Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Город на холме

ModernLib.Net / Эден Лернер / Город на холме - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 7)
Автор: Эден Лернер
Жанр:

 

 


Бабушка заботилась обо мне, но тепла не проявляла. Главными понятиями ее жизни были порядок и чувство долга. Она считала, что если ребенок сыт, одет, имеет крышу над головой, если его записали в библиотеку и оплачивают учителя игры на фортепиано, то все обязанности выполнены. Конечно, выполнены, кто спорит. Но она не хотела отвечать на мои вопросы – как искать маму, почему меня назвали Розмари, откуда у нее на руке татуировка. Во Вьетнаме татуировки носили только нехорошие люди, и мама учила меня держаться от них подальше. Обычно бабушка носила темные блузки с длинными рукавами и ослепительно белыми воротничками и манжетами. Даже дома она не надевала халатов, считая это разгильдяйством и непорядком. Но один раз увидев эти шесть синих цифр на левом запястье, я уже не могла их забыть. Дэвид сказал, чтобы я не обращала внимания, что с бабушкой действительно случилась ужасная вещь, но это было давно, больше тридцати лет назад.

И тут в моей жизни появились три женщины, которые на много лет стали моей семьей. Это были наши соседки по лестничной клетке – миссис Регельвассер, миссис Подольски и миссис Островиц. Все три были вдовами, от всех троих дети и внуки уехали в фешенебельные пригороды и не баловали матерей и бабушек визитами. От них я впервые услышала слова “а шейне пуным” и “зисе мейделе”.[55] Бабушка готовила все сугубо диетическое, без жира и соли, а главным гарниром были зеленые стручки. Миссис Регельвассер могла нажарить сковорду картошки с гусиным шкварками, и чем больше этого я съедала, тем больше она радовалась. Миссис Подольски была спецом по chicken-soup-with-matzah-balls (прошло некоторое время, прежде чем я поняла, что это не одно слово), а миссис Островиц пекла, и ароматы из ее духовки наполняли всю нашу лестничную площадку. Они все родились в Бруклине в семьях иммигрантов из России. Бабушка, уроженка Германии, приехала в Америку уже после войны. Соседки крепко дружили, а бабушку побаивались, считая ее надменной и холодной. Через какое-то время я в общем-то жила у них, а домой приходила только заниматься музыкой и спать. Бабушка знала, что я в безопасности, а все остальное ее устраивало. Живое существо, особенно ребенок, имеет фатальную склонность к нарушению порядка, а порядок бабушке был дороже всего остального.

Соседки не только кормили меня, но и рассказывали массу интересных вещей, все разрешали трогать, были рады ответить на любой вопрос и учили всему, что знали сами. Миссис Подольски в молодости были актрисой еврейского театра. В сундуке, пахнущем травками и апельсиновыми корками, хранились театральный реквизит и костюмы. Спарывая кружева с очередной накидки, миссис Подольски делилась воспоминаниями о театральных интригах, триумфах и скандалах, о Мойше Финкеле, из ревности застрелившем собственную жену-примадонну, об актрисе, игравшей юношу-йешиботника так, что зрители ни о чем не догадались, пока по ходу действия не выяснилось что йешиботник – это переодетая девушка. Миссис Островиц всю жизнь печатала бумаги своего мужа-адвоката. Из всех трех она единственная знала русский язык, и когда была основана ООН, ее, умеющую печатать на двух языках, приняли в корпус машинисток. На всю жизнь она запомнила список: “Австралия – за, Афганистан – против, Аргентина – воздержалась, Бельгия – за, Боливия – за, Бразилия – за, Белоруссия – за, Канада – за, Чили – воздержалось, Коста-Рика – за, Куба – против, Чехословакия – за, Китайская Народная Республика – воздержалась” и т. д. Когда миссис Островиц допечатала список и до нее дошло, что ООН проголосовала за раздел Палестины на еврейское и арабское государства, она, солидная дама, встала на стол и закричала “Yes! Yes! Yes!”. Одна за другой поднимались из-за своих столов машинистки, плакали, обнимались, восклицали на идиш, вспоминали своих близких, до этого дня не доживших. Из трех сотен ооновских машинисток еврейки составляли добрую сотню. Миссис Регельвассер еще застала потогонную систему. Ей было восемь лет, когда старшая сестра привела ее в цех, и после школы она вкалывала по шесть часов, пришивая оборочки к блузкам. А когда ей было одиннадцать, в мастерской вспыхнул пожар. Пожарные лестницы доходили только до шестого этажа, а основная масса работниц застряла на девятом. Миссис Регельвассер оказалась в числе спасенных на лифте и потом опознала свою старшую сестру, разбившуюся при прыжке из окна. Каждый год, 25-го марта, она покупала белые розы, брала меня, мы ехали на метро в Манхэттен и клали цветы к подножью массивного здания около Вашингтон-Сквер-Парка[56].

