Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Последний из удэге

ModernLib.Net / Отечественная проза / Фадеев Александр Александрович / Последний из удэге - Чтение (стр. 2)
Автор: Фадеев Александр Александрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Да разве мы не говорили? - оправдываясь, пробасил Крынкин. - Думаешь, мы ничего не делали? Помаленьку выпрямляемся. Задержка, правда, была, да ведь я один работаю... А тут еще всякие гражданские дела навалились. Мужики идут за тем, за другим, ведь не откажешь?
      - Мужикам отказывать нельзя, на мужике стоим, - важно сказал Мартемьянов, - а на людей недостачу грех тебе жаловаться, право, грех... Да ежели б я такие телеграммы получил, я б в лепешку разбился, а выслал отряды!.. Тетюхинцы когда выступают - утром? Командир у них Гладких, кажись?
      - Гладких... Да, вот еще что: можно ведь Суркова к прямому проводу вызвать, тут ведь прямой провод... Синельников! - позвал Крынкин, обернувшись к двери. - Как же, докричишься тут!.. - Он виновато улыбнулся и полез из-за стола.
      У него был большой живот, поддерживаемый ремнем с бляхой, на ногах домашние туфли, широкие полотняные штаны, - он чем-то напоминал учителя начальной школы. Сережа подобрел к нему.
      - Часам к восьми вызовем, - говорил Крынкин, - а вы пока отдохните. Я, кстати, и сам еще не обедал...
      Он открыл дверь и басисто закричал:
      - Синельников! Да тише вы там!.. Синельников, распорядись, чтобы вызвали по прямому... Кто требует? А, черт бы их взял! Ну, я сейчас. - Он вышел, хлопнув дверью.
      Мартемьянов вздохнул и опустился в кресло.
      - Работничек, нечего сказать... Садись, - сказал он Сереже и, вытащив платок, стал обтирать им свою круглую, с шишковатым затылком голову. - Мы с тобой к Гладкому пойдем. Он, брат, нас лучше накормит...
      - А как же теперь к удэгейцам?
      - Там поглядим... Что вот Сурков скажет...
      - Прямо отбою нет... - сказал Крынкин, задыхаясь, шумно входя в комнату, - баба его бузуем назвала, так он к начальнику штаба... Ну я распорядился, часам к восьми вызовут, вы пока...
      - Нет, мы до Гладкова подадимся, - сказал Мартемьянов, вставая. - Это мой друг старый... Они где стоят-то?
      В это мгновение снова открылась дверь, и в комнату сунулся полный, круглолицый мальчишка лет двенадцати, босой, в коротких, выше колен, штанишках - такой нежный и рыжий, что даже белые пухлые лицо и руки его были все в веснушках.
      - Папа! - сказал он очень противным голосом. - Мама велела передать, что она не может сто раз на день обед разогревать и чтобы ты немедленно шел обедать...
      Заметив Сережу, он с балованным любопытством, несколько даже нагловато, уставился на него своими понимающими, выпуклыми, как у отца, глазами. В них было примерно следующее выражение: "А, у тебя ружье? А ведь ты тоже еще мальчик?.. Да ты брось представляться, ведь я понимаю все, что ты о себе думаешь и кем хочешь казаться, я мог бы рассказать о тебе немало стыдного..."
      - Иду, иду, - сказал Крынкин, ужасно покраснев. - Сколько раз тебе говорено, чтобы ты не ходил босиком, когда туманно... Ступай, ступай!.. У меня ведь семья тут, - виновато сказал он. - Сколько я намаялся из-за них, когда в сопках был!
      - Да, с ребятами теперь тяжело, - неопределенно сказал Мартемьянов.
      Они вышли на набережную.
      Ветер уже стихал, - серые тени шаланд чуть качались над водой. Пузатая лодка ползла к ним, скрипя уключинами. Туман заметно густел, но крыши домов были еще видны, и горы, казавшиеся отсюда угрюмей и выше, неявно проступали вдали. "Где-то мы были там на перевале, где-то там еще шагает Боярин", подумал Сережа, ежась от сырости и от сохранившегося где-то неприятного воспоминания о рыжем мальчике.
