Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Город на холме

ModernLib.Net / Эден Лернер / Город на холме - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Эден Лернер
Жанр:

 

 


Недаром он напоминал мне рава Розенцвейга, только что без бороды. Восемнадцать лет готовил главный герой свой побег. За восемнадцать лет он возразил начальнику тюрьмы только один раз. Но когда он сбежал, то сбежал при деньгах и чистых документах, а его мучителю осталось только пустить себе пулю в лоб из страха перед разоблачением. Не знаю, сумею ли я повторить что-то подобное. Больше ума и сдержанности мне бы совсем не помешало. Но как бы мне хотелось установить на какой-нибудь крыше репродуктор и транслировать ту самую оперу, чтобы хоть кто-то из наших почувствовал себя свободным. Не может же быть, чтобы из пяти тысяч человек я один чувствовал себя там, как в тюрьме.

Некоторое время спустя гверет Моргенталер уехала на две недели в Италию, не забыв проинструктировать меня, чтобы я кормил кота и поливал цветы. Что бы я делал без этих ценных указаний? Наверное, поливал бы из лейки несчастное животное. Потом к отцу Малки приехали старые друзья из Канады, и он десять дней катался с ними по стране. Дома все шло своим чередом. Наконец объявили помолвку Залмана. Надо сказать, что мой брат попал, что называется, на золотое дно. Его будущий тесть был феноменально богат, владел частью издательства, которое выпускало религиозные книги. Дочка у него была одна-единственная. Увидеть невесту мне не удалось. Судя по рассказам мамы и Бины, это было красивое, но недалекое создание, которое за семнадцать лет не приняло не единого самостоятельного решения. Ведь не всем так повезло, как ей. Если ты единственная дочь у богатого отца, можно было бы настоять на том, чтобы получить образование, участвовать в отцовском деле. Но ей, судя по всему, просто не нравилось напрягаться. Мне даже жалко ее не было, хотя Залман отнюдь не подарок. Обычно в нашей общине ждут год между помолвкой и свадьбой, но я уже понял, что элите любой общины закон не писан и свадьба должна была состояться в начале лета. Что-то такое я читал, когда был в армии. Все животные равны, но есть животные равнее других.

Итак, все отправились на ворт[34]. Все, кроме меня, Риши и нашего самого младшего. Я просто хотел, чтобы мама отдохнула, а то она это чудо вообще с рук не спускала. К Рише пришла ее наставница из общества слепых. Она подождала в подъезде, пока я оделся, одел ребенка, посадил его в слинг и вышел из квартиры. Я-то запреты уединения в гробу видал, но мне не хотелось подводить эту добрую женщину, к которой Риша так привязалась[35].

Биньомин обожал кататься в слинге, но еще ни разу не ходил так на улицу. Мама стеснялась надевать слинг на люди, потому что такой штуки ни у кого больше не было, а это нескромно. Я просто сатанел от этого. Какая разница, кто что подумает, лишь бы ей было хоть чуть-чуть полегче. И если сыновья других женщин не замечают, как тяжело их мамам, то почему от этого должна страдать моя?

От ритмичного движения и свежего воздуха Биньомин моментально уснул. Я решил далеко не уходить, Басси обещала позвонить мне, когда ее занятие с Ришей будет подходить к концу. Я нашел ближайшую скамейку и сел, уткнувшись в книгу. Приключения немецкого журналиста, внедрившегося в организацию бывших эсэсовцев с целью найти военного преступника, захватили меня целиком. Биньомин спокойно спал у меня под курткой, застегнутой поверх слинга, только носик торчал наружу. На страницу книги упала тень, я поднял глаза и увидел рава Розенцвейга.

Пришлось встать и поприветствовать. Всё-таки пожилой человек.

– Ты почему не на ворте, Шрага?

