Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Покидая мир

ModernLib.Net / Дуглас Кеннеди / Покидая мир - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дуглас Кеннеди
Жанр:

 

 


Дуглас Кеннеди

Покидая мир

Моей дочери Амелии

Нам никуда не деться от вопроса о власти. Кто несет ответственность за приведенные в действие рычаги, нажатые кнопки, за газ и горючее?

Леонард Майклз

Рок – не орел, он ползает, как крыса.

Элизабет Боуэн

Когда мне исполнилось тринадцать лет, я сделала заявление:

– Я никогда не выйду замуж и никогда не заведу детей.

Прекрасно помню время и место, где было произнесено это обещание. Это случилось часов в шесть вечера в ресторанчике на пересечении Шестьдесят третьей улицы и Бродвея. Ну а день был, соответственно, 1 января 1987 года, и я разразилась этими громкими словами вскоре после того, как родители начали ссориться. Дискуссия, подогреваемая спиртным и массой серьезных претензий друг к другу, увенчалась тем, что моя мать во всеуслышание обозвала отца дерьмом и, обливаясь слезами, убежала в укрытие, которое всегда называла комнаткой для девочек. Хотя прочие посетители ресторана удивленно взирали на эту шумную сцену супружеского раздора, для меня она не стала великим потрясением. Мои родители вечно грызлись, и особенно самозабвенно в те именно дни (Рождество, День благодарения, годовщина появления на свет их единственного дитяти), которые должны бы протекать под знаком семейных ценностей, когда надлежало дарить друг другу «ласку и нежность».

Но ни ласковыми, ни нежными мои родители никогда не были. Скандалы и стычки были им необходимы, как пьяницам подчас необходим глоток виски по утрам, чтобы продрать глаза. Без этого у них почва уходила из-под ног, они утрачивали душевное равновесие, как-то даже терялись. Но как только начинались взаимные упреки и язвительные замечания – все становилось на свои места. Чувствовать себя несчастным – не просто душевное состояние, это привычка, да еще такая, от которой мои родители никак не могли отказаться.

Но я отклонилась от темы. Новогодний праздник, 1987 год. Мы выехали из дома в Олд Гринвиче, штат Коннектикут, и отправились отмечать мой день рождения. Начали с «Нью-Йорк Сити Балле» – там давали «Щелкунчик» в знаменитой постановке Баланчина. После утреннего спектакля зашли в ресторан «О’Нил» напротив Линкольн-центра. Папа заказал себе мартини с водкой, потом второй, поднял руку, чтобы заказать третий. Мама начала выговаривать, что он слишком много пьет. Папа – на то он и папа – сообщил маме, что ему она не мать и что если он пожелает выпить чертов третий мартини, то обязательно выпьет этот чертов третий мартини. Мама зашипела, чтобы он говорил тише. Папа ответил, что не позволит обращаться с ним как с ребенком. Мама ехидно возразила, что папа заслуживает именно такого обращения, потому что ведет себя как обиженный маленький мальчик, который со злости вышвыривает из кроватки игрушки. Папа, готовый нанести смертельный удар, обозвал ее никчемным ничтожеством, которое…

В ответ на это мама вскричала, прямо как настоящая актриса: «А ты – просто жалкое дерьмо!» – и рванула в «комнатку для девочек», предоставив мне сидеть, уперев взгляд в безалкогольный коктейль. Папа помахал официанту, чтобы тот принес ему третий мартини. Между нами надолго повисло тягостное молчание. Наконец папа прервал его замечанием, никак не вытекавшем из предыдущего:

– Ну, как дела в школе?

Я ответила тоже невпопад:

– Я никогда не выйду замуж и никогда не заведу детей.

Отец ответил на это тем, что запалил свой «Честерфилд» – одну из тридцати сигарет, что выкуривал ежедневно, – и издал свой характерный грудной, бронхитный смешок.

– Черта с два, – сказал он. – Надеешься отвертеться от всего этого, но ты жестоко ошибаешься.

В одном я должна отдать отцу должное – он никогда не скрывал от меня правды. И никогда не старался завуалировать многочисленные разочарования, которые несет жизнь. Так же, как и мама, он всегда действовал согласно принципу: какой бы злой ни была перебранка, веди себя так, словно ничего не произошло, хотя бы пару минут. Так что, когда мама вернулась из «комнатки для девочек» с искусственной улыбкой на лице, папа улыбнулся ей в ответ.

– Джейн сейчас рассказывала мне о своем будущем, – сообщил он, помешивая коктейльной соломинкой свой мартини с водкой.

– Джейн ждет великолепное будущее, – ответила она. – Что ты сказала папе, дорогая?

Папа ответил за меня:

– Наша дочь сообщила, что не собирается выходить замуж и никогда не заведет детей.

Произнося это, отец смотрел прямо на маму, наслаждаясь неловкостью ситуации.

– Я уверена, что ты это не всерьез, дорогая, – обратилась мама ко мне.

– Всерьез, – буркнула я.

– Но многие среди наших знакомых очень счастливы в браке… – отреагировала она.

Отец крякнул и закинул в горло мартини с водкой номер три. Мама побледнела, сообразив, что ляпнула не подумав. («Язык у меня всегда опережает мозги», – призналась она мне однажды после того, как брякнула, что у них с отцом четыре года не было секса.)

Тягостное молчание продолжалось, прервала его я.

– На самом деле никто не счастлив, – сказала я.

– Джейн, умоляю, – заговорила мама, – ты еще слишком молода для такого утверждения.

– Да нет, в самый раз, – заметил папа. – На самом деле, если Джейн уже сейчас обратила внимание на сию характерную деталь, значит, она намного умнее, чем мы оба. И ты права, девочка, хочешь жить счастливо, не выходи замуж и не рожай детей. Но ты, разумеется, все это проделаешь…

– Дон, умоляю…

– Что умоляю? – Он почти кричал, как обычно, когда напивался. – Ты хочешь, чтобы я ей лгал… даже при том, что она уже и сама дошла до чертовой истины?

Люди за соседними столиками снова с интересом уставились на нас. Папа улыбнулся мальчишеской улыбкой, неизменно расцветавшей на его губах, когда он собирался нахулиганить, и заказал четвертый мартини. Мама двумя руками теребила салфетку и произнесла только:

– Машину поведу я.

– Я в полном порядке, – сообщил папа.

Принесли мартини номер четыре. Он поднял тост за меня:

– С днем рождения, малышка. Желаю тебе никогда не жить во лжи…

Я украдкой посмотрела на маму. Она плакала. А потом перевела взгляд на папу. Он улыбался еще шире.

Мы завершили праздничный ужин. Домой ехали в полном молчании. Вечером, когда я читала в постели, ко мне зашла мама. Опустившись рядом со мной на коленки, она взяла меня за руку и сказала, чтобы я выбросила из головы все, что наговорил мне отец.

– Ты будешь счастлива, дорогая, – пообещала она. – Я это точно знаю.

Я ничего не ответила. Просто закрыла глаза и постаралась уснуть.

На следующее утро оказалось, что отец от нас ушел.

Я обнаружила это, спустившись вниз в одиннадцать. Занятия в школе начинались только через три дня, и я, повзрослев на год, уже вовсю осваивала двенадцатичасовые периоды отключки, пытаясь с помощью сна переварить весьма распространенное у подростков откровение: жизнь – дерьмо. Войдя в кухню, я обнаружила маму сидящей у стола с опущенной головой. Макияж у нее размазался, глаза покраснели. Перед ней в пепельнице лежала зажженная сигарета. Вторую мама зажимала в пальцах. А в другой руке у нее было письмо.

– Твой отец нас бросил, – сказала она. Голос звучал ровно, без всяких эмоций.

– Что? – переспросила я, не в силах переварить новость.

– Он ушел и больше не вернется. Вот здесь все сказано.

Мама помахала письмом.

– Он не может так сделать.

– Еще как может – и сделал. Здесь все сказано.

– Но сегодня утром… он же был дома, когда ты встала.

Она заговорила, уставившись в пепельницу:

– Я приготовила ему завтрак. Я отвезла его на вокзал. Я предложила вместе сходить на субботнюю распродажу в Вестпорте. Он сказал, что приедет назад в 7:03. Я спросила, будет ли он на ужин бараньи отбивные. Он сказал: «Конечно… только брокколи не нужно». Он чмокнул меня в щеку. Я заехала в супермаркет, купила баранины. Я приехала домой. И нашла вот это.

– Так он его оставил до того, как вы поехали на вокзал?

– Когда мы шли к машине, он сказал, что оставил эту свою паркеровскую ручку, и вернулся. Видно, тогда-то он и оставил записку.

– Можно мне посмотреть?

– Нет. Это личное. Тут говорится такое… – Она оборвала себя и глубоко затянулась. Потом вдруг посмотрела на меня, и в глазах у нее промелькнуло что-то вроде зарождавшегося гнева. – Если бы только ты не сказала…

– Что? – прошептала я.

Она подняла письмо к самому лицу. И громко прочла:

– Вчера вечером, когда Джейн заявила, что «никто на самом деле не счастлив», решение, которое я вынашивал – и откладывал – годами, внезапно перестало казаться мне неосуществимым. После того как ты ушла спать, я долго сидел в гостиной, размышляя о том, что жить мне осталось еще лет тридцать пять или даже меньше, если учесть, сколько я курю. И невольно подумалось: хватит уже, с тебя довольно этого. Наша дочь права: счастья нет. Но, по крайней мере, покончив с нашим браком, я буду мучиться меньше, чем сейчас.

Мама швырнула письмо на стол. Мы долго молчали. Я тогда впервые испытала это странное болезненное чувство – будто земля уплывает из-под ног.

– Зачем ты сказала ему это? – спросила мама. – Зачем? Он бы и сейчас был здесь, с нами, если бы только…

При этих словах я вскочила, бросилась к себе в комнату и, шумно хлопнув дверью, упала ничком на кровать. Но я не разрыдалась. Мне просто показалось, что я падаю. Слова что-то значат. Слова важны. Слова на нас влияют. А мои слова привели к тому, что папа стал собирать вещи. Все дело во мне.

Через час или около того мама поднялась и, постучавшись в мою дверь, спросила, смогу ли я когда-нибудь простить ее за то, что она сказала. Я не ответила. Она вошла и увидела меня на кровати – я лежала, свернувшись в тугой клубок, прижав к животу подушку.

– Джейн, дорогая… Прости меня.

Я еще крепче вцепилась в подушку и не открывала глаз. Мне не хотелось на нее смотреть.

– У меня язык всегда бежит впереди мозгов…

Ты мне это и раньше сто раз говорила.

– И мне было так плохо, так тяжело…

Слова что-то значат. Слова важны. Слова на нас влияют.

– Мы все говорим что-то, совсем не это имея в виду…

Но ты сказала именно то, что имела в виду.

– Ну, пожалуйста, Джейн, пожалуйста…

В этот момент я зажала уши руками, чтобы не слышать ее. В этот момент она вдруг воскликнула:

– Ладно, ладно, будь такой расчетливой и жестокой… как твой папаша… – И выскочила из комнаты.

По правде говоря, я и впрямь хотела быть расчетливой и жестокой: я хотела отплатить матери за те беспощадные слова и за свойственный ей нарциссизм (хотя этого слова я тогда, разумеется, не знала). Проблема состояла в том, что я абсолютно не умела быть расчетливой и жестокой, во мне этого просто не было. Дерзкой – да. Раздражительной – наверное… и, определенно, замкнутой, уходившей в себя от малейшей обиды или просто при столкновении с любыми жизненными неурядицами. Но даже в тринадцать лет любые проявления злобы или жестокости меня отвращали и казались мерзкими. Поэтому, услышав, как мать рыдает, сидя на лестнице, я силком заставила себя подняться, как мне ни хотелось остаться в защитной позе эмбриона. Сев рядом с ней на ступеньку, я обняла ее одной рукой и положила голову ей на плечо. Прошло не меньше десяти минут, пока маме удалось взять себя в руки и перестать плакать навзрыд. Наконец, успокоившись, она на несколько минут скрылась в ванной, чтобы восстановить на лице выражение вымученной бодрости.

– Что, если я сделаю на обед сэндвичи с беконом, помидором и салатом? – спросила она.

Мы спустились вниз и, как обычно, стали делать вид, что ничего не произошло.

Отец сдержал слово – он так и не вернулся домой, даже за своими вещами не приехал: перевозчики из специальной компании забрали его скарб и отвезли в маленькую квартирку, снятую отцом на Манхэттене, в Верхнем Ист-Сайде. Развелись родители через два года. После этого я видела отца время от времени (он часто уезжал из страны, по работе). Мама больше не вышла замуж и никогда не переезжала из Олд Гринвича. Она нашла работу в местной библиотеке, это позволяло ей оплачивать счета и, кроме того, давало возможность чем-то заняться в течение дня. Мама редко упоминала о моем отце с тех пор, как он исчез из ее жизни, – хотя мне было до боли ясно, что брак их был неудачным, она продолжала тосковать по мужу. Однако своего главного правила морали – Никогда не говори вслух о том, что тебя мучает – мама придерживалась неукоснительно, хотя я постоянно ощущала ее неизбывную тоску. После папиного ухода мама стала попивать, пила почти каждый вечер, и пристрастилась к водке как лучшему способу заглушить мерзкую боль – так она сама об этом говорила. Но всякий раз, как я осторожно пыталась затронуть эту тему, мама вежливо, но твердо заявляла, что прекрасно знает свою меру и держит ситуацию под контролем.

– И вообще, как, бывало, говорили у нас на уроках французского: A chacun son destin.

Каждому свое, у каждого своя судьба.

Мама всегда подчеркивала, что эта фраза входила в число того немногого, что она запомнила со времени учебы в колледже, – «а французский у нас был непрофилирующий». Но меня отнюдь не удивляет, что она так близко к сердцу приняла это выражение. Мне, ненавидящей конфликты и готовой пойти на попятную, лишь бы не слышать рассуждений насчет того, как мы ухитряемся все испортить, – мне ясно, почему она была буквально околдована этой французской фразой. Ей представлялось, что все мы, люди, рассеяны поодиночке во враждебной вселенной и даже не знаем, какие еще каверзы готовит нам жизнь. Единственное, что нам остается, – кое-как проживать свой век. Так стоит ли заморачиваться, размышляя, не многовато ли это – три рюмки водки за вечер? И к чему жаловаться вслух на тоску и одиночество, окрашивающие всю твою жизнь, изо дня в день? A chacun son destin.

Годы спустя, когда маме уже был шестьдесят один год, она совсем не сопротивлялась, услышав от онколога, что у нее рак в последней стадии.

– У меня рак печени, – спокойно сообщила мама. – А проблема в том, что рак печени в девяноста девяти процентов случаев неизлечим. Но, возможно, именно в этом его прелесть.

– Как ты можешь говорить такое, мама!

– Могу, потому что есть что-то определенное, когда знаешь: ничего нельзя сделать, ничто тебе не поможет. Надеяться не на что, и не нужно начинать мучительное лечение, которое только оттягивает конец, разъедает тело, разрушает волю, но все равно не может тебя спасти. Лучше покориться неизбежному, дорогая.

Неизбежное для мамы наступило очень скоро после того, как стал известен диагноз. Отказавшись от лечебных полумер – «штопанья дыр», которое, впрочем, могло бы подарить ей лишние полгода жизни, – она выбрала внутривенные уколы морфина, избавлявшие ее от боли, страха и чувства безысходности.

Следующий раз нам удалось поговорить только накануне маминой смерти. Я находила некоторое утешение в том, что понимала: мои родители терпеть друг друга не могли, а мой давно исчезнувший отец все равно расстался бы с мамой, что бы там ни было.

Но – как я со временем обнаружила – между тем, чтобы понимать, как что-то полностью меняет твою жизнь, и тем, чтобы принимать эту кошмарную реальность, лежит бездонная пропасть. Рассудочную часть вашего мозга – ту часть, что говорит вам: «Что случилось, то случилось, сделанного не воротишь, главное теперь справиться с последствиями», – перебивает и заглушает возмущенный голос. Этот голос сетует на несправедливость жизни, на то, как часто мы отравляем существование самим себе и друг другу; а потом этот же голос начинает коварно нашептывать: «А может быть, все это только твоя вина».

Недавно, в одну из многих ночей, когда заснуть невозможно и когда даже сверхсильные снотворные таблетки, к которым я пристрастилась, бессильны против страшной бессонницы, властвующей ныне в моей жизни, я поймала себя на мысли, что вспоминаю курс введения в физику, который прослушала в первый свой год в колледже. Две лекции курса были посвящены знакомству с немецким физиком-теоретиком Вернером Гейзенбергом. В конце двадцатых годов он разработал некий постулат, получивший название принципа неопределенности. Детали я подзабыла, поэтому обратилась за помощью к Гуглу (в полпятого утра), чтобы освежить память. Надо же, мне удалось отыскать искомое определение: «В физике элементарных частиц принцип неопределенности гласит, что невозможно одновременно точно измерить импульс и координату частицы, поскольку сам факт измерения и даже наблюдения нарушает и изменяет условия в системе».

Весьма отвлеченно, чистая теория. Но, покопавшись еще немного, я узнала, что Эйнштейну не нравился принцип неопределенности и он комментировал это так: «Мы безусловно можем определить местонахождение движущейся частицы: если мы знаем о ней все в деталях, то можем и экстраполировать направление и скорость ее движения».

Кроме того, Эйнштейн язвительно заметил, что данный принцип бросает вызов божественному эмпиризму, заявив: «Не верится мне, что Бог играет в кости со Вселенной».

Однако Гейзенберг и его учитель, голландец Нильс Бор, отец-создатель квантовой механики, возражали Эйнштейну, утверждая, что предсказать координаты того места, куда двинется частица, невозможно.

К своим выкладкам Бор присовокупил ехидное замечание, посоветовав сопернику: «Эйнштейн, не указывайте Богу, что Ему делать».

Читая обо всем этом (тем временем встало солнце, возвещая конец очередной nuit blanche[1]), я поняла, что позиция Бора и Гейзенберга мне ближе. Пусть всё в нашей жизни, выражаясь языком физики, состоит из элементарных частиц, но каким же образом можем мы предугадать, куда та или иная частица – или комбинация частиц, известная нам как некое действие, событие, другой человек, – способна завести нас? Эйнштейн, не указывайте Богу, что Ему делать, потому что в столь хаотичной и непредсказуемой Вселенной Он ни над чем не властен.

Но особенно мощно принцип неопределенности потряс меня тем, что заставил мысленно вернуться к событиям того праздника 1987 года, и тем, насколько, с точки зрения моей матери, был прав Гейзенберг. Одна-единственная частица – мое пренебрежительное высказывание насчет женитьбы – привела к неизбежно вытекающему из нее ужасному последствию – разводу. Немудрено, что мама с воодушевлением хваталась за это малоубедительное объяснение. Не будь его, ей пришлось бы посмотреть в лицо реальности и задуматься о собственной роли в разрушении своего брака.

Но мама продолжала убаюкивать себя, зациклившись на одной мысли: не появись та конкретная частица в тот конкретный вечер, результат мог бы оказаться совсем другим… и мы, все трое, прожили бы совсем другую жизнь.

Я много размышляю об этом в последнее время – об идее рока, судьбы как о всего лишь случайном распределении элементарных частиц, способном занести человека в такие обстоятельства, каких он и вообразить себе не мог. А еще сейчас я понимаю, что именно неопределенность управляет каждым мгновением человеческого существования.

А как задумаешься, что жизнь действует согласно линейным принципам…

В общем, еще один великий физик двадцатых годов, Феликс Блох, высказал мысль, что пространство – не что иное, как просто поле для линейных операций. Гейзенберг категорически с ним не согласился. «Чепуха, – заявил он. – Пространство голубое, и по нему летают птицы».

Однако любое повествование, любой сюжет воспринимается лучше, если излагать его последовательно, линейно. И эту историю – мою историю – следует рассказывать последовательно, ведь жизнь можно прожить только в одну сторону, вперед, и осмыслить ее, обращаясь назад. А единственно возможный способ осмыслить все, что недавно со мной случилось, это попытаться найти хоть какие крупицы смысла, проблескивающие сквозь случайность, хаотичность всего происходящего. Даже несмотря на то, что, написав сейчас эти строки, я уже вижу, что противоречу сама себе.

Потому что не стоит искать какой-либо смысл в природе вещей. Все в мире случайно и непредсказуемо. А пространство голубое. И по нему летают птицы.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

Откуда стартовать? С чего начать? Это серьезнейший вопрос, мука для любого рассказчика и предмет, который мы бесконечно исследовали и анализировали в магистратуре. «Как определишь отправную точку для повествования?» Если только вы не пишете объемную сагу – с колыбели до могилы («Рассказ о своей жизни я поведу с того самого момента, когда я появился на свет»), история обычно начинается с какого-либо эпизода, происходящего в разгар жизни главного героя. Далее вместе с этим героем вы движетесь вперед, но при этом параллельно, по крупицам, узнаете о событиях из его прошлого. Как любил напоминать своим студентам на лекциях по теории литературы Дэвид Генри, мой научный руководитель: «Любой роман повествует о кризисе и о том, как человек – или группа людей – упомянутый кризис преодолевает. Более того, при первом знакомстве с персонажем в повествовании мы застаем его в настоящий момент. Но у него имеется прошлое, своя история, как и у большинства из нас. И неважно, реальность это или страницы литературного произведения, вы никогда не сумеете понять человека, пока не разберетесь в истории его прошлой жизни».

Дэвид Генри… Возможно, это хорошая отправная точка. Потому что случайное стечение обстоятельств, в результате которых Дэвид Генри ворвался в мою жизнь, развернуло ее в таком направлении, о котором я и помыслить не могла. Вот, пожалуйста, снова: мы не можем предугадать, в каком направлении станет двигаться частица…

Дэвид Генри… В самом начале 1970-х, в бытность молодым университетским профессором, он написал труд, посвященный исследованию американского романа, озаглавленный «К новому миру». Работу сразу отметили за легкость изложения и оригинальность критических оценок. Примерно в то же самое время вышел и его роман о детстве и юности в миннесотской глубинке, за который Дэвида Генри немедленно провозгласили современным Шервудом Андерсоном, чутким, остро воспринимающим противоречия жизни провинциальной Америки.