      - Вот, прямо пойдете, - сказал Крынкин, указав пальцем вдоль улицы, уходящей от моря; он был без шапки, рубаха на нем отсырела, и выступили полные, гладкие мышцы его груди. - Они как раз под той ближней сопкой, на пасеке старовера Поносова... Сам-то он сбежал с белыми... А телеграф тоже на этой улице, вон железная крыша. Я буду ждать вас...
      V
      - Нет, это уж, дорогой мой, непорядок, - говорил Мартемьянов, с сожалением оглядывая весь тот разор, который царил на пасеке старовера Поносова, - такое хозяйство рушить!.. Ай-я-яй...
      И он восхищенным, жалеющим доглядом снова окинул пасеку, окружавшие ее сады, темную, расплывавшуюся в тумане громаду хутора.
      Многие ульи были перевернуты, задымлены; из них недавно выкуривали пчел. Из ближнего сада и сейчас тянуло дымком, слышались беспечные крики, хохот.
      - Хозяйство мы не рушим, - спокойно сказал Гладких, - хозяйство все цело. А пчел жалеть нечего - новых выведут. - Он сидел, облокотившись о стол, опустив мощные пальцы на края кружки с медом: играя, вертел ее. - Да и как не побаловать ребят? Заслужили... Правда, малец? - Он ладонью захлопнул кружку.
      Он обо всем говорил со скрытой иронией, насмешкой, но редко улыбался, трудно было понять, над чем он смеется.
      Сережа почувствовал на себе орлиный блеск его глаз, и, хотя считал более правым Мартемьянова, ему захотелось не только согласиться с этими глазами, но целиком отдать себя в их распоряжение.
      Когда они шли к хутору, Мартемьянов сказал Сереже, что Гладких - сын прославленного вай-фудинского охотника, по прозвищу "Тигриная смерть", убившего в своей жизни более восьмидесяти тигров. Правда, по словам Мартемьянова, Гладких-отец был скромный сивый мужичонка, которого бивали и староста, и собственная жена. Но сын якобы унаследовал от отца охотничьи способности, а от матери - могучую внешность и непокорный нрав.
      Воображение Сережи еще больше разыгралось, когда Мартемьянов уклонился от ответа на вопрос, откуда он их всех знает. Сережа невольно связал это со странным поведением Мартемьянова за перевалом и при встрече с удэгейцем.
      А когда он увидел наконец исполинскую фигуру Гладких, его звериные унты, бомбы у пояса, его смуглое обветренное лицо с крылатыми черными, сросшимися на переносье бровями, орлиным носом, вороными, до сини, усами, даже излюбленные героические образы померкли перед ним.
      С каким восхищением следил Сережа за каждым движением его круглых мышц, слушал ровные сдержанные перекаты его голоса!.. Да, это был человек!
      Они сидели за чисто выскобленным, вбитым в землю столом, подле омшаника, превращенного на лето в сторожку. Пасечный сторож, угрюмый старовер с палевой бородой и злыми глазами, собирал им поесть. Он немного побаивался их, но не мог скрыть своего негодования - швырял на стол миски, загонял в омшаник свою белоногую дочь, все время порывавшуюся помочь ему. Однако, как только он отворачивался, она выходила на порог и нет-нет да и совала на стол какую-нибудь деревянную солонку, бросая на Сережу быстрые взгляды.
      - Вы какой же дорогой пойдете? - спросил Мартемьянов.
      - Без дороги пойдем, на Малазу, - Гладких неопределенно махнул рукой, самый ближний путь...
      - На Мала-зу? - удивленно протянул Мартемьянов и отложил ложку. - На Малазу... - Он несколько секунд смотрел мимо Гладких. - Речка такая? В Сучан идет? - Он вдруг заволновался, стал усиленно тереть свой щетинистый подбородок, глаза его блестели. - Выходит, нам с вами по дороге, - быстро заговорил он, - мы, знаешь, Сарла встрели тут под перевалом, он нас к себе звал, да нам бы и нужно. Мы бы там у Горячего ключа отвернули - там недалечко, а вы бы своей дорогой...