Да что я там забыл! Смотреть на эти ритуальные демонстрации достатка и благочестия? Как я узнал, Ришу оставили дома “чтобы не расстраивать невесту”. Да что же это за невеста такая, которой не знакомо элементарное сострадание. Пусть Залман женится на ней и убирается из моего дома. Вот когда это случится, у меня и будет повод праздновать. Не раньше.

– Я хотел дать матери возможность отдохнуть и остался с младенцем.

– Это очень похвально, что ты так заботишься о матери и младших братьях и сестрах.

Ах ты, хитрая лиса. Конечно, я о них забочусь. Но у них есть на минуточку муж и отец, который жив и здоров. Он их совершенно забросил, а община его ни словом не осудила. Его чтут ученики, он член местного самоуправления. А я торчу здесь, как бельмо на глазу у всего района, вместо того чтобы снять однокомнатную квартиру в Маале-Адумим.

– Я тебе добра желаю. Я еще деда твоего знал.

Ну конечно, кто бы его не знал. Мой дед Стамблер был достаточно известной личностью. Основал коллель, написал несколько книг. Я помню его внушительным, властным мужчиной. Он считал, что дети должны молчать, пока их не спросят, и не терпел возражений. Он умер в пятьдесят с чем-то лет от сердечного приступа прямо в синагоге. Судя по тому, что я пошел в него и в отца, меня ждет то же самое, только не в синагоге, а на стройке.

– Ты думаешь, я о Залмане говорю, да будет память праведника благословенна?

– А о ком же?

– А второго своего деда ты не помнишь?

Как не помнить. Если кто-то в нашей семье и был праведником, то это был зейде[36] Рувен, мамин отец. Остался один из большой семьи, пережил концлагерь. Приехал в страну на старой посудине, которую англичане дважды разворачивали обратно на Кипр. Один вырастил четырех дочерей, а сватов мягко и тактично спроваживал из дома. Не хотел брать девочкам мачеху. Всю жизнь проработал санитаром в доме престарелых. Деньги там платили крошечные, зато без звука отпускали на субботу и праздники. Водил меня и старших братьев в хедер, рассказывал истории из мидрашей. Судя по рассказам матери и теток, он ни разу ни на кого не повысил голоса, не сказал резкого слова. Впрочем, нет, один раз он все-таки высказался очень резко – в ответ на предложение оформить компенсацию из Германии. Он умирал от рака и утешал маму, гладил ее, как девочку, по тогда еще коротко стриженой, а не бритой голове. Эту тихую немногословную праведность, эту крепкую, как кремень, пусть и не декларируемую верность провозглашенным в Торе идеалам, унаследовали от него и Моше-Довид, и Бина, и Риша. После смерти деда отец заставил маму обрить голову[37] и высказался в том смысле, что раз уж ей, дочери простого человека, повезло выйти замуж в семью с таким потрясающим ихусом[38], то она должна соответствовать. Я, шестилетний, не знал тогда, что такое ихус, но прекрасно понимал, что мой дед жил праведной жизнью и не заслужил такого отношения. Мне было очень больно думать, что бы сказал зейде Рувен, если бы увидел меня сейчас. Знал рав Розенцвейг куда наступить, где будет всего больнее.

–…Вот когда ты последний раз тфилин[39] надевал? – закончил рав Розенцвейг свой монолог, первую часть которого я, погруженный в свои мысли, пропустил.

– Вчера.

Вчера Моше-Довид плохо себя чувствовал, не пошел в школу, и я составил ему компанию во время утренней молитвы, прежде чем ехать на работу. Тфилин достались мне в наследство от зейде Рувена, это была единственная ценность, которую я, убегая из дома, забрал с собой. Штраймл я при первой же возможности продал меховщику и этими деньгами оплатил получение водительских прав.

– Опять же похвально. Только скажи своей шиксе, чтобы она не ходила в наш район.

– Что вы имеете в виду?

– Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Только не надо мне рассказывать, что она социальный работник. В конце концов это нормально, когда молодой человек развлекается, прежде чем жениться и остепениться. Бывает. Но совсем не обязательно приводить продажную женщину сюда, под кров твоего отца, когда младшие дети дома. Стыдись, Шрага.