По пятницам собирались у миссис Островиц. Доставалась белая скатерть, серебряные подсвечники, румяная хала из духовки. Я держала на коленях древние книги с рогатыми буквами, такими не похожими ни на английские, ни на вьетнамские. Субботними вечерами мне давали подержать странную витую свечу и понюхать корицы из серебряной коробочки. Я вспомнила, как моя мама жгла благовония перед фотографией своих родителей. У меня было ее изображение, отрезанное от нашей фотографии втроем. Я позаимствовала у миссис Островиц витую свечу, кланялась, как это делала мама, и просила предков воссоединить нас, просила на идише и остатках вьетнамского. Английский для этого не годился, английский был для школы. На нем не было глубоких слов. Бабушка отругала меня за закапанный воском пол. Миссис Островиц не ругалась, просто объяснила мне, что я еврейка, а евреи не просят ни у кого, кроме Творца. А если я хочу помолиться за маму, то для этого есть специальная молитва, и она напишет мне ее английскими буквами.

Я ходила в школу – мрачное кирпичное здание, похожее на крепость. Я и тут без пригляда не оставалась, потому что миссис Регельвассер учительствовала там уже сорок лет как. К тому времени все хоть сколько-нибудь состоятельные и образованные люди уехали из Бруклина, чтобы их дети не учились в школе с негритянскими детьми. Мой класс состоял целиком из негров и латинос. Я была им непонятна, а все непонятное пугает. Подруг я не завела и все перемены проводила в библиотеке. Мне было уже десять, когда я пришла в пятницу из школы и спросила:

– Почему мне никто не сказал, что евреев убивали и нам грозит опасность? Что наци были хуже чем Вьет Конг? Нам надо сложить ценности в одно место на случай, если придется бежать. И уговорить бабушку продать пианино. Мне все равно на нем играть надоело.

Мои три ангела не впечатлились ни серьезностью грозящей нам опасности, ни оперативностью моего плана. Они расхохотались, а потом как-то разом посерьезнели.

– Рейзеле (домашний вариант имени Розмари), нам ничего не угрожает. Но раз уж ты прочла про наци и про то, что они делали с евреями, у нас сейчас будет серьезный разговор. Про твою бабушку.

– Может, не надо? Пусть Юстина сама…

– Сама, как же. Она вообще ребенка не замечает, снежная королева.

– Не надо так, Молли. Не суди ее, она страдала больше нашего.

– Рейзеле, твоя бабушка была узницей нескольких концлагерей. Поэтому у нее на руке номер. Поэтому она не проявляет к тебе тепла, ей просто нечем. Постарайся ее понять. И простить. Не спрашивай ее ни о чем, ей очень больно.

Читать про войну и Катастрофу было больно и страшно, но даже в этом я нашла какой-то позитив, а именно то, что дело не во мне. Бабушка просто жертва, то, что она разучилась любить и сопереживать, это не ее вина, а ее беда. Я старалась отлично учиться, играть на пианино, все делать по дому, и если бабушка раз в месяц мне улыбалась, я рассматривала это как свою личную маленькую победу над наци.

