенными и подготавливать решения в бесспорных несложных случаях, а сложные - выносить на рассмотрение всей комиссии. План работы был у него вполне готов, когда он подъехал к воротам тюрьмы.
      Он стукнул в решетку окошечка, и оно тотчас распахнулось. Он назвал себя и, едва загремели засовы, окинул глазом ворота. Когда-то зеленые, они были обмалеваны кирпичной охрой, но ему показалось, он узнал даже рисунок елочкой разбегавшуюся вверх обшивку - и, входя в отворенную калитку, понял, что внимание его раздвоилось: он хотел думать о предстоящем деле, а мысли уводили его в воспоминания, и чем старательнее он оборачивал их к делу, тем беспорядочнее они рассеивались.
      Он увидел пустынный двор с прибитой пыльной землей. Вот такой же голой, бесплодной, выродившейся встретила его эта острожная земля, когда его заставили ступить на нее подневольным плательщиком кровью за немилосердный порядок, который он вознамерился пошатнуть и которого теперь не существовало. Больше десятка лет жизни ушло у него на то, чтобы бежать этих пятен голой земли, оспенными следами развеянных по лицу городов и городишек, и он почти изумился, что знакомый этот двор еще не зарос травой, не ожил, не оплодотворился. Он пробежал взглядом по квадратным оконцам тюремных скучно побеленных корпусов: за какой решеткой платил он свою кровную дань? За какой решеткой кончила дни его маленькая Ксана? За какой отсиживали, отдумывали горькие, злые и добрые думы его товарищи, которых помнил он и которых позабыл, которых издавна знал и которых отроду не видел? Незряче щурились на свет черные оконца, нетронуто высились мертво-белые стены, словно притворявшиеся, что за ними - пусто, что они бездыханны и бездумны. Но, наверно, нет на свете других таких стен, за которыми всегда, каждый час и каждую секунду, думалось бы так много, с таким жаром тоски и так тщетно, и почему же до сих пор - спросил себя Рагозин - все еще должен томиться за ними народ?
      - Народ? Народ, да не тот! - вдруг остро усмехнулся он своему вопросу и, оторвав глаза от тюрьмы, опять собрал внимание, озабоченно зашагал навстречу подходившей кучке людей, пожал им руки, спросил:
      - Ну, что, все в сборе? Одного не хватает? Будем дожидаться или начнем?
      Они прошли во второй двор, в канцелярию тюрьмы или, как теперь говорилось, домзака - дома заключения, условились о порядке разбора дел, и Рагозин остался один в комнате с решетками на окне и дверях.
      Ему принесли пачку бумаг. На глаз разделив их, он велел раздать членам комиссии и просмотрел свою долю. Это были протоколы снятых с арестованных показаний, личные документы задержанных, заявления, опросы свидетелей. Иные дела показались ему ничтожными, возникшими из мещанской злости, мусорных самолюбий и наводящих уныние дрязг, иных он не мог сразу понять - что-то мутно ускользающее, как мошкара, витало вокруг невразумительных писаний; иные были, очевидно, серьезны и ждали больших решений. Он рассортировал дела по первому впечатлению и сначала хотел заняться теми, которые счел легкими, чтобы расчистить поле, покончить с обывательщиной - как он назвал по виду мелкие дела - и потом перейти к важным. Но, секунду помешкав, он вдруг сказал:
      - А пусть потерпят! - и решил действовать как раз обратно - взяться сразу за самое сложное.
      На одном листе красным карандашом была сделана наискось и подчеркнута крупная надпись: "Чиновник царской прокуратуры". Рагозин приказал привести этого обвиняемого и начал читать дело. Оно содержало немного: рабочим пикетом был задержан ночью с просроченным пропуском помощник советского нотариуса Анатолий Михайлович Ознобишин, тридцати пяти лет, с высшим образованием; как выяснилось на допросе, в прошлом он имел звание кандидата на судебную должность и служил в камере прокурора палаты, однако, по материалам следователя, он исполнял и более высокие должности, вплоть до прокурора, и это предстояло установить.
      Минут через десять Ознобишин был приведен. Он поклонился, не крепко потирая, как бы поглаживая маленькие руки, и поблагодарил, когда Рагозин предложил ему сесть. На обычные вопросы он отвечал кратко, точно, не заставляя ждать, но и не забегая, прилично храня свое достоинство и в то же время показывая полную уважительность к личности допрашивавшего.