Он специально меня провоцирует? Ведь слежка у них хорошо поставлена, они прекрасно знают, кто Малка и зачем она приходит в наш район. Кроме нас у нее еще несколько подопечных, которых она обязана регулярно навещать. Более того, мы старались, чтобы во время ее визитов я был на работе или где-то еще, чтобы не вызывать ненужных пересудов. Это не всегда получалось, но мы старались.

– Вы хоть понимаете, что вы сейчас сказали? Что это нормально, когда молодые люди из религиозных семей ходят к женщинам и платят им за секс? И после этого вы претендуете на роль защитника общественной и лично моей морали? Да, она социальный работник и ходит в наш район посещать детей-инвалидов. И передайте своим… ученикам… что если хоть что-то случится с Малкой, то пусть они молятся, чтобы полиция нашла их прежде, чем это сделаю я.

Я встал со скамейки, надел на плечо сумку и пошел, не оглядываясь, назад. Что им, больше делать нечего, чем за мной следить? Вряд ли они сумели бы сделать это так профессионально, чтобы остаться незамеченными. Будем надеяться, они действительно не знают, где живет Малка, а рав Розенцвейг сказал то, что сказал, наугад, исключительно из вредности. Малка рассказала мне, что после каждого визита она обязана отмечаться у диспетчера, а если не отметится, по адресу немедленно выезжает полицейский наряд.

Наступила весна, и мы с Малкой взяли в аренду машину и провели потрясающий день в Вади Кельт, где как раз все цвело. На обратном пути я сказал ей, что не смогу провести с ней Песах, потому что мне пришла повестка на военные сборы.

– А меня тоже не будет. Я уезжаю.

– Куда?

– В Узбекистан.

– Зачем?

– С мамой увидеться.

– Но твоя мама живет в Америке. Зачем ехать в этот дикий Узбекистан?

– Дорого.

– Малка, не темни. А твоей маме не дорого из Америки туда добираться?

Пауза, тихий вздох.

– Я боюсь, тебе не понравится. Но придется сказать. Мы едем отмечать йорцайт[40] моих корейских бабушки и дедушки. Они похоронены в Узбекистане. Ежегодно в апреле все корейцы отмечают йорцайт своих предков. Это общее дело.

Мне не понравилось. Ехать в дикую мусульманскую страну, где нет ни порядка, ни закона. Принимать участие в каких-то языческих ритуалах. Она вообще-то гиюр проходила.

– Ты не должна туда ехать.

– А чтобы я вернулась оттуда не просто так, а к тебе, ты хочешь?

– Да, очень хочу.

– Тогда прояви уважение к моим планам, которые были сделаны еще до того, как мы познакомились. Я не могу подводить маму, мы с ней это уже год планируем, билеты купили. Она обидится, если я не поеду.

– Хорошо. Езжай, но не делай авода зара[41], очень тебя прошу. Прости, я не то говорю. Я не имею право лезть в чьи-то еще отношения со Всевышним. Только вернись ко мне.

– Обязательно.

Некоторое время мы ехали молча, а потом я был вынужден сказать.

– Малка, не хулигань. Я же за рулем.

– Я не могла удержаться. Ты такой красивый.

Вот и пойми этих женщин. Какая разница, красивый я или нет. Если я потеряю управление машиной, то это уже не будет иметь значения. Это женщины прекрасны, особенно когда беременны. Для мужчины тело – это всего-навсего рабочий инструмент. Работает, и слава Богу.

– Вот перевернемся в канаву, и будет нам очень невесело.

– Так остановись, вот обочина пошла.

Вот безбашенная. Остановиться вечером на пустынном шоссе невдалеке от арабской деревни. Как ее можно одну куда-то отпускать, тем более в Узбекистан. А придется.

В назначенный день я отвез Малку в аэропорт в Лод и попрощался с ней у линии паспортного контроля. Почему я ее не удержал?