«Чуткий» – именно это слово тогда все употребляли, говоря о Дэвиде Генри. В 1972 году «К новому миру» получил Национальную книжную премию (НКП) в категории «документальная проза». А роман в тот же год оказался в списке на НКП в области художественной литературы (редкая честь!) и был номинирован на Пулицеровскую премию. Фотографии автора, так и мелькавшие тогда повсюду, объясняют, чему был обязан популярностью медийной звезды этот обладатель (если обратиться к посвященному ему очерку в «Эсквайре») «классической американской красоты, с характерным твердым подбородком, и великолепного чувства стиля – Кларк Гейбл, объявившийся в Гарварде».

Где его только не было тогда: он показывался на ток-шоу, писал блестящие язвительные эссе для «Нью-Йорк ревью оф букс», принимал участие в публичных дискуссиях, где вступал в прения с правыми политиками. При этом, хотя Дэвид Генри одевался в «напористой» манере, слегка напоминающей Лу Рида (черные футболки, черные джинсы), он никогда не вспрыгивал на платформу радикалов. Да, он публично осуждал «бэббитовский конформизм, прочно обосновавшийся в уголке американской души», но он же писал и статьи в защиту «запутанной и сложной культуры Америки». Одна из таких статей, «Наши неотъемлемые противоречия», опубликованная в «Атлантик» в 1976 году, стала предметом оживленного обсуждения, так как именно в ней Дэвид впервые дал критический анализ того, что он назвал «двумя гранями американской национальной души, трущимися друг о друга, будто две тектонические плиты». Сама я впервые наткнулась на это эссе на первом курсе колледжа, когда кто-то порекомендовал мне почитать сборник статей Дэвида Генри «Корявые заметки». И оно произвело на меня такое впечатление, что я уговорила человек пять моих однокурсников его прочитать, твердя, что там предельно четко растолковывается, как такое возможно – быть сегодня американцем и в то же время испытывать серьезные сомнения по поводу своей страны.

Так получилось, что я полюбила Дэвида Генри еще до того, как успела полюбить Дэвида Генри. Когда я подавала заявку в аспирантуру в Гарвардский университет, то в своем конкурсном сочинении рассуждала помимо прочего о том, как сильно его, Дэвида Генри, взгляды на Американскую Литературу и Мысль повлияли на задуманную мной научную работу, и о том, по каким причинам диссертация, которую я надеялась написать – «Инфернальная двойственность: смирение и противление в американской литературе», – была весьма в духе Дэвида Генри.

Разумеется, я рисковала, сообщая несколько преждевременно, еще даже не дождавшись принятия в Гарвард, о том, кого бы мне хотелось иметь научным руководителем. Но я была решительно настроена поработать именно с ним. Колледж Смит[2] я окончила с отличием и превосходными рекомендациями от моих преподавателей английского языка и литературы, что придавало мне уверенности в себе.

Это сработало. Меня вызвали в Кембридж[3] на собеседование с заведующим кафедрой. В последний момент секретарь сообщила мне, что собеседование будет проводить другой сотрудник кафедры.

Вот как вышло, что я лицом к лицу столкнулась с Дэвидом Генри.

Шел 1995 год. Ему тогда было чуть за пятьдесят, однако грубоватое обаяние кинозвезды никуда не делось, хотя я сразу же заметила темные полукружья под глазами, подчеркивающие некую печаль во взгляде. Мне было известно, что он продолжает писать для таких изданий, как «Харпере» и «Нью-Йорк ревью оф букс», хотя уже не так обильно и регулярно. Из материала о нем в «Бостон глоб» я знала, что второй роман так и не появился, а давно ожидаемая биография Мелвилла осталась незавершенной. Но в статье говорилось также о том, что, хотя его имидж писателя и публициста-интеллектуала слегка поблек, Дэвид по-прежнему оставался авторитетным и уважаемым преподавателем – на курс, который он читал, было трудно попасть – и одним из наиболее востребованных в университете научных руководителей аспирантов.

Мне он понравился сразу, так как понял, какого труда стоит мне скрывать свое волнение, и постарался снять напряжение.

– И почему же, скажите на милость, вы решили посвятить себя такому немодному и малооплачиваемому делу, как преподавание в университете, а ведь могли бы пользоваться всем материальным великолепием нашего «позолоченного века»?

– Не каждый мечтает о карьере капиталиста, – ответила я.

Дэвид улыбнулся:

– Капиталиста… Как это по-драйзеровски.

– Я помню главу, посвященную Теодору Драйзеру, в вашем «Американском романе» и колонку в «Атлантик», которую вы посвятили семидесятилетней годовщине публикации «Сестры Керри».

– Да, так написано в вашей конкурсной работе. Но позвольте поинтересоваться: вам нравится «Сестра Керри»?

– Больше, чем вам. Я понимаю вас, когда вы пишете о том, что проза Драйзера по большей части чудовищно тяжеловесна. Но это нечто, что роднит его с Золя: обоим свойствен некоторый психологический примитивизм, оба вдалбливают читателю свои мысли чуть ли не кувалдой. И еще – да, мне нравится ваше замечание о неоспоримой связи между многословием Драйзера и тем фактом, что он – один из первых авторов, использовавших пишущую машинку. Но так пренебрежительно отозваться о Драйзере, сказав – как это у вас? – «громогласный глашатай грошовых бедствий»… Поверьте, я очень вас уважаю, но здесь вы неправы – и к тому же употребили слишком много букв «Г» в одной фразе.

Слыша собственный голос, произносящий эти слова, я подумала: Вот черт, что я несу? Но Дэвид не обиделся, моя прямота его не задела. Наоборот, она ему понравилась.

– Что ж, мисс Говард, приятно, что вам совершенно чужд подхалимаж.

– Простите, – извинилась я. – Я не должна была так говорить, это было невежливо.

– С чего вы взяли? Вам ведь предстоит заниматься английской литературой в аспирантуре Гарварда, а значит, вы должны как минимум уметь демонстрировать самостоятельное мышление. А с подлизой я не стал бы работать…

Дэвид не закончил фразу. Он озорно улыбнулся, с наслаждением рассматривая мою ошеломленную физиономию.

– Профессор, вы сказали «предстоит заниматься английской литературой в аспирантуре Гарварда», но ведь моя кандидатура пока еще не утверждена.

– Так позвольте мне сообщить вам – вы приняты.

– А вам известно, что я подавала заявление на материальную помощь?

– Да, я видел его и уже разговаривал с заведующим нашей кафедрой о том, чтобы использовать имеющийся у нас фонд. Он был основан семьей Рокфеллеров, и каждый год из него выделяют грант одному из вновь поступивших аспирантов. Но вот что: в анкете указано, что ваш отец занимает солидный пост в горнодобывающей промышленности в Чили.

– Занимал, – поправила я, – отец потерял эту работу пять лет назад.

Дэвид кивнул, как бы говоря: тогда понятно, почему у тебя туго с деньгами.

Я могла бы добавить, что на моего отца невозможно рассчитывать ни в чем и ни при каких обстоятельствах. Однако неинтересными рассказами о тяготах своего детства я старалась не обременять никого (даже своего парня). И уж подавно не собиралась ныть по этому поводу во время собеседования с Дэвидом Генри. Поэтому я ограничилась тем, что сказала:

– Отец предложил своему боссу пойти и трахнуть самого себя. Потом пытался найти место, но соглашался лишь на должности не ниже президента компании, а так как он к тому же хорошо известен в отрасли своей горячностью, перспектив практически не было. С тех пор он занимается консультациями, но его характер не способствует успешному продвижению. Так что…

Я тут же пожалела, что разоткровенничалась. Дэвид, должно быть, почувствовал это. Он чуть улыбнулся, кивнул и заметил:

– Ну что ж, во всяком случае, новость о том, что вы поступили в аспирантуру и получили полную стипендию, его наверняка обрадует.

– Сомневаюсь, – еле слышно пробормотала я.

Насчет этого я ошибалась. Я написала отцу письмо за два месяца до окончания колледжа, в котором горячо приглашала его на церемонию вручения дипломов и выпускной бал, а заодно сообщила и о том, что подала документы в бесплатную аспирантуру в Гарварде. Обычно ответа приходилось ждать не меньше месяца, но в этот раз письмо пришло спустя десять дней. В конверт была вложена стодолларовая купюра. Письмо состояло из двадцати одного слова:


Я так горжусь тобой!

Прости, что не смогу присутствовать на твоем выпускном.

Купи себе на это, что сама захочешь.

Целую, папа.


Распечатав конверт, я залилась слезами. Я не плакала, когда папа нас бросил. Я ни разу не заплакала, когда он, снова обосновавшись в нашем городе, то и дело отменял запланированные встречи по выходным. Я не плакала, когда он, уехав в Чили, постоянно кормил меня обещаниями, что вот уж в этом году он точно оплатит мне поездку к нему на несколько недель, да так ни разу и не собрался их выполнить. Я не плакала, когда на мои письма – о поступлении в Колледж Смит, об оценках (я была круглой отличницей), об избрании в «Фи Бета Каппа»[4] – он отвечал молчанием. И вот, в надежде все же добиться хоть какого-то признания, я отправила отцу это письмо. Когда я писала его, одна-единственная мысль полностью завладела мною: отец давно отдалился от меня, стал совершенно чужим. «Купи себе… что сама захочешь…» Сто баксов и записка в пять строк, чтобы заглушить свое чувство вины… впрочем, я что-то не уверена, что он испытывал вину. Он снова отмахнулся от меня, и на этот раз у меня не получилось просто равнодушно пожать плечами. Я отчаянно разревелась.

Том пытался меня утешить. Он повторял, что отец недостоин такой чудесной дочки, что он еще горько пожалеет о том, что пренебрегал мною, что он, по-видимому, завидует моим достижениям, потому что сам неудачник, терпящий провалы во всем, за что бы ни взялся.

– Конечно, он от тебя отмахивается, кто бы сомневался, – твердил Том. – А как еще ему реагировать на твои блестящие успехи?

– Прекрати мне льстить, – отмахивалась я.

– Ты неподдающаяся, не реагируешь на лесть.

– Потому что я не заслуживаю таких похвал.

– Да нет, потому что ты вбила себе в голову, что твой идиот папаша прав: ну разве могут твои успехи быть заслуженными?

Но мои огорчения были связаны не только с тем, что отец от меня отмахнулся. Была и еще одна причина – нам с Томом предстояла разлука. Самым ужасным было то, что мы с ним не ссорились и, вообще-то, не собирались расставаться. Просто я отправлялась в аспирантуру в Гарвард, а Том – в Тринити-колледж Дублинского университета. И хотя ни один из нас не хотел этого признать, оба в глубине души сознавали, что как только нас разделит Атлантика – отношениям наступит конец. Особенно щемящим чувство предстоящей разлуки было оттого, что Тома ждали также и в магистратуре в Гарварде. Однако он предпочел принять приглашение Дублинского университета, уверяя, что присоединится ко мне, приехав в Гарвард буквально через год.

– Ты навестишь меня на День благодарения, – говорил Том. – Як тебе нагряну на Рождество, а в пасхальные каникулы поболтаемся вместе по Европе… Мы и не заметим, как год пролетит.

Мне хотелось ему верить. Кроме того, я твердо обещала себе не удерживать Тома, прибегая к эмоциональному шантажу («Ты не смог бы меня оставить, если бы действительно любил»), которым так часто пользовалась моя мама, пытаясь предотвратить расставание с отцом.

– Я, конечно, не хочу, чтобы ты уезжал, – сказала я, когда Том сообщил, что откладывает обучение в Гарварде и отправляется в Дублин. – Но не стану тебя отговаривать.

Вот тут-то и начались уверения. Чем больше Том распинался, тем очевиднее для меня было, что ему не терпится поскорее смыться. В день, когда пришло письмо в пять строк от моего отца – и Том изо всех сил старался меня утешить, – я не выдержала и произнесла вслух нелицеприятную правду:

– Вот ты уедешь в Дублин, и у нас все закончится.

– Не говори ерунды, – возмутился он, – это просто нелепо…

– Вот увидишь, так и будет, потому что…

– Этого не будет, – отрезал Том, начиная сердиться. – Я слишком высоко ценю тебя… нас, наши отношения. И я прекрасно понимаю, почему именно сейчас ты чувствуешь себя брошенной, но…

Но не понимаешь того, что понимаю я: мужнины исчезают, когда ощущают угрозу.

В общем, он отправился в Дублин, и мы поклялись друг другу в вечной любви и произнесли прочие положенные в таких случаях романтические фразы. Все закончилось как раз перед самым Днем благодарения. Том должен был вернуться в Штаты, а я уже планировала поездку с ним в Париж на Рождество. К чести Тома, он не стал меня обманывать, когда позвонил и сообщил, что вследствие непредвиденных обстоятельств не сможет прибыть в Бостон 21 ноября. Он прямо сказал:

– Я встретил другую.

Я не стала расспрашивать его о подробностях – я не мазохистка, – а он был немногословен, сказал только, что она ирландка, студентка медицинского факультета в Тринити, и что у них это «серьезно». Когда прозвучали его слова: «Знаешь, это все произошло совершенно неожиданно», я ответила только:

– Наверняка все так и было.

За этим последовало долгое молчание.

– Прости, – сказал он наконец.

– И ты меня.

Вот так все и закончилось. Главный для меня на тот момент человек внезапно исчез из моей жизни. Я тяжело перенесла это известие, никого не могла видеть и фактически просидела неделю взаперти в своей крохотной квартирке в Соммервиле, отменив лекции и пропуская аспирантские семинары в Гарварде. Я даже не ожидала, что будет так больно. Казалось, мы так подходим друг другу. Но похоже, все зависит от совпадений во времени, а у нас просто разошлись пути.

Том так и не вернулся в Штаты. Он женился на своей ирландской медичке. Диссертацию он защитил там же, в Тринити-колледже, потом получил работу в университете Голуэя. Мы больше никогда не виделись. Хотя я подозреваю, что Том регулярно наведывался домой, к родителям, однако за все годы, пока я жила в Кембридже, он ни разу не попытался встретиться со мной. Только раз я получила от него весточку: на рождественской открытке, пришедшей несколько лет спустя, были запечатлены сам Том, его супруга Моред и трое сыновей: Конор, Финтан и Шон. Они стояли перед домом, судя по всему загородным. Фотография меня изумила, потому что Том был твердо, как и я, настроен против того, чтобы иметь детей, и всегда решительно восставал против жизни в пригороде. Глядя на снимок, я не испытала боли и горечи. Скорее подивилась тому, как иной раз непредсказуемо развивается сага нашей жизни и как близкие люди, так тесно связанные между собой, просто исчезают из жизни друг друга. Мы что-то теряем и что-то находим. Звучит похоже на строку из песенки – где я ее слышала? Может, мы слушали ее с Томом? Или с Дэвидом? И не Дэвид ли сказал мне (вскоре после того, как мы стали любовниками), что все на свете – сплошная череда встреч и расставаний?

Я ответила Тому на поздравление с Рождеством, отправив ему в ответ свою фотографию. Письмо было немногословным:


У тебя чудесная семья. Желаю вам счастья в новом году. Всего доброго…


Разумеется, мне хотелось о многом расспросить его, задать тысячу вопросов: ты счастлив? доволен своей работой, новой страной, своей жизнью? вспоминаешь ли хоть иногда обо мне, о нас и о том, что сага наших жизней, теперь уже окончательно и бесповоротно разных, могла сложиться совсем иначе, если бы…?

Если бы. Слово, несущее наибольшую нагрузку в английском языке… особенно в сочетании с «только».

Например: если бы только ты не переехал в Ирландию, я бы не втюрилась в Дэвида.

Но я хотела втюриться в Дэвида… хотя и знала с самого начала, что это ненадолго. Потому что расставание с Дэвидом помогло мне расстаться и с тобой.

Или, по крайней мере, так я говорила себе тогда.

Глава вторая

– Это опасно, – сказал мне Дэвид.

– Только если мы позволим этому стать опасным, – ответила я.

– Если кто-нибудь узнает…

– Таков твой обычный стиль разговоров в постели?

– Я не привык к тому, чтобы…

– Спать со своими ученицами?

– Вот именно.

– Никогда раньше не было?

Пауза. Потом:

– Однажды. Давно, в семидесятые, когда все не было настолько…

– Политкорректным?

– Я не самоубийца, – сказал он.

– А это самоубийственно?

– Надеюсь, что нет.

– Доверяй мне хоть немного, Дэвид. Я понимаю, во что ввязываюсь.

– Ты уверена?

– Итак, не считая одной музыкантши в радостные семидесятые, – сменила я тему, – ты всегда оставался верен Бет?

– Вряд ли… если учесть, что мы с ней прекратили заниматься сексом, когда Рейгана впервые избрали президентом.

– И самая долгая интрижка длилась?..

– Ты задаешь много вопросов.

– Просто я хочу все знать о мужчине, в которого влюблена.

– Ты уже довольно много обо мне знаешь.

Это было правдой – я работала над своей диссертацией бок о бок с Дэвидом уже целых шесть месяцев. С первых дней моей учебы в аспирантуре он показал себя потрясающим руководителем: сочувствующим, но не бестактным; строгим и четким в интеллектуальном смысле, но при этом отнюдь не мелочным педантом; очень умным, но никогда не превозносившим себя. Я была покорена с самого начала. Однако с самого начала я знала, что нечего и думать о романе с собственным руководителем, это несбыточно. Дэвид – по тем же соображениям – не пытался флиртовать со мной в те первые месяцы в Кембридже. На самом деле до самого Дня благодарения наши отношения оставались официальными отношениями ученика и учителя. Потом я получила известие из Дублина о том, что нас с Томом больше ничто не связывает. На неделю я выпала из жизни, пропускала занятия, отменяла семинары, выходила из дому только затем, чтобы купить еды, чувствовала себя совершенно несчастной и жалела себя. То и дело я ударялась в слезы в самых неподходящих местах, вроде супермаркета, и в самый неподходящий момент – например, сдавая библиотечные книги. Я, вообще-то, совсем не из тех, кому нравится прилюдно демонстрировать свои чувства. Можете считать это реакцией на то утро, после моего тринадцатого дня рождения, когда мама обвинила меня в уходе отца. Я взбежала наверх и уткнулась лицом в подушку, но не заплакала, хоть и было очень обидно слышать ее несправедливые обвинения. Не тогда ли я начала понимать, что плакать означает терять контроль над собой? Папа решительно отстаивал идею о том, что любые свои переживания следует скрывать, «иначе люди почувствуют твои слабости и вмиг нападут». Я следовала его совету, особенно с тех пор, как начались все эти бурные выяснения отношений с мамой, но все равно чувствовала себя крайне неуверенно. При любой неудаче или потере я что было сил старалась сдерживаться – из опасения, чтобы окружающие, увидев мою слабость, не подумали обо мне плохо. Но раны в моей душе так и не затянулись, потому-то, когда меня бросил Том, чувство потери оказалось таким острым. Если от вас сбежал отец, а мать считает вас неудачницей, вы ищете, к кому можно было бы прислониться в этом неуютном мире. А когда эту опору отнимают…

В общем, единственное, что я могла, – это какое-то время от всех прятаться.

Но когда я отправила сообщение, что не смогу присутствовать на третьей подряд встрече с Дэвидом, он позвонил мне домой и спросил, не случилось ли чего.

– Тяжелый грипп, – соврала я.

– Вы были у врача? – поинтересовался он.

– Это не тот грипп, – ляпнула я неожиданно для себя.

На следующую встречу я заставила себя пойти, и мы провели целый час за обсуждением романа «Мактиг» Фрэнка Норриса[5], в котором, как заметил Дэвид, писатель не только критикует извечную американскую скупость, но еще и насмехается над неумехами дантистами.

– Вы, случайно, не зубы лечили на прошлой неделе? – задал он мне вопрос.

– Нет, просто отсыпалась.

– Уверены, что выздоровели окончательно?

При этих словах я опустила голову и закусила губу, чувствуя, что глаза наполняются слезами. Дэвид открыл нижний ящик своего письменного стола, вытащил бутылку шотланского виски и два массивных стакана.

– В бытность мою аспирантом, – заговорил он, – руководитель мне велел, когда стану профессором, всегда держать в шкафчике бутылку виски… особенно для таких моментов, как сейчас.

Он плеснул немного виски в каждый стакан и протянул мне один.

– Если хотите поговорить об этом… – начал он.

Я, оказывается, очень хотела поговорить об этом – мой рассказ буквально выплеснулся наружу, удивив меня саму, ведь я запрещала себе обсуждать подобные вещи с кем бы то ни было, и уж тем более с собственным научным руководителем. Под конец я услышала, как произношу:

– …даже сама не понимаю, почему приняла это настолько близко к сердцу, ведь уже полгода назад я знала, что именно так все и обернется. На самом деле я так ему и сказала еще весной, когда он объявил, что едет в Дублин. Но он продолжал меня уверять…

– Позвольте, я угадаю: «Меньше всего мне хочется тебя оставлять. Но ведь это всего каких-то восемь месяцев, а потом я вернусь и обниму тебя».

– Да, примерно в этом духе. И главное, так хотелось ему верить.

– Это, черт возьми, вполне предсказуемо. Если мы не хотим что-то терять… или кого-то… то всегда охотно обманываемся и верим всему, что нам говорят, даже если в глубине души сомневаемся. Мы все постоянно твердим, что ненавидим ложь. И все же предпочитаем – часто, очень часто, – чтобы нам лгали… Потому что это позволяет нам увиливать от горькой правды, которую слышать больно.

– Я совершенно не хотела, чтобы все вот так закончилось.

– Почему тогда не поехали за ним в Дублин?

– Потому что хотела поступить сюда. И потому что не хотела жить в Дублине.

– Или принести себя в жертву его карьере?

Я напряглась. Дэвид это заметил:

– Нет ничего крамольного в том, чтобы не хотеть оказаться в тени другого, хотя… а вы задумывались о том, что этот парень, возможно, тоже не хотел оказаться в вашей тени? Поверьте мне на слово, мужчинам становится весьма неуютно, когда они видят, что женщине удается достичь большего, чем им.

Я покраснела до ушей:

– Прошу вас, не надо… Я не очень люблю лесть.

