Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину

ModernLib.Net / Отечественная проза / Эмский Виктор / Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину - Чтение (стр. 21)
Автор: Эмский Виктор
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Так чего же не подошел-то?!
      И он сказал тогда, сержант Долматов, командир моего отделения:
      - А не знаю, Тюха. Ей Богу, не знаю. И ша! - давай не будем об этом...
      Вообщем, хорошо мы с ним, елки зеленые, объяснились.
      А еще он сказал, что утром решили уходить. Как только рассветет - да, да, голубчик, я не оговорился, у нас тут по утрам и вечерам стало проявляться что-то этакое, цвета спитого чая - как только чуточку развиднеется, коменданты возьмут в ножи охрану, и мы двинемся с Богом...
      - Куда? - спросил я.
      - Что значит "куда"?! - взялся за грудь Леньчик, самый-самый из нас взрослый. - К своим, елкины палы. А куда же еще, если не к своим?..
      Я проводил его аж до дырки в колючей проволоке: они, падлы, всю казарму опутали. Договорились на пол-пятого у КПП, и ты знаешь, я ведь даже не обнял его на прощанье...
      Когда вернулся на "коломбину", попрыгунья моя уже поджидала со свеженькими новостями. "Твоего Григория Игуановича высекли!" - радостно сверкая очками, сообщила она. Вконец озверевшие с голодухи, так и не дождавшиеся гуманитарной помощи, гибелевские опричники выпороли моего соседа по номеру гибкой антенной Куликова! Тебе, Тюхин, думаю, не надо объяснять, какое удовольствие испытал наш общий знакомый!
      - А ну цитату по поводу, папашка! Или - слабо?! подначивая, вскричала моя очередная сожительница.
      Ничтожная, плохо же она знала нашего брата, Тюхин! Со слезами счастья на глазах я ответил ей из псалмов Давидовых:
      - "Да обрящется рука Твоя всем врагам твоим, десница Твоя да обрящет вся ненавидящыя Тебе"!..
      Короче, по этому поводу мы с Виолетточкой - царствие ей небесное клюкнули. Я поставил будильник на четыре часа, и ведь вот в чем черный юмор: ровно в четыре мой никелированный петушок и прокукарекал, и если б я случайно не глянул на станционный хронометр... О, Тюхин, у этих наших с тобой шипуче-скрипучих тоже, как оказалось, имелся юмор: она ведь, гадюка, на целый час назад отвела стрелочки на будильнике!..
      Господи, как я бежал, как бежал я, о как я бежал, Господи, Господи!..
      Увы, ты и на этот раз не ошибся, проницательный брат мой и товарищ! они ушли, они только что - и об этом свидетельствовали еще дымящиеся окурки, десятки, сотни окурков (они ждали, ждали меня, Тюхин!) - они ждали и, так и не дождавшись, только что ушли...
      Выскочив за ворота КПП - они были настежь распахнуты - я увидел теряющуюся в тумане Зелауэрштрассе, до ушей моих с порывом ветра донеслась полковая музыка, обрывки нашей, батарейной:
      Проща-ай, не горюй, Напра... слез не лей...
      Ну, само собой, я кинулся вдогонку, хотя прекрасно сознавал всю бессмысленность этой затеи: ушедшее всегда невозвратно, даже если оно порывается назад. Задыхаясь, я добежал до вышки третьего - того самого, на котором застрелился Ваня, - поста и тут... и тут меня окликнули.
      На обочине сидел товарищ лейтенант Скворешкин - совершенно седой, смертельно усталый, семидесятилетний. Он поднял на меня потухшие глаза.
      - Ну вот, - прохрипел он, - я ж им говорил - еще подождать надо... Ты беги, беги - может, догонишь!
      - А вы?
      Он только махнул рукой, попытался улыбнуться, но у него на это не хватило сил, как у Глеба Горбовского... (классик, блистательный бильярдист. - Прим. автора).
      - А родителям-то, небось, так и не написал? - на глазах угасая, прошептал он и вдруг застонал, повалился на жухлую, шелудивую травку.
      - Воды, - прохрипел он.
      Я заметался, потом вспомнил про колонку за автобусной остановкой, пока добежал, пока набрал воды в пилотку... Одним словом, когда я наконец-то вернулся, товарища лейтенанта Скворешкина, командира нашего радиовзвода уже не стало...