Миссис Островиц была по горло занята общественной работой. В ее гостиной стояли две печатные машинки, английская и русская. По нескольку часов в день она отстукивала на них письма, петиции, статьи и списки из сотен фамилий. В коридоре штабелями стояли посылки, адресованные в Москву, Ленинград, Киев, Ташкент. Я сортировала бумажки, раскладывала по конвертам, надписывала бирочки для посылок.

– Рейзеле, мы делаем хорошее дело, – говорила мне миссис Островиц, изредка отрываясь от печатной машинки. – Наши братья и сестры за железным занавесом будут знать, что мы их в беде не оставили.

– А что такое “железный занавес”? – спросила я.

– Это когда людей держат в плену за колючей проволокой.

Фломастер дрогнул у меня в руке.

– Как бабушку?

– Мы все сделаем, чтобы до этого не дошло, – ее голос задрожал. – Чтобы не было такого позора, как в прошлый раз. Слышишь, Рейзеле, русские говорят сампогибайатоварищавыручай, а в наших святых книгах написано: “Не стой, глядя, как проливается кровь брата твоего”. За каждого еврея, которого они вздумают упрятать в лагерь, мы будем кричать и скандалить и не дадим им спокойной жизни.

30-го октября 1980 года миссис Островиц впервые взяла меня с собой к советскому консульству “кричать и скандалить”. Потом я узнала, что в этот день не только евреи поддерживали тех, кто сидел, и оплакивали тех, кто погиб. День Политзаключенного. Напротив консульства располагалась старинная синагога, так что мы чувствовали себя как дома. Туда пришли около ста человек с фотографиями и плакатами. Я стояла на переднем крае, как самая маленькая, и придерживала огромный, почти с меня ростом, плакат LET MY PEOPLE GO. Я помню, что меня поразили испуганные лица, изредка мелькавшие в зашторенных окнах консульства. Чего они так боялись, представители державы, соревнующейся с Америкой в мощи и влиянии? Толпы студентов, домохозяек и пенсионеров с самодельными плакатами? Пальцы закоченели, весь жар ушел в глаза, которыми я прожигала здание напротив. Бабушку спасти не удалось, маму тоже, может быть, мы хоть кого-нибудь спасем.

На тринадцатилетие Дэвид решил сделать мне особый подарок, и на летние каникулы мы полетели в Израиль. Он раньше всех понял, что я выросла, что я умнее и старше своего календарного возраста, и общался со мной, как с равной. Я уже не просила его взять меня к себе на базу. Я понимала, что меня, еврейку из Нью-Йорка с вьетнамским лицом, в южнокаролинской школе просто заклюют. И потом там не будет моих ангелов-хранительниц. Мы сидели на скамейке на тель-авивской набережной, у самого синего моря. Тогда я думала, что утешаю его, как взрослая, как большая. Какой смешной и наивной казалась мне сейчас эта девочка, мне, офицеру полиции с пятнадцатилетним стажем, не имеющей живого места ни на теле, ни на сердце.

– Ты все сделал правильно, – говорила я Дэвиду. – Лучше отца у меня и быть не могло. Ты спас меня. Я стала американкой благодаря тебе. Президент Рейган сказал, что мы сияющий город на холме, что мы пример всем остальным и надежда человечества. Ты из тех, кто защищает эту надежду. Я никогда не сердилась за то, что ты отсутствовал.

Он впитывал эти слова, как пустыня долгожданную влагу. Последние несколько лет он боялся, что я буду винить его за то, что он не нашел мою маму и подкинул меня своей маме, от которой сам же в юности и сбежал.

– Я скоро уйду из Корпуса на пенсию и приеду в Нью-Йорк. Будем жить вдвоем.

– Хорошо, но только недалеко от школы.

Школа меня волновала меньше всего. Я хотела быть близко к миссис Островиц, миссис Подольски и миссис Регельвассер. Последняя была уже совсем старенькой, хоть и бодрилась, да и две другие не молодели.

Мы провели в Израиле три замечательные недели, ездили по стране, все смотрели, а главное, общались один на один без помех. В сентябре я, как на крыльях, начала новый учебный год, а Дэвид опять уехал на Ближний Восток, на этот раз в командировку. В Бейрут.

Через два месяца взлетели в воздух бейрутские казармы. Дэвид не выходил на связь. Я два дня уговаривала себя, что он просто не может добраться до телефона. Мы с бабушкой сидели за ужином, когда раздался звонок в дверь. Я побежала открывать, и бабушка, не теряя величественной осанки европейской гранд-дамы, вышла в прихожую вслед за мной. На пороге я увидела двух людей в парадной морпеховской форме – белого и негра. Белый обратился к бабушке:

– Вы Юстина Гринфельд, мать мастер-ганнери-сержанта Дэвида Коэна?

– Да, этой мой сын.

– Тогда мы глубоко сожалеем о необходимости сообщить вам, что ваш сын погиб во время теракта в Бейруте два дня назад. Его тело было опознано.

Не изменив осанки, бабушка развернулась и ушла из прихожей. До меня еще не совсем дошла мысль, что Дэвид погиб, но дошла мысль, что я осталась одна, что бабушке нет дела ни до меня, ни до собственного сына. Мой разум отказывался это переварить, я закричала, потом крик перешел в визг, из носа хлынула кровь. Три другие двери на нашей лестничной площадке одновременно распахнулись, несмотря на то, что миссис Островиц медленно ходила, а миссис Регельвассер была глуховата. Они увидели двух морпехов в парадной форме, меня, извивающуюся на полу, и все поняли. Я очнулась на диване у миссис Подольски. Сильно пахло пролитой валерьянкой.

На следующее утро я открыла своим ключом дверь квартиры, где прожила восемь лет, с твердым намерением забрать свои вещи и никогда больше там не появляться. Травма от концлагеря, я все понимаю, но я тоже живой человек, я ни в чем не виновата, зачем устраивать концлагерь мне? Теперь, когда Дэвид погиб, меня и его мать ничего больше не связывает. В квартире было так же тихо как вчера вечером. Я зашла к бабушке в спальню. Она лежала на постели одетая, неподвижная и спокойная, скрестив руки на груди. На туалетном столике стоял пузырек с аккуратно завинченной крышечкой. Я потрясла его. Он был пуст. Я дотронулась до бабушкиной руки. Она была холодной.

Так я попала в поле зрения социальных служб. Они просто не знали, что со мной делать. С одной стороны, я была не похожа на их обычный контингент – (условно) белая девочка, отличница, ни наркотиков, не беременности, ни приводов в полицию. С другой стороны, для удочерения я была слишком старая. И тут миссис Островиц показала, что не зря тридцать с чем-то лет прожила с адвокатом и печатала юридические бумажки. Как самая молодая (73 года) и подкованная из всей троицы, она подала петицию в суд о праве опекать меня до совершеннолетия. На суде социальный работник сказала, что ее ведомство не возражает. Судья, еврей лет под пятьдесят, повернулся к миссис Островиц и ничуть не стесняясь меня, вопросил:

– Зачем вам, пожилой женщине, эти трудности, эта обуза?

– Мы ее любим. И вообще все евреи друг за друг отвечают. Мне жаль, ваша честь, что вы об этом забыли. Позвольте же мне вам напомнить.

К тому времени как я заканчивала школу, мы с миссис Островиц остались вдвоем. Мне было восемнадцать лет, а вместо семьи у меня было три могилы на еврейском кладбище и одна на военном. Я научилась терпеть. Сейчас, глядя назад, я понимаю, что не смогла бы впоследствии работать там, где работала, если бы в детстве и юности так не закалилась. В бывшую квартиру моей бабушки, принадлежавшую муниципалитету, вселили многодетную мать-одиночку не очень белого цвета, в квартиру миссис Подольски – семью иммигрантов из Эль Сальвадора, а в квартиру миссис Регельвассер – семью сатмарских хасидов. На мои попытки заговорить с ней на идиш мать этого семейства реагировала странновато, а проще говоря, шарахалась от меня. От бабушки и Дэвида у меня осталось немного денег, и я пошла учиться в университет на психолога. Мне не давал покоя вопрос, почему бабушка избрала такой странный метод справляться с тем, что ее терзало.