– Я и не собираюсь вам льстить. Просто объясняю реальное положение дел. Видимо, пока вы оба учились в колледже, все в ваших отношениях было соразмерно, уравновешенно. Но аспирантура – дело другое, каждый начинает думать о будущей работе, о профессиональном росте, и настрой отныне более состязательный. Хотя, конечно, здесь, в Гарварде, мы не поощряем этот дух соперничества… – Дэвид лукаво улыбнулся и добавил: – Самое тяжкое в разрыве – оказаться тем, кого бросают. Всегда лучше бросать самому. – После чего он моментально вернул разговор в деловое русло.

В последующие несколько недель он подчеркнуто не задавал мне больше вопросов на эту тему. Просто начинал наши встречи вопросом: «Ну, как дела?» Я могла бы признаться, что по-прежнему чувствую себя ужасно, но предпочитала отмалчиваться. Потому что все, что можно, было уже сказано, нечего добавить, а я вообще не люблю ныть и жаловаться, даже несмотря на то, что мне потребовалось несколько месяцев, чтобы боль утраты начала стихать.

Даже само то, что наш роман с Дэвидом начался только спустя шесть месяцев после того, как Том сообщил, что между нами все кончено, означало…

Стоп, а что, собственно, это означало? Что Дэвид не был беспринципным слизняком и не поспешил воспользоваться моим состоянием и одиночеством? Что наши отношения потому стали такими серьезными, что прошел почти год, прежде чем мы пересекли границу между дружбой и близостью? Или что мы долго играли, так как с самого начала понимали (я, по крайней мере), что нас тянет друг к другу.

Однако Дэвид был моим профессором, он был женат, а я не помышляла о том, чтобы выступить в зловещей роли Другой Женщины. Если не считать того откровенного разговора, когда я поведала о разрыве с Томом, мы с Дэвидом строго придерживались нейтральных тем. До тех пор, пока однажды в мае – у нас шел разговор о Шервуде Андерсоне – не зазвонил телефон. Обычно, если телефон начинал трезвонить во время наших занятий, Дэвид его попросту игнорировал. В тот день он подскочил к нему с взволнованным видом, бормоча:

– Я должен ответить на этот…

– Мне выйти? – спросила я.

– Ни к чему… – Он взял трубку, крутанулся в кресле, оказавшись ко мне спиной, и заговорил взволнованным шепотом: – Да, привет… слушай, я тут не один… так что сказал доктор? Ммм… он прав, конечно, он прав… да не давлю я на тебя, я просто… конечно, дело твое, можешь не принимать лекарства, а потом вот так мучиться… не нужно… ну, зачем ты… ладно, ладно, прости, я… о господи, перестань же… да, я начинаю злиться, я зол, как черт… мне это тоже невыносимо, ты…

Внезапно он замолчал – как будто собеседник бросил трубку. Он сидел в своем кресле неподвижно, пытаясь обуздать гнев и взять себя в руки. Прошло не меньше минуты – все это время Дэвид просто смотрел в окно. Наконец я подала голос:

– Профессор, может, мне лучше…

– Простите меня. Вам не нужно было это слушать.

– Я пойду.

Дэвид ко мне не повернулся.

– Ладно, – бросил он.

Когда я увиделась с ним неделю спустя, Дэвид был сама деловитость и как ни в чем не бывало продолжил нашу дискуссию о Шервуде Андерсоне. Но когда занятие подошло к концу, осведомился, не найдется ли у меня времени выпить по стаканчику пива.

В общем, вместо пива мы пили мартини в баре «Чарлз-отеля» за Гарвард-сквер. Дэвид выпил свой коктейль (неразбавленный джин, три оливки) в три глотка и выудил из кармана пачку сигарет.

– Знаю, плохая привычка… да, и знаю, «Житан» не только зловонны, но и претенциозны, но я и так выкуриваю не больше десятка в день.

– Профессор, я не фанатичный борец за здоровый образ жизни. Курите, пожалуйста.

– Когда уже ты перестанешь называть меня профессором.

– Но вы же и есть профессор.

– Нет, я просто так называюсь. А зовут меня Дэвид, и я настаиваю, чтобы впредь ты обращалась ко мне по имени.

– Хорошо. – Я была слегка ошарашена его горячностью. Как, видимо, и сам Дэвид, потому что он незамедлительно махнул официантке, заказал второй мартини и закурил вторую сигарету, забыв о том, что первая все еще балансирует на краешке пепельницы.

– Простите, простите, – сказал он, – что-то я в последнее время…

Он замолк, потом начал снова:

– У вас бывало такое, чтобы ярость и злоба так захлестывали, что… – Снова затяжка «Житан». – Я не должен обсуждать это с вами.

– Все нормально, профессор… то есть Дэвид. Говорите.

Новая долгая затяжка.

– Моя жена пыталась покончить с собой две недели назад. Это уже третья ее попытка самоубийства за год.

Именно тогда я впервые обнаружила, что – при всех его научных достижениях и высоком положении в академическом мире – Дэвид Генри был обладателем своего собственного домашнего ада. Ее звали Полли Купер. Они были женаты больше двадцати лет, и по фотографиям 1970-х, которые я видела в офисе, можно заключить, что Полли была довольно типичной для тех лет тоненькой, изящной красавицей. Когда Дэвид с ней познакомился, она только что опубликовала сборник коротких рассказов в издательстве Альфреда Кнопфа и одновременно представила в «Вог» большую фотосессию, отснятую Ричардом Аведоном. В 1971 году в «Нью-Йорк тайме» ей была посвящена статья, где ее называли «невероятно прекрасной и непостижимо умной». И вот Дэвид ее «закадрил» – незадолго до этого триумфально завоевав Национальную книжную премию, получив фантастические отклики на только что опубликованный роман и (в возрасте тридцати лет) приглашение на должность профессора в Гарвард: пара получилась золотая, блестящая, их определенно ждало великое будущее.

– Когда я впервые увидел Полли, это было как удар, coup de foudre[6], причем для обоих, немудрено, что мы поженились через полгода. Через год после свадьбы родился Чарли, наш сын, и тут вдруг почти сразу, спустя несколько недель после его появления на свет, Полли впала в полную прострацию и совсем перестала владеть собой. Она почти не спала, ничего не ела и в конце концов вообще отказалась прикасаться к ребенку, объясняя это тем, что если возьмет его на руки, то непременно покалечит. Дела шли все хуже, в какой-то момент она провела четверо суток без сна. Тогда-то, среди ночи, я обнаружил ее на кухне, она лежала на полу, засунув голову в духовку. Когда приехала «скорая помощь», медикам хватило одного взгляда на Полли, чтобы определить ее в психиатрическое отделение Массачусетской больницы. Там она провела четыре месяца. Сначала казалось, что у нее послеродовая депрессия, но со временем диагноз был уточнен – серьезное биполярное расстройство[7].

С тех пор ее психическое состояние было в лучшем случае неустойчивым. По меньшей мере раз в год случались срывы, за которыми следовали периоды относительного спокойствия. Но на творчество у Полли не хватало энергии, она так больше и не сумела написать ни одной новеллы, а годы медикаментозного лечения пагубно отразились на ее физическом состоянии и внешнем виде.

– Если все было так ужасно, – перебила я, – почему вы не прислушались к инстинкту самосохранения и не расстались с ней?

– Пробовал… лет десять назад. Я встретил тогда другую женщину, Анну, скрипачку из Бостонского симфонического оркестра. Очень скоро все у нас приобрело серьезный оборот. Полли – при всех ее приступах безумия – прекрасно чувствовала ложь и фальшь. Заметив, что я провожу день за днем где-то… не в университете, она наняла детектива, а тот сфотографировал, как я вхожу в квартиру Анны в Бэк-Бэй и как мы сидим в каком-то ресторанчике, держась за руки. Господи, до чего же банальны все эти детали.

– Вы с этой женщиной любили друг друга?

– Я всерьез так считал. И Анна тоже. Но однажды я вернулся домой и обнаружил, что сделанные детективом фотографии, восемь на десять дюймов, раскиданы по всей гостиной, а Полли лежит в ванне с перерезанными венами. Пульс едва прощупывался. Медикам пришлось перелить ей больше двух литров крови, чтобы стабилизировать ее состояние. Она провела еще три месяца в психиатрическом отделении.

Наш сын Чарли – ему тогда было десять – сказал, что я не должен уходить. Понимаешь, он вернулся домой из школы буквально через минуту после того, как я нашел его мать. Я пытался его остановить, не пускать в ванную, но он вырвался, вбежал и увидел мать обнаженной, плавающей в кровавой воде…

После этого Чарли надолго ушел в себя, стал замкнутым и угрюмым. Он сменил несколько школ, нигде надолго не удерживался. Когда он достиг подросткового возраста, стало еще хуже – он познакомился с наркотиками и был исключен из очередной школы за то, что, находясь под кайфом, попытался поджечь свою постель. Пробовали устроить его в более прогрессивную школу, пробовали военный интернат с жесткой дисциплиной, пробовали даже домашнее обучение, так он превратил свою комнату в свинарник. В конце концов сын блестящих, талантливых родителей сбежал из дому накануне своего семнадцатого дня рождения. Два года его не могли найти. Дэвид потратил на поиски почти четверть миллиона долларов («все отцовское наследство»). Наконец Чарли обнаружили – в ночлежке для бездомных неподалеку от Пионер-сквер в Сиэтле.

– Хорошо, по крайней мере, что он не был ВИЧ-инфицирован и не вляпался во что-нибудь совсем ужасное, вроде проституции. Плохо то, что вскоре ему поставили диагноз «шизофрения». Последние три года Чарли содержали в специальном медицинском учреждении близ Вустера[8]. Тягостно, но другого выхода нет, по крайней мере, в таком месте он не сможет причинить себе вреда…

Его матери тем временем как-то удалось прийти в относительную норму. До такой степени, что – после пятнадцати лет молчания – небольшое университетское издательство опубликовало тоненькую книжечку ее рассказов.

– Тираж был, наверное, не больше пятисот экземпляров, но для нее это было действительно победой. Это было настоящее чудо – видеть, как Полли преодолевает болезнь и становится прежней умницей и красавицей, женщиной, на которой я женился когда-то. А потом выяснилось, что это улучшение было краткосрочным затишьем…

Внезапный недуг жены, а потом и сына выбил Дэвида из колеи, у него все валилось из рук, невозможно было взяться за работу, за книги. Первый роман вырвался из него, как гейзер.

– Начав писать, я просто не мог остановиться. История, рассказанная там, была моей историей, пусть и измененной до неузнаваемости. Каждый день, как только я садился и начинал писать, слова приходили сами, я не задумывался, не сомневался ни одной минуты. У меня как будто включался автопилот – и тогда, в те полгода, я, несомненно, почувствовал, что же такое истинное счастье.

– И что же это такое? – поинтересовалась я.

– Верить, что тебя регулярно посещает вдохновение свыше – пусть даже всего на несколько коротких часов – и поднимает тебя над повседневностью, над всей этой дрянью и безобразием, которые изо дня в день затягивают тебя и толкают к тоске и безысходности.

– Постараюсь не попадаться вам на глаза, когда у вас похмелье.

– Ты-то можешь попадаться мне на глаза в любое время.

После этой реплики повисло долгое неловкое молчание. Я, с горящими щеками, уставилась в свой мартини. Дэвид сообразил, что его замечание можно было расценить как вызов, и тут же принялся оправдываться:

– То есть я имел в виду, что…

Но я положила ладонь ему на руку:

– Не нужно ничего говорить.

Руку я держала в этом положении еще на добрых полчаса, пока он рассказывал про «Гордиев узел», свой второй роман, – работа над ним не продвигалась, такой легкости, как с первой книгой, и в помине не было, и Дэвид с самого начала видел, что роман получается слишком вычурным и вымученным. Поэтому он и переключился на биографию Мелвилла, за которую получил изрядный аванс в издательстве Кнопфа. Но ему снова не хватило душевного спокойствия, не удавалось отрешиться от своих проблем и с головой уйти в работу.

Я слушала все это с нарастающим чувством изумления, я ощущала свою избранность. Слыханное ли дело, сам Дэвид Генри изливает передо мной душу, и не просто изливает душу, но еще и позволяет держать его за руку. Я чувствовала себя как дурочка-школьница, да к тому же еще и настоящая собственница, не желающая отступать. Когда такой невероятно умный и привлекательный мужик страдает – вдруг обнаружила я, – это действует возбуждающе!

– Будь я нормальным романистом, – продолжал Дэвид, – нашел бы способ собраться и все равно писать, несмотря на весь этот домашний ад. Потому что настоящие писатели пишут. Они каким-то образом абстрагируются от всей этой грязи, отбрасывают все. Вот потому-то я всегда стремился стать великим энциклопедистом: преподавателем, романистом, биографом, медиадушкой, гребаным участником гребаных ток-шоу, дерьмовым мужем, дерьмовым отцом…

– Дэвид, прекрати. – Я крепче сжала его руку.

– Вот что со мной происходит, за это стоит выпить. Паясничаю, превращаюсь в фигляра, несчастного, жалкого клоуна.

Дэвид вдруг резко поднялся и, бросив на стол несколько купюр, сказал, что должен идти. Я снова потянулась к его руке, но он резко отдернул ее.

– Ты что, не знаешь, что в наши дни на такие вещи косо смотрят? – прошипел он. – Не понимаешь, в какие неприятности можешь меня втянуть? – Он сел. Спрятал лицо в ладонях. – Прости меня…

– Идем, пора домой.

Я вывела его из бара к парадному входу отеля. Дэвид сник, без возражений сел в такси и пробормотал свой адрес. Когда машина тронулась, я вернулась в бар, прикончила свой наполовину допитый мартини и попробовала переварить происшедшее. Самым удивительным мне казалось то, что я не пришла в ужас и не чувствовала себя оскорбленной представлением, которое только что устроил Дэвид. Если уж на то пошло, меня поразила вынужденная противоречивость его существования – личные горести, скрываемые за пристойным фасадом публичности, – и то, как это изуродовало его жизнь. Мы часто восторгаемся людьми издали, особенно теми, кто столь многого добился. Но, слушая Дэвида, измученного и бессильного, я невольно задумалась о том, что никому и ничто, видимо, не дается легко. И в тот момент, когда вам кажется, что дела наконец наладились, все как раз и начинает идти наперекосяк.

Когда я доцеживала последние капли мартини, меня вдруг оглушила еще одна мысль: Дэвид обладает всеми качествами, которые мне хочется видеть в мужчине. Блестящий, оригинальный, обольстительный, несамоуверенный. Меня влекло к нему, и при этом я прекрасно сознавала, что, вот так по-глупому втюрившись в него, я ступаю на опасную почву. Вместе с тем, хотя мне до смерти хотелось поддаться этому соблазну, я твердо решила не бросаться в омут с головой. Ведь я понимала и то, что между нами ничего не может начаться до тех пор, пока Дэвид не даст понять, что он хочет этого.

Мне не пришлось долго дожидаться этого сигнала. Часов в девять на следующее утро в моей квартирке в Соммервиле зазвонил телефон.

– Это ваш сгорающий от стыда профессор, – прозвучал тихий голос.

– То есть вы передумали и решили, что я больше не должна называть вас Дэвидом?

– Я решил, что я придурок и дерьмо, и надеюсь, вы не подумаете, что я пытался…

– Я подумала, что вы просто живой человек, Дэвид.

Эта реплика заставила его надолго замолчать.

– И еще, я благодарна вам за то, что вы решили доверить это мне.

– Стало быть, вы не собираетесь к декану факультета…

– С жалобой на домогательства? Вы меня не домогались, Дэвид. Это я первой взяла вас за руку.

– Я больше боялся того, что вы больше не захотите со мной работать.

– Похоже, у вас и в самом деле похмелье.

– Виновен по всем пунктам. Могу я угостить вас чашкой кофе?

– Почему бы и нет? Только мне нужно закончить кое-какую работу… а может, вы бы заглянули ко мне?

И я продиктовала ему свой адрес.

Когда Дэвид прибыл полчаса спустя, чашка кофе была забыта напрочь. Не успел он показаться в проеме двери, как мы бросились друг другу в объятия…

После всего, что случилось, Дэвид повернулся ко мне и сказал:

– Это опасно.

– Только если мы допустим, чтобы это стало опасным, – возразила я.

– Если кто-нибудь узнает…

– Таков твой обычный стиль разговоров в постели?

– Я не привык к тому, чтобы…

– Спать со своими ученицами?

– Вот именно.

Вот тогда-то у нас и произошел короткий разговор о его последних увлечениях, и все закончилось замечанием, что я задаю слишком много вопросов.

– Одно ты должен знать с самого начала, просто на случай, если то, что между нами произошло, не закончится уже завтра. У нас нет будущего, это просто короткое приключение, авантюра, и не более того. Поэтому я не собираюсь играть роль банальной разлучницы, заявлять свои права на тебя и устраивать истерики. Но я прошу тебя всегда быть со мной честным. Если соберешься дернуть стоп-кран, скажи мне. Только не води меня за нос, прошу.

– Ты явно подготовилась заранее, – улыбнулся Дэвид.

– Да и ты тоже.

– Ты всегда так рассудительна?

– Была бы рассудительной, не лежала бы сейчас с тобой в постели.

– В этом есть резон, – согласился он.

Вот как это началось. И следует признать, с самого начала я старалась относиться к нашей «авантюре» сверхрассудительно. Я понимала, что, сохраняя здравый смысл, оберегаю себя от разочарований и сердечной боли – а что еще можно было ожидать от нашего романа? Однако, к сожалению, нельзя было отрицать очевидного: я влюбилась в Дэвида Генри, и это одновременно приводило меня в восторг и пугало. Потому что главная проблема, когда влюбляешься в женатого мужчину, это…

Ну, пропуск вы можете заполнить сами.

Я понимала, что вынуждена буду играть роль разлучницы и «другой женщины». Точно так же, как оба мы отлично знали – стоит просочиться хоть какой-то информации о нашей связи, достаточно любого слуха, сплетни, и на карьере Дэвида можно будет ставить жирный крест, равно, по-видимому, как и на моей диссертации. («Не исключено, правда, что тебя они будут рассматривать как жертву, – заметил однажды Дэвид, – и позволят консультироваться со своим руководителем».) Это означало, что я не могла – и не стала бы – никому ничего рассказывать. Тем более Саре Кроу, очень аристократичной, даже изысканной, но при этом весьма острой на язык уроженке Новой Англии, диссертация которой была посвящена теме американского пуританства. У Сары, как у истинно светской дамы, были весьма серьезные связи. По воскресным вечерам она устраивала в своей квартире на Брэттл-стрит настоящий салон, где собирались сливки гарвардского общества (да и другие важные персоны, удостоившие Кембридж посещением в выходные). Мы познакомились с ней на симпозиуме, посвященном творчеству Эмили Дикинсон, Сара сочла меня достаточно интересной, и время от времени я стала получать от нее приглашения на ужин. Но она явно была не тем человеком, с которым я вообще могла бы откровенничать.

Но я ничего не рассказала даже Кристи Нэйлор, а уж она была по-настоящему близкой подругой, я познакомилась с ней в первый год обучения в аспирантуре.

Кристи была из штата Мэн; в школе она жутко лоботрясничала и с трудом сумела поступить только в местный университет в Ороно. Однако там она внезапно взялась за ум, добилась заметных успехов в учебе («Главным образом потому, что мужики там были страшные зануды»), окончила университет с отличием и, как и я, получила полную стипендию в Гарварде. Она специализировалась на американской модернистской поэзии, в частности на Уоллесе Стивенсе[9], коего почитала почти божеством. Она и сама стала пописывать стихи, публикуя их время от времени в небольших журналах и газетах. Ей, называвшей себя «девчонкой из захолустья», а свой городок Люистон в штате Мэн «глубокой задницей Новой Англии», ничего не стоило выкурить в день сорок сигарет или напиться дешевым пивом. Но если вы заводили с ней разговор о музыкально-речевых особенностях «Песен» Эзры Паунда[10] или об использовании пентаметра в «Тринадцати способах видеть черного дрозда» Стивенса, Кристи обнаруживала такую остроту интеллекта, которую иначе как блестящей и не назовешь. Ее научная работа в полной мере соответствовала мастерству тех поэтов, которыми она так восхищалась.

– Моя проблема, – заявила она однажды вечером, когда мы с ней отправились немного выпить, – в том, что, когда дело касается мужчин и искусства, я вечно выбираю самого проблемного и трудного человека из всех имеющихся в наличии.

То, что Кристи была немного полновата – а физические нагрузки и даже самые необременительны диеты воспринимала как проклятие, – придавало ей какое-то особое очарование – интеллектуалка, внешне похожая на неотесанную провинциальную деваху, живущую в автофургоне для бедноты. Такая внешность, впрочем, не помешала заинтересоваться ею некоему весьма лощеному типу по имени Уинтроп Холмс-третий, который за ней так и увивался.

– По-моему, все меня воспринимают как приверженку разнузданного секса, и, в принципе, они почти правы. Мне нравится разнузданность. И психи. А ты, наоборот, прямо святая покровительница самоконтроля, совершенно неспособная распоясаться и набрать хоть чуть-чуть веса…

– Это не зависит от моего желания.

– Да, ты просто астенична, и вдобавок чертовски хорошенькая.

– Едва ли меня можно назвать хорошенькой.

– Ну, разумеется, что ты еще можешь сказать, с твоим-то талантом к самоуничижению. Но ты уж мне поверь, мужчины находят тебя весьма привлекательной.

Дэвид тоже не раз говорил мне об этом, особенно когда замечал, как я хмурюсь, разглядывая себя в зеркале, как будто недовольная тем, что там вижу.

– Я всегда недолюбливала зеркала, – отшучивалась я.

– Была бы ты дурнушкой, – возражал он, – но с твоей-то внешностью Одри Хепберн…

– Ой, я тебя умоляю…

– Даже профессор Готорден – заведующий кафедрой английского языка и литературы – отметил это сходство.

– У меня волосы длиннее, чем у нее.

– Но у тебя те же аристократические скулы, и такая же светящаяся изнутри кожа, и…

– Прекрати сейчас же, – обрывала я.

– Ты не умеешь принимать комплименты, верно? – улыбался Дэвид.

Я им не верю, хотелось мне ответить, но вместо этого я говорила:

– Ты просто необъективен.

– Возможно. И что в этом плохого?

Ты уж мне поверь, мужчины находят тебя весьма привлекательной.

Я взглянула на Кристи и молча мотнула головой.