Глава 2

Малка

Когда-то давно меня звали Регина[42] Ан. Я жила на улице Гарибальди, на юго-западе Москвы. В классном журнале я обычно шла первой, а в строю на физкультуре последней, как самая мелкая. У меня было обычное детство девочки из элитной советской семьи с кружками, репетиторами, музеями и импортными вещами. Я ни в чем не знала отказа. Каждое лето мы с мамой ездили к ее родителям, в богатый корейский колхоз под Ташкентом. Мой московский дед был профессором-химиком, а ташкентский выращивал дыни, и бабушки были такие же разные, но все они любили меня. Лет до десяти я не задумывалась, почему отец не живет со мной, у многих моих подруг отцы тоже жили отдельно. Потом стала задавать вопросы. Из рассказов дедов и бабушек сложилась примерно следующая картина. Мама приехала из Узбекистана в Москву поступать в институт иностранных языков. Учить языки и переводить ей было как дышать, к концу школы она в совершенстве знала русский, узбекский и корейский, в то время как ее одноклассникам русского вполне хватало. Английский в их деревенской школе не преподавали, и она учила его по самоучителю. С первой попытки мама не поступила и устроилась в какую-то контору печатать бумажки. Юные москвички воротили нос от такой работы, но только не маленькая, пробивная как танк, кореянка, чьей любимой поговоркой было “не-могу-живет-на-улице-не-хочу”. На какой-то вечеринке ее увидел мой будущий отец, веселый бородач в очках, блестящий аспирант, любитель девушек, походов и песен у костра. Не знаю, как все началось. Может, мама действительно понравилась отцу, а может, он просто хотел по-дружески помочь ей с московской пропиской. Так или иначе на свет появилась я. Родители отца показали себя на высоте и купили этим двум сумасшедшим кооперативную квартиру на улице Гарибальди. В институт мама таки поступила и стала переводчиком с испанского и португальского, а мне наняли няню. Все бы хорошо, но в какой-то момент отец увлекся куда более опасными вещами, чем гитара и песни у костра. Он стал слушать иностранное радио, встречаться с корреспондентами, ходить на демонстрации, подписывать, а потом составлять заявления-протесты против политики советских властей. Он решил уехать в Израиль и подал документы. Дед Семен и бабушка Мирра были в ужасе. Дед насчет советской власти и братской дружбы всех народов СССР не сильно обольщался и в принципе не возражал бы уехать сам. Но он считал, что отец поступает непорядочно, бросая жену и ребенка, и потом, помня сталинский террор, элементарно боялся, что КГБ сотрет отца в порошок. Бабушка Мирра встала на дыбы и сказала, что никуда не поедет, что русская литература – это не только ее научная специальность, но и любовь всей ее жизни. Для нее было большой жертвой даже переехать к деду из Ленинграда в Москву, о чем она ему регулярно напоминала. В общем, отец был осужден по антисоветской статье на три года. К тому времени они с мамой уже жили отдельно. За три года он получил одно-единственное свидание, и на него в мордовскую зону дед поехал один. Вернулся постаревший, два дня лежал в своей комнате, отвернувшись к стене. Лишь потом я поняла, какого было ему, фронтовику, общаться с лагерным начальством и охраной – не нюхавшими пороха юнцами, упоенными своей властью над зеками и их близкими. За нарушения дисциплины, а точнее, за солидарность с другими узниками совести, отец получил второй лагерный срок. А потом, неожиданно, его с несколькими другими политзаключенными посадили на самолет, вывезли в Западный Берлин и обменяли не то на советских шпионов, не то на западных коммунистов. Так он попал в Израиль.