      - За чем же дело стало? Я тебе как начальству и лошадь могу дать... А вот и мок комиссар! - вдруг воскликнул Гладких, указав рукой на выходившего из сада невысокого, сухощавого и сутулого человека, с наганом у пояса, в унтах, неловко шагавшего к омшанику. - Комиссара ко мне приставили рудничники мои, - пояснил Гладких насмешливо: он намекал на то, что сам он охотник, а командует отрядом, в котором больше половины тетюхинских рудокопов.
      - Ты чего же без шапки до ветру ходишь, чахотка? - зычно закричал он "комиссару". - Знакомьтесь: Кудрявый Сеня, председатель нашего отрядного совету... А это почти что наш самый главный: Мартемьянов Филипп Андреев, коли не запамятовал...
      - А, Мартемьянов! - хрипло и грустно сказал Кудрявый, протягивая тонкую руку. - Когда-то на съездах встречались.
      - Как же!.. - улыбнулся Мартемьянов.
      - Только я его за главного не признаю... - насмешливо говорил Гладких... - И ревкомов никаких не признаю: какие там ревкомы?! А это вот малец. Сергеем звать. Это настоящий парень будет!..
      Сережа на мгновение увидел прямо перед собой впалое лицо Кудрявого с большими чахоточными глазами. Голова у него действительно была кудрявой, только кольца на ней были редки и казались мокрыми.
      - Видал, какой командир-то у нас? - тихо сказал Кудрявый, улыбнувшись Сереже, и его запавшие глаза так умно и весело сверкнули, что Сережа понял, что этот человек, вопреки первому впечатлению, вовсе не был грустным и обиженным. - Ну, мы справились там, - Кудрявый обернулся к Гладких, - вьюки готовы, ребята винтовки чистят... Ты, я слышал, насчет рудничников все, а зря: рудничники все по местам, а вот твоих вай-фудинцев что-то не видать. Твои-то по медовой части больше...
      И он с лукавой усмешкой кивнул в ту сторону, откуда доносились дикие, все возрастающие крики.
      - Положим, там и твоих тетюхинцев немало... Накась вот шапку надень, а то бродишь по сыру, еще сдохнешь! - с грубой нежностью сказал Гладких, нахлобучивая на него свою барсучью папаху. - Да что они на самом деле? насторожился он.
      В саду послышался новый взрыв хохота, потом из общего гама вырвался чей-то пискливый голос: "Подымай!.. Подымай-ай!" - и вдруг могучая нестройная песня, как будто подымали что-то тяжелое, потрясла окрестности.
      Она все возрастала и наливалась, прерываемая радостным визгом, потом из сада появилась темная кишащая колонна людей, - они что-то несли вдоль по главной широкой пасечной аллее.
      Дочь старовера, не обращая больше внимания на отца, выбежала к самому столу, но отец поймал ее за руку и снова впихнул в омшаник. Колонна все приближалась, - теперь видно было, что несут человека. Впереди, гримасничая и юродствуя, выплясывал какой-то ловкий и верткий белоголовый парень в заломленной набекрень военной американской шапочке пирожком.
      - Да это ж Казанок! - сказал Мартемьянов. - Как он до вас попал?
      - Пакет от Суркова привозил... О, он тут отличался, как Ольгу брали. До чего парень бедовый - в огонь и в воду, и пуля его не берет!.. Эй, что за базар? - зычно крикнул Гладких, выпрямляясь и расправляя усы.
      "Ишь как кривляется", - подумал Сережа, наблюдая с неприязнью и завистью за ловкими коленцами Казанка, резкими движениями его тонких, девичьих рук.
      Колонна подвалила к омшанику. Несли большеголового неуклюжего человека с толстыми ногами, свисавшими, как окорока, с плеч несших его людей. Он был в ватных шароварах, распахнутом на груди овчинном полушубке, шапке с раскинутыми ушами, - она сползла ему на затылок, виден был сальный низкий лоб человека, темный волос его головы.
      Он держал обеими руками громадный радужный ломоть сотового меда и жадно кусал его, он жевал и глотал его вместе с воском, все его мясистое лицо, сплошь поросшее темным редким, недлинным волосом, было в меду. Сладчайший мед был на ресницах его маленьких, бессмысленно-хитрых глазок, мед, как смола, катился по его грязным огрубелым пальцам, мед - пахучие, дымящиеся хлопья меда! - капал на шерсть его полушубка, на головы несших его людей. И весь он - со своей неуклюжей округлой ухваткой, бессмысленно-хитрым, счастливым выражением своего заросшего темным волосом лица - походил на опьяневшего от меда, пресыщенного медвежонка, на счастливого и глупого медвежьего пестуна.
      Его со всех сторон облепили люди в ичигах, армяках, мятых футрованках, солдатских фуфайках, гимнастерках, опоясанных патронташами, - они хватали его за полы полушубка, толкали в зад, бросали вверх шапки, некоторые забегали вперед и с лицемерным раболепием кланялись ему, сопровождая поклоны неприличными жестами.
      - Федор Евсеич!.. Бусыря!.. Что будет угодно вашей милости?.. Вы-ста да мы-ста, Федор Евсеич!.. - кричали они и скалили зубы, и дружный рев сопутствовал каждому их движению.
      Они откровенно издевались над ним, но он, как видно, не понимал этого, важно и глупо улыбался, иногда у него появлялись потуги даже на некоторую лихость: он делал рукой привольно-неуклюжий жест и, истекая медом, хрипло мычал:
      - О-о, знай наших!.. О-о, здорово!..
      Дочь старовера, выбежавшая все-таки из омшаника, прыскала в угол платочка; Мартемьянов, дрожа всем телом, мелко смеялся и кашлял, отирая слезы; Кудрявый, в нахлобученной на уши барсучьей папахе, грустно улыбался; Гладких спокойно выжидал, - его орлиные глаза мужественно и весело блестели; Сережа не смеялся только потому, что озабочен был присутствием Казанка.
      - Ну, будет, - спокойно сказал Гладких. - Будет, будет! - повторил он насмешливо и грозно.
      Он шагнул к Бусыре, с силой выбил у него мед из рук ударом тыльной стороны ладони и, схватив его за отвороты полушубка, стащил на землю. Люди, несшие Бусырю, попадали вслед за ним.
      - Куча мала! - взвизгнул знакомый уже, истошный, пискливый голос; груда здоровых, жарких, пахнущих потом тел закопошилась на земле.
      - Таких правов теперь нету - драться... - обиженно сказал Бусыря, потирая зашибленную руку.
      - Я тебе покажу права!.. - Гладких свирепо замахнулся на него.
      - Брось, зачем ты это? - недовольно вмешался Кудрявый, взяв его за плечо.
      Гладких опустил руку.
      - Я же нарочно, вот чахотка!
      "Все-таки он слушается его", - мельком подумал Сережа.
      В это время Казанок, с криком тянувший Бусырю за полу, узнал Сережу и, сделав ему знак рукой, пошел прямо к нему своей мелкой небрежной походочкой вразвалку.
      - Здравсьтвуй, баринок! - сказал он, неуловимо, по-детски смягчая слова. - Ты как сюда попаль?
      - Будет, будет! По местам, живо! - кричал Гладких.
      - Лазаешь тут... халява! - шипел старовер, видно, на дочь; дверь омшаника сердито захлопнулась.
      - Выборы по деревням проводили на съезд, - сухо ответил Сережа. - А ты?
      - Что ж я?.. Я человек маленький, - Казанок дерзко сощурился, - куда пошлют, туда и еду, плякать обо мне некому... За мной только бабы скуцяють, - добавил он, насмешливо скривив тонкие губы. - "Семка, вези пакет" везу... Гладких к себе в отряд зовет - пойду... А что мне - цыплят высизивать? Папы-мамы у меня нету, а тут народ боевой - оторви да брось...
      Он говорил, ни на секунду не задумываясь над своими словами и не только не заботясь о том, как они будут приняты, но, видно, не сомневаясь в том, что все, что он скажет, будет именно то, что нужно. В то же время он с удовольствием и неприязнью разглядывал грубые Сережины сапоги, его узенький, с короткими рукавами френчик, его смуглое и тонкое лицо с большими черными глазами в жестких ресницах. Он обратил внимание даже на то, что Сережа без фуражки и, поискав глазами (фуражка лежала на скамье), с особенным удовольствием задержался на этой фуражке с острыми полями и следами гимназического герба.
      - Ты что ж - ученье совсем бросиль? - спросил он, якобы между прочим: он знал, что Сереже будет неприятно теперь напоминание об его ученье.
      - Ну, пустяки какие, - ответил Сережа, махнув рукой.
      - Выходит, в мужики приписалься?
      - Понимай как хочешь... А как твой отец поживает? - вдруг спросил Сережа, быстро взглянув на Казанка. - Вы ведь теперь только мясом торгуете, - лошадьми, говорят, запретили?
      "Скушай-ка вот это!" - подумал он с тихим злорадством.
      Но Казанок сделал вид, что не расслышал его.
      - Ребята, куда вы?.. Меня обоздите!.. Прощай, баринок, - небрежно сказал он Сереже.
      И, склонив набок свою белую, тонко выточенную мальчишескую головку в американской шапочке, не торопясь пошел вслед за партизанами.
      "Не понравилось небось", - подумал Сережа, косясь на дочь старовера. Она, до половины высунувшись из омшаника, смотрела вслед Казанку с веселым и кокетливым любопытством.
      - Филипп Андреич, нам на телеграф пора, - сердито сказал Сережа.
      - Да-да, сейчас пойдем... - Мартемьянов взялся за шапку. - Оно и главное, что интервенты, - говорил он Кудрявому, забрасывая на спину вещевой мешок. - И не так американцы, как японцы... Главное дело, тут рядом пригонят крейсера, высадят десант...
      - Да ты манатки здесь оставь, - вмешался Гладких. - Завтра вместе ведь выступаем?..
      "Завтра я буду с ним в одном отряде, - думал Сережа, угрюмо шагая за Мартемьяновым вниз по туманной, темнеющей улице. - И как его не раскусят до сих пор?"
      Семка Казанок был приемным сыном известного на весь уезд скобеевского барышника и мясоторговца, жившего через два дома от больницы, где работал Сережин отец. Барышничество, впрочем, было запрещено теперь особым постановлением ревкома.
      Неприязнь Сережи к Казанку восходила к тем временам, когда Сережа, возвращаясь из города домой на летние каникулы, совлекал с себя ненавистную гимназическую форму, на все лето забрасывал под кровать ботинки со шнурками и, - как жеребенок, выпущенный после долгой зимы из темной конюшни, жадно и весело кидается на свежую весеннюю травку, - набрасывался на первобытные, плотские деревенские радости... Какие набеги совершал он тогда с мальчишками на гудливые шершневые гнезда, какие глазастые караси водились под ветлами на Парашкином пруду, как загорала у Сережи его поросшая золотистым пухом шея с выпуклым, еще детским позвонком на загривке, как отрастали и бурели за лето его черно-карие, курчавившиеся за ушами волосы!..
      В то время он начинал уже отвыкать от своих сверстников, - его тянуло к взрослым парням: они привлекали его своей грубой, независимой, веселой жизнью, работой до ночи, плясками до утра, полуночными вылазками к девкам. Он чувствовал, что они тоже всегда рады его видеть, любят его за простоту, веселье, за то, что он умеет "складно и чудно" рассказывать. Дорого бы дал он в то время за дружбу с Казанком!.. Этот стройный, белоголовый парень особенно и безотчетно нравился ему своими дерзкими пустыми глазами, своей манерой говорить, по-детски смягчая слова, а главное - тем, что он единственный на селе пользовался неписаным, но всеми признанным правом презирать людей, презирать все то, что люди считают дорогим и важным.
      Сережа не задумывался над тем, откуда Казанок, сам не приученный ни к какому делу, получил это право презирать людей, весь недолгий век которых зиждился на тяжелом, могущественном и нищенском труде, - это даже противоречило тому отношению к людям, в духе которого Сережа был воспитан с детства, - но он видел, что Казанок был первым из первых в гульбе, любви, поножовщине, - и это притягивало его к Казанку.