– В один прекрасный день ты наконец начнешь нравиться себе, – продолжала она… – И тогда, возможно, решишься наложить на лицо хоть немного макияжа и перестанешь одеваться, будто лесник в Скалистых горах.

– Может, у меня такой стиль.

– Может, хватит уже тебе зажиматься и бояться всего на свете. Я хочу сказать, Джейн… да что ж такое, блин, это же последние наши годы в универе. Нам полагается напиваться вусмерть, одеваться как шикарным интеллектуальным сукам и спать с разнузданными и совершенно нам неподходящими мужиками.

– Хотелось бы мне иметь такой вот эпикурейский подход к жизни, как у тебя, – вздохнула я.

– Эпикурейский? Я всего лишь сноб и нимфоманка. Хотя знаешь, что-то мне подсказывает, что парень-то у тебя как раз имеется. Где ты его прячешь?

Я отрицательно покачала головой.

– Почему это мне не верится? – протянула Кристи.

– Не знаю, – ответила я.

– Наверное, потому, что – первое – я просто чую, что есть, есть у тебя тайный любовник, но – второе – ты, черт возьми, так крепко держишь себя в руках, что ни разу его не выдала, потому что – третье – ты по какой-то причине не хочешь, чтобы хоть кто-то узнал его имя.

Я, насколько могла, постаралась сделать непроницаемое лицо, как при игре в покер, и скрыть, что обмираю от ужаса при мысли о том, что подруга, возможно, как-то догадалась про нас с Дэвидом.

– У тебя очень богатая фантазия, – хмыкнула я.

– Ты тайно встречаешься с кем-то на стороне.

– Почему бы нет, ведь я же не замужем…

– Потому что это ты – та, с кем встречаются на стороне, дорогуша.

– Повторюсь, твое воображение меня просто приводит в восторг, но…

– Ну, хватит, Джейн, друг я тебе или нет? И, как твой друг, заслуживаю того, чтобы мне поведали все непристойные подробности… точно так же, как ты знаешь все обо мне.

– Боюсь, мне не в чем отчитываться, нет никаких непристойных подробностей…

– Ты невозможна.

– Да, мне говорили…

Мне и правда много раз говорила об этом мама, когда, будучи подростком, я отказывалась откровенничать с ней о своей личной жизни. Поскольку собственной жизни – помимо нашей общей – у мамы практически не было, ее больно задевало то, что я не хотела делиться с ней переживаниями и предпочитала помалкивать о своих делах. Отчасти это было реакцией на ее потребность быть в курсе всего и везде совать нос – до такой степени, что это становилось невыносимым. Сейчас, разумеется, я вижу, что таким образом проявлялось ее глубокое отчаяние, одиночество и ощущение брошенности, которое возникло у нее после ухода отца. Оставшись без мужа, мама обратила всю свою энергию на меня, вообразив меня Главным Делом Своей Жизни и решив приложить все силы, чтобы я достигла всего, чего не сумела добиться она. Именно поэтому каждая моя отметка в школе, каждое домашнее задание, любая книга, которую я читала, фильм, который я посмотрела, и каждый мальчик, хоть раз пригласивший меня погулять (таких было немного), стали объектом ее пристального интереса.

Меня это тяготило. Мать, с ее мелочной опекой и навязчивым желанием помочь мне избежать любых потенциальных провалов и ошибок, превратилась для меня в сущего надсмотрщика. Ко времени поступления в колледж я совсем замкнулась и настолько тщательно оберегала свою личную территорию, что доверительные отношения между нами были утрачены безвозвратно. Мама стала меньше вторгаться в мою жизнь и тщательно следила за собой, стараясь не быть мне в тягость. Внешне наши отношения наладились, и я, со своей стороны, тоже сделала шаг навстречу – вводила ее в курс основных, поверхностных событий. Но обе мы понимали, что прежнюю близость не восстановить.

Я ужасно переживала тогда, ведь для мамы это стало новым доказательством того, что она «ни на что не способна».

А самый, пожалуй, показательный разговор на эту тему произошел у нас после моего разрыва с Томом. Было Рождество. Я приехала домой, в Коннектикут, и еще ни слова не сказала маме о телефонном разговоре, состоявшемся у нас с Томом перед Днем благодарения. Разумеется, в первый же вечер она поинтересовалась, как поживает ее «будущий зять» и приедет ли он 26 декабря (как всегда делал в прежние годы).

– Боюсь, Том проведет Рождество со своими будущими тещей и тестем в Ирландии.

Мама уставилась на меня непонимающе, как будто я вдруг заговорила на сербскохорватском:

– Что ты сказала?

– Том встретил Ирландии девушку… студентку с медицинского. Так что у них там бурный роман… а у нас с ним нет.

– А когда это произошло?

Я ответила. Она побелела:

– Долго же ты ждала, чтобы мне рассказать.

– Мне нужно было время.

– Время для чего, Джейн? Если ты еще не забыла, я твоя мать, и хотя ты со мной давно перестала считаться…

– Я звоню тебе по два-три раза в неделю, приезжаю на все праздники…

– И скрываешь от меня любые серьезные события в своей жизни.

Пауза. Потом я буркнула:

– Ничего не поделаешь, так уж я устроена.

– Но почему? Почему же?

Мы редко откровенно говорим людям, какого мы на самом деле о них мнения, и не только потому, что не хотим причинить им боль, но еще и потому, чтобы не причинять боль самим себе. Щадящую ложь мы часто предпочитает обличительной правде. Поэтому в ответ на патетическое «Но почему? Почему же?» я просто посмотрела в ее встревоженные глаза и сказала:

– Это моя проблема, мама… а не твоя.

– Ты так говоришь только для того, чтобы заткнуть мне рот, а себя оправдать, убедить, что ни в чем не виновата.

– Убедить, что не виновата? В чем?

– В том, что ты закрытая книга. Точно такая же, как твой папочка.

Папочка. Как хотела я заслужить его одобрение, вызвать его интерес… А он всегда ускользал, оставался далеким, недостижимым. Теперь вот вообще поселился в Южной Америке, из наших редких телефонных разговоров я знала, что он живет с женщиной много моложе себя, – и практически никакой информации больше. И вот, оказывается, несмотря ни на что, я копировала его стиль общения с миром, стиль «закрытой книги». Не исключено, что подсознательно я таким образом пыталась ему угодить: «Видишь, папочка, я могу быть точно такой, как ты…» Но главное, дистанция между мной и другими людьми, которую я усиленно сохраняла, позволяла как-то управляться с окружающей неразберихой, защищала от посягательств на вторжение в мой мир, ограждала от назойливых глаз и даже, как сейчас, от учиненного любимой подругой допроса с пристрастием.

– Ты невозможна, – заявила Кристи Нэйлор.

– Да, мне говорили.

– Знаешь, в чем главное различие между нами?

– Просвети-ка меня.

– Я вся нараспашку, а ты закрыта.

– Секрет остается секретом ровно до того момента, как им с кем-то делятся. С этого мгновения он из тайны превращается во всеобщее достояние.

– Если ты не будешь доверять совсем никому, не рискуешь ли ты остаться в полном одиночестве?

Ух ты! Это было прямое попадание – настоящий нокаут. Но я постаралась не показать своего потрясения, сказала только:

– За все приходится платить.

Но у конспирации есть и свои преимущества. Ни один человек на свете не догадывался о нашей связи с Дэвидом Генри, и мы были вместе четыре года. Может, мы были бы вместе и дольше – на самом деле я уверена, что мы были бы вместе до сего дня, – если бы он не умер.

Глава третья

Четыре года с Дэвидом Генри…

Сегодня мне кажется, что они пролетели с головокружительной скоростью. Так уж хитро устроено время. Когда просто живешь день за днем, может показаться, что оно едва ползет – рутина затягивает, заставляя поверить в то, что понедельник очень далеко отстоит от выходных, а время томительно тянется. Но, если оглянуться на прошлое, те же дни непременно покажутся наполненными событиями. Щелкнешь пальцами – и вот уже закончилось детство, ты пытаешься справиться с подростковыми проблемами. Еще щелчок – ты уже в колледже, строишь из себя взрослую, но при этом страшно комплексуешь из-за неуверенности в себе. Щелчок – ты работаешь над диссертацией и три раза в неделю встречаешься со своим профессором, и вы с ним занимаетесь любовью в твоей квартире. Щелчок – и проходит четыре года, сорок восемь месяцев. Щелчок – и Дэвид погибает. Неожиданно, внезапно, без предупреждения. Мужчина пятидесяти шести лет, без всяких, как принято говорить, медицинских проблем, выходит покататься на велосипеде – и вот…

Как часто говаривал Дэвид, проза жизни ухитряется настичь нас всюду, что бы мы ни делали. Мы тешимся иллюзиями, считая себя исключительными. Но даже счастливчикам, и впрямь способным на что-то незаурядное, неизбежно приходится иметь дело с обыденностью и реальностью. «А самая избитая реальность, – заметил Дэвид однажды, – та, которой мы больше всего боимся: смерть».

Четыре года… Благодаря тому что мы «орудовали под покровом тайны» (еще одно из любимых мною выражений Дэвида), нам удалось избежать множества банальных проблем. Когда живешь вместе и ведешь общее хозяйство, волей-неволей начинаешь скатываться на бытовые темы, возникают мелкие конфликты, выявляется несовпадение вкусов. Но когда видишься с любимым человеком только три раза в неделю, с четырех до семи, и лишен возможности все остальное время быть рядом с ним, часы, проведенные вместе, воспринимаются как-то по-особенному возвышенно или и вовсе отношения ваши становятся похожи на сказку.

– Начни мы жить вместе, – сказала я Дэвиду через несколько месяцев после начала нашего романа, – разочарование было бы ужасным.

– Романтичным твое высказывание никак не назовешь.

– Наоборот, оно очень романтично. Мне не обязательно знать, пользуешься ли ты зубной нитью… Может, ты заталкиваешь грязное белье под кровать, а помойное ведро выносишь только тогда, когда из него уже разбегаются тараканы, но я в это не буду посвящена.

– «Нет» – на все твои предположения.

– Я рада. Правда, о том, что ты почти идеал в смысле гигиены, я могла догадаться и по твоим визитам сюда…

– Ну, не скажи – а вдруг во время наших свиданий я просто очень стараюсь?

– А вот если бы мы были вместе все время?

Пауза. Я ясно видела, что мой вопрос заставил Дэвида почувствовать себя неуютно.

– Дело в том, что… – заговорил он наконец.

– Ну?

– Я мечтаю жить с тобой.

– Лучше бы ты этого не говорил.

– Но это правда. Я хотел бы провести рядом с тобой каждый час этой проклятой жизни.

– Но ты не можешь по совершенно очевидным причинам. Так зачем, зачем? Объясни мне.

– Потому что мне безумно трудно уходить, оставлять тебя здесь и возвращаться к…

– Ко всему тому, что тебе не мило, но от чего не можешь убежать. Не это ли называется парадоксом? Особенно с учетом того, что я с нашей ситуацией справляюсь. Мне помогает мой прагматизм. А тебя раздражает то, что я не предъявляю требований. Тебе больше по душе, чтобы безумная мегера поджидала тебя, лежа на пороге твоего дома, чтобы угрожала написать жалобу декану факультета, если ты не перестанешь встречаться с любовницей и не покончишь с ней?

– Я бы никогда на это не пошел.

– Приятно слышать. Зато я могу пойти на это, если ты не перестанешь говорить об этом – о нас – и о том, какая мука для тебя прощаться, уходя от меня. Мне просто начинает казаться, что это обычная мужская болтовня, попытки заглушить чувство вины за свою нерешительность. Ну, Дэвид, ты ведь слишком умен для этого.

К чести Дэвида, он никогда больше не возвращался к этой теме. Думаю, я так резко отреагировала на его слова прежде всего потому, что была безумно в него влюблена. И понимала, что если он будет и дальше намекать мне на возможность разрыва с женой и нашей с ним семейной жизни…

М-да, надежда и ожидание могут порой становиться невыносимыми, особенно когда ни на одну минуту не забываешь о том, что без одной минуты одиннадцать наша совместная жизнь, хочешь не хочешь, будет прервана. Потому что Дэвид никогда не сумел бы уладить этот конфликт между тем, чего он хотел, и тем, что никогда не смог бы бросить.

Четыре года с Дэвидом Генри…

Мы мастерски наловчились отделять нашу жизнь вне Гарварда от той, которую вели в университете. Когда я приходила в кабинет Дэвида на еженедельные консультации, мы занимались исключительно работой. Изредка мы могли обменяться заговорщической улыбкой, но при этом никогда не забывали, что это сугубо деловые встречи, и твердо придерживались этого принципа, ни разу не поддавшись искушению превратить занятия в любовное свидание. Встречая Дэвида в университете, я неизменно обращалась к нему «профессор» и вела себя официально. Кроме того, я с самого начала всерьез задумалась над тем, как ему лучше заметать следы, чтобы у жены не возникло подозрений касательно его отлучек. Тогда-то мне и пришло в голову сказать ей, что по вечерам Дэвид пишет книгу у себя в офисе, и купить автоответчик с возможностью дистанционного доступа, который он включал перед тем, как отправиться ко мне. Сообщив Полли, что в эти часы будет работать – и она может звонить ему на автоответчик, – Дэвид обеспечивал себе алиби.

Хитрость сработала. Полли доставала его звонками первые несколько недель, но потом поверила в нашу ложь. Дэвид «приступил к написанию» нового романа, который грозился начать последние лет десять…

Впрочем, в каком-то смысле он говорил правду. Чтобы восполнить часы, проведенные со мной, и доказать Полли, что он действительно пишет книгу, Дэвид стал приходить в офис к восьми и успевал написать страничку-другую (работал он очень медленно) до своей первой лекции, начинавшейся в одиннадцать.

Ему понадобилось два года, чтобы закончить роман. О содержании Дэвид не рассказывал – упоминал лишь, что книга о 1960-х, а структура ее в какой-то мере экспериментальна. Он не показывал роман мне еще несколько долгих месяцев после того, как окончил первый вариант. Даже и потом он заметно колебался, особенно до тех пор, пока его литературный агент получал отказ за отказом в крупных нью-йоркских издательствах, куда была направлена рукопись.

– Все повторяют одно и то же – что все это слишком заумно, – сказал Дэвид после шестого отрицательного ответа.

– Ну, если когда-нибудь захочешь узнать мое мнение… – начала я.

– Я дам тебе читать роман после того, как его примут.

– Знаешь, Дэвид, мне совершенно неважно, что за приговор вынесет тебе какой-то издатель.

– Ладно, посмотрим, – ответил Дэвид, и по его тону мне стало ясно, что давить на него не следует.

Наконец, после месяца сплошных отказов, небольшое, но чрезвычайно уважаемое издательство «Пентаметр пресс» одобрило роман Дэвида. В тот день он появился в моей квартирке с шампанским и потрясающим подарком: первым изданием «Маленькой книжечки в до-мажоре» Г. Л. Менкена[11], в которую входил один из самых любимых мною его афоризмов: «Совесть – это внутренний голос, предупреждающий нас о том, что за нами кто-то следит».

– Такое издание, наверное, стоит бешеных денег! – сказала я Дэвиду после первых восторгов по поводу фантастического сюрприза.

– Пусть тебя это не заботит.

– Ты слишком щедр.

– Нет, ты намного более щедра – во всех отношениях.

– Итак… о твоем романе. Теперь-то наконец можно мне прочитать этот чертов текст? – спросила я.

Дэвид на миг заколебался, потом ответил:

– Хорошо… но ты должна отнестись к этому спокойно… как соляной столб величиной с Лотову жену.

Он не стал развивать эту мысль, но я заподозрила, что Дэвид написал своего рода roman-a-clef[12], в котором как-то отражены наши отношения. То, что Дэвид упорно держал язык за зубами, только усиливало мои подозрения, как и сам способ, которым он передал мне рукопись при следующем свидании: просто выудил ее из своего рюкзака буквально перед уходом, шлепнул на кухонный стол и не произнес ни слова, кроме традиционного «Увидимся в пятницу».

Заголовок гласил: «Сорок девять параллелей». Это была довольно короткая рукопись – двести шесть страниц, – которая, однако, читалась медленно и трудно. Она представляла собой историю мужчины зрелого возраста – названного просто Писатель, – едущего через всю Канаду (отсюда и игра в названии с 49-й параллелью) с целью навестить брата, с которым случилось нервное расстройство, когда он заключал какую-то сделку с недвижимостью в Ванкувере. Брат богат. Писатель преподает в каком-то второразрядном университете в Монреале. У него есть жена – называемая в книге просто Жена, – которую он давно разлюбил и которая постоянно разглагольствует о Божественных откровениях. У Писателя роман с юной писательницей, выведенной в книге под именем Она. Она – начинающая преподавательница в Макгилле[13], талантливая, самодостаточная, с радостью ставшая любовницей героя, но не желающая переживать с ним «эмоциональные срывы». Писатель ее обожает, потому что понимает, что хотя он и «обладает» ею, однако никогда не сможет ею обладать…

В пересказе сюжет может показаться примитивным (адюльтер и разочарования в среде интеллектуалов), но в выстроенном Дэвидом повествовании – или, возможно, антиповествовании – напрочь отсутствовали сколько-нибудь привычные элементы рассказа. Вместо них читателю предлагалось нечто вроде пространного внутреннего монолога, развивающегося по мере того, как Писатель несется на запад в «почтенном, но отживающем свой век» «фольксвагене», преодолевая «бескрайнее и протяженное ничто», как он называет канадские прерии. Писатель – страдающий от чувства вины, подавленности, «нигилизма обыденности» и переживающий «иллюзорную эйфорию беглеца» – ведет машину и размышляет о двух женщинах в своей жизни. Размышления его представлены в виде долгого и замысловатого потока сознания. Текст романа отличала система усложненных, вычурных образов… не говоря уже о фразах по три страницы длиной, описывающих «завораживающую никаковость равнин» и (а вот это уже интересно!) «напоминающий персиковый компот вкус ее манды».

С трудом продираясь сквозь роман – и поверьте, это был самый настоящий труд, – я не испытала шока от узнавания, которого так боялась вначале. Дэвид не исследовал и не описывал наши отношения сами по себе. Нет, гораздо больше в «Сорока девяти параллелях» меня поразила какая-то болезненность, неоправданная агрессивность книги. Текст был нарочито усложнен, запутан, он заставлял читателя напрягать все силы, чтобы хоть как-то удержаться на плаву в потоке сознания Писателя, следить за головокружительными поворотами его мысли, ориентироваться в бесконечных авторских отступлениях по самым разным поводам, от Витгенштейна[14] до описания пончиков в кофейнях «Тим Хортоне».

Сказать, что мне было любопытно прочитать книгу Дэвида, означало бы не сказать ничего. Она буквально раздавила меня. Вот так живешь, считая, что хорошо знаешь человека. Вы ведете бесконечные разговоры о жизни и искусстве, о всяких важных вещах и вещах неважных, и вы близки, поскольку любите друг друга, – все это дает, казалось бы, основание считать, что ты представляешь, что у него в голове, как он относится к событиям, каким видит мир. А потом… потом… он берет и пишет что-то настолько странное и тревожащее… впрочем, некоторым утешением мне послужило то, что Она почти не походила на меня.

Я с трепетом ожидала нашего очередного свидания. Ведь он неизбежно спросит, что я об этом думаю, – а я не смогла бы ходить вокруг да около. Это не мелочи, дело слишком важное, слишком значительное, чтобы пытаться уйти от ответа. Я просто вынуждена буду сказать ему правду.

Но, появившись у меня в пятницу, Дэвид вообще ни словом не обмолвился о книге. Я приняла его еще более пылко, чем обычно, отчасти из-за чувства вины за то, что я прямо-таки возненавидела его новый роман. Потом мы лежали в постели, и Дэвид долго рассуждал о новой биографии Эмили Дикинсон, рецензию на которую ему заказали в издательстве «Харпер», и о том, как девственность Дикинсон повлияла на ее восприятие мира, и о том, что «После боли особенно острой» по сей день остается одним из эталонных стихотворений в американской литературе, и…

– Дэвид, ты не хочешь узнать, что я думаю о книге? – перебила я.

– А я уже знаю. На самом деле я знал, что ты о ней подумаешь, еще до того, как ты прочитала первую страницу. Потому так и не хотел давать ее тебе.

– Значит, ты писал ее, понимая, что мне она совсем не понравится?

– Мне кажется, я различаю нотку неприязни в твоем голосе, Джейн?

– Я просто озадачена, вот и все.

– А я и не предполагал, что ты так консервативна в отношении к творчеству.

– Ой, прошу тебя. Поверь, я не настолько примитивна. «Я сам вершу свой суд» Микки Спилейна легко читается. «Улисс» Джеймса Джойса читается с трудом. Но эти два романа связывает общее качество: они цепляют. И дело вовсе не в том, гладко написана книга или нужны усилия, чтобы ее осмыслить, при условии, что она цепляет читателя.

– Чего, несомненно, не произошло у тебя с моим романом.

– Концентрация мысли такая, что просто убивает, все эти сумашедшие постмодернистские выверты приводят в бешенство. И потом, когда ты вдруг пишешь что-то типа: «напоминающий персиковый компот вкус ее манды». Нет, Дэвид, ну в самом деле…

– Знаешь, а Полли считает эту строчку шедевром. – От этих слов меня будто окатили холодной водой, а Дэвид продолжал: – Она давно подбивала меня взорвать традиционную систему повествования.

– Стало быть, на ее взгляд, это феноменальный успех.

– Ее похвалы тебе неприятны, правда?

Да, неприятны, потому что я им не поверила, и мне показалось, что Полли давила на Дэвида, убеждая его написать нечто гипермодернистское только для того, чтобы помешать его успеху, не дать развиться блестящему таланту, которому она неустанно завидовала. А еще я чувствовала, что Дэвид – мучаясь виной из-за ее депрессий и из-за романа на стороне – хотел хоть чем-то доставить ей удовольствие. Он говорил ей, будто работает над этой книгой, а сам в это время занимался со мной любовью по три вечера в неделю, вот и решил: а почему бы не облегчить свою вину и не потрафить Полли, ступив на тернистый путь литературного модернизма? Жена одерживает победу на всех фронтах. Она вынудила мужа отказаться от заслуженной популярности ради маргинального эстетизма. Она достойна звания личного секретаря собственного мужа. Главное же, ей удалось уязвить Дэвида, нанести серьезный урон его самооценке. Я понимала: если опубликованная книга пройдет незамеченной, не вызвав отклика, Дэвида ожидает новый творческий кризис, от которого он едва ли сумеет оправиться, и в этом случае он вряд ли еще когда-нибудь возьмется за написание художественного произведения.