      Вот так они и ушли, так и сгинули в этом проклятом, взявшем гарнизон в блокадное кольцо, тумане. Все, как один: Боб, сержант Долматов, Женька Кочумаев, Вовка Соболев, Валера Лепин, младший сержант Иванов, рядовой Ригин, Василь Васильевич Кочерга помнишь, как Кочумай записывал нас на вечер Дружбы, а Вася, хохол упрямый, набычился и сказал: "Воны моего батька вбылы, а я з ими дружыты буду?!" И еще один Васька, беленький такой, из Архангельска, забыл фамилию, и еще один Вовка, Голубов, и все его дружки - Сибик, Могила, Кот, Герка Подойников... Ефрейтор Пушкарев, ефрейтор Непришейкобылехвост, рядовой Максимов, и еще один Максимов сержант, водила нашей "пылевлагонепроницаемой" Купырь, хлеборез Мыкола Семикоз, рядовой Тер-Акопян, рядовой Таги-Заде, сержант Каллас, старший сержант Зиедонис, старшина Межелайтис, рядовой Драч, рядовой Пойманов, рядовой Шевчук, старшина Трофимов, старший лейтенант Ларин, майор Логунов, майор Мыльников, полковник Федоров, наш батя, генерал-майор Прудников, начальник связи армии... Ты говоришь, их не было и быть не могло, а мне почему-то кажется - были... А еще Володя Холоденко, Женя Соин, Коля Дмитриев, Борька Топчий - все, все поименно - даже этот говнюк Филин, все до единого сослуживцы мои, мои, Тюхин, товарищи до конца, до последнего вздоха, после которого с лица спадет наконец нечеловеческая, в гноящихся зеленых струпьях, личина, развеется гиблый туман, истают уродливые видения...
      Господи, спаси и помилуй нас, грешных!..
      Глава тринадцатая Черт все-таки появляется...
      Рядовой М. вернулся в часть совсем уже другим человеком. Хлопая форточками, по казарме гуляли сквозняки. Окна в ленкомнате были выбиты, исчез стоявший в углу гипсовый бюст вождя мирового пролетариата. На пол, на знаменитый клинический кафель коридора было больно смотреть, до такой невозможности он был исчиркан резиновыми подошвами.
      Витюша подошел к висевшему рядом с тумбочкой дневального зеркалу со звездой и красной надписью на стекле - "Солдат, заправься!" Человек, который встретился с ним глазами, если и был похож на прежнего рядового М., то разве что чисто символически: из зазеркалья на Тюхина глянул стриженный наголо, от силы двадцатилетний, лопоухий салага, в чужих, с неправдоподобно широкими голенищами, сапогах, в длинной, как юбка, гимнастерке. Только вот глаза, глаза у молодого солдатика были такие пустые, такие старослужащие, что, вглядевшись в них пристальней, Тюхин вздрогнул.
      Витюша обошел все помещения в казарме, заглянул даже в гальюн, но никого, ни единой души не обнаружилось. Ушли, похоже, все.
      Он остановился перед стендом с батарейной стенгазетой "Прожекторист". Название было совсем не случайным. Сугубо секретная часть п/п 13-13 в целях маскировки и введения в заблуждение противника выдавала себя за прожекторную, впрочем, без особого успеха: когда колонна ехала по улицам маленького немецкого городка В., жители махали нам вслед руками, радостно крича: "Гроссе руссише ракетен пу-пу!"
      Ничего такого острого, режущего - ни лезвия, ни перочинного ножичка, под рукой не оказалось. Он попробовал отколупнуть этот свой проклятый, позорный, всю последующую жизнь отравивший ему, стишок про ХХХ-й партийный съезд, но ничего, ничегошеньки из этой затеи не получилось. Отпечатанный на батарейной машинке, пожелтевший уже текст был приклеен намертво, на веки вечные...
      - Тавро! - отчаявшись, прошептал рядовой М.
      Кабинет комбата был открыт. На полу валялись приказы, на вешалке висели плащ и фуражка без вести пропавшего товарища майора (среди арестованных его не было), в распахнутом шкафу на полочке скучал одинокий граненый стакан, накрытый бутербродом, засохшим до такой степени, что сыр на нем походил на зеленый, загнутый пропеллером погон еще не принявшего присягу молодого воина. Рядом лежал завернутый зачем-то в мятый носовой платок пистолет "макарова".