Учиться было интересно, а вот общение со сверстниками по-прежнему не клеилось. Мне было с ними неинтересно, они казались мне шумными и инфантильными недоумками. Миссис Островиц до последнего своего дня сохранила ясный разум и напоследок (я была уже на втором курсе), сказала мне:

– У твоего отца была младшая сестра, Шэрон. В конце шестидесятых она уехала учиться в Калифорнию и пропала. Мне кажется, она бросила учиться и ушла в коммуну хиппи. Постарайся ее найти. Может быть, у тебя есть двоюродные братья и сестры. Нехорошо совсем одной, Рейзеле.

Когда миссис Островиц умерла, мне было велено в течение тридцати дней освободить муниципальную квартиру. Я сняла подвальную комнату и стала думать что делать дальше. Я всех потеряла, мне была нужна новая семья. Так я стала одной из New York’s Finest[57].

На следующие десять лет они стали моей семьей. У меня появилось сразу много отцов и старших братьев, я с готовностью признавала их превосходство, не угрожала их привилегированному положению, и поэтому меня все опекали, наставляли, учили уму-разуму и тонкостям полицейской работы. Среди старшего поколения было много ветеранов Вьетнама, попадались и ветераны помоложе, и то, что я дочь погибшего морпеха, очень помогало в установлении контактов. Итальянцы приходили ко мне плакаться, что в штабе на One Police Plaza всем заправляют ирландцы, а ирландцы жаловались на то же самое в отношении итальянцев. Я со многими дружила, но ни в кого не влюблялась. Не было потребности. Девственность я потеряла, чтобы отблагодарить пожилого детектива (тоже, кстати, прошедшего Вьетнам) за все, чему он научил меня. Это был подарок ему по случаю ухода на пенсию. Еврейство никуда не делось, но скажем так, впало в спячку. Я зажигала свечи (если была не на дежурстве и не на задании), читала кадиш по всем ушедшим близким, но среди живых евреев учиться было не у кого.

Их было много – жертв насилий и издевательств, в основном, женщин и детей. Я была их голосом. Я вытирала им слезы. Я смотрела на свою работу, как на высокое служение беззащитным. Мне не нужен был никакой другой смысл жизни. Тот момент, когда забитое существо становилось человеком, и этот человек начинал, наконец, защищаться, был для меня самым прекрасным. Некоторые из них проявляли чудеса выдержки, стойкости и чувства собственного достоинства. Я каждый раз удивлялась, как в первый раз. Большинство людей грубеют на такой работе, становятся циничными и уставшими, не верят уже ни во что, но для меня мир оставался черно-белым, с абсолютным злом и абсолютным добром.

В начале 2000-го началось крупномасштабное, на два десятка штатов, расследование траффика женщин из стран Азии и Восточной Европы в США. Если кто не знает, то торговля людьми представляет третью по размерам дохода криминальную индустрию, после контрабанды оружия и наркотиков. Эти преступления очень тяжело расследовать, потому что жертвы истощены, травмированы и запуганы. Они боятся любого представителя власти, потому что в их странах полиция не служит людям, а вымогает у них взятки. Языковые и культурные барьеры, иммиграционные ограничения, тупость и коррупция в странах-источниках – все это могло свести и сводило на нет месяцы и годы расследований. В Нью-Йорке, после того как провалилось несколько дел из-за отсутствия свидетелей (кто депортирован, кто передумал давать показания, кто просто исчез), прокуратура и полиция пошли на беспрецендентный шаг. В страны-источники решили послать женщин-полицейских под прикрытием с тем, чтобы они проследили всю цепочку. В их числе меня наскоро обучили тайскому языку и отправили в Бангкок. Моя легенда была – девушка из Вьетнама, пришедшая в Таиланд на заработки. Отсюда и плохой тайский язык. Если кто-нибудь заинтересуется, почему у меня такой плохой вьетнамский, мне надлежало разыгрывать дурочку, которую в детстве уронили.

Мы прекрасно знали, на что идем. В конце концов наших людей, внедряющихся в наркокартели, тоже подвергают разным проверкам на вшивость. Я профессионал, это моя работа, это никто кроме меня не сделает, повторяла я себе. У меня нет никого, и моя гибель никого не опечалит. Во мне словно проснулась пятилетняя Хонг Хан, которой нужно выжить любой ценой. На ржавом баркасе у берегов полуострова Индокитай нас отчаянно качало, в битком набитом трюме всех рвало, а команда этого плавсредства отстреливалась от малайзийских пиратов. Нас высадили в небольшом порту на восточном побережье Китая, посадили в грузовик, без дальних слов заперли, предупредив чтобы от нас не было слышно ни писка, и повезли в Шанхай. В грузовике стояли десяток поддонов с бутылками с питьевой водой и ящик с консервами. Писать предлагалось в опорожненные бутылки. Консервного ножа нам, конечно, никто на дал. Мы наточили заколку одной из девушек и не остались голодными. Не помню, сколько мы так ехали, потому что мы сидели в темноте и ни у кого не было часов. Потом, уже в Америке, я нашла на карте порт, где нас сгрузили. 600 километров к югу от Шанхая. А наши конвоиры еще останавливались есть и спать.

В Шанхае нас под покровом ночи посадили в рефрижератор с рыбой, шедший в Ванкувер. Было страшно холодно, мы все провоняли рыбой. Идти в Ванкувер с таким грузом капитан не решился, и нас ссадили на каком-то маленьком острове у западного побережья Канады. Здесь за нас взялась местная китайская мафия, у всех отобрали документы, а тех, кто протестовал, ткнули пару раз электрошокером, чтобы другим было неповадно. Опять в закрытом грузовике нас долго везли вдоль американской границы и наконец высадили в резервации племени блэкфут, пока что на канадской стороне. В резервацию ни “белая” полиция, ни пограничники хода не имели, а индейская полиция была напрочь куплена мафией. Но вот остались позади величественные пейзажи штата Монтана и началась, как ни странно, самая трудная часть моего путешествия. Мне нужно было постоянно следить за собой, чтобы не обнаружить перед товарками и конвоиром знания английского и американских реалий. Притворяться невежественной провинциалкой в перманентном шоке. Я настолько усыпила их бдительность, что мне удалось добраться до телефона и позвонить куда надо. В общем, мы доехали до Нью-Йорка, и меня определили в бордель в Чайна-тауне. Из маленького окошка комнаты, где на матрасах спал десяток женщин, был виден сверкающий небоскреб One Police Plaza.

Мои коллеги тоже времени не теряли. Все бордели были под наблюдением, везде регулярно ходили наши люди под прикрытием. На третий день, нас, десяток новоприбывших, вызвали в офис хозяина. Там сидел мой хороший знакомый, одноклассник по полицейской академии, детектив МакБрайд. В умопомрачительном костюме от Армани, при дорогущих часах (на что только уходят деньги управления), он выглядел как брокер с Уолл-стрит (тут, кстати, в двух шагах), которому захотелось попробовать чего-то эдакого.

– Выбирайте! – широким жестом показал на нас хозяин борделя, улыбчивый китаец, на совести которого был не один десяток человеческих жизней.

МакБрайд с видом рабовладельца на рынке прошелся вдоль нашей шеренги, пощупал одну, другую, схватил меня за подбородок, чуть не свернув мне при этом шею и сквозь зубы бросил:

– Вот эту.

– Мистер, зачем вам эта старая рухлядь? – возмутился китаец с видом человека, уличенного в попытке сбыть негодный товар – У нас и посвежее есть.

– Я выбрал. Чтобы через пять минут была внизу.

– Насколько?

– Привезу вечером.