      Но дружбы у них не вышло... Для Сережи она мыслима была только на началах равенства. А Казанок не только не хотел признавать Сережу, он явно отрицал его, он отрицал его больше даже, чем других, - его наивность, молодость, длинные большеватые руки и гимназическую фуражку; он признавал и любил только себя. "Если ты хочешь, чтобы я обращал на тебя внимание и слушал твои глупые, скучные сказки, ты должен признавать меня таким единственным, неповторимым, каким я сам признаю себя... Да, да, ты должен унижаться передо мной", - говорили его светлые дерзкие глаза. И вся гордость Сережи вставала на дыбы. И чем сильнее влекло его к Казанку, тем дальше отталкивался он от него, платя ему за непризнание деланным пренебрежением и гордостью, и так из лета в лето тянулась их вражда, непонятная им самим и скрытая от других.
      Она вновь проснулась в Сереже.
      "Воображает тоже, - думал он, угрюмо шагая за Мартемьяновым. - А она смотрела ему вслед... Ну, и черт с ней!"
      VI
      Единственный в Ольге телеграфист, из расстриженных дьяконов, сонный, аляповатого письма мужчина с мускулистыми лопатками, выстукивал Скобеевку. Скобеевка не отвечала.
      Сережа, уставший от ходьбы и обилия впечатлений, сидел на скамье, откинувшись к стенке, подложив кисти рук под колена, - ему хотелось спать. Он чувствовал толчки крови в кистях, слышал однообразный стук аппарата, перед ним проплывали лица Казанка, Боярина, белые ноги дочери старовера. Иногда в этот призрачный мир врывались голоса Крынкина и Мартемьянова. Они спорили о чем-то важном, даже не спорили, а вместе, не слушая друг друга, ругали кого-то третьего. Сережа смутно понимал, что речь идет о подпольном областном комитете, взявшем какую-то неправильную линию в партизанском движении: об этом много говорил еще Сурков в Скобеевке.
      - Какие глупости! - басил Крынкин. - Как это можно развертывать движение, не организуя гражданской власти?..
      - Я говорю: вопрос с деньгами возьмите, - сердито урчал Мартемьянов. Какие мужику деньги брать - сибирки или керенки? Нужен мужику закон или нет, я спрашиваю?..
      Сережа мучительно размыкал веки и вдруг замечал дрожащую желтую руку телеграфиста, круглую тень от лампы, бродящую по полу. "Так... так-так... так..." - однообразно выстукивал аппарат.
      - Конечно, они не связывают это... - басил Крынкин, не слушая Мартемьянова.
      "Не связывают? - думал Сережа, задремывая и путая склоняющиеся к нему лица Казанка и Боярина. - Но разве можно их связать... Да, связать их?.."
      Аппарат в это время примолк. Сережа снова открыл глаза: телеграфист, приняв с аппарата руку, безразлично смотрел вверх. И вдруг новый, чужой, короткий металлический стук прозвучал в комнате.
      - Есть Скобеевка, - равнодушно сказал телеграфист.
      - Ага!.. Ну, пущай Суркова позовут. - Мартемьянов слез с подоконника.
      Аппарат продолжал стучать. Белая лента, извиваясь, поползла по столу.
      - Предревкома Сурков у аппарата, - не глядя на ленту, произнес телеграфист: он ловил на слух.
      - Ну, ну, - заволновался Мартемьянов. - Скажи ему: Мартемьянов, мол, замревкома, слушает... Пущай выкладывает свои новости, или что там у них.
      Телеграфист стал передавать.
      - "С месяц как приехал Чуркин... из областкома, - тягуче заговорил он через минуту. - Настаивает проведении... старых директив..."
      Мартемьянов и Крынкин переглянулись.
      - "На Сучанском руднике... Сосредоточение японских войск..."
      - Я так и думал, - хмуро сказал Крынкин.
      - "Под рудником... новые стычки... Осложнение хунхузами... Собирается корейский съезд... Под Шкотовом бои с американскими, японскими войсками... Подробнее нельзя по аппарату... Срочно возвращайтесь..."