      Рядовой М. уже выходил, но тут на глаза ему попался аппарат высокочастотной связи. Витюша снял трубку, приложил ее к уху, постучал по вилочкам и, чтобы хоть что-то сказать, ни с того ни с сего сказал вдруг:
      - Алло, Мандула, ты слышишь меня?
      В трубке что-то хоркнуло, заторкотало и внезапно оттуда, из напичканного электроникой нутра, пугающе и громко, отчетливо раздалось:
      - Шо?.. Але!.. Эй, хто там?..
      Затаив дыхание, Витюша положил пластмассовое чудище на место. У него заколотилось сердце, заныл затылок, томительно засосало под ложечкой.
      - Да ведь этого не может быть, я же... убил его! - хватаясь за лоб, растерянно прошептал он, но тотчас же в душе рядового М. зазвучал неотвязный, козлячий тенорок противоречия: - А что значит "убил". Вас вон, сокол мой ясный, всю жизнь только и убивали. Ну вот и убили, и что из этого?.. Не вы ли, минхерц, твердили где ни попадя, что смерти, мол нет?! Но коли ее нет для вас, почему она должна быть для того же Мандулы?.. Согласитесь - нонсенс!.. А эта ваша в духе Ларошфуко максименция, как там бишь - "Не отбросишь хвост..."
      - Не откинешь копыта, так и не воскреснешь, - вздохнул Витюша. Только вот копыта-то здесь причем?..
      Он вышел в коридор. Из помещения радиовзвода пахнуло неистребимым, никаким сквознякам на свете не подвластным, армейским духом. Рядовой М. подошел к своей койке, единственной среди всех аккуратно заправленной, и достал из тумбочки библиотечного Маркса. Больше оттуда забирать было нечего.
      Бледный, с нитроглицерином под языком, он потащился зачем-то на чердак. Там было еще тоскливей, пахло пылью, сгинувшими куда-то голубями. В глубине чердака, на поперечной балке он нашел обрывок коаксиального кабеля.
      Товарищ старший лейтенант Бдеев возник из полутьмы как привидение.
      - Ну наконец-то, - шумно задышал он. - Нехороший! Бяка, дрянь! Ты почему не пришел в ту пятницу?.. Я ждал, я так ждал!.. - и с этими словами он выступил на свет от слухового окошка, странный какой-то: с накрашенными губами, с недельной, как у Б. Моисеева, щетиной на щеках, с клипсой в ухе, мало того - в цветастом (Тюхин у Виолетточки такое видел) крепдешиновом платье, полу которого товарищ замполит кокетливо придерживал двумя пальцами.
      - Это как, что это? - пробормотал Тюхин.
      И в ответ, пахнув духами, шелестнуло:
      - Это - перестройка, шалунишка ты этакий!..
      И тут этот несусветный педрила, упав на колени, пополз к нему, сияя подрисованными глазами и горячо шепча:
      - Требую удовлетворения, ах немедленного!.. Нехороший, нехороший! Ноги длинные такие, взор убийственный!.. Ам, так бы и съел!..
      - Но-но! - сказал Тюхин, брезгливо отстраняясь. - Видали мы таких...
      И кто знает, чем бы все это кончилось: товарищ старший лейтенант, обхватив его ноги, быстро куснул Витюшу за коленку, кто знает, каким новым скандалом обернулось бы для Тюхина это чердачное безобразие, но тут, как это бывало почти всегда в самых безвыходных ситуациях его бурной жизни, - кто-то Вышний, за все, вплоть до волоса, упавшего с его шальной головы, ответственный, ослепительно сверкнул над крышей чем-то не менее впечатляющим, чем, скажем, таинственно похищенная с их "изделия" боеголовка, промелькнула молния, грянул неслыханный, красного цвета, гром, такой близкий, что рядовой М., совершенно машинально, не отдавая ни малейшего отчета своим действиям, перекрестился, а когда тяжелые, как бумажные роли, раскаты стихли где-то далеко-далеко, чуть ли не за Польшей, он вместо товарища старшего лейтенанта Бдеева увидел вдруг перед собой большого пестрого петуха, с красным гребнем, с фасонистым, как у знаменитого в прошлом московского поэта, тоже, как известно, Петуха по гороскопу, хвостом и никелированными, звонкими, как Виолетточкин будильник, шпорами.
      Сердце Тюхина екнуло.
      - Эй, как тебя? Цыпа-цыпа! - предчувствуя непоправимое, прошептал он.