Где-то к середине 80-х я стала соображать, что к чему. Времена были мрачные, перестройка еще не началась. Я таскала книги из дедовой библиотеки, в том числе самиздат. У подруг на уме были только шмотки, модные певцы, магнитофоны и мальчики – и все это заставляло меня зевать до слез. Получив первый юношеский разряд, я ушла из художественной гимнастики, которой занималась с пяти лет. Наша классная руководительница возненавидела нас всех вместе и каждого в отдельности. Она никак не могла перестать нам завидовать, потому что ее юность пришлась на годы войны. Мне тоже доставалось. Я прекрасно училась, не хулиганила, даже не дерзила, но не собиралась, приходя в ее класс, оставлять свои разум и чувство собственного достоинства, как пальто в раздевалке на вешалке. Ее раздражало во мне все – от экзотической внешности до “королевского” имени.

– Ан! Ты меня слышишь, Ан! Стой как следует! Тоже мне королева! – доносились до меня визгливые крики, а перед глазами стояли строки из письма отца, привезенного с оказией каким-то американцем. В пятнадцать лет человек видит мир в очень контрастных тонах. Мой отец герой, он вызвал на бой этот тоталитарный режим и не сдался ему. Он воевал в Ливане, защищая далекую маленькую страну, которую я уже успела полюбить. И теперь просит у меня прощения за то, что он оставил меня. Я буду его достойна. Я возьму его фамилию. Я – Регина Литманович.

На новенький паспорт с отцовской фамилией и словом “еврейка” в графе “национальность” родственники отреагировали по-разному. Мама сказала: “Поступай как хочешь, ты уже большая”. Дед Семен отвернулся к окну и долго прочищал горло, я разобрала свое имя и слово “нешамеле”[43]. Мы и так с ним были не разлей вода, а теперь и подавно. Бабушка Мирра ничего не могла сказать, потому что уже лежала на Востряковском кладбище. Но больше всего поразил меня мой корейский дед, Владимир Сергеевич Ан. Всю дорогу от Москвы до Ташкента я думала, как сказать ему, что я сменила фамилию. Он все сразу понял.

– Регина, ты правильно поступила. Твои предки были дворяне, янбан. Янбан в первую очередь благороден, он лучше умрет, чем даст повод даже подозревать себя в трусости и шкурничестве. Если евреев ненавидят за то, что они умны и сильны, то твое место с евреями. Ничего меньше я от тебя и не ждал.

Он взял мою руку своей изработанной крестьянской рукой и спросил уже другим тоном:

– Ты будешь приходить к нам с бабушкой на хансик[44]?

– Буду. Но тебе еще не время умирать.

Еще через два года большая алия была в самом разгаре. Аэропорт Лод трещал по швам, в любое время суток приземлялись полные самолеты из Вены и Бухареста. В любое время слышались песни и аплодисменты. Толпы новоприбывших, встречающих и сотрудников аэропорта вдруг спонтанно начинали танцевать хору прямо в здании аэровокзала. Я и дед Семен прошли все формальности, вышли в общий зал и навстречу нам шагнул худой, бородатый, прокаленный на солнце человек в рубашке с короткими рукавами.

– Регина?..

Я разревелась и бросилась ему на шею.