С видом идущей на заклание овцы я села к МакБрайду в машину. Мы проехали пол-Манхэттена, а я не проронила ни слова. МакБрайд, тоже молча, привез меня в гостиницу, в заранее снятый номер. Там находились мой куратор – капитан Бьянкавилла, и психолог из штаба полиции. Ни слова не говоря, Бьянкавилла протянул мне мой настоящий американский паспорт. И тут я почувствовала, что не могу выйти из образа. Личина прилипла ко мне и не хотела сходить. Я смотрела на МакБрайда, как кролик на удава, ожидая, что он с минуты на минуту бросится меня избивать (девушки в борделе говорили, что на целый день увозят именно для этого). Психолог быстро сориентировалась, она поняла, что за последние несколько месяцев я отвыкла видеть в мужчинах нормальных людей. Я позволила этой пожилой еврейской женщине, чем-то напоминавшей миссис Островиц, подвести меня к столу. Там лежали медали Дэвида в прозрачном пакете, сложенный треугольником американский флаг в деревянной рамке, врученный мне на похоронах от имени “Президента и благодарной страны”, серебряные субботние подсвечники, серебряная же коробочка для пряностей и белая салфетка для халы, которую я сама же в девять лет вышивала. Все, что я, уезжая на задание, сложила в сейф, как самое ценное, что у меня было. Я буквально физически почувствовала, как личина падает с меня. Откуда-то из глубин памяти всплыло “Меня зовут Хонг Хан Коэн. Я родилась 1-го марта 1970-го. Моего отца зовут Дэвид Коэн, ганнери-сержант, United States Marine Corps. Его личный номер такой-то. Мою мать зовут Тхам Нгуен”. Но вслух я сказала:

– Меня зовут Розмари Коэн. Мое звание детектив, номер удостоверения такой-то. Я оперативник спецгруппы по выявлению траффика женщин из стран Юго-Восточной Азии с целью проституции и порабощения.

Состоялось несколько громких процессов. По моим показаниям были арестованы и посажены не только наши местные фигуранты, но и звенья цепочки в нескольких штатах, в Канаде и даже в Таиланде. Интерпол кланялся и благодарил. И тут у меня начались неприятности. Мне регулярно давали понять, что у тех, кто сел по моим показаниям, на свободе остались друзья и коллеги. То подожгут дверь квартиры. То обезглавленная крыса в коробке. То шепот из-за плеча в метро: “You’re dead”. Они давно был уже могли убить меня, но им нравилось сводить меня с ума. Они хотели, чтобы перед смертью я еще и помучилась как следует. Ясным сентябрьским утром я пришла на One Police Plaza подавать рапорт об увольнении. Не успела.

Не помню, кто кому что сказал, но до меня дошло, что горят башни-близнецы и там нужна каждая пара рук. У меня заняло десять минут добежать до Либерти-стрит. Там было нечем дышать. Удушливый запах авиационного бензина, горящего металла, химикатов и сожженной человеческой плоти проникал в меня при каждом вдохе, валил с ног. Я оказалась в облаке густой пыли, разъедающей глаза, я не видела дальше собственной протянутой руки, но продолжала бежать в самую гущу этого ужаса, на запах, на крики. Где-то слева и внизу раздался осипший голос, просящий о помощи, непонятно, мужской или женский. Я присела на корточки около засыпанного белой пылью существа, закинула его (или ее) руку на свое плечо и выпрямилась. Где-то шагом, где-то волоком, я дотащила это гражданское лицо до безопасного места и вернулась за следующим. И так несколько раз. В какой-то момент я поймала собственное отражение в каким-то чудом не лопнувшей витрине и удивилась – неужели я за последние сорок минут успела поседеть? Нет, это была пыль. Ядовитая пыль, которая сейчас, четыре года спустя, меня убивала.

Я бежала к северной башне в очередной раз. Внезапно резко потемнело, словно над всей улицей нависла гигантская тень. Стало очень жарко. Я споткнулась обо что-то, упала лицом в груду обломков, пыталась подняться, но не могла. Пот вперемешку с копотью и пылью заливал глаза, я уже ничего не видела, только поняла, что кто-то профессиональным жестом взвалил меня себе на плечо и понес.

Я очнулась в больнице. У моей постели сидел капитан Бьянкавилла.

– Вам что, больше негде быть и нечего делать? – прохрипела я.

– Представь себе. Пожарное и полицейское начальство перегрызлось и нас отстранили.