      Но тут эта новоявленная пташка с такими же злыми, бессмысленными, как у товарища замполита, глазками больно клюнула его - точь-в-точь, как 93-й, петушиный год - в доверчиво протянутую руку и, всплескивая крыльями, кудкудахтая, бросилась, падла, прочь. И не успел Витюша перевести дух, как снова загремело, только теперь уже не сверху, а снизу, и не одиночным, а очередью, да и нельзя сказать, чтобы уж очень громко. Рядовой М. подбежал к слуховому окошку, абсолютно не заботясь о маскировке, высунулся и увидел вдруг на плацу... а впрочем, ничего такого сверхъестественного он там не увидел. Просто-напросто ликующая группка гусей на руках несла в столовую Христину Адамовну Лыбедь, всю растрепанную, помятую, но счастливую! Эх, то ли зрение у Христины Адамовны оказалось нечеловечески пронзительным, то ли еще что, только она с высоты своего положения углядела-таки на крыше казармы неосторожного рядового М.
      - Эй ты, сопля зеленая! - встрепенувшись, заорала она. - Ну у тебя и дружок, ну и подельничек! Я его, ирода, обстирала, отпоила, в постелю к себе положила, а он что?! Ты, Тюхин, вот что, ты этому нолю без палочки, - тут несшие ее салаги восторженно загоготали, - ты этому недоразумению в шляпе так и передай: попадется, я его с костями через мясорубку пропущу! Вот так и передай ему, интеллигенту сраному!
      Тюхин запоздало отпрянул, оступился, упал, ударившись об балку головой.
      - Господи, - простонал он: - Ты же все можешь! Ну сделай же, сделай так, чтобы и это прошло!..
      И он зажмурился... а когда снова открыл глаза, обнаружил себя в санчасти, на памятном до истомы, обтянутом дермантином, топчане, прямо под слепящей, беспощадной, как в фильмах про попавших в руки врага советских разведчиков, кварцевой лампой. Затылок мучительно ныл, во рту пекло. Тюхин застонал и тотчас же из тьмы выпали два таких уже родных лица, что ему стало еще хуже.
      - Ти живой?.. Э, ти живой, или неживой? - озабоченно припадая к его груди, вопросил санинструктор Бесмилляев. - Э-э, шайтан, ти биледни такой, бели! Тибе пирисидури нада!
      Молчун Негожий - за два с лишним года службы Тюхин не услышал от него ни единого человеческого слова - сержант Негожий, поднеся ко рту здоровенный, багровый, как у Афедронова, кулак, одобрительно кашлянул. Халат у него был чем-то забрызган. Тюхин пригляделся, и в глазах у него опять поехало...
      После искусственного дыхания он все-таки очнулся, а когда его заставили выпить целый чайник марганцовки, он и вовсе пришел в себя.
      - А вы, вы-то почему не ушли? - с трудом приподнимаясь, спросил он. Бесмилляев с Негожим, отступив в тень, потупились.
      Тюхину стало не по себе, только теперь уже не от полученной на чердаке очередной травмы черепа. Он вдруг припомнил свое последнее свидание с двумя этими убийцами в белых халатах, их постоянные многозначительные переглядывания, недомолвки, покашливания. У Витюши как-то разом перестала болеть голова, зато заныло, как это всегда бывало при язвенных обострениях, плечо, засосало под ложечкой. "А вдруг они анализы из госпиталя получили?" - как тогда, в юности, тоскливо подумал он. - "Вдруг у меня все-таки... рак?.."
      - Ну вот что, голубчики, - взяв себя в руки, сказал он вслух. - Давайте-ка выкладывайте все начистоту, а то хуже будет!
      И с этими словами рядовой М. вынул из кармана майорскую девятизарядную пукалку.
      Бесмилляев с Негожим раскололись сразу же. Вкратце дикая их история выглядела так. За день до злополучного митинга, того самого, на котором Рихард Иоганнович распустил провокационный слух о якобы имевшем место дезертирстве, товарищ подполковник Копец, вернувшись из спецхранилища, молча упал на пол. Глаза у него при этом закатились под лоб, а чудовищно опухшее лицо посинело. "Эти опихиль!" - квалифицировал взволнованный Бесмилляев.