      - За что же вас, собственно, взяли? - спросил Рагозин, исчерпав всю формальную часть.
      - За то, что истек срок моего ночного пропуска. Всего на один день.
      - Вы, что же, забыли возобновить?
      - Нет, помнил. Но за житейскими хлопотами вовремя не успел. Думал - в этот день не понадобится, а на другой сделаю. В этом я виноват, конечно.
      - А зачем вам вообще ночной пропуск?
      - Приходится задерживаться на службе - очень кропотные дела. Днем много посетителей, прием. А вечерами приходится оформлять. У нас несколько человек имеют такие пропуска.
      - Что же, в этот вечер вы тоже задержались на службе?
      - Нет. В этот вечер - нет.
      - А где же вы были?
      - В этот вечер... просто житейский случай, - сказал Ознобишин неуверенно.
      - Загулялись?
      - Да.
      - Женщина?
      - Женщина, - тихо ответил Ознобишин и опустил глаза.
      Рагозин видал на своем веку людей в самых различных обстоятельствах, привык распознавать человека не только по словам его, но по маленьким проявлениям внутренней жизни, которые можно бы назвать химией чувств, когда переживания то вдруг соединятся в сложное целое, то распадутся на составные части, и одно исключает и прикрывает другое, и лживое кажется правдоподобнее истинного. В Ознобишине он не замечал ни капли притворства и хотел разгадать - не наигранна ли его искренность, не дальновидностью ли подсказано ему чистосердечие.
      - Что же вы думаете, неужели вас держат здесь из-за просроченного пропуска?
      - Нет, как же это может быть? - даже удивился Ознобишин, и вздернул плечами, и узенько развел руки, показывая своим корректным жестом, что, во-первых, не может допустить такую несправедливость властей, во-вторых, хорошо знаком с законными постановлениями о ночных пропусках.
      - Но вы ведь только что сказали, что вас арестовали за неисправность пропуска?
      - Да, когда вы спросили - за что меня взяли, то есть арестовали. Арестовали за неисправность пропуска. А сейчас вы спросили, думаю ли я, что меня держат в тюрьме за просроченный пропуск. Я повторяю - нет, не думаю.
      - Значит, вы знаете, за что вас держат?
      - Нет, мне это неизвестно. Я только могу предполагать, что мое прошлое внушает ко мне недоверие.
      - А кем вы были?
      - Я служил в камере прокурора судебной палаты.
      - В должности?
      - Я был кандидатом на судебную должность.
      - И долго?
      - Может быть, в былое время я сказал бы: к сожалению, - ответил Ознобишин с едва заметной извиняющейся улыбкой и как будто застеснявшись. Теперь я говорю: к счастью, долго. Около семи лет, начиная с университетской скамьи. У меня, как раньше выражались, была неудачная карьера.
      - Почему?
      - Ну, - приподнял бровки Ознобишин, - я совсем не карьерист. К тому же у меня не было никакой протекции. Я из простой семьи.
      - А была бы протекция?
      - Протекция мне вряд ли помогла бы.
      - Ну что же это за протекция, которая не помогает! - вскользь проговорил Рагозин.
      - Да, конечно, - согласился Ознобишин и тут же добавил, как бы в шутку: - Но в моем случае просто никто не согласился бы протежировать.
      - Такой вы неудачник?
      - Да, естественный неудачник.
      - Как - естественный?
      - То есть по своей природе.
      Он опять немного опустил глаза:
      - Мне не доверяли в прокуратуре.
      - Не доверяли?
      - Я не совсем был похож на прочих чиновников. Это внушало недоверие.
      Рагозин вдруг сказал решительно:
      - Не доверяли, не доверяли, - и кончили тем, что назначили вас прокурором.
      Ознобишин не только всеми чертами лица, но всем вытянувшимся телом изобразил вопрос, который, однако, никак не мог слететь с его затвердевших и выражавших обиду губ. Насилу одолевая борьбу чувств, он сказал озадаченно:
      - Вы позволите разъяснить?
      - Мне нужны не разъяснения, а я требую, чтобы вы без утайки сказали о вашем прошлом.