– Как там?

– Кошмар. Северная башня тоже упала. Но я не об этом пришел с тобой говорить. Это шанс, Розмари. Шанс тебе исчезнуть. Мы можем вставить твое имя в список погибших, а ты начнешь новую жизнь с документами на новое имя. Никто не станет доискиваться, где тело, сама понимаешь.

Я откашлялась и сказала:

– Дайте мне время подумать.

– Я завтра приду.

Я лежала на больничной койке в больничной пижаме и плакала. Башни-близнецы, о которых с гордостью рассказывал мне Дэвид, прекрасный символ прекрасной Америки, который я каждый день много лет подряд видела из своего окна, то сверкающие на солнце острыми гранями, то невесомые за дождевой пеленой, теперь превратились в кучу обгорелых руин. У меня было такое чувство, что моя американская жизнь обрушилась вместе с ними. Бьянкавилла стремится избавиться от меня, он не хочет, чтобы меня убили, пока я хожу у него под началом. Но жить под чужим именем и всю оставшуюся жизнь притворяться я не хотела, ибо знала, что не смогу. Я с трудом выдержала даже те несколько месяцев, что провела под прикрытием. Значит, пора начинать жизнь сначала. Я даже знаю, где. Та самая страна, где я имею право на гражданство по факту рождения от Дэвида Коэна. Да и мафия меня там не достанет.

Я встала. Дышалось легко, как будто я не наглоталась дыма и асбестовой пыли. Без особого труда добилась, чтобы меня выписали. Жертвы поступали десятками, в больнице царил хаос, никто не уговаривал меня остаться. Мне выдали мои вещи, бумажник и документы. Я переночевала в своей квартире, уложила в чемодан на колесиках любимые книги, альбом с фотографиями, медали, флаг, подсвечники и прочую сентиментальную ерунду. Самолеты не летали, поезда тоже ходили абы как, но мне удалось купить билет до Торонто. За окном проплывали холмы Новой Англии в золотистой и алой листве, невесомые мосты над бурными горными речками, аккуратные полустанки, увешанные американскими флагами. Вдали от моего личного и общенародного кошмара в Манхэттене, я спокойно и умиротворенно прощалась со своей страной. В Торонто я переночевала в кресле в аэропорту, а утром села на самолет в Тель-Авив.

После ульпана я пришла устраиваться на работу в израильскую полицию. Те немногие, кто знал о моих планах, смотрели на меня как на безумную. Израильская полиция – это кормушка для своих: там все друг друга знают по совместной службе в армии и в МАГАВе[58], туда никогда не пустят женщину, новую репатриантку, да еще с таким лицом, как у меня. Но если я всю жизнь служила в полиции, если это единственное, что я умею делать и, черт возьми, умею делать хорошо, то почему, собственно, я должна заниматься чем-то еще? Мазл обн наруным[59], как говорила миссис Подольски. В то время израильское правительство только-только озаботилось трафиком женщин из других стран, и полиция создала свой первый оперативный отдел на эту тему. Опыта такой работы ни у кого не было. Опять же, как говорила миссис Подольски, когда вор нужен – его из петли вытаскивают.

Сага моя, конечно, интересная, но если верить врачам, то конец не за горами. Я думаю об этом без страха, только надеюсь, что будет не очень больно, что мне дадут морфияй А так, я довольна своей жизнью, хоть она и не напоминает картинку с выставки. А пока я еще соображаю, пока у меня есть силы делать свою любимую работу, я буду ее делать.

Ребята из отдела IT порылись в компьютере Малки Бен-Галь и на блюдечке преподнесли мне все ее контакты. Как ни странно, молодой человек там не значился, но это могло означать, что у него просто руки не дошли завести электронный адрес, да и зачем ему, раз в доме его родителей нельзя держать компьютер? Главное, что там был адрес той самой подруги, у которой Малка собиралась провести последние два дня в Узбекистане. При помощи русскоязычной стажерки я написала ей вежливое письмо и стала ждать. Ответа не было. Хаим тоже затих.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11