      Сережа, закрыв глаза, слушал медлительный голос телеграфиста, и мысль его бежала по проводам над дикими, стынущими в ночи хребтами, над темными безднами долин с вкрапленными в них кое-где мигающими огнями деревень, над всей огромной мятежной, бодрствующей страной, где бродит теперь поднявшийся с логова зверь и чадные костры кочевников льют в небо оранжево-сизые дымы. Где-то, за триста с лишним верст, в такой же комнатке так же склонился над аппаратом телеграфист, и Сурков, сунув в карманы руки, покачиваясь слегка своим квадратным туловищем, диктует эти слова.
      Сережа видел темные скобеевские улицы с бодрствующими часовыми на перекрестках, деревянные корпуса больницы со светящимися окнами. Высокий и все еще стройный отец, в белом халате, со свернутой набок черной бородкой, стоит над раненым и щупает пульс. А рядом склонилась сиделка и смотрит соболезнующим взглядом то на отца, то на раненого. "Какая это сиделка? Может быть, Фрося?" - думал Сережа, вызывая в памяти ее большое, статное, подвижное тело, и ласковое чувственное тепло разливалось по его жилам. За время похода он почти забыл о ней, а между тем в последние недели он так часто переглядывался с ней, и ее тонкие и знающие вдовьи губы так беспокоили его, что он перестал спать по ночам.
      - "...Передай Сереже, - говорил телеграфист равнодушным голосом, приехала его сестра..."
      - Что?.. - Сережа вскочил.
      - Сестра твоя приехала, - обернувшись, сказал Мартемьянов.
      Крынкин тоже внимательно посмотрел на Сережу.
      - Сестра? Лена! Когда приехала?..
      - А ну спроси, правда, - сказал Мартемьянов.
      Телеграфист, недовольно подобрав губы, затрещал ручкой аппарата: он не одобрял частных разговоров по прямому проводу. Несколько секунд было тихо. Потом снова чуждо, бесстрастно затрещал аппарат:
      - "Вместе с Чуркиным приехала", - отчетливо сказал телеграфист.
      - Значит, она уже месяц в Скобеевке?!
      Сережа быстро зашагал по комнате. Сонное состояние сразу покинуло его.
      "Лена? - думал он взволнованно. - Как это могло случиться?.." Он все еще не мог поверить в это. Сестра была точно неотделима от гиммеровской гостиной, в которой он видел ее в последний раз год назад, перед отъездом в деревню.
      Она стояла перед ним, опустив вдоль платья голые тонкие руки, и молча, и грустно, и, как всегда, немного удивленно смотрела на него большими темными влажными глазами; сквозившая из-за гардины пыльная золотая полоса била ей в висок, и темно-русые ее прямые волосы, казалось, шевелились.
      Сережу всегда смущала обстановка гиммеровского дома: мохнатые и пыльные ковры, положенные как бы для того, чтобы спотыкаться о них, уродливые золоченые кресла, круглые столики, шифоньерки, заставленные разнообразной помесь Кавказа и Японии - экзотической дрянью, которую от неловкости хотелось с грохотом ронять на пол. А в это утро еще стоял рядом с сестрой, учтиво отвернувшись к этажерке, чужой и неприятный Сереже молодой человек Всеволод Ланговой. Ланговой был в белом костюме; на согнутой руке он держал шляпу: он ожидал Лену, чтобы вместе идти на утренний концерт, даваемый проездом в Японию какой-то столичной знаменитостью. И, не сказав сестре на прощание хороших, настоящих слов, Сережа с стесненным сердцем вышел из гостиной.
      Лена нагнала его в передней и, крепко обвив руками шею, стала целовать его в губы, глаза, щеки, - в глазах ее стояли слезы, - он не успевал ей отвечать.
      - Ты меня все-таки не забывай, Сережа... Сереженька!..
      Но он уже шагал по тротуару, боясь оглянуться, держа в руке выцветшую гимназическую фуражку, унося с собой грустную и злую память о солнечной пыльной полоске, бередившей его своей лживой красотой, прозрачностью и жалобностью.
      "Неужели она теперь в Скобеевке? Бродит по комнатам? - думал Сережа, шагая по скрипящим половицам. - Но ведь там стоят теперь кровати Суркова и Мартемьянова?.. И что ж она - в этом своем белом платье с короткими рукавами?.. На улице все бабы будут оглядываться на нее!.."
      Но тут он представил ее себе такой, какой она была уже когда-то в скобеевском доме, и сразу все стало на свое место... Да, да, ей всего девять лет, а ему шесть. Два дня тому назад похоронили мать. В комнатах стоит еще та тишина после покойника, в которой каждый звук страшен. Люди говорят вполголоса. Слышно, как Софья Михайловна - сестра матери и жена Гиммера распоряжается укладкой вещей. Завтра она возвращается в город и забирает с собой Лену. Но Сережа не придает этому никакого значения.
      Они сидят на корточках - Лена и он - в темной передней и с любопытством наблюдают за тем, как умирает маленький русый зайчишка. В сенях неуютно, холодно, пахнет полынью, - они только что нарвали ее в огороде. Зайчишка чуть дышит потненькими боками.
      - Он есть хочет, - басом говорит Сережа.
      - Не-ет... - Лена задумчиво смотрит на Сережу. - Слушай, - говорит она вдруг жестоким, искусительным шепотом, - тебе кого больше жалко...
      Она не договаривает, но Сережа видит, как тихо вздрагивают ее большие изогнутые ресницы.
      "Бедная мама! - растроганно думал он, шагая из угла в угол. - Бедная мама!.. Зачем она завещала отдать ее? Но разве она знала, что ей будет там плохо?.."
      Маленькая Лена, образ которой так живо возник перед ним, совсем не походила на ту, которая приехала теперь в Скобеевку, и сам Сережа, казалось, был теперь совсем другой. Но детские воспоминания вызывали в нем столько родных непререкаемых ощущений, что ему нестерпимо захотелось домой. Он влез с ногами на подоконник, обхватил руками колени и сразу точно перенесся в другой, бестрепетный мир - тишайший мир родительских комнат. Он не слушал, о чем еще говорили по аппарату Мартемьянов с Сурковым, как Мартемьянов давал наставления Крынкину, чтобы выборы на съезд среди орочей уже провели без них, а главное - чтобы скорей высылали отряды и "чтоб все было аккуратно", очнулся только тогда, когда Мартемьянов встряхнул его за плечо и нужно было уже уходить.
      На улице они распрощались с Крынкиным. Густой беловатый туман окутывал город, - огни мутнели и расплывались в тумане. Влажный, неслышный, как дыхание, шорох реял над холодеющей землей. Но город еще не спал. Сережа разобрал слова дальней песни:
      Трансваль, Трансваль, страна моя,
      Ты вся горишь в огне...
      Дальний хор подхватывал:
      Под деревцем развесистым
      Задумчив бур сидел...
      Сереже почудились вдруг слабые огни на той стороне залива.
      - Что там горит? - спросил он.
      - Где? - Мартемьянов обернулся. - А, так это и есть Шимынь, - сказал он возбужденно, - поселок китайский... Помнишь, что удэгей называл?..
      "Удэге?" - с удивлением подумал Сережа.
      - А мы зайдем к ним? - спросил он, чувствуя, что едва не совершил сейчас измены, которой никогда бы не простил себе.
      - К кому? К удэгеям?..
      Несколько секунд слышны были только их тяжелые шаги в тумане.
      - На денек забежим, пожалуй, - глухо сказал Мартемьянов.
      VII
      Лена приехала в Скобеевку через неделю после того, как Мартемьянов и Сережа отправились в свой поход по области.
      С чувством робости, грусти, смутной надежды и обреченности переступила она порог отчего дома. В доме жили чужие люди. Положив у ног саквояж с кое-каким бельем, двумя платьями и парой туфель без каблуков - весь ее багаж, - Лена, в коричневом мятом сарафане, с запыленными после дороги ресницами, сидела на кухне на сундуке, потная и несчастная.
      - Вот ты какая стала. Бедная ты моя, бедная...
      Аксинья Наумовна - старая прислуга Костенецких, приехавшая с ними еще из России и жившая в доме на правах члена семьи, - подперев щеку, с жалостью смотрела на Лену.
      - И запылилась-то вся, да уж я тебя вымою, кралечку нашу, - и вымою, и почищу, и накормлю, - говорила она, смахивая мизинцем слезу.
      - А папа тоже в отъезде?
      - В больнице папа... Не знаю, куда уж и пристроить тебя...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36