Через год нам с дедом стало ясно, что мы создаем у отца в семье проблемы. Его жена Орли, конечно, не опускалась до уровня базарной бабы, но не могла примириться с тем, что считала утечкой ресурсов из семьи, и все время ходила напряженная. Ни она, ни мои младшие братья ни звука не знали по-русски, а деду, технарю на восьмом десятке, иврит давался с большим трудом. И уж совершенной неожиданностью стало то, что у отца получилось больше тем для разговоров со мной, чем с младшими сыновьями-сабрами. Кончилось тем, что деду дали квартиру в муниципальном доме для стариков, и я ушла жить туда. Я продолжала любить отца и даже на Орли зла не держала. Видимо, в их браке были какие-то нелады, лишь усилившиеся с нашим приездом, но существовавшие уже давно. Как только младший из их сыновей окончил школу и ушел служить, они развелись тихо, по обоюдному согласию. Я училась сначала в обычном ульпане, потом в ульпан-гиюр, кроме того закончила курсы маникюрш и подрабатывала в салоне красоты. Дед ворчал, что это не профессия, и умение делать маникюр, конечно, помогает выжить в лагере (вот ведь железобетонное поколение), но я способна на большее. Но я считала, что прежде всего я должна стать еврейкой, как следует, без дураков. Я все в жизни привыкла делать тщательно, на пятерку – корейцы вообще по-другому не умеют. Даже видавшие виды инструкторы из ульпан-гиюр поражались моему упорству. У меня уже было назначено интервью с комиссией из трех раввинов, но тут позвонила моя мама из Техаса, куда она к тому времени уехала к мужу-американцу: умер мой дед Ан. Я приехала с похорон, а через неделю у меня была назначена церемония гиюра с окунанием в микву. Пришлось снять все, даже вынуть из волос традиционную траурную ленточку из небеленой холстины. Ленточка на мгновение задержалась в пальцах и я буквально услышала слова: ничего другого я от тебя и не ждал.

Я честно старалась соблюдать заповеди, потому что я по жизни человек добросовестный и люблю свою еврейскую половину не меньше, чем корейскую. Я пошла учиться в Махон Алту. Жить в общежитии я не могла, потому что боялась надолго оставлять деда одного. Моталась каждый день из Хайфы в Цфат, ночевать тоже иногда оставалась. Преподавательницы были добрые искренние женщины, они жили теми идеалами, которые проповедовали, и это не могло меня не привлечь. В стенах Махон Алты моя корейская физиономия никого не удивляла, среди девушек было много таких же как я прозелиток с нееврейскими мамами. Помимо уроков мы играли в любительских спектаклях, ездили на экскурсии, работали в благотворительной столовой для бедных. Подобные заведения на иврите называются “тамхуй”. Услышав мой рассказ, дед строго отчитал меня, чтобы я не смела ругаться матом, а отец от души веселился. Я полюбила Цфат, прозрачный горный воздух, уступчатые террасы, странную амальгаму каббалистов, мистиков, художников, клезмеров, какой больше нигде не сыщешь. Неприятности пошли, когда меня начали сватать. Не знаю почему, но девушек-прозелиток было гораздо больше, чем молодых людей. Нескольких выходов на шидух и разговоров с подругами мне хватило, чтобы прийти к очень неутешительной мысли: нам сватают людей, от которых по тем или иным причинам воротят нос все остальные. Как выяснилось, существовала строгая градация. Первыми шли девушки из потомственных религиозных семей. Потом дочери баалей-тшува[45]. Потом девушки из не соблюдающих, но целиком еврейских семей, вернувшиеся к религии сами. Потом еврейки по маме и в той же группе прозелитки с условно еврейской внешностью. И, наконец, такие как я, у которых нееврейское происхождение написано на лице. Молодые люди, выходившие со мной на шидух, все до одного были или с физическими недостатками, или с очень заметными странностями в поведении. Если все евреи типа братья и сестры, если, приняв гиюр, я обрела новую семью, то почему мне достаются остатки и огрызки? Хорошо, допустим, меня заела гордыня, допустим, я вынесла из своего московского детства привычку получать только все самое лучшее. Но в том-то и дело, что я не претендовала на самое лучшее. Я хотела только, чтобы мне дали шанс наравне с остальными. Когда я отказалась от пятого подряд шидуха, сваха намекнула мне, что с таким лицом я должна брать, что дают, и еще сказать спасибо. Я чувствовала себя облитой помоями. Меня вызвала к себе директриса, рабанит А., и мягко дала понять, что будет лучше, если я возьму тайм-аут и на некоторое время перестану посещать вверенное ей учебное заведение. Тайм-аут растянулся на всю оставшуюся жизнь. В Махон я больше не вернулась.