      Увы, увы! - с начальником нашей медчасти случилось самое ужасное из всего, что только могло с ним произойти: он сам стал пациентом своего же
      Глава четырнадцатая Омшара (поэма)
      "Вишь ты", сказал один другому: "вон какое колесо! Что ты думаешь: доедет то колесо, если б случилось, в Москву, или не доедет?" Н. В. Гоголь. "Мертвые души" А слеза по щеке поточилася, на дорогу слеза сокатилася, вниз под горку слеза покатилася. Вот какая слеза приключилася! Помутились глаза, вдоль по жизни слеза, пыль наматывая повлачилася. Вот какая стезя получилася! И пошел я, пошел за клубочком моим за волшебным - все под горку, под горку и - в горку, и в хлам, и в разборку, через пир на весь мир, через тыр, через пыр, через мыр, по Наклонной, Окольной, Прокольной, Чумной, Малахольной, Кодеиновой, бля, Протокольной и Вжопуукольной, по той сучьей зиме, как по залитой вермутом простыне, на рогах, на бровях, весь в кровях - за Клубочком, к Удельнинской росстани... Уж за той ли Седьмою верстою, где вконец протрезвели и мы, вдруг как выпрыгнет кто-то, вдруг как выскочит кто-то из слепящей (по Кестлеру) тьмы. То ли пострах ночной, то ли дух из вчерашней бутылки, то ли волк-вертухай с этикеткой овцы на затылке. Скрипло ветви качались, сквозь тела наши темные мчались альфа-, бета- и гамма-лучи. - Уж ты, зверь ты зверина, ты скажи свое имя! - так, бледнея, вскричал я в ночи. И взъерошился Волк тем ли серым своим волчьим волосом, и провыл-провещал с малолетства мне памятным голосом: - А тебя шо, куриная слипота, чи шо?! Задэры-кося вэтку, глянь зорчей на мою этыкэтку, поглазэй чэрэз глотку у нутро, шо - нэ чуешь, в натурэ: та це ж я, тильки в шкурэ, в страхолюдной, в звэриной - Добро!.. И спросил я тогда, от антабуса трезвый и глупый: - Но зачем же Добру, ах зачем эти волчьи страшенные зубы? отчего у Добра чекатилины очеса?.. - А шоб сладкымы были от страха у вас, у овэц, тэлэса!.. И с таковыми словами щелкануло Добро своими стальными зубами, разинуло пасть на манер чуковского крокодила, и клубочек мой серенький - хамс! - проглотило!.. И прорекло, облизываясь: - Ну так шо, Колобок, - ото всих ты утек, а мэни угодил на зубок!.. И тут сталося диво-дивное, диво-дивное, чудо-чудное: вдруг глазищи у Добра помутилися, закатилися, засветилися! Та ль звериная душа - затомилася, та ли пасть о ста зубищах - задымилася! Как в балете, Волк на цыпочках вздынулся, через голову, как в сказке, перекинулся! Пыль взметнувши с-под себя, оземь грянулся, обернулся беспрозванным лейтенантиком (замечу в скобках, тем самым дядечкой с казбечиной в зубах, что постучался к нам осенней ночкой, сначала деликатно: тук-тук-тук! Потом - бабах! - ножиной-сапожиной!) - Хык-хык! - отхыкнул Некто в портупее. Как шаровая молния из глотки луженой тут же вылетел Клубочек. - Хы-ык! - перегнулся вдвое Беспрозванный. - Нутро пэчэ, как будто кружку спырта запыл другой, в натурэ, кружкой спырта!.. И выхватив из кобуры "ТТ", пальнул он ввысь четыре раза кряду, и устремился, хыкая, к ручью!.. Се был слезы преображенной свет! Газообразный сгусточек тоски, весь в искорках трескучих, то тускнея, то вспыхивая синим, как вертушка на крыше спецмашины, плыл над полем, топорща полуночную траву. И шел я за горючею слезою. И за бугор вела сквозь ночь бетонка. И слева было поле, справа поле, а сзади жизнь пропащая... Но вот пространство искривилось вдруг, а время привычно обессмыслилось. Я вздрогнул, руками замахал, теряя почву, и цель, и смысл... И выпрямился все же, вновь чудом уцелел, разжмурил очи, и увидал торжественную арку и кумачовый транспарант - "Вперед! Ни шагу влево, и ни шагу вправо!" И я пошел под лозунг. Странный лес открылся мне с холма. В неверном свете увидел я, как, там и сям торчмя, торчали сваи, сваи, сваи, сваи, а сям и там - фонарные столбы, а промеж них - стропила, провода, канавы, ямы с известью, бытовки, котлы, соцобязательства, копры, и тыр, и пыр, и мы за мир... Дорога с холма, виясь, ныряла в эту бучу. И мой Клубочек запетлял по ней. Плакат гласил: "Товарищ, друг и брат! Запустим наш с тобою Комбинат Оргсчастия к 7-ому маября 2017-го года!" И свай промежду я стоял столбом на площади центральной спецпоселка давным-давно безлюдного. И справа бараки были мертвые. И слева три вышки покосившихся. И сзади колючкою опутанная стройка. И предо мной - о двух колоннах клуб, крест-накрест заколоченный. Луна ущербная посвечивала с неба, поскрипывала ржавая петля, похлюпывал водою кран пожарный... И ветерок, не ветер перемен так, сквознячок поры давно минувшей сновал туда-сюда. И шевелилась пола шинели у Отца Народов на постаменте перед входом в клуб. И одну свою бронзовую руку - правую, он простирал вперед, то бишь - назад, на "зону", туда, откуда черт меня принес. Другую, что левей всех Львов была, со знаменитой трубочкой в ладони покоил он на бронзовой груди. Навытяжку стоял я под луной, а мой Клубочек оводом настырным, зудя, кружил над бронзовой фуражкой. И бронзовые очи монумента туда-сюда косились исподлобья. И сквознячок поигрывал полой. И шли часы. И псу под хвост года. Но время это было вне закона, вне истины, вне веры и надежды, а потому, как не было его... Пол-вечности шинелка шевелилась, и вышка полусгнившая валилась, и взвизгивала крыса... И еще стоял бы век я, просыпу не зная но тень метнулась по небу ночная, и Сыч уселся бронзе на плечо! И я, очнувшись, опознал его по хищному такому крючковатому клюву, по стеклышкам пенсне, что вдруг взблестнули, по холодку, что побежал за ворот... Я опознал его и отшатнулся: не может быть!.. И нетопырь ночной когтем железным скрежетнул по бронзе и ухнул! И кивнул мне: "Гамарджоба!" - Но где же правда?! - задохнулся я, Где справедливость высшая?! Неужто и в новой жизни филинствует филин, и бронзовеет бронза?! И в ответ пернатый живоглот пенсне поправил и ухмыльнулся: "Кто не слеп, тот видит!.." И то ли кровь дурная, то ли хмель ударил мне в башку и я воскликнул, грозя Тирану хлипким кулачишком: - Ужо тебе!.. И бронзовая длань о ужас! - три перста в щепоть смыкая, как для знаменья крестного, за шкирку Клубочек мой вдруг цопнула и к трубке величественным жестом поднесла. - Пык-пык! - сказали бронзовые губы, и задымились бронзовые ноздри, и раскурилась бронзовая трубка, негаснущая сталинская трубка... И я, похолодев, пустился прочь, виски сжимая, как Евгений бедный... Но кто же знал, что бегу несть конца! И вот когда безумный мой Пегас, тараща бельма и оскалив пасть, ударил оземь кованым копытом, цоканья не воспоследовало: болотный чвяк раздался, грязный плюх, и дрызги полетели. И брезгухи заквокотали дрягло. И тогда, роняя волосье, теряя зубы, я сочинил, что нету в жизни счастья, что путь-дорога сгинула в омшаре... - О что - та-та - с тобой? - воскликнул я, когда Клубочек, сквозь туман прожегшись, багряным светом багно осветил, и хлябь в ногах захлюпала кроваво. И что - та-та - с тобой, слеза любви, сбежавшая с ресницы ненароком, горючая моя?.. И фотолабораторно красный, уже остывающий, с двумя синюшными от бронзовых перстов - отметинами бедный мой Клубочек, светить пытаясь из последних сил, стрельнул искрою!.. Топлое болото на миг открылось вширь до горизонта... И умер я с тоски... Но мрак воскрес. И смерть прошла, как искренность проходит... Теперь уже он тускло-красным был, как лампочка над выходом из зала. В ногах омшара хлюпала кроваво. И тьма была окрест, и пустота. И так молчали мы незнамо сколько, как лошади в ночном, понурясь в дреме. И вдруг раздался чур, и шур, и мур! И вздрогнул я, и догадался: крылья! И пригляделся, и увидел - брови, смурные брови по небу летят. Как птица, что крылами помавая, летит по свету, устали не зная, к закату славы поспешали Брови, такие дорогие наши брови и тыр, и пыр - кепчурку-то сними! - предмет надежды, веры и любови... И я побег вдогонку за Бровьми. Восход, как печь на даче, пламенел над той болотной хлябью цвета крови. Чесала пуп кикимора бухая. А за спиною шарик плыл, вздыхая, и угасал, сердечный, и тускнел. И путь был прям, как через зал проход. И, строго по сценарию будясь, ошую бодро вскакивали с мест - неисчислимые птибрики, а одесную - бесчисленные переперденцы. Бурными, долгонесмолкающими аплодисментами приветствовали они пролет Бровей родимых, перелетных, взыскующих посадочного лба. - Та-та-ти-та! фальшивила труба. - Стук-стук! Пук-пук! - и там и сям звучало. И в лоб себя, как все вокруг, бия, - Тык-тык! Пык-пык! - воскликнул в рифму я, и устремился, хлюпая... Омшара зачвякала. И я погряз, и обмер, и понял, что погряз, и грязну, грязну!.. По щиколотку грязну, по колено! И не хочу - но грязну, грязну, грязну... - Так ведь тону же! - догадался я и на карачках выбрался из хляби и огляделся... Утренняя смурь пласталась над грязотой непролазной. И слева были кочки, справа кочки, и чмокалки, и кваклые дрызгухи, и неумь неуемная впришлепку. Но не было, куда ни глянь, меня. И как на грех Клубочек потерялся, в трех соснах заплутал, поди, болящий, не дотянул до жизни предстоящей... И тут во тьме зачавкали шаги, захлюпали, заплюхали калоши и Некто Без Лица, тощой и в шляпе, с гнилухою в руке, из забытья, светясь, как призрак, вышел. Тьма редела. Я деликатно кашлянул в ладошку. - Тыр-пыр - семь дыр! - сказал. - А как на волю, где жизнь, где свет, где мир, где пир, попасть? И человек в больших калошах замер, недоуменно осветил окрестность и, вдруг согнувшись вдвое, мелким смехом рассыпался: - Э-хе-хе-хе! На волю?! На во-олю?! И-хи-хи-хи-хи! Вы где?.. - Я тут! - воскликнул я и в грудь бубухнул, что было сил. - На волю?.. Тэк-с, тэк-с, тэк-с! сказал он, озираючись уныло, - Вы где?.. Ау-уу!.. И человек в калошах полез в карман, и вытащил оттуда серебряный свисточек милицейский. - На волю, говорите? - повторил он. И, облизав небронзовые губы, заливисто и громко засвистел!.. И тут сталося диво-дивное, чудо-чудное сквозьпробежное! - Дэржы! Бэры! Хватай яхо, в натурэ! раздался за кустом знакомый голос. И прямо на меня, живуч, как смерть, помчался незабвенный Безымянный уже седой, с лампасами на бриджах, в ночной рубахе, в тапочках домашних, и с сигаретой "мальборо" в зубах. - Горыть в сэрдцах у нас! - заголосил он, мослы раскинув. И в ответ болото забулькало, взбурлило, засмердело, заквакало, зачвякало, взнялось! - Держи его! Бери! - завыла хором несметная толпа переперденцев. - Всегда готовы! - птибрики вскричали, ловчея и мужая на бегу. Он несся на меня, седой волчара, и сквозь меня пронесся без оглядки, и чрез меня промчался Бесфамильный и помер года три тому назад. Ату его! Ату! - прикрыв ладошкой роток, хихикнул человек с гнилухой. И по кровям заплюхали калоши, жизнь поплелась привычным чередом. И в кой уж раз ума лишилась Вечность. И время жить прошло. И три минуты молчания... И кваклое болото засыпало песком. И чье-то сердце клубочком поточилось-покатилось все дальше, дальше... больше не мое...
      Подпольный горком действует
      Когда рядовой М. закончил читать, ни Ричарда Ивановича, ни Рихарда Иоганновича, ни Григория Иоанновича в "коломбине" уже не было. Непостижимо, но факт: дверь так и осталась закрытой изнутри на задвижку! Что же касается окошка, то через него не пролез бы даже Ромка Шпырной, имевший, как известно, поразительные способности по этой части. Неблагодарный слушатель исчез, оставив на телеграфном ключе свою знаменитую, с опаленными полями и прожженной тульей, соломенную шляпу. Эта привычка скрываться в самый нужный момент - водилась за ним и раньше, но на этот раз Зоркий слинял с каким-то подчеркнутым цинизмом - не притронувшись к бромбахеру, бросив на пол сломанную надвое последнюю Витюшину сигаретину, и это в тот самый момент, когда возбужденного автора так и подмывало чокнуться в очередной раз. Кроме того существовал целый ряд вопросов, которые не терпелось прояснить рядовому М., и тем более в свете столь обидного исчезновения. Ну в частности: не болит ли у него, у Рихарда Иоганновича, спина после табуреточки? Дело в том, что этот напрочь лишенный совести иллюзионист, с которым, как читатель должно быть помнит, Витюша проживал в одном номере, повадился одно время, являясь под утро, наотмашь бухаться спиной на кровать. Упав, он блаженно раскидывал в стороны свои, обагренные кровью невинных жертв, руки и стонал:
      "Уста-ал! Чертовски, Тюхин, уста-ал!" В конце концов терпение у Витюши лопнуло и он подсунул этому энкавэдэшнику под кровать перевернутую вверх ножками табуреточку. Надо ли говорить, что вопль, который издал той ночью Рихард Иоганнович, был способен поднять на ноги даже Ваню Блаженного?.. А еще Витюша собирался поинтересоваться относительно старшины Сундукова, чье грядущее перевоплощение в космические адмиралы представлялось ему с одной стороны совершенно неизбежным, с другой - он как автор ума не мог приложить, каким таким фантастическим образом оно могло осуществиться... Ну и самое, самое, пожалуй, главное: у рядового М. прямо-таки язык чесался узнать, каково это - оказаться в положении гоголевского поручика Пирогова, тоже, как известно, жестоко выпоротого, и хотя Р. И. был выпорот не пьяными иностранцами немецкого происхождения, а всего лишь впавшими в голодный мистицизм недоумками - это, по мнению Тюхина, было не менее оскорбительным для любого мало-мальски уважающего себя русского интеллектуала.
      О, не говоря уже о поэме! Ни взглядом, ни подергиванием щеки, ни внезапной хрипотцой в голосе не выдавая своей по этому поводу заинтересованности!.. Спокойствие! Полное спокойствие, господа!.. Нам ли привыкать к опустевшим креслам в зале?!
      Забухшая от сырости дверь с трудом поддалась. Тюхин глубоко вдохнул ночной, чреватый дождем воздух и замер, вслушиваясь. Где-то далеко погромыхивало. Сильный, порывистый ветер бренчал растяжками антенны, стрекотал самодельным, вырезанным из жести Отцом Долматием, пропеллером на флюгере. Витюша закрыл глаза и, точно прозрев, увидел очами души быстрые, несущиеся над самой "коломбиной" встречные облака. Дуло прямо в лицо. Ветер гудел в ушах, и Тюхину, замершему в дверном проеме, казалось, что он стоит на капитанском мостике летучего голландца, на всех парусах несущегося через кромешную тьму, по некоему, одному Богу известному, круготемному маршруту.
      - Вижу, третьим глазом вижу... - прошептал Витюша, и захлебнулся темным ветром вечности, вздыбившим волосы, выжавшим слезы из глаз. И он еще крепче зажмурился, еще глубже вздохнул, еще отчаянней подумал: "И все равно, все равно!.."
      ... А когда он открыл наконец глаза, она уже стояла внизу, у лесенки, чернобривая, в домашнем халате, с двумя бутылками шампанского в руках, с бумажечками в кудряшках, белоликая, могутнорукая и до такой степени... близкая, что Тюхин обмер и внезапно севшим голосом пролепетал:
      - Христина Адамовна! Вот сюрприз! Как себя... э-э... чувствуете?
      И Матушка-Кормилица, нахмурив аксамитный, как у Солохи, лоб, глубоким грудным голосом провещала:
      - Неудовлетворительно!
      Ну разве ж мог Тюхин, человек, при всех его недостатках, душевный, отзывчивый, разве же мог он не откликнуться?! Уже в "коломбине", поспешно, но как бы и не совсем по своей воле, раздеваясь, он, правда, успел для очистки совести ужаснуться:
      - А это... а Виолетточка?
      - Нету твоей Виолетточки, - тяжело сопя, ответила на это Христина Адамовна Лыбедь. - Была, да вся вышла: по рукам жучка пошла по твоей милости!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24