      - Я ничего не утаиваю, - потряс головой Ознобишин, все еще не вполне справляясь с обидой, просившейся наружу, и потом заговорил с горькой, но очень скромной учтивой улыбкой:
      - Я теперь понимаю, что существует подозрение, будто я выдаю себя не за того, кем был. Это неверно. Я никогда не был прокурором. Перед самой революцией на меня возложили исполнение обязанностей секретаря палаты, но в должности этой я так и не был утвержден. Откуда же могла взяться легенда, что я был прокурором? Я думаю, это только потому, что буквально за два дня до Октября, то есть при Временном правительстве, в палате было получено из Петрограда назначение мое товарищем прокурора. Назначение было от двадцать третьего числа, а переворот, как вы помните, произошел двадцать пятого. Никаких формальностей по назначению не было сделано.
      - Почему же вы скрыли это при допросе?
      - Я ничего не скрыл. Мне задавался вопрос - кем я был? Поэтому на вопрос - кем я не был? - я не отвечал.
      - Но все-таки вы были прокурором, только не при царе, а при Керенском, так ведь, да?
      - Нет. Прокурор - это легенда. Но я никак не могу признать себя даже бывшим товарищем прокурора, потому что в должность эту не вступил.
      - Ну, а секретарем палаты при царе?
      - А эту должность я только исправлял, но утвержден в ней никогда не был, - с проникновенным убеждением сказал Ознобишин.
      Рагозин засмеялся.
      - Ловко вы это, право!
      - Какая же ловкость? Ведь это все легко подтверждается документами. Архив палаты уцелел. Да и свидетелей я могу указать какое угодно число.
      - Ну, а за что же вы так полюбились Керенскому, что он вас назначил прокурором?
      - Товарищем прокурора, - поправил Ознобишин, - и не Керенский, а при правительстве Керенского. Керенский меня, конечно, не мог знать. А назначения тогда были валовые.
      - Что это такое?
      - Валом назначали, по всем судебным округам, вроде, как бы сказать, производства приказом в прапорщики.
      - Но целью-то производства было что? Создать аппарат из приверженных Керенскому чиновников, да?
      - Целью, как я понимаю, было заменить царских сановников в суде более свободомыслящими и молодыми силами. Назначали тех, кому при царе не давали хода, кому не доверяли почему-либо. Вот и я, как полагаю, в числе многих других был замечен: сидит, мол, человек кандидатом на судебную должность столько лет, очевидно, не очень он пришелся по душе блюстителям царской юстиции.
      - Значит, никаких заслуг перед этой самой юстицией у вас не имелось?
      - Заслуг? Скорее наоборот, - немного пожал плечами Ознобишин. - Скорее уж неудовольствие мог я вызывать до революции, что, собственно, революция и отметила назначением, за которое я почему-то сейчас должен страдать.
      - А! Вас революция отметила, так-так, - усмехнулся Рагозин, - вон какой поворот...
      - Нет, не поворот, а я хочу только сказать, что движения по службе до революции у меня не было, что я не располагал начальство к доверию.
      - А, собственно, что у вас такое было? - чуть-чуть раздраженно спросил Рагозин. - Вот вы все говорите - недоверие, недоверие. Почему вам, собственно, могли не доверять? За что?
      - Это я могу только догадываться, предполагать, - ответил Ознобишин в добродушно-вкрадчивом тоне, как близкому человеку. - Скорее всего, за мое неодобрение репрессий, за недостаточную радивость к политическим делам. На меня, конечно, ничего серьезного не возлагали, так себе - кое-что подготовить, подобрать материалы. Но я старался, в меру маленьких своих возможностей, облегчать нелегкую участь людей, которых преследовал царский закон за убеждения. Революционеров даже, если случалось.
      - Вон как, - легонько мотнул головой Рагозин. - Может, приведете какой пример?
      - Например, в рагозинском деле, очень у нас нашумевшем, - сказал Ознобишин.
      - Это что за... рагозинское дело такое? - спросил Рагозин, помолчав.
      - Дело о тайной подпольной типографии, которую держал я погребе революционер Рагозин. Очень много людей было замешано, дело тянулось долго, но Рагозина так и не разыскали. Бежал.
      - Он что, этот Рагозин, - сказал Рагозин, в упор смотря на Ознобишина, - он что - эсер?
      - Рагозин? Нет, он был из социал-демократов. Рабочий железнодорожного депо. В депо была втянута интеллигенция, много молодежи.
      - Вы что же... участвовали в преследовании?
      - Дело проходило в палате. И мне кое-что поручали по делопроизводству, так что я был в курсе. Особого влияния я иметь не мог, но все-таки посчастливилось оказать помощь привлеченному по делу Пастухову. Может быть, слышали - известный театральный деятель, драматург?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9