Я поступила в университет и там познакомилась с Йосефом. Он хоть и был младшим в большом йеменском клане, баловнем матери и старших сестер, но это не помешало ему вырасти напористым и решительным. У нас была замечательная хупа, все как положено – хайфские хабадники постарались. Дед так зажигательно отплясывал, что даже сейчас, спустя много лет, я не могу не улыбаться, вспоминая об этом. Отец, к сожалению, не присутствовал: его пригласил какой-то университет в Австралии на целый год читать лекции. Зато из Америки прилетела со своим мужем моя мама. Они решили совместить приятное с приятным – туристическую поездку по Израилю и мою свадьбу. Роджер мне очень понравился, в первую очередь тем, как он относился к маме. Я искренне за нее радовалась. Ведь долгие годы она занималась только мной и своей работой. Воспитанная в советских понятиях, да еще с сильным конфуцианским уклоном, она не считала возможным приводить другого мужчину в квартиру, которую ей купили родители мужа, пусть даже бывшего, пусть осужденного антисоветчика. Более того, в отношении деда Семена и бабушки Мирры она всегда вела себя как почтительная корейская невестка, хотя в этом не было никакой необходимости.

Я забеременела, а дед бодрости не терял. Несмотря на возраст и больное сердце, он с утра торчал на кухне, изготовляя домашний творог, перетирая ягоды с сахаром, лишь бы все это в меня попало. Свекровь тоже была тут как тут и потчевала меня какими-то невероятно сытными и острыми йеменскими разносолами. Я думала, что на свете нет ничего острее кимчи, но поняла, что сильно ошибалась. Но все было не в коня корм. Я оставалась худой, а мои близнецы росли и росли. Отец позвонил из Австралии и сказал, что продлевает свой контракт еще на год, потому что хочет купить мне квартиру. Я, конечно, обрадовалась, но и огорчилась одновременно – все-таки хотелось, чтобы он был рядом.

Мейрав и Смадар родились на месяц раньше срока. Первые шесть недель их жизни я провела, бегая от кюветки к кюветке, рукой в перчатке гладила маленькие напряженные тельца. Из меня постоянно что-нибудь текло, то слезы, то молоко, а чаще и то, и другое, сразу. Они выкарабкались, мои саброчки, получившие от меня ашкеназскую упертость и корейскую живучесть. Дед увязался за Йосефом нас забирать. Как они между собой договорились, одному Богу известно. Дед еще подержал правнучек на руках. Убедившись, что девочки здоровы и мы справляемся, он наконец позволил себе завершить вахту: упал на улице с инфарктом. Я дожидалась в приемном покое, обвешанная слингом с близнецами, как солдат снаряжением. Ко мне вышел врач, и по его лицу я поняла, что все кончено.

– Скажите, он ничего не просил передать?

– Записки написал. Одну вам, другую вашему отцу.

До сих пор, если закрыть глаза, я вижу эти разъезжающиеся буквы.

Регина. Прости. Умру завтра.

Отец прилетел из Австралии на похороны. Было холодно, ветер трепал страницы молитвенников и траву между могильными плитами. Я впервые за полгода оставила близнецов со свекровью. Мы стояли у открытой могилы – я, отец, двое братьев и Йосеф. Тело опустили, и глава погребального братства протянул лопату отцу. Потом Ури. Потом Ярону. Потом Йосефу. Я ждала своей очереди, но распорядитель отдал лопату кому-то из членов братства и дал понять, что ритуал окончен. Как бы я ни любила евреев, в глазах некоторых из них я всегда буду пустым местом.

Отец сдержал свое слово и купил нам квартиру в Маале Адумим, который тогда активно застраивался. Мы с Йосефом жили хорошо, и наши принцессы были здоровы и не давали нам скучать. Так продолжалось пять лет, а потом какая-то мразь с поясом шахида привела в действие свой прибор, и Йосефа не стало. Опять похороны. Опять кладбище. Опять двадцать пять.

Отец переехал к нам, а я с головой ушла в работу. Социальный работник – это не та специальность, где можно, выключив сердце и голову, исполнять набор действий и ждать, что от тебя отстанут. Среди моих подопечных были русские, арабы, бедуины, эфиопы, мизрахим. Я вовлекалась в их жизнь, вместе с ними радовалась и горевала, надеялась и впадала в отчаяние. Может показаться странным, но немало сил у меня уходило на войну с собственным руководством – не с непосредственной начальницей, а с чиновниками рангом повыше. За первый год работы у меня сложилось впечатление, что по изъятию детей существует план, имеющий своей целью оправдать бюджет. У кого будем изымать? За арабов и эфиопов найдется, кому заступиться, у мизрахим боязно – опять газетный скандал. Ура, вспомнили! Есть же эти ми-русия, которые все равно не знают иврита и привыкли к тому, что у государства все права, а у граждан одни обязанности. Я, может быть, и рада была бы выключиться из жизни и нянчиться с собственной болью, но отгородиться от боли русских олим не могла и бросалась в очередную атаку на систему. Каждый раз слыша из-за начальственной двери крики: “Что она о себе возомнила, эта Бен-Галь? Всю работу срывает!”, я думала что Всевышний все-таки не зря оставил меня в живых после гибели Йосефа.

В конце 2003-го мне поручили сразу несколько дел из хасидского двора Истовер. Для меня было большой неожиданностью, что они хоть как-то взаимодействуют с системой, но любой семье с особым ребенком нужна помощь, тут уж не до идеологических разборок. Я имела дело только с матерями и бабушками, мужчины если в чем-то и участвовали, то я этого не заметила. Только в одной семье был телефон и этот телефон отвечал мужским голосом.

Я стояла посреди вымощенного камнем двора и глазами искала на верхней галерее нужную дверь. Из задумчивости меня вывел вопрос, заданный знакомым по автоответчику голосом на нормальном иврите:

– Вы к Стамблерам?

Я оглянулась на голос и чуть не села от изумления. Неужели в этом благословенном районе водятся нормальные люди. Высокий мужчина в современной одежде. Гладко выбритое лицо, короткая армейская стрижка, кипа фирмы “еврейский самовяз”. Фраза “позвольте вас проводить” добила меня окончательно. Даже светские израильтяне не отличаются галантностью. Но услышать такое в Меа Шеарим, это все равно, что там же увидеть, как стынет на подоконнике на блюде жареный поросенок.

Кстати, с поросенком у нас связана отдельная семейная легенда, и я с удовольствием на нее отвлекусь. Когда мне было лет пять, в Москву на научный симпозиум приехала группа американских ученых. После того как закончилась официальная часть, дед Семен пригласил их в гости к себе домой. Бабушка Мирра, дочь старых большевиков, была абсолютно незнакома с еврейской традицией и решила угостить заморских гостей жареным поросенком с гречневой кашей. Мне поручили надеть поросенку платочек из фольги чтобы уши не пригорели. Так или иначе, жаркое удалось на славу, бабушка подхватила длинное блюдо и понесла в комнату, где сидели гости. Я, естественно, увязалась за ней. Три американских профессора сидели в креслах, положив ноги на журнальный столик. Увидев такое вопиющее отсутствие манер, бабушка всплеснула руками и ах-х-х! В общем, понятно, где секунду спустя оказался поросенок с гречневой кашей.

У моего визави манеры были явно лучше, чем у тех американцев. Он первым вошел в темный подъезд, но в квартиру сначала пропустил меня. Он пододвинул мне стул, а сам остался стоять. Единственное, в чем его можно было упрекнуть, это в чрезмерном увлечении одеколоном. Этот дерзкий мужественный запах элитного табака и дорогих кожаных портфелей был совсем не уместен в заставленной религиозными книгами гостиной, больше напоминавшей молельню, чем жилое помещение. Как я потом узнала, одеколон был единственным излишеством, которое он себе позволял.

Когда он сказал, что ему двадцать два года, только профессиональная выдержка помогла мне справиться с эмоциями.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11