Вся эта вереница мыслей пронеслась у меня голове в считаные секунды. Четко представляя себе развязку этой истории, я ощущала свое бессилие, потому что ничего не могла ему объяснить. Высказать честно, что я думаю по этому поводу, означало бы потерять его. Поэтому я сказала:

– Дэвид… как ты и предполагал, это не мой тип литературы. Я рада, что Полли высоко его оценила. И давай будем реалистами – я ведь могу ошибаться в своих оценках.

В тот день мы оказались ближе всего к серьезной ссоре, и, что для меня типично, я погасила конфликт, не дав ему перерасти во что-то ужасное. Вечером Дэвид ушел от меня и унес с собой рукопись. Шли месяцы. Мы продолжали встречаться. К концу января, с приближением срока публикации, Дэвид стал наконец поговаривать о том, что его беспокоит возможная реакция читателей и критиков на книгу.

– Ну, одну вещь ты, я уверена, знаешь уже заранее, – заявила я. – Эстетствующий модернизм во все времена разделял людей. Следовательно, отклики наверняка будут противоречивыми. И в этом нет ничего страшного.

Как показало время, осуществились самые худшие мои предположения. Поскольку это был первый роман Дэвида Генри поело долгого молчания – и поскольку издательство «Пентаметр пресс» пользовалось большим уважением, – книга была встречена пристальным вниманием критиков. И статьи, за исключением одной-двух, были разгромными. Первый отзыв появился в «Атлантик», и их литературный критик (по его собственному признанию, давний поклонник Дэвида) объявил, что он шокирован тем, как Дэвид «грубо взломал свой талант романиста, наделенного чувством стиля, тонким юмором и на редкость обостренным восприятием» и променял все это на «какие-то бессмысленные извивы». «Нью-Йоркер» ограничился одним абзацем на странице «Новое и достойное упоминания»: «Бытописатель университетских кампусов решил пойти по стопам джойсовского Финнегана – и отправился не куда-нибудь, а на канадскую автостраду, ни больше ни меньше! Результатом стала книга, которая кажется пародией на французский nouveau roman[15], хотя сомнительно, чтобы в каком-то из французских nouveau roman вам встретилось такое количество непристойностей, женских гениталий и пончиков под кленовым сиропом… что, по нашему мнению, является признаком истинного мастерства…»

Но окончательно раздавил его «Нью-Йорк тайме». Их критикесса – не стану даже упоминать ее имя, меня до сих пор охватывает гнев, как вспомню ее злобу и беспощадность, – не удовольствовалась тем, чтобы просто потоптать обеими ногами неудачный роман. Нет, оттолкнувшись от него, как от трамплина, она прошлась и по двум предыдущим книгам Дэвида, заявив, что его тогдашний блеск, заслуживший столько похвал, не что иное, как «видимость, жалкая личина, позволявшая автору дурачить жаждущую обмана публику, заставляя ее видеть в нем великолепного эрудита, мечту любой студентки из Рэдклиффского колледжа… а между тем более тщательное изучение его ограниченных и ограничивающих творений обличает заурядного писаку, который, в истинно американском коммивояжерском стиле, сумел втереться в верхние эшелоны научного сообщества… а теперь имел дерзость решить, что у него есть право играть с антинарративной прозой, по-прежнему избегая разоблачения. Если эта абсурдная претензия на роман что-то и демонстрирует, так только одно: Дэвид Генри заслуживает, чтобы его наконец разоблачили».

Иногда от человеческой жестокости просто дух перехватывает. Я читала эту статью в маленьком кафе на Брэттл-стрит. Преодолевая злобную рецензию строчку за строчкой, я поражалась непостижимому и безграничному садизму ее автора. Хорошо, пусть Дэвид написал скверную книгу. Но так распинать человека, так уничтожать его репутацию, называть мошенником и гнусным обманщиком…

Отложив статью, я нарушила одно из твердых правил, о которых мы договорились с Дэвидом, – появляться у него в офисе только в часы, назначенные для консультаций. Когда я пришла на кафедру, его кабинет был заперт, к двери была прилеплена записка, торопливо нацарапанная его рукой:


Меня сегодня не будет.


Вечером Дэвид должен был появиться у меня. Тогда он впервые пропустил наше свидание и не оставил сообщения на моем автоответчике. Я не могла позвонить ему домой, но оставила на его автоответчике в офисе нейтральное, тщательно продуманное сообщение: «Профессор, это Джейн Говард. Мне необходимо переговорить с вами по поводу проблем с расписанием на этой неделе. Не могли бы вы мне перезвонить?» Ответа я не получила.

Прошло два-три дня. Кабинет Дэвида оставался запертым, записка – «Меня сегодня не будет» – продолжала висеть на прежнем месте. Я все сильнее беспокоилась и начала уже впадать в отчаяние, тем более что в те дни по Дэвиду был нанесен очередной убийственный удар. Некий журналист, ведущий в «Нью-Йорк тайме» колонку «Информатор» – собрание эксклюзивных сплетен и слухов, – заинтересовался ядовитыми отзывами на «Сорок девять параллелей» и решил проверить, нет ли у романа предшественников. Какая неожиданность! Он выяснил, что один из типичных образцов французского nouveau roman, «Модификация» Мишеля Бютора, представляет собой поток сознания писателя, совершающего поездку из Парижа в Рим на трансевропейском экспрессе и размышляющего о своих запутанных отношениях с женой и любовницей.

«Да, профессор Генри ссылается на „Модификацию“ в своем запутанном сочинении, – писал газетчик, чье имя даже не стояло под текстом, – когда его герой, от чьего лица ведется повествование, заявляет, что пишет книгу и собирается „перебюторить Бютора“. Но это беглое скрытое упоминание не снимает с Генри вины за намеренное использование полностью всей конструкции и тематики чужого романа в своем произведении. Возможно, конечно, уважаемый профессор сошлется на деконструктивистскую теорию, объясняя данный случай эстетикой высокого модернизма и приемлемостью перераспределения, тогда как мы, на более понятном английском языке, назовем это плагиатом».

Дочитав колонку до конца, я кинулась в университетский книжный магазин и купила перевод романа Бютора. Как и «Сорок девять параллелей», это было усложенное модернистское повествование в стиле потока сознания. Однако за исключением этой основной предпосылки две книги не имели ничего общего, были во всем различны. Между ними имелось чисто внешнее, поверхностное сходство – обе были историями-о-путешествии-мужчины-имеющего-жену-и-любовницу. Если уж на то пошло, любое литературное произведение в той или иной степени повторяет сюжет какого-то другого произведения, написанного ранее. Только продажный газетчик в погоне за жареными фактами, пришедший в восторг от возможности опорочить талантливого человека, мог представить дань уважения как плагиат.

Я снова попыталась дозвониться Дэвиду в офис. Я позвонила даже секретарю кафедры, миссис Кэткарт. Старательно подбирая нейтральные выражения, я попросила, если она будет говорить с профессором Генри, передать ему, что я считаю обвинение в плагиате совершенно абсурдным.

Миссис Кэткарт – ей было около шестидесяти, а секретарем на кафедре она работала с начала 1970-х – перебила меня:

– Боюсь, что в университете придерживаются иной точки зрения, так как с сегодняшнего дня профессор Генри временно отстранен от работы до выяснения обстоятельств дела, пока факультетская комиссия не разберет обвинение в плагиате.

– Но это же нелепость. Я прочитала тот второй роман, ни о каком плагиате и речи быть не может.

– Такова ваша интерпретация, мисс Говард, – произнесла миссис Кэткарт. – Комиссия факультета собирается…

– Пригвоздить его к позорному столбу за то, что у него столько недоброжелателей…

И снова она прервала меня:

– На вашем месте я не стала бы делать подобные заявления публично… если вы хотите помочь профессору Генри. Это может побудить людей строить домыслы.

– Какие домыслы? – не поняла я.

Но она не стала отвечать, только добавила:

– Я предполагаю, что профессор Генри затаился и уехал из Кембриджа. Вы можете позвонить его жене, если хотите.

У ж не скрытое ли ехидство прозвучало в ее голосе? Не хотела ли она сказать этим: Я тебя раскусила? Но мы же были так дьявольски бдительны, так осмотрительны! Нет, нет, это просто ее скверная натура, ибо миссис Кэткарт была известна на весь факультет тем, что умела смущать людей и ставить их в неловкое положение.

– У вас есть его домашний номер? – продолжала миссис Кэткарт.

– Нет.

– Удивительно, что вы его до сих пор не знаете, проработав четыре года рука об руку с профессором.

– Я никогда не звоню ему домой.

– Понятно. – В ее голосе появились ледяные нотки. И я поскорее закончила разговор.

Сразу после этого я позвонила Дэвиду домой. Трубку не брали, автоответчик не был включен. Возможно, Полли поехала вместе с ним в Мэн? Там у него был небольшой домик недалеко от Бата[16], мы никогда там не были – уж очень это маленький поселочек, где все всё видят, все всех знают. Если Полли там с ним, а я вдруг появлюсь…

Но если он в Мэне один…

Я разрывалась на две части: одна умирала от желания поскорее взять напрокат машину и лететь туда, но другая, более осторожная моя сторона советовала не делать таких резких движении, и не только из-за Полли, которая могла оказаться там с Дэвидом, но и потому, что я чувствовала (или, по крайней мере, надеялась), что Дэвид сам на меня выйдет, когда это станет ему необходимо.

Но он на меня не выходил, не было никаких известий от него, я не представляла, в каком состоянии он сейчас находится. Так прошел день, потом второй, третий… Я звонила ему домой по несколько раз на дню. Ответа не было. Я снова обратилась к миссис Кэткарт. «Никто не знает, где он сейчас» – вот и все, что она мне поведала. Я позвонила Кристи, договорилась о встрече, собираясь напиться: вечер с Кристи частенько этим заканчивался. Она была в курсе всевозможных факультетских сплетен и рассказала мне, что как минимум трое из коллег Дэвида (Кристи знала их имена) обратились к декану, требуя его увольнения за нарушение профессиональной этики, и получили уверения в том, что, если подтвердится факт плагиата, декан удовлетворит их требование.

– На факультете есть горстка отпетых подонков, – рассказывала Кристи, – которые давно уже точили зуб на беднягу. Они ненавидят его еще с семидесятых, они тогда начинали все вместе, но Дэвид Генри был слишком талантливым, слишком выделялся на фоне их беспросветной серости. И еще они ненавидели его за популярность, ведь все студенты рвутся попасть именно к нему. Так что сейчас, поверь, они злорадствуют и потирают руки, наблюдая, как он пытается спасти свою профессиональную репутацию.

– Я почти уверена, что он уехал в свой загородный дом в Мэне.

– Если это так, он там в полном одиночестве.

– Откуда ты знаешь? – Я не смогла скрыть удивления.

– А я поболтала с миссис Кэткарт, и она мне донесла, что, когда все это дерьмо приключилось, Генри жутко поскандалил с женой – обвинил ее в том, что это она уговорила его написать дрянную книжку, кричал, что она всегда старалась вставлять ему палки в колеса.

О господи!

– А Кэткарт откуда все это взяла?

– Мадам Генри ей нажаловалась. Похоже, полоумная Полли любит поболтать по телефону со старой ведьмой, посудачить о своем неслухе муже. А Кэткарт ее подзуживает, выспрашивает, потому что информация – это власть, правильно?

– Ну, а зачем тогда ведьма предложила мне позвонить жене Дэвида и спросить, куда он делся?

– Потому что она обожает ставить людей в тупик, вот почему. И еще потому, что – как и все прочие на кафедре – она подозревает, что у тебя и профессора Генри был довольно долгий романчик.

Эта новость заставила меня вздрогнуть. О нас знали. Все знали.

– Какая дикая чушь, – выговорила я.

– Я предполагала, что именно так ты и ответишь, – отозвалась Кристи. – Вот почему, хоть ты мне и очень нравишься, я не могу в полной мере назвать тебя другом. И это не пустая болтовня. Но ты знаешь…

– Я знаю, что люди распространяют массу гнусных инсинуаций, но это просто неправда.

– А я знаю, что ухожу, – Кристи бросила на столик несколько монет, – потому что не собираюсь сидеть здесь и слушать твое вранье.

– Я не вру, – невнятно пробормотала я, растягивая слова. Выпитое придавало мне храбрости, побуждая отстаивать свою правоту.

– Кончен разговор, – бросила Кристи. – Но сделай одолжение, позаботься о своем мужике. Утром, как проснешься, бери машину и поезжай к нему в Мэн. Ты ему сейчас нужна.

Я не помню, как говорила таксисту свой адрес, расплачивалась, как поднималась по лестнице в квартиру, не помню, как разделась и упала на кровать. Помню только, как наутро проснулась в восемь часов, проклиная себя за то, что так перебрала. Мне не хотелось даже задумываться о вчерашних словах Кристи, и не только относительно моей скрытности и нечестности по отношению к ней (это верно, кругом виновата), но и об ужаснувшем меня факте, что на кафедре, оказывается, догадывались о наших с Дэвидом внеслужебных отношениях и с удовольствием перемывали нам кости.

Я выскочила из-под ледяного душа. Оделась. Соорудила себе кружку кофе и, позвонив в «Эйвис»[17], договорилась о том, что через полчаса заберу приготовленную машину в их представительстве в Кембридже. Приняла две таблетки алка-зельтцера, запив их еще двумя кружками обжигающего кофе. Я уже бросала в дорожную сумку вещи, когда зажужжал домофон.

Дэвид!

Я опрометью понеслась вниз, распахнула дверь, но там стояла Кристи. По одному ее взгляду – смесь тревоги и страха – я сразу поняла, что случилось что-то ужасное.

– Может, пойдем к тебе? – спросила она.

Мы поднялись по ступеням и вошли в квартиру. Я первым делом выключила кофеварку, потом повернулась к входной двери. Кристи стояла там, вцепившись пятерней в дверную ручку, будто хотела ее отломать.

Вот когда я поняла. С того момента, как ее испуганная физиономия появилась в дверном проеме… Я поняла.

– Дэвид? – прохрипела я шепотом.

Она медленно кивнула. А потом:

– Его сбила машина, насмерть, вчера.

Потребовалось некоторое время, чтобы вникнуть в смысл сказанного. Я обнаружила, что стою, ухватившись за край плиты. Мир вдруг стал очень тихим, очень маленьким. Кристи продолжала говорить, но я не обращала на нее внимания.

– Он катался на велосипеде вдоль пляжа, там у себя, в Мэне. Во второй половине дня. Слепящее солнце и тени. Он ехал по проселочной дороге, выехал грузовик, ну и… – Она сделала паузу. Потом: – Они там думают, это был несчастный случай.

Сейчас я вдруг снова стала слышать ее очень отчетливо.

– Что ты сейчас сказала?

– Водитель грузовика…

Она замолчала.

– Говори, – прошептала я.

– По словам миссис Кэткарт, грузовик ехал по противоположной от Дэвида стороне улицы. Водитель видел, что навстречу едет велосипедист. Но потом Дэвид вдруг вильнул прямо ему под колеса. И…

Я выпустила плиту. Присела на подвернувшийся кухонный стул. Прижала ладони к глазам и изо всех сил надавила. Но сознание не отключалось.

Подошла Кристи, обхватила меня руками. Но я не хотела, чтобы меня утешали. Я не хотела, чтобы кто-то разделял со мной утрату. В первые же шоковые мгновения, когда я только узнала обо всем, в голове зазвучал тихий голос, велевший быть осторожнее и следить за собой. Впадешь в истерику, и они тут же обо всем догадаются.

Я передернула плечами, сбрасывая руки Кристи. Я сказала:

– Думаю, мне нужно побыть одной.

– Вот это тебе нужно в последнюю очередь, – возразила она.

Я встала, намереваясь пойти в спальню:

– Спасибо тебе, что пришла и сказала мне.

– Джейн, тебе не нужно притворяться и изображать…

– Изображать? Что? Мне нечего изображать.

– Трах-тарарах, да ведь твой любовник только что погиб.

– Давай поговорим завтра.

– Нет, если ты даже сейчас не можешь…

Я прикрыла за собой дверь спальни. Села на кровать. Я почти ждала, что Кристи ворвется следом, начнет упрекать меня за все мои провинности, и особенно за то, что я даже не могу поговорить с ней в самую тяжелую минуту моей жизни.

Но шумной драматичной сцены не последовало. Вместо этого я услышала, как отворилась входная дверь, потом закрылась – и в квартире воцарилась тишина.

То, что последовало, удивило меня саму. Я как будто начала действовать на автопилоте. Я резко встала. Схватила дорожную сумку и пошвыряла в нее что-то из одежды. Вызвала такси. Доехала до «Эйвис» и взяла заказанную машину. И выехала из Кембриджа, направляясь на север по магистрали номер 1, потом по федеральной автостраде 95 в Мэн.

Зачем я это делаю? Я понятия не имела. Все, что я знала, – мне нужно увидеть место, где он погиб.

В город Бат я приехала около часу дня. Я остановилась на заправке и расспросила, как добраться до Попхэм Бич. Дорога на восток, к океану, проходила по открытой местности, типичной для Новой Англии: зеленые холмистые поля, обшитые белыми досками дома, старые красные сараи, пахнущие солью фьорды. Я замечала каждую мелочь, каждую деталь этой дороги, по которой он ехал в день своей смерти. От Бата до Попхэма я доехала минут за тридцать. Автомобильная стоянка была пуста. Я была единственной, кто прикатил на пляж в этот тоскливый майский день, с небом цвета грязной известки. По тропинке, вьющейся между дюн, я спустилась к воде. Все, что Дэвид рассказывал мне о Попхэме – а он частенько о нем говорил, – оказалось фотографически точным.

– На три мили непрерывный песчаный пляж, нетронутый, часто безлюдный, с лучшим видом на океан во всей Новой Англии. Когда бы я ни оказался в Мэне – ив разладе со всем миром, – я отправляюсь гулять по пляжу Попхэма и гляжу на бескрайние просторы Атлантики… и неизменно появляется чувство, что не все еще кончено, выход найдется, что есть какие-то возможности, выходящие за рамки быстротечной жизни.

Я стояла на песчаном берегу и таращилась на Атлантику, слушая голос Дэвида, который мне все это рассказывал. И невольно рассуждала: видимо, два дня назад ситуация казалась ему настолько непереносимой, неисправимой, что просторы Попхэма не утешили его, а привели к самому краю. И не потому только, что они слишком прекрасны, нет, они отчего-то не оказали на него обычного магического целительного воздействия. Допустим, их суровое, эпическое величие не утешило его, а, напротив, обострило ощущение обреченности. Допустим, он настолько пал духом, получая удар за ударом со всех сторон, что давящее великолепие этих вод оказалось слишком трудно выдержать. Допустим, он прикрыл глаза, не вслушиваясь в ритмичный рокот волн, не вглядываясь в блестящую поверхность океана, и подумал: Если уж я не могу смотреть даже на это…

Лично для меня это оказалось непомерно тяжело – глядеть на воду и одновременно размышлять о том, через что должен был пройти Дэвид в последние часы своей жизни. Поэтому я вернулась к машине, выехала с парковки и, сверившись с указателем, повернула направо, к дачному поселку. На полпути к нему дорога сужалась, перегороженная дорожными конусами с натянутой между ними лентой. Я остановила машину и вышла. Расставленные полицией конусы с лентой образовывали вытянутый прямоугольник – будто длинный гроб, примерно футов пятнадцать на четыре. Я сглотнула подступивший к горлу комок и посмотрела вниз, на асфальт. Там ясно виднелись следы от колес пытавшегося затормозить грузовика, по широким отпечаткам шин можно было представить, какая громадина сшибла Дэвида. Я зашла внутрь ограждения и уставилась под ноги. Обочина, поросшая местами вытоптанной травой, была заляпана грязью. Всмотревшись пристальнее, я различила высохшие следы крови на границе асфальта и почвы. Одно пятно было больше других – крупная клякса, из которой, кажется, сочился длинный тонкий ручеек.

Я зажмурилась, смотреть на это было невозможно. Но ты приехала сюда именно для того, чтобы увидеть. Я распрямила спину, вышла на середину дороги и обратила внимание на то, насколько узкая в этом месте полоса асфальта. Я изучала его поверхность, прохаживаясь взад и вперед, вглядывалась, надеясь что-то найти…

Вот оно! Там, прямо у меня под ногами, обнаружилась выбоина. Не очень большая выбоина – около фута в диаметре, – но расположенная именно там, где я и предполагала, примерно футах в двенадцати перед оцепленным участком. У меня в голове выстраивался сюжет. Дэвид ушел с побережья и ехал вдоль дороги, причем на скорости. Он увидел грузовик, двигавшийся навстречу. Предусмотрительно направился с дороги на обочину. Но тут его переднее колесо попало в выбоину, он выпустил руль велосипеда и был выброшен на дорогу, а там…

Вот как было дело. Именно так все и случилось. Это несчастный случай. Непредсказуемый, неожиданный – стечение разрозненных обстоятельств, которые так трагично сложились, что привели в беде.

Теперь я была уверена, что это не самоубийство, да и не могло им быть, на самом деле Дэвид просто оказался не в то время и не в том месте.

Я вернулась к машине. Облегчения не наступало, тяжесть на душе нисколько не уменьшилась, уверенность в том, что произошел несчастный случай, не смягчила боль утраты. Все, о чем я могла думать, это: Почему ты здесь? Ну ладно, ты доказала себе то, что хотела доказать. Что дальше?

Дальше… ничего. Надо ехать обратно в Бостон. А потом?..

Но, не успев повернуть назад, я решила, что нужно побывать у Дэвида дома. Я проезжала мимо него на пути в Попхэм – и сразу безошибочно узнала, ведь Дэвид так подробно рассказывал и о доме, и о деревне Уиннеганс, где он был расположен.

Добравшись до места, я сначала остановилась в конце подъездной дорожки и, высунув нос из окна, убедилась, что рядом нет припаркованных автомобилей. Тогда я подъехала к самому дому. Он был точно таким, как мне описывал его Дэвид: компактный, двухэтажный с фасада и одноэтажный с противоположной стороны, он располагался на возвышении, с видом на море. Я обошла дом кругом, остановившись у окна комнаты, в которой безошибочно опознала кабинет Дэвида: маленькая, просто обставленная, с письменным столом, книжной полкой и одной из старомодных пишущих машинок, которые у него имелись (он упорно отказывался набирать на компьютере что-либо, за исключением учебных материалов). Письменный стол был развернут к стене, так же, как и в его гарвардском кабинете: «Иначе я стану глазеть в окно и отвлекаться на происходящее на улице». Меня начала бить дрожь. Но я заставила себя сесть в машину и, выехав на шоссе, притормозила у магазинчика как раз напротив дома Дэвида, чтобы купить бутылку воды.

Или, по крайней мере, так я себе это объяснила. Пожилая, сурового вида женщина за прилавком окинула меня скептическим взглядом, которым, возможно, встречала всех приезжих, оказавшихся в их краях не в сезон.

– Здрасьте, – безучастно проскрипела она. – Хотите чего-то?

Я попросила воды с газом и номер местной газеты.

Расплатившись, я заговорила:

– Я гуляла сейчас по пляжу в Попхэме и увидела полицейские машины. Там случилось что-то?

– Один тип катался на велосипеде и угодил под грузовик, – ответила продавщица, протягивая сдачу.

– Несчастный случай?

– Если человек едет по другой стороне, а потом разворачивает свой велик и катит прямо под колеса, это не несчастный случай.

– Вы знали этого человека?

– Конечно знала. Профессор из Бостона, у него тут дом через дорогу. Симпатичный такой, приветливый. Никогда бы не подумала…

– Но как вы можете быть уверены, что это было…

Она уставилась на меня пристально и неприветливо.

– Вы уж не журналистка ли какая? – спросила она.

– Мне просто интересно. – Мой голос выдал волнение.

– Вы были знакомы с профессором?

Я помотала головой.

– Знаете Гаса?

– Кто такой Гас? – не поняла я.

– Гас – мой троюродный брат, это он был за рулем того грузовика. Он в полном трансе от того, что случилось. Ведь он водит тут грузовик с рыбой, почитай, двадцать лет. Ни разу ни одной аварии. У бедняги просто крышу снесло, не может снова взяться за баранку. Говорит, что видел, как профессор жал себе на педали впереди, а потом, когда они уж почти поравнялись, профессор вдруг резко свернул прямо перед ним. Как будто нарочно… как будто хотел, чтобы его сбили.

– Но он же мог попасть колесом в выбоину и…

– Если Гас говорит, что он свернул ему под колеса, значит, свернул. Гас немного тугодум, но одно я о нем знаю точно: он вообще никогда не врет.

Я вышла. Села в машину, выехала на шоссе. Где-то южнее Портленда пришлось остановиться: я так рыдала, что не могла вести машину.

Если Вас говорит, что он свернул ему под колеса, значит, свернул.

Я очень хотела верить собственной версии – той, которая возникла у меня на месте происшествия. Но теперь я располагала противоречащей этому информацией, полученной от непосредственного участника события.

Возможно, из-за этого я и ревела в три ручья – не просто потому, что ощущение утраты настигло меня наконец и ударило со всей силы, но и оттого, что такими неясными, двусмысленными были обстоятельства гибели Дэвида.

Возвратившись к вечеру в свою кембриджскую квартиру, я обнаружила в почтовом ящике простую белую почтовую открытку. С одной стороны я увидела свой адрес, выведенный торопливым почерком Дэвида, и почтовый штемпель города Бата, штат Мэн. На другой стороне были написаны три слова:


Прости меня.

Дэвид.


Я поднялась к себе и села за маленький обеденный стол. Положив перед собой открытку, я долго сидела, не сводя с нее глаз. Голова у меня шла кругом. Его последнее послание мне. Но что он хотел мне сказать? Прости меня… потому что я собираюсь покончить с собой? Или: Прости меня… за суматоху, которые я устроил? Или: Прости, что не послушал тебя с книгой? Или: Прости меня за то, что исчез, ничего не сказав? Или…

Ничего определенного. Никаких ответов. Все еще больше запуталось.

Прости меня.

Захлопнув дверь и отгородившись от мира, я снова разревелась во весь голос, как идиотка. На сей раз слезы были не просто реакцией на осознание утраты – утраты, болью от которой я ни с кем не могла поделиться. Скорее они были вызваны еще и самой настоящей бессильной яростью. Я была в бешенстве из-за Дэвида – не потому, что он погиб, а потому, что решил успокоить свою совесть, отправив мне эту клятую открытку и ничего этим посланием не прояснив, а лишь еще больше запутав и без того непонятную ситуацию.

Прости меня.

В последующие дни мой гнев слегка утих, на смену пришли неизбывная тоска и уныние. Мне позвонила миссис Кэткарт – сама любезность и предупредительность, – сообщила, что на кафедре все скорбят по поводу кончины профессора Генри (ложь), что в ответ на публикацию журналиста из «Нью-Йорк тайме», выдвинувшего обвинение в плагиате, поднялась волна протеста (снова ложь), что она думала обо мне в это трудное время, потому что знает, как мы были близки с профессором.

– Это правда, – отреагировала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Он был прекрасным консультантом и руководителем… и хорошим другом.

Но, не успев добавить «И не более того», я велела себе замолчать. Если слишком энергично возражать, можно себя выдать.

– Вам следует знать, что полиция Мэна констатировала происшедшее как несчастный случай, – продолжала она. – Я просто подумала, может быть, вам любопытно узнать.

– Мне не любопытно, – автоматически произнесла я, а сама подумала: почему они не поверили свидетельским показаниям водителя Гаса? Или, может быть, Гаса уговорили описать все именно так: «Велосипедное колесо попало в яму, и, не успел я опомниться, его отбросило прямо мне под машину», – чтобы избежать лишних осложнений, разом покончить со всеми неясностями и трудными вопросами. Позднее до меня дошли кафедральные слухи, что смерть Дэвида от несчастного случая дала возможность жене получить его страховку. Возможно, полиция остановилась на варианте несчастного случая, желая хоть немного облегчить страдания горемыки водителя и семьи Дэвида.

Но я знала истину. И она гласила: в этом нет истины. Это как у Элиота[18] в поэме «Полые люди»: «Между помыслом / И поступком / Падает тень»[19].

Прости меня.

Конечно, Дэвид, я прощаю. Но вопросов от этого не становится меньше, тени не удается разогнать.

На похоронах присутствовали только близкие. Тело Дэвида кремировали, а пепел развеяли над океаном, рядом с его домом. Узнав об этом – от миссис Кэткарт, разумеется, – я невольно вспомнила рассуждения Дэвида о том, насколько все преходяще в этом мире:

«Мы вовсю стараемся пометить все вокруг своим именем, любим говорить о значительности и долговечности всего, что мы делаем, а на самом-то деле все мы здесь только транзитные пассажиры. И после нас мало что остается. Когда мы уходим, только память окружающих на время удерживает нас здесь. А когда уходят и они… Вот почему, когда я умру, хочу, чтобы мой прах развеяли над водой. Потому что рано или поздно все уплывает…»

Все на кафедре держались со мной участливо. Заведующий, профессор Готорден, лично позвонил мне и пригласил зайти к нему на беседу. Я собралась с духом. Но он оказался образцом тактичности. Говорил о случайности, трагической гибели Дэвида и о том, что обвинение в плагиате оказалось всего лишь «измышлением борзописца». Но хотел, чтобы я знала, что Дэвид всегда в высшей степени положительно отзывался обо мне и моей работе, и теперь он сам не прочь взять на себя руководство моей диссертацией, если это предложение для меня приемлемо.

С чего это глава кафедры вдруг решил стать моим руководителем, особенно если учесть, что его специальность – ранняя, а не современная американская литература? Хотел заткнуть рты тем, кто распространял сплетни о наших отношениях с Дэвидом? Решил до поры до времени держать меня под контролем? Я понятия не имела. Если профессор Готорден не желает неприятностей и выяснений, если его устраивает неопределенность, я спорить не стану. Я ведь уже выяснила, что у неопределенности есть свои преимущества.

Я с головой ушла в работу, писала по две страницы диссертации в день, не отходила от компьютера по шесть дней в неделю. Я нигде не появлялась, ходила только два раза в месяц на часовые встречи с Готорденом, все остальное время проводила в библиотеке или дома. На следующие девять месяцев я исчезла из жизни. Помимо Кристи моей жизнью в Гарварде был только Дэвид. А так как Дэвида не стало…

Но мне нравилось одиночество. Нет, неверно: мне требовалось одиночество… требовалось время на… на то, наверное, чтобы предаться горю. Но еще было просто необходимо как-то перезагрузить мозги и упрятать смерть Дэвида в дальний ящик с надписью: «Доступ запрещен». Никто не мог запретить мне тайно скорбеть и оплакивать Дэвида, но при этом я должна была принять факт его смерти, смириться с его безвозвратным уходом. И я была исполнена решимости никого не допускать к своему горю, никому и никогда не показать, какую тоску испытывала на самом деле.

Вскоре после похорон прошла бурная обличительная кампания, как в Гарварде, так и в прессе, касавшаяся сотрудников кафедры английской литературы, подвергших Дэвида несправедливой травле. Игра на сей раз была честная, достойная «Гарвард Кримсон»[20], и в результате подонки, что жаждали его крови, были с позором изгнаны. Но что это меняло теперь? Дэвид не встал из гроба. Три месяца спустя после «несчастного случая» в часовне университета отслужили панихиду. Я, конечно, присутствовала. После службы, когда народ стал расходиться, многие потянулись к Полли, а я, задержавшись у двери в часовню, наблюдала за происходящим. В этот миг Полли осмотрелась, и так случилось, что взгляд ее упал на меня. Вдова оглядела меня холодно, но спокойно, за этим последовал быстрый короткий кивок-приветствие. Потом она отвернулась к друзьям, столпившимся вокруг. Хотела ли Полли показать, что ей известно обо мне? Но почему после ледяного взора мне был адресован кивок едва ли не сочувственный – неужели она признавала существующую между нами связь и роднящую нас утрату? Может быть, я пыталась вложить слишком многое в пятисекундный обмен взглядами. Не исключено, что она просто отвела в мою сторону глаза, пытаясь сохранить самообладание в этот непростой момент. А кивок, возможно, был всего лишь нейтральным приветствием: «Здравствуйте… кем бы вы ни были».

Нам никогда не узнать, что в действительности кроется за невысказанным. Жест, выражение лица могут иметь любое значение, все зависит от интерпретации. Точно так же подчас невозможно досконально узнать истинные причины катастрофы. Следовательно, вступив на путь недосказанности, можно оградить себя от многого.

Вот чему научила меня смерть Дэвида. Если ни в чем не сознаваться, окружающим остается лишь строить догадки. Доказательств у них нет. Если тщательно хранить тайну, она на самом деле остается тайной. Эта мысль некоторым образом меня утешала, и не только потому, что в ней я увидела основу оборонительного щита, необходимого для дальнейшей жизни в Гарварде, но и потому, что она каким-то образом помогла разложить по полочкам все мои переживания, все отчаяние и гнев, позволила справиться с бушующими в душе демонами. Я почти не позволяла себе отвлекаться от работы над диссертацией. Профессор Готорден – а он прочитывал главу за главой по мере их появления на свет – был, казалось, доволен результатами. Когда я закончила, он выразил восхищение тем, что я сумела сделать это на шесть месяцев раньше официально установленного срока.

– Мне просто удалось как следует сосредоточиться, – объяснила я.

Обычно между написанием диссертации и ее защитой проходит четыре месяца. Но Готорден, явно желая ускорить процесс, сообщил мне, что назначит защиту до того, как члены ученого совета разъедутся на летние каникулы. На защите членами кафедры было задано всего три вопроса по поводу моей работы «Инфернальная двойственность: смирение и противление в американской литературе». Они касались влияния Эмиля Золя на творчество Драйзера и прогрессивной политической мысли в «Джунглях» Эптона Синклера. Один из профессоров довольно язвительно прошелся насчет моей тяги к поиску социально-экономического контекста решительно во всех рассматриваемых произведениях (это я легко парировала), другой выразил сомнение в том, не слишком ли «беллестристичен» мой стиль для научной работы… и вот уже я выхожу после защиты, отнюдь не уверенная в том, что мне удалось быть хоть немного убедительной.

Через неделю я получила официальное уведомление от Готордена о том, что защита диссертации прошла успешно и мне присвоена ученая степень доктора философии[21]. Внизу отпечатанного на принтере письма были две строчки, приписанные от руки:

Для меня было истинным удовольствием работать с вами. Желаю успеха.

И инициалы Готордена.

Было ли это вежливым способом сказать мне: «А теперь ступай на все четыре стороны»? Не потому ли он организовал мне стремительную, без проволочек, защиту, чтобы поскорее вычеркнуть меня из жизни кафедры и своей? Или это снова лишь одно из различных толкований, возможных для этих десяти слов? Неужели в мире всегда все так запутанно и допускает множество интерпретаций?

Спустя несколько дней после получения письма от Готордена мне позвонили из Гарвардского бюро по трудоустройству выпускников и пригласили на беседу. Сотрудница, встретившая меня – деловитая дама лет сорока по имени мисс Стил, – сообщила, что в Висконсинском университете в Мэдисоне только что открылась вакансия – освободилось место старшего преподавателя.

– Это редкий случай, когда впоследствии возможно будет заключить бессрочный контракт, и Висконсинский университет, как вы знаете, числится в ряду лучших государственных вузов.

– Я готова ехать на собеседование.

Двумя днями позже я вылетела в Мэдисон. Заведующий кафедрой – довольно издерганный тощий человек по фамилии Уилсон – встретил меня в аэропорту и по дороге в университет изливал мне душу. Он многословно рассказывал о том, что вакансия освободилась потому, что старший преподаватель внезапно проявил нездоровый интерес к студентке и был уволен; что необходимо найти еще одного человека – некому читать средневековую литературу, так как женщина, что вела этот курс в течение двадцати лет, допилась до того, что угодила в реанимацию, а…

– Ну, что тут скажешь? – подвел итог Уилсон, – Перед вами самая типичная ни на что не способная кафедра английской литературы.

Ближе к вечеру я сидела за столом для переговоров в административном здании, где со мной беседовали сам Уилсон и еще четыре сотрудника кафедры. В глаза мне бросилась подавленность будущих коллег, они выглядели одновременно и вялыми, и настороженными. Они бросали на меня оценивающие взгляды, как бы прикидывая, не слишком ли я высокого мнения о собственном уме, представляю ли для них угрозу или позволю себя подмять. Мне задали вопрос о скандале, из-за которого один из преподавателей вынужден был оставить свой пост.

Осторожно, предостерегла я себя, после чего ответила:

– Трудно судить, ведь я не знаю подробностей.

– Но что вы вообще думаете о правилах, запрещающих интимные отношения между студентами и членами преподавательского состава? – настаивала та же женщина.

Уж не известно ли ей обо мне и…?

– Это недопустимо, – ответила я, глядя ей прямо в глаза. Больше эта тема не затрагивалась.

Вечером я летела назад, в Бостон, вспоминая, как Дэвид однажды сказал мне: «Если когда-нибудь решишь стать университетским преподавателем, вспомни избитую, но освященную веками истину – в университетской среде все только и делают, что грызутся между собой, а причина одна – мало платят».

Дэвид. Бедный мой, чудесный Дэвид.

А я еще собираюсь войти в тот самый мирок, который довел его до смерти…

Поэтому, когда через три дня мне позвонили из Висконсина и сообщили, что я принята на работу, я сказала заведующему кафедрой, что отказываюсь от нее.

– Но почему же? – оторопел он.

– Я решила зарабатывать деньги, – объяснила я. – Серьезные деньги.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

Деньги… вообще-то я никогда не придавала им большого значения. До момента, когда я начала зарабатывать всерьез, по-взрослому, я о них, по сути дела, вообще не думала. Как я понимаю сейчас, отношению к деньгам – к тому, как ими распоряжаться и как они распоряжаются нами (а такое рано или поздно неизбежно происходит), – люди учатся очень рано. Когда я была подростком, мы с мамой вынуждены были жить весьма скромно, так как в качестве алиментов отец перечислял нам ничтожную сумму. В старших классах я была известна как «дочка библиотекарши». В отличие от большинства других ребят в Олд Гринвиче, у меня не было собственной машины, я не говорю уж о членстве в загородном гольф-клубе (ведь Олд Гринвич – такое место, где мальчикам дарят первый набор клюшек для гольфа, когда им исполняется одиннадцать). Уже тогда я начала осознавать, что это не смертельно – не иметь автомобиля и не проводить уик-энды на особой территории для избранных. И все же о некоторых преимуществах, обеспечиваемых деньгами, я мечтала – прежде всего, мне хотелось бы иметь возможность не обращаться с просьбами к маме, которая и без того переживала из-за своей низкой зарплаты и неспособности сделать для меня больше, хотя я постоянно уверяла ее, что мне ничего не нужно сверх того, что я имею.

Удивительно, как складываются стереотипы поведения, а мы и наши близкие даже не замечаем, в какие моменты и под влиянием чего они формируются. Мама мучилась виной из-за нехватки денег. Я чувствовала себя виноватой перед мамой за то, что ее это мучило, а еще мне было больно и стыдно за отца из-за его скаредности. Я старательно добивалась стипендии (и находила мелкие подработки) для того, чтобы хоть немного облегчить мамино финансовое бремя и одновременно доказать отцу, что могу сама постоять за себя в этом мире.

Потому и получилось, что, учась в колледже, я пятнадцать часов в неделю работала в библиотеке, обеспечивая себя карманными деньгами. Во время учебы в аспирантуре Гарварда я, чтобы немного увеличить свои доходы, преподавала первокурсникам вводный курс литературной композиции. А из-за того, что в нашей жизни все было скудно, в обрез, я приучила себя к экономии. Стипендия моя, за вычетом книг и расходов на обучение, составляла семьсот долларов в месяц. Комната обходилась в пятьсот, так что в итоге, вместе с жалованьем за лекции для первокурсников, на руки я получала четыреста баксов в месяц на все про все. Как правило, я готовила и ела дома. Одежду покупала в дисконтных магазинах. Дважды в неделю даже позволяла себе сходить в кино. Для передвижения по Кембриджу и Бостону я прекрасно обходилась метро. Мне никогда ничего не хотелось, у меня не возникало чувства обделенности… потому что, по сути дела, я ни к чему и не стремилась.

В этом весь секрет того, как жить, не имея много денег. Надо просто понять, что, в сущности, для того, чтобы жизнь была интересной, требуется совсем чуть-чуть. Только начав зарабатывать всерьез, вы обнаруживаете потребность в таких вещах, о которых раньше и не помышляли. А стоит получить их, тут же появляются навязчивые мысли и обо всем прочем, чего у вас до сих пор еще нет. Потом вас охватывает отчаяние. Вы задаете себе вопрос – как же это, черт подери, вышло, что вы так подсели на эту потребность приобретать? – потому что знаете: потакая своим потребностям, вы одновременно обманываете себя и, прикидываясь, будто серьезно увлечены этой ерундой, пытаетесь подавить внутренние сомнения и уныние.

Деньги… Самая хитрая штука в жизни – с помощью этого мерила мы ведем счет удачам и провалам, по нему определяем, чего мы стоим, с их помощью надеемся изменить свою судьбу. Деньги – всеобщее глобальное заблуждение.

Но в те первые месяцы, когда я приступила к работе во «Фридом Мьючуал», эти самые деньги показались мне потерявшим голову влюбленным, который вознамерился открыть мне другой, свежий взгляд на этот мир. Пора покончить с жесткой экономией, долой эту серость и бедность. Вперед к радостям красивой, обеспеченной жизни, я могу позволить себе все и буду игнорировать цифры на ценниках.

Деньги… К собственному немалому удивлению, я быстро привыкла к пьянящим радостям, которые они дарили, и к тем перспективам, которые они передо мной открывали.

Деньги… В какой-то мере это была и игра.

По крайней мере, именно так смотрел на них Брэд Пулман.

Брэд Пулман был председателем правления «Фридом Мьючуал». Брэду было ближе к сорока; сын дантиста с Лонг-Айленда, бывший «чокнутый ботаник», по собственному определению, ныне он занимался тем, что давал прикурить этому миру, с тех самых пор, как открыл для себя деньги. Он учился в Мидлбери, потом окончил Гарвардскую школу бизнеса, после чего нашел лазейку в «безопасный и бесконфликтный мир фондов взаимных инвестиций».

– Первые тридцать лет своей жизни я только тем и занимался, что старался избегать риска. Уверяю тебя, Джейн, страх – это Большая Помеха в Жизни. – Замечу, он произносил эти слова именно так, с заглавных букв. – Страх, и только он один, удерживает тебя, не позволяя добиться успеха и вести такую жизнь, которой ты достоин. А самое коварное в страхе – то, что он нескончаем и от него почти невозможно избавиться. Мы сами творим свои страхи, и они связывают нас по рукам и ногам, не позволяя двигаться вперед.

Да, Брэд Пулман частенько разглагольствовал вот так, разражался монологами в стиле проповедника, апологета самосовершенствования. Это, по его же собственным словам, «входило в пакет». Он считал себя живым свидетельством того, как «Необходимо Одолеть все Негативное». Все в компании знали эту доктрину под сокращенным названием «НОН».

– А знаете, мне нравится, – произнес Брэд, впервые услышав эту аббревиатуру. – Если не считать того, что звучит похоже на французское non[22], а я, как любой уважающий себя американец, на дух не переношу сраных французишек.

Сам Брэд применял доктрину «НОН» буквально ко всему в жизни. Он избавился от первой жены («классический недолговечный ранний брак»), поняв, что не в силах больше выносить ее «тупой негативизм». Он избавился от отжившего свое имиджа провинциала, не говоря уж об излишней полноте. Пятьдесят фунтов были сброшены благодаря жесткой диете и не менее жесткому персональному тренеру по фитнесу. С вновь обретенным лоском невесть откуда явилась и потребность одеваться с иголочки, изображая денди.

– Признаю с удовольствием, что в моем доме за пять с половиной миллионов долларов, что на Бикон-хилл, висит ни много ни мало пятьдесят костюмов от известных дизайнеров. Нужны ли мужчине полсотни костюмов и полторы сотни сорочек? Не говорите ерунды. Пятьдесят костюмов и сто пятьдесят сорочек в доме за пять с половиной миллионов баксов – это пример легкомыслия и чрезмерного потребления… до тех пор, конечно, пока вы не произведете некоторые подсчеты. Пятьдесят костюмчиков и сто пятьдесят рубашечек… скажем, расходы на них составили сто тысяч за пятилетний период, то есть двадцать тысяч за год. Теперь допустим, что вы какой-нибудь менеджер средней руки и зарабатываете в год сто пятьдесят тысяч чистыми, до уплаты налогов. Для такого двадцать тысяч баксов в год на костюмы… ну, это почти как подсесть на кокаин, скажете, нет? Но вот если ты зашибаешь в год миллионов восемь, как у меня было в прошлом году…

Была у Брэда Пулмана и еще одна отличительная черта. Он не только охотно говорил о стоимости всего чего угодно («Смотришь на мои часы? Швейцария, „Жагер ле Культр“. Приобрел вот в „Европейских часах“ на Ньюбери-стрит. Пять тысяч четыреста – практически даром для этой марки»). Ему еще непременно нужно было сообщить – всем и каждому, – сколько он зарабатывает, какой оборот у его фирмы, сколько ты, его подчиненный, мог бы получать, но не получаешь, только потому что… ну, потому что «Ты пока еще не проникся идеей Необходимости Одолеть все Негативное и начать зашибать бешеные бабки».

Впервые я увидела Брэда Пулмана на собеседовании. О вакансии мне сообщили все в том же Гарвардском бюро по трудоустройству выпускников. Отклонив предложение из Висконсина, я поинтересовалась у миссис Стил, нет ли у нее на примете лазейки в мир Больших Баксов.

– Да сколько угодно, разумеется, но вы же защитили диссертацию, откуда вдруг желание…

– Хочу поменять профессию, – перебила я.

– Даже не начав работать по профессии, – заметила она.

– Я поняла, что не хочу преподавать и заниматься наукой. А уж если отказываться от университетской карьеры, то нужно подыскать как можно более высокооплачиваемую работу.

– Профессор Генри этого бы не одобрил, – поджав губы, бросила она.

Мне удалось сохранить самообладание.

– Профессору Генри многое было не по душе в гарвардской жизни, в частности ее мелочность и убожество. Он наверняка одобрил бы мое решение.

– Ну, вы, по всей вероятности, знали его лучше, чем я.

– Это верно, – сдержанно сказала я. – Знала.

После этого я спросила ее о «денежной работе».

– Что ж, сейчас на большом подъеме хедж-фонды[23]. А в Бостоне за последние несколько лет они расплодились словно грибы после дождя. Эти компании обычно ищут сотрудников с начальным уровнем знаний, предпочитают Гарвард. Наличие у вас ученой степени может их слегка ошарашить. Однако, с другой стороны, по той же причине вы можете показаться интереснее и предпочтительнее других кандидатов.

Брэду Пулману определенно именно так и показалось. Сначала я была удивлена тем, что самый главный босс в компании лично проводит собеседование с соискателем на стажерскую должность. Но Брэд не скрыл от меня, что, так как коллектив «Фридом Мьючуал» небольшой (всего тридцать сотрудников), он всегда держит руку на пульсе:

– Я вникаю решительно во все аспекты деятельности компании. Поэтому да, я в курсе всего и с самого начала. И мне нравится, что у вас голова на месте, так какого хрена тут колебаться – кто сказал, что у нас в операционном зале не должен работать специалист по Драйзеру? Стартовая зарплата – сто тысяч в год плюс единоразовая вступительная премия, равная двадцати тысячам. Ее мы выплатим немедленно. Возражений нет?

– Никаких.

– А со временем у вас будет в десять, в двадцать раз больше, если покажете себя с выгодной стороны. Если останетесь с нами, при правильном раскладе сможете годам к тридцати обеспечить себя на всю жизнь. Ну а пока, для начала, я дам вам две тысячи баксов и отправлю завтра после обеда с Триш Розенстайн – с такой фамилией она, между прочим, могла бы прохлаждаться все лето в Кеннебанкпорте[24] с гребаными Бушами, а она вкалывает, является первоклассным менеджером и распорядителем фонда, а вдобавок понимает все про то, как надо одеваться. Она поможет вам приобрести новый гардероб для офиса. Консервативный, но элегантный. А то сейчас вид у вас такой, словно вы только что вышли из студенческого клуба и собрались перекусить каким-нибудь вегетарианским печеньицем с кружкой чая из бузины. Такой имидж прокатит в местном магазине здоровой пищи, но в наш интерьер он не впишется. Поэтому, если хотите работу, соглашайтесь на перемену гардероба.

Я слушала этот монолог, а в голове копошилась мысль: Передо мной настоящий актер, блистательно исполняющий роль самодовольного придурка, бахвала и невежи. Самое интересное, Брэд играл эту роль сознательно – он проверял, как ты отреагируешь: оскорбишься (в этом случае последовал бы пинок под зад – тебя немедленно списали ли бы со счетов как самодовольную и ограниченную гордячку) или сумеешь приспособиться к его грубоватой трескотне и привычке нести ахинею. Пока я его слушала, зубрилке с кафедры английского во мне неожиданно стало любопытно, я заинтересовалась его скороговоркой. Раньше мне не доводилось встречать подобных Брэду Пулману типов, хотя конечно же я догадывалась, что такие существуют. Но особенно меня удивило то, что почему-то его болтовня – особенно после беседы с ожившими мумиями из Висконсинского университета – казалась занимательной и имеющей непосредственное отношение к нашей реальной жизни. Да, она звучала приземленно и была сориентирована на материальные потребности, но странным образом я находила в этом вопиющем меркантилизме что-то бодрящее. Брэд представлял собой современный вариант самоуверенного пирата-капиталиста, описанного во множестве проштудированных мною романов, – стопроцентно американский типаж, с его бурной энергией, питающей и толкающей вперед взрывоопасную машину капитализма.

– Ну как, готова отдаться в объятия свободного рынка? – спросил меня Брэд в конце интервью.

За сто тысяч в год, да еще с двадцатью тысячами задатка? Я даже не сомневалась.

– Пожалуй, – произнесла я, стараясь, чтобы голос звучал твердо.

– В последний раз отвечаешь так неуверенно. В нашем мире существуют только решительные «да» и «нет», и абсолютно никакой неопределенности быть не может.

Триш Розенстайн показалась мне абсолютным воплощением этого манихейского взгляда на мир. Хотя основной ее задачей на тот момент было придание мне внешнего лоска – а Брэд велел нам обеим заниматься этим на следующий день после обеда до тех пор, «пока дело не будет сделано», – получилось так, что, покончив с покупками, мы приземлились в баре отеля «Четыре времени года» и разговорились.

Брэд описал ее довольно точно. Триш обладала голосом, который соединял в себе тягучесть бруклинских гласных с всепроникающей пронзительностью сирены, – голос, созданный для того, чтобы на него оборачивались все посетители в ресторане, голос, способный пугать маленьких детей и усмирять домашних животных. Когда мы двинулись по Ньюбери-стрит и Триш начала знакомить меня с многочисленными империями стильной одежды, я поймала себя на мысли: «Больше десяти минут я рядом с этой женщиной не продержусь».

– Не вздумай даже примерять это, – проорала она, когда я показала ей на деловой костюмчик в «Банана репаблик». – В таком барахле будешь выглядеть как глиста в обмороке.

После такого заявления все, кто был на этаже, посмотрели на нас. А Триш заставила всех мгновенно потупиться, гаркнув:

– Здесь кого-то что-то не устраивает? – В магазине воцарилась тишина. Триш повернулась ко мне со словами: – Вперед! Поищем тебе что-нибудь стильное в другом месте.

Когда мы оказались на улице, я начала:

– Знаешь, не стоило…

– Говорить то, что я сказала? А какого хрена, почему нет? Я никого не обидела. Просто высказала свое суждение.

– Довольно громкое суждение.

– И что с того? Я громко говорю. Такой у меня способ общения.

Она настояла, чтобы мы зашли в «Армани»:

– Там сейчас распродажа, у нас есть шанс что-нибудь подобрать и помочь тебе избавиться от внешности гринписовской активистки.

К вечеру этого дня я стала обладательницей трех костюмов, двух пар обуви и разрозненных вещиц – стильных, но простых, – и у меня даже еще осталось двести долларов на белье. Несмотря на манеры портового грузчика, Триш обладала безукоризненным вкусом в одежде и определенно умела делать покупки – занятие, по ее верной догадке, для меня малоинтересное.

– Брэд показывал нам твое резюме, он всегда так делает, если решает взять кого-то на работу, – сообщила Триш, когда притащила меня в «Четыре времени года» и заказала себе два мартини, выпив первый коктейль почти залпом. – Почти все мы сразу тебя оценили: девчонка с мозгами, не опустила руки в трудных обстоятельствах. Кстати, папаша у тебя, похоже, тот еще поганец.

– С чего ты это взяла? – возмутилась я.

– Ну что ты ерепенишься? Это элементарная дедукция. Папочка в горнодобывающем бизнесе, явно не бедствует, но бросил вас с матерью ради новой жизни в Южной Америке с гурьбой местных цыпочек, так?

– Их было всего две…

– По твоим сведениям. Все мужики в душе кобели, даже те, что поприличнее. Но ты ведь это знаешь и на собственном опыте, разве нет?

Я внимательно посмотрела на нее:

– Что ты имеешь в виду?

– Ой, да брось, надеюсь, ты понимаешь, что Брэд – наш Мистер Зануда – не упустил шанса покопаться немного в твоем прошлом и, конечно, разузнал про тебя и профессора.

Я потрясенно молчала, глядя на Триш.

– Подавая заявление на работу в качестве стажера, я не подозревала, что тут будут копаться в моей прошлой частной жизни.

– В нашу контрольную комиссию по приему на работу входит три человека, и нам необходимо удостовериться, что человек, которого мы берем, подойдет «Фридом Мьючуал». Знаешь, что нам всем в тебе понравилось, помимо ученой степени и того, что ты сама всего добилась, не став при этом занудой?

– Жажду узнать.

– То, что у тебя был четырехлетний роман с научным руководителем и ты ухитрилась держать все в секрете и не растрезвонить всем об этом.

– Кто тебе сказал об этом?

– Ты всерьез полагаешь, что я сдам тебе свои источники? Нет, ну я тебя умоля-аю. Но, между нами говоря, Брэда тоже супервпечатлило то, что ты вела себя так достойно – ни разу не проболталась, не похвасталась и даже после его смерти хранила молчание. Ох, и неприятная же история, кстати говоря. Я тебе искренне посочувствовала… особенно учитывая эти жуткие двусмысленные обстоятельства…

– Я сейчас же ухожу, – услышала я собственный голос.

– Я сказала что-то не то?

– Вообще-то, да. И к тому же я нахожу совершенно отвратительным, что ты и твои коллеги рылись в моем прошлом и…

– Мы все в компании знаем все друг о друге, – перебила она. – Я знаю, что Брэд изменяет жене с некоей Самантой, дилером по ценным бумагам. У нее скверный характерец, в постели она постоянно царапает Брэду спину, так что ему потом по несколько дней приходится надевать футболку, когда ложится с женой. Все знают, что Брэду давно пора с ней покончить, но ему, по-видимому, нравятся проблемы. А Брэду известно, что у меня вот уже два года отношения с полицейской, которую зовут Полин.

– Ясно. – Я постаралась не выдать смущения.

– Давай-давай изображай искушенность и умудренность. Притворяйся, будто тебе по фигу было узнать, что я лесба.

– На самом деле это твое личное дело.

– Только не во «Фридом Мьючуал». Брэд настаивает на полной прозрачности. Никаких секретов, никаких кукишей в кармане. Все открыто, все на виду. Поэтому валяй задавай любые вопросы обо мне. Любые. Ты спрашиваешь – я отвечаю.

– Лучше не надо.

– Расслабься.

– Хорошо. Почему ты так громко разговариваешь?

– Отличный вопрос. А вот ответ: потому что у меня была мать, которая вечно на всех орала и постоянно жаловалась, что жизнь у нее не удалась… и что «если хочешь, чтобы у тебя все было наперекосяк, нарожай детей».

– Прелестно.

– Этого о ней нельзя было сказать.

– Она умерла?

– Они все умерли. Мой отец, мать и брат Фил…

– Сколько лет ему было, когда он умер?

– Девятнадцать.

– Он болел?

– Это было самоубийство, так что – да, болел.

– Почему он…

– Повесился у себя в спальне в канун Рождества семьдесят девятого года?

– Ох ты…

– Да будь ты американкой, скажи «Твою мать!».

– Это просто ужасно.

– Хуже не бывает. Мне тогда было двенадцать лет, и брат только что приехал на каникулы. Он учился на втором курсе в Пенсильванском университете. Для нашей семьи это было событие: первенец – мальчишка! – поступил в университет Лиги плюща, готовится специализироваться по медицине и все такое прочее. Но мои родители тогда еще не знали, что Фил, блестяще – только на отлично – окончив первый курс, потом немного спасовал и получил трояк по биохимии. А для того, кто собирается специализироваться по медицине, «удовлетворительно» по биохимии – серьезный прокол. И вот двадцать третьего декабря мама получает его карточку успеваемости. От большого ума – и вообще потому, что такой уж была моя чертова мамаша, – она начала его пилить. Ела мальчишку поедом, рассказывала, что он – позор семьи, самое большое разочарование в ее жизни, что она все силы на него положила, во всем себе отказывала, чтобы его вырастить, и вот как он ей отплатил. Моя мать разрушала все и всех, с чем и с кем имела дело. Может, я сейчас говорю как мозгоправ, что ж… я же девять лет была у них на излечении после того, как увидела брата висящим у себя в платяном шкафу.

– Ты его нашла?

– О чем я и говорю.

Триш помолчала и допила мартини, потом сделала официанту знак, чтобы заказать третий.

– Мне не надо, – предупредила я, услышав, что она заказывает два коктейля.

– Выпьешь – и не спорь. Потому что, если уж я что-то знаю о жизни, так это то, что время от времени всем необходимо бывает выпить, и даже вам, мисс Благопристойность.

– Для твоих родителей, наверное, это было убийственно…

– Папа умер через полгода после Фила. Рак горла – последствие сорока лет беспрерывного курения. Ему было всего пятьдесят шесть, и я практически уверена, что все эти чертовы метастазы пошли в рост после того, как Фил убил себя.

Триш рассказала, что с тех пор она перестала разговаривать с матерью. Когда мать попыталась поговорить с ней по телефону, Триш сменила номер. А когда на переговоры явились дядя с троюродной сестрой, отказалась с ними видеться.

– Они названивали мне по телефону и талдычили: «Вот умрет она, и как же ужасно ты будешь себя чувствовать», а я кричала в ответ: «Нет, мне ни вот столечко не будет стыдно!»

– А когда это в конце концов случилось? – спросила я.

– Года через три после того, как умер отец. Мать решила съездить в торговый центр рядом с домом, в Морристауне, и за рулем у нее прихватило сердце. Машина завиляла, выехала на встречную полосу, а там этот уродский грузовик – хлоп, и все. Я осталась сиротой.

Триш осушила последний мартини. Как и любого человека, добравшегося до донышка третьего коктейля, ее основательно развезло. Как и меня, честно говоря. Единственная разница между нами заключалась в том, что я, подавая свои реплики, не голосила что есть мочи.

– Тебе интересно, глодало ли меня чувство вины? – оглушительно, как будто в мегафон, спросила Триш. – Конечно, я чувствовала себя дьявольски виноватой. Сука она была, моя чертова маманя, но хоть даже она и была полнейшей дрянью, которая довела моего бедного одуревшего братца до того, что он сам себя линчевал, надев на шею проклятущий бойскаутский ремень…

В этот момент у нашего стола вырос верзила в смокинге. Представившись дежурным менеджером отеля, он попросил нас немедленно рассчитаться и освободить помещение.

– Слушай меня, говнюк, тебе придется притащить сюда всех сраных копов из Бостонского управления полиции, чтобы стронуть меня с места, – заявила Триш.

– Пожалуйста, не нужно меня провоцировать, – попросил менеджер.

Я поднялась и положила на столик деньги, весьма приличную сумму.

– Мы уходим, – уверила я его.

– Ну уж нет, хренушки вам, – запротестовала Триш.

– Я отвезу тебя домой.

– Что ты мне, тетушка?

– Мне все ясно. – И с этими словами дежурный менеджер стремительно удалился.

Триш поерзала, глубже устраиваясь в своем кресле, и улыбнулась:

– Видишь, моя взяла.

– Если он пошел за полицией, тебя арестуют, а если тебя арестуют…

– Я договорюсь с копом без проблем, сделаю ему минет по дороге в каталажку, и он меня отпустит, еще и спасибо скажет.

Будьте уверены, все собравшиеся в этот час в баре «Четырех времен года» во все глаза смотрели на нас. Мне стало ясно, что медлить нельзя. Я ухватила Триш за воротник жакета и, не давая времени опомниться и запротестовать, заломила ей левую руку за спину, почти как в вольной борьбе.

– Скажешь слово, – прошипела я ей на ухо, – и я тебе сломаю руку на фиг.

Я выволокла Триш из бара, втолкнула в одно из такси, выстроившихся в линию перед входом в отель, – дежурный менеджер, встретившийся нам на выходе, коротким понимающим кивком одобрил мое желание обойтись без встречи с полицией. В какой-то момент Триш попыталась было вырваться из моего захвата – я только повыше вздернула руку, так, чтобы ей стало по-настоящему больно. Она тут же смолкла – и не подавала голоса, пока мы не очутились в салоне такси.

– Говори водителю адрес, – велела я.

Она повиновалась. Машина тронулась с места. Уронив голову на боковое сиденье, Триш вдруг ударилась в слезы. Но это была не обычная пьяная истерика. Скорее ее плач напоминал завывания плакальщицы на похоронах – пронзительный, скорбный, неистовый. Водитель – индус, – вытаращив глаза, поглядывал на нее в зеркальце заднего вида. Как и я, он был потрясен криками отчаяния, вырывающимися из глубины души Триш. Я попыталась было наклониться к ней, утешить, но она меня оттолкнула. Поэтому я просто сидела рядом, беспомощно наблюдая, как несчастная предается своему безудержному горю.

Триш жила неподалеку от Южного вокзала, в районе, недавно реконструированном и превращенном в квартал для зажиточной публики. Такси остановилось перед входом в перестроенный пакгауз. Увидев свой дом, Триш моментально собралась и взяла себя в руки.

– Хочешь, я поднимусь с тобой? – предложила я.

– Да пошла ты… – был ответ, после чего она резко потянула на себя дверь и ввалилась внутрь.

На миг в такси наступила тишина – шокированный водитель и я, мы оба молчали, пытаясь переварить то, что пережили за последние десять минут.

– Вы уверены, что с ней все будет в порядке? – спросил таксист.

– Понятия не имею, – призналась я, после чего дала ему мой адрес в Соммервиле.

Проснувшись рано утром, я была уверена на все сто, что, как только переступлю порог «Фридом Мьючуал», мне велят уносить ноги, ведь Триш просто обязана уволить меня после событий прошлого вечера.

Следующая пришедшая в голову мысль поразила меня не меньше: все пакеты с обновками я благополучно оставила в «Четырех временах года», и дежурный менеджер наверняка велел их вышвырнуть в отместку за безобразную сцену в баре.

Однако, войдя утром в офис, я увидела свои покупки аккуратно сложенными позади стойки в приемной. Я сгребла их в охапку, вошла в операционный зал – там Триш вместе с восемью ее коллегами наперебой выкрикивали что-то в телефонные трубки – и бросилась к своему рабочему месту. На стуле лежал конверт с выведенным на нем моим именем. Я вскрыла его. Внутри оказались две стодолларовые купюры и записка:


Прими в возмещение убытков. Триш.


Я переложила деньги в другой конверт и, схватив лист бумаги, написала:


Я угощала с удовольствием. Дакейн.


Потом подошла к столу Триш и положила конверт перед ней. Она даже не подняла на меня глаза. Я вернулась к своему столу, подхватила пакеты с одеждой, на несколько минут скрылась в женском туалете и там переоделась. Когда я вышла из кабинки и взглянула на себя в зеркало, женщина, ответившая на мой взгляд, меня удивила. Достаточно надеть простой, но изумительно скроенный черный костюм со скромной черной шелковой блузкой и элегантными туфельками, и в голову вдруг приходит неожиданная мысль: А в зеркале-то – взрослая. Я так редко наряжалась, меняла гардероб, что преображение застало меня врасплох. Одежда говорит на своем языке, точно отражает ваши собственные представления о себе, красноречиво свидетельствует об уровне вашего образования и интеллекта, о ваших притязаниях и о том образе, в каком вы хотите явить себя миру. Возможно, Триш была права: до сих пор я воспринимала себя как вечную студентку, постоянно ходящую в неизменных туристских ботинках и мешковатых свитерах. А переодевшись в этот костюм, увидела себя совсем другой – ответственным человеком с деньгами. Еще больше поразило меня то, что новый мой вид мне нравится… даже с учетом того, что у меня еще не было ни зарплаты, на которую намекал новый прикид, ни случая продемонстрировать свою ответственность.

Я вернулась к своему столу в дальнем углу операционного зала. Прошел час, на протяжении которого я просто сидела и пыталась вообразить, что произойдет дальше. Когда первый час бездействия окончился и начался второй, а меня по-прежнему никто не удостаивал вниманием, я поднялась и через весь зал направилась к Триш. Склонившись к монитору, она визжала на кого-то в трубку. Закончив телефонный разговор криком «И ты тоже вали в задницу» (что, как я потом узнала, было типичным для Триш выражением нежности), она уставилась на меня с нескрываемым презрением.

– Ну, чего тебе еще?

– Да я хотела бы поработать.

– Самое умное, что ты сказала за весь день.

Я хотела было обратить ее внимание на то, что это вообще первые мои слова за все утро в офисе, но решила, что подобная мелочность сейчас неуместна. Триш ткнула пальцем в пустое кресло и велела мне:

– Сядь, заткнись и постарайся чему-то научиться.

Глава вторая

Деньги. Я начала их зарабатывать. И – самое приятное – обнаружила вскоре, что это у меня неплохо получается.

Менеджеры хедж-фонда расскажут вам, что действуют по очень простому принципу: вкладывают деньги в акции и так страхуют себя от рыночной конъюнктуры – хеджируют[25], чтобы при любом раскладе оставаться в выигрыше и получать деньги. Под этим подразумевается следующее: если приобретаешь акции, одновременно с этим непременно позаботься о возможности быстро и выгодно сбыть их с рук. Как можно научиться этому ремеслу? Тут требуется практика – и инстинкт игрока, необходимый, когда речь заходит о том, как покрыть свои издержки. Если благоразумно вести игру, единственный урон, который вам грозит, это затраты на покупку бумаг. Стоит акциям пойти вверх, вы оказываетесь в выигрыше. Большой успех.

Необходимо знать еще кое-что: хедж-фонды обязательно инвестируют средства в самые разные ценные бумаги и товары, имеющие оборот на рынке, – акции, сырье, иностранные валюты. А менеджеры неумолчно обсуждают стратегические ходы и уловки, приблизительно так: Британская компания, занимается информационными технологиями, IPO[26] ожидается через три месяца. Биржевые индексы указывают на укрепление фунта, но не раньше следующего квартала. Давайте-ка поставим на стерлинг, мы получим громадный куш, когда в сентябре он подрастет на три цента.

– Объясняю две основные вещи, – сказала Триш в тот мой первый день в качестве ее стажера. – Номер один: всегда держать нос по ветру, ловить выгодные возможности. Номер два: всегда думай о тактике, которая позволит свести к минимуму риски и максимально увеличить размер барыша.

Компании, подобные «Фридом Мьючуал», как я узнала, располагают инвестиционным капиталом порядка миллиарда долларов. Брэд, возможно, производил в жизни впечатление пошляка и хвастуна, но определенно знал, как привлечь успешных инвесторов и добиться, чтобы они захотели иметь с ним дело. Кругленький миллиард состоял из вложений таких разномастных инвесторов, как Гарвардский университет (120 миллионов долларов), женский колледж Уэллсли (25 миллионов), консорциум германских и шведских венчурных компаний (165 миллионов) и…

В общем, список был длинный, и Брэд уверял меня, что тщательно разбирается, с кем из многочисленных потенциальных инвесторов стоит «закрутить интрижку».

– Никаких русских богатырей. Никаких продавцов чудодейственных снадобий. Никаких полудурков, владеющих стейк-хаусами, – у этих проверка за проверкой, их каждые десять минут хватают за задницу. И уж точно никаких дружков-приятелей, которые поведут себя как полное дерьмо, если не согласишься выделить им минимум пятнадцать процентов навару. А вот об этом жулике-наводчике можешь думать что хочешь… но если говорить о нем как об инвесторе, он – настоящий клад! Дешевку не предлагать.

Два на двадцать. Это был еще один великий закон жизни хедж-фонда. А именно: мы взимаем два процента за любую инвестицию – на покрытие накладных расходов. После чего мы взимаем еще двадцать процентов за все, что мы для вас делаем, в качестве компенсации за то, что так удачно распорядились вашим капиталом и обеспечили вам такую большую прибыль. Предположим, в текущем году мы заработали для вас двести миллионов баксов (при вашем начальном вложении сто пятьдесят миллионов). Неужели вы поскупитесь и не захотите отстегнуть нам сорок миллиончиков – наше вознаграждение?

Два на двадцать. Я быстро смекнула, почему Брэд живет в просторном таунхаусе на Бикон-хилл и откуда это у Триш роскошные трехтысячефутовые[27] апартаменты в элитном районе у Южного вокзала. Компания зарабатывала абсурдные, безумные деньги, ухитряясь одновременно сохранять имидж выгодного партнера.

– Пожалей себя, – сказала Триш на третий день моей работы под ее командой. – Не покупай сразу же «мазератти» и не начинай разгуливать по офису в крупных брильянтах.

– Ты и впрямь считаешь, что меня уже настолько засосала трясина потребления? – удивилась я.

– Верю в тебя, пышно выражаясь.

– Я этой болезнью не страдаю.

– Это ты сейчас так говоришь, а что запоешь, когда на каждое Рождество начнешь получать миллионные премии?..

– А ты такие получаешь?

– Это самый минимум.

– И что ты с ними делаешь?

– Ну, сначала тратила все на себя. Но с тех пор, как я встретилась с Иисусом…

– Ты это серьезно?

– А ты только что провалилась, не прошла важного испытания. В нашем бизнесе тебя то и дело будут пытаться обвести вокруг пальца. Буду с вами честен. Хочу сделать вам самое выгодное предложение за последние… Я человек высоконравственный, дважды в неделю причащаюсь в церкви и ни разу в жизни не изменил своей жене… Твоя задача – помимо того, чтобы стать профи и приносить офигенную прибыль, – научиться распознавать брехню за сто ярдов. Чуешь только за пятьдесят – все, ты проиграла, потому что уже купилась, и либо поведешься на что-то, либо потратишь драгоценное время, пока будешь разбираться с враньем. А в нашем деле врут все. Хочешь добиться здесь чего-то – учись врать. Научись темнить, скрывать свои мысли и блефовать. И – вот это самое важное – ты просто обязана раскусывать чужой блеф. Я тебе вешаю лапшу на уши про свои отношения с боженькой, а ты мне: «Ах, как это мило». Что за хрень? Еще раз замечу, что ты тупишь, уволю на фиг, это понятно? Мы здесь люди терпимые, мы умеем прощать ошибки – и поверь мне, ты их наделаешь немало. Но мы не можем позволить себе прощать наивность. Из олененка Бэмби не получится менеджер хедж-фонда. Как, кстати, и из страшного серого волка, потому что этот кретин позволил кучке свиней себя перехитрить. Нам требуются закоренелые прагматики и реалисты. Читай Гоббса[28], читай Макиавелли и держи ухо востро.

Итак, я оказалась в учении у Триш. Испытание было сродни тому, чтобы попасть в учебный лагерь для новобранцев морской пехоты, да не просто, а под команду особо злобного и придирчивого сержанта, действующего по принципу «характер формируется через унижение». Как и прочие менеджеры, Триш была привязана к своему рабочему месту. По монитору ее компьютера стремительно бежали ряды цифр. На плазменных экранах двух стоящих рядом телевизоров непрерывно шла передача каналов Си-эн-би-си[29] и «Блумберг»[30]. На голове у Триш были наушники с микрофоном, и она со скоростью пулеметной очереди выкрикивала в него цифры (все по памяти). И она орала. Она орала на прочих своих коллег. Орала на телефонных собеседников. Орала на меня, если только я делала что-либо не так или не успевала ответить на ее реплику. Но больше всего и громче всего Триш орала сама на себя:

– Чертова жопа, гнусная тупая корова.

Это было самое обычное проявление самокритики Триш – так она костерила себя, если упускала возможность что-то выгодно впарить, если на тридцать секунд опаздывала со сделкой и теряла на этом каких-нибудь четверть процента, если была не в силах предугадать изменение валютного курса, если не первой узнавала, что крупная фармацевтическая компания собирается начать выпуск нового антидепрессанта, якобы не подавляющего половое влечение, если вдруг оказывалась не в курсе последних данных о статистике в германской автомобильной промышленности, кривой инфляции в Испании, состоянии норвежской кроны, закрытом выступлении председателя Совета управляющих Федеральной резервной системы США…

– Дура! Дура! Дура тупая! Люди, все видят эту курицу? Кандидат наук из Гарварда, а не может сделать элементарного вычисления. Шла бы тогда, читала лекции про Джейн Остин безмозглым клушам, будущим домохозяйкам.

На этот раз мой грех заключался в том, что я не смогла вычислить – за десять секунд, – чему равны двадцать процентов от двух долларов тридцати четырех центов.

– Слюнтяйка, дебилка, дрянь, – вопила Триш. – Сорок шесть и восемь десятых цента. Тебя хоть учили, как подсчитать это в уме?

– Умножить на два и передвинуть запятую на один знак влево?

– А у этой сучки имеются способности, леди и джентльмены. Жаль только, она до сих пор не удосужилась подыскать им достойное применение.

В операционном зале никто не внушал мне такого ужаса, как Триш. Там работали двенадцать менеджеров, три из которых – Черил, Сьюзи и Триш – были горластыми. Мужчины тоже кричали, но никогда не визжали так истерично, как женщины. У Теда Франклина на столе всегда имелась коробка с карандашами, коих он сгрызал, кажется, по шесть штук на дню. Когда Тед упустил возможность приобрести акции какой-то новой швейцарской компании, а та перебила у «Нестле» заказ на сухое молоко от ЮНИСЕФ, он буквально перекусил карандаш зубами на две части. У Анатолия Навранского – Русского Тони, как звали его в зале, – тоже было пристрастие «к деревяшкам во рту». Он предпочитал зубочистки, ароматизированные ментолом, которые покупал ящиками. Проворство, с которым он проводил миллионные сделки, одновременно орудуя зубочисткой, завораживало, тем более что, прочищая межзубные пространства, он вечно вонзал ее глубоко в десну, из которой начинала сочиться кровь, которую Тони сплевывал в свою кружку. Русскому Тони был тридцать один год, но выглядел он на все пятьдесят, в основном из-за привычки (о которой мне сообщила Триш) ежевечерне выпивать минимум по бутылке русской водки. Работал он по шестнадцать часов в день, никогда не брал отпусков, не мог заснуть без серьезных препаратов, вечно ходил с трехдневной щетиной и выглядел так, будто ночи напролет сидел в каком-нибудь грязном подвале и хлестал сивуху прямо из самогонного аппарата. У него тоже была привычка истерически выкрикивать (но это длилось секунд пять, не больше) проклятия на непонятной смеси русского и иврита, если что-то не ладилось.

Русский Тони, по крайней мере, хоть не курил. Курильщиков у нас было трое: Фил Бэлленсвейг – грузный, лысый, высокомерный и надутый «ценнейший кадр» (по выражению Брэда), принесший фонду в прошлом году восемнадцать миллионов долларов чистой выручки; Морри Глутман – ортодоксальный иудей, семеро детей, сверхсерьезный, сверхправильный, без вредных привычек, если не считать двух пачек сигарет в день; и Кен Ботрос – американец египетского происхождения, козлиная бородка, масса дорогих цацек (огромный золотой «ролекс», исполинские запонки, достойные фараона) и привычка носить в помещении солнечные очки. На троих они выкуривали за день сигарет семьдесят или около того. Курить в служебном помещении означало откровенно грубо нарушать закон штата Массачусетс. Приняв во внимание, насколько важно потребление смолы и никотина для коммерческих способностей Бэлленсвейга, Глутмана и Ботроса, во «Фридом Мьючуал» решили обеспечить им «особый режим», позволяющий не отказываться от вредоносной привычки, раз уж от нее зависит их поразительная прибыльность. По словам Триш, Брэд вложил больше трехсот тысяч в постройку настоящей воздухоочистительной фабрики в сделанном на заказ шкафу рядом с застекленной комнатой, где обитали эти трое. Фильтрующая аппаратура вытягивала табачное облако из комнаты, очищала от ядовитых примесей и возвращала в комнату воздух без малейших признаков содержания в нем дыма. Разумеется, все это было противозаконно. Но «Фридом Мьючуал» дополнительно выделял тысячи на взятки арендодателям и санитарной инспекции.

– Высадить пятьдесят штук только за то, чтобы трое мужиков могли курить у себя в комнате? – ахнула я, когда Триш впервые посвятила меня в историю о курительной комнате.

– Пятьдесят – это минимум, – ответила Триш. – Как я слышала, один из санитарных инспекторов – мерзкий ирландский коротышка – прижал Брэда в прошлом году, потребовав себе пятьдесят процентов прибавки. Брэд послал его куда подальше. Он накляузничал своему боссу. Босс позвонил Брэду – и Брэд предложил ему тот сладкий кусок, который отдавал ирландскому карлику. Они договорились, а вонючего ирландского хрена его босс уволил под тем предлогом, что тот столько времени молчал и не сообщал ему про такие жуткие нарушения. Ну, а Бэлленсвейг, Глутман и Ботрос знай смолят в свое удовольствие да заколачивают для нас денежки.

Триш недолюбливала Бэлленсвейга, Глутмана и Ботроса. Недолюбливала и Русского Тони. Она заявляла, что Тед Франклин «нагоняет на нее тоску». А Черил и Сьюзи она вообще не переносила, считая своими главными конкурентками.

Черил была родом из Джерси, с копной волос и ногтями, больше похожими на когти. Сьюзи – уроженка Долины Сан-Фернандо[31], невзрачная, вечно взвинченная женщина, приближающаяся к сорока годам. Отец у нее держал похоронное бюро. Может, по этой причине Триш и другие окрестили ее Отмороженной. Прозвище, впрочем, весьма метко отражало ее доходящую до безумия страсть к соблюдению определенных правил во всем, что касалось лично ее. Сьюзи была блестящим аналитиком в вопросах рыночной экономики, но это не мешало ей превращаться в несносную фурию, стоило кому-то из стоящих ниже по положению проявить хоть малейшую человеческую слабость. Для того чтобы привести ее в ярость, достаточно было оставить у нее на столе документ, газету или даже простую скрепку. Я допустила эту ошибку на второй же день работы в качестве стажера. Триш велела мне отнести какой-то отчет на рабочее место Сьюзи. Я положила его на клавиатуру, предварительно убедившись, что компьютер выключен. Черил это заметила – она сидела за соседним пультом, – но не сказала ни слова. Через десять минут разгневанная Сьюзи ворвалась в отсек, где сидела я, и швырнула мне отчет.

– Никогда, слышишь, никогда больше не вторгайся в мое личное пространство, – произнесла она тихим, сдержанным и оттого страшным голосом.

– Не с той ноги встала, психопатка? – подала голос Триш.

– Это ты ее подучила! – взвизгнула Сьюзи. – Ты знала – знала, – что будет, если она положит бумаги прямо мне на стол.

– Знаешь, за что я тебя просто обожаю, Сьюзи? – сказала Триш. – За то, что рядом с тобой чувствую себя вполне нормальной.

– Лоток для входящих… – Сьюзи снова обращалась ко мне, глаза у нее опасно блестели. – Если хочешь выйти отсюда живой, оставляй бумаги в моем лотке для входящих.

– Это моя сучка, а не твоя, – снова вклинилась Триш. – И если ты не в состоянии контролировать свои истерические припадки…

– А ты не думаешь, что я могу добиться твоего увольнения? Не думаешь…

– Я знаю, что думает Брэд: что ты невменяемая. Диктаторша и перестраховщица, которая всех уже достала. Но дело твое – продолжай в том же духе, идиотка, князь Мышкин в юбке. И посмотрим, что решит наш босс, когда узнает, что результаты у тебя не самые лучшие в организации.

– Только попробуй мне навредить, и тебе не поздоровится.

Они напоминали детей, подначивающих друг друга в игре под названием «А тебе слабо!». Очень быстро я обнаружила, что подобный стиль общения типичен для всех членов «Фридом Мьючуал». И это при том, что решительно каждый член коллектива в той или иной степени чувствовал себя либо ущербным, либо аутсайдером. Проведя в операционном зале несколько дней, я начала улавливать, на чем основывалась кадровая политика Брэда: он подыскивал неудачников или людей, неуверенных в себе, но с хорошими задатками, знакомил с законами рынка и отпускал в свободное плавание в коллектив, где действовал беспощадный естественный отбор. Брэд, явно поощряя древний принцип «выживает сильнейший», был одновременно наделен природным умением создавать нервозную обстановку в коллективе. Дух соперничества был не единственным движителем, определяющим агрессивность нашего операционного зала. Она подпитывалась еще и интуитивным чутьем нашего босса, позволявшим определять слабости и болевые точки своих подчиненных.

– Здесь у нас нельзя получить работы, – заявила Триш, когда мы поздно вечером сидели с ней за бокалом (по ее настоянию такие выпивки случались у нас почти каждый раз после работы), – если ты не гений и при этом не сверхущербный урод – из тех, кому трудно найти место в мире.

– Но не все же здесь… – услыхала я собственный голос.

– Не все такие пропащие придурки, как я? – перебила Триш.

– Я вовсе не это хотела сказать.

– Ясное дело, ты хотела сказать другое: «Не все здесь эксцентричны». Ну да, потому что так выражаются Приличные Рассудительные Девушки. Позволь, дитя, я открою тебе один маленький секрет. Брэд мигом раскусил, в чем твоя неадекватность: разглядел и комплекс по поводу козла-папаши, который вас бросил, и чувство вины по отношению к никчемной матери, и траур из-за профессора – шишки на ровном месте, которого ты до сих пор считаешь великой любовью всей своей жизни, хотя он ноги о тебя вытирал, даже не думая бросать ради тебя свою кошмарную женушку, тем более что ты от папика ничего и не требовала, только радостно раздвигала ноги…

Тут я выплеснула ей в лицо свой стакан. Двадцатидолларовый джин с тоником окатил ее с головы до пят. Не давая Триш собраться с мыслями, я бросила на столик деньги со словами:

– Здесь хватит на джин и на химчистку. – И выскочила вон.

Кажется, я бродила по улицам не меньше двух часов, чувствуя себя одинокой, несчастной и очень злой. Поначалу злобу заглушала тоска. Дэвид. Мой Дэвид. Я до сих пор еще не могла смириться, не могла поверить до конца, что его больше нет, что, как ни стенай, как ни ной, этого не изменишь, это жестокая реальность, непреложный факт. Тоска грызла меня постоянно, а подчас особо сильные приступы заставали врасплох, хотя все же удавалось не выдавать своих чувств прилюдно. И всегда, когда я думала о Дэвиде, меня неотвязно преследовали бесконечные: «вот если бы». Вот если бы он сразу пришел ко мне, как только пресса начала свою травлю… Если бы я сумела показать ему, как дорог он мне на самом деле, может, он и ушел бы от своей кошмарной жены… Если бы я сразу поехала в Мэн, как только узнала о его неприятностях в университете…

Почему так часто наша жизнь состоит из череды безнадежно упущенных возможностей?

Так что это правда, сначала тоска и горе снова изо всей силы ударили меня под дых, но потом их вытеснила ярость. Ярость из-за Триш с ее мерзкими, беспощадными разглагольствованиями. Ярость из-за дискриминации, которой я подвергалась целую неделю. Хорошо, возможно, это необходимое испытание, проверка на способность выжить в этом безумном конфликтном мире. Но мой мозг продолжали сверлить две противоречивые, взаимоисключающие мысли: а) как ужасно, что я отказалась от спокойного и надежного места в университете ради этой дикой конторы под названием «Фридом Мьючуал», б) я во что бы то ни стало хочу выстоять и пройти это боевое крещение желчью.

Вторая мысль меня несказанно удивила, ведь повседневное существование «Фридом Мьючуал» сейчас казалось мне настоящим проклятием и полной противоположностью всему тому, что я ценила в прежней жизни. Это была вопиюще, воинствующе антиинтеллектуальная среда, даром что Брэд в моем присутствии порой вставлял какие-то литературные цитаты, давая понять, что когда-то раньше и ему случалось почитывать книжки. Все здесь воспринимали мир как джунгли, путь сквозь которые надо прокладывать когтями и клыками. С какой радости мне вдруг понадобилось очертя голову бросаться в такую авантюру?

Мы – все пытаемся доказать что-то родителям, которые, по тем или иным причинам, считали нас никудышными…

Наверное, в том-то и дело: доказывать – совсем невесело.

Пешком я добрела до Соммервиля за два часа, а оказавшись дома, сделала два телефонных звонка. Сначала я позвонила давней подруге Кристи Нэйлор, с которой мы время от времени перебрасывались письмами по электронной почте. Она закончила аспирантуру на год раньше меня, получила место преподавателя в Орегонском университете, а недавно опубликовала второй сборник своих стихов. «Книжку представили на Пулицеровскую премию, и она даже дошла до финала. Было распродано тысяча сто экземпляров», – писала Кристи некоторое время назад. У нее так и не появилось постоянного спутника, однако «если я хочу заняться сексом, стоит только отправиться в один из баров для людей попроще, их в городке несколько. А если тебе нравятся байкеры (каковую склонность я недавно в себе обнаружила), так их тут превеликое множество».

Мой старый добрый друг Кристи – она осталась такой же до ужаса бестактной. Когда я позвонила ей домой, объяснив, что нуждаюсь в совете, и рассказала, как отказалась от места в Висконсине ради «Фридом Мьючуал», а также обо всем, что происходило потом, первыми ее словами было:

– Ну, разумеется, ты испытываешь внутренние противоречия. Тебе неприятно, что даже эти психопаты, с которыми ты сейчас работаешь, тебя без труда раскусили… и это с учетом того, что такие, как они, вряд ли способны хоть на пару секунд отвлечься от собственных комплексов и маний.

– Я пошла на это только ради денег.

– Чушь собачья, и ты это знаешь. Но я тебя ни в коем случае не осуждаю, поверь. Будь я посмелее, сейчас и сама нажала бы аварийную кнопку и катапультировалась со своей осточертевшей работы, да поскорее. Только дело в том, что мне слишком комфортно и уютно среди этой серости и безграничной самовлюбленности, имя которой – университетская жизнь.

– У безопасности есть свои достоинства.

– Но ты-то никогда не выбирала безопасность, Джейн, сколько бы ты ни утверждала обратное. Тебе необходима эта работа, поскольку тебе необходимо утереть нос всем тем, кто когда-либо тебя использовал. Так что отпусти меня сейчас, а сама звони давай своему козлу-папаше. Ткни его мордой в тот факт, что вот-вот начнешь зарабатывать деньжищ больше, чем он видел в своей жизни.

Вскоре после этого Кристи попрощалась со мной, так как спешила на свидание с каким-то своим Ангелом Ада. А я и в самом деле позвонила отцу. Связь с Сантьяго оказалась неважной, на линии были постоянные помехи, и папин голос звучал так, будто он отвечал мне с обратной стороны Луны, да к тому же был несколько подшофе.

– Чему обязан такой чести? – спросил он.

– Как у тебя дела, папа?

– Почему это тебя интересует?

– Причины самые тривиальные.

– Пока дышу.

Длинная пауза. По-хорошему мне надо было бы повесить трубку, как только отец снова начал давить мне на мозги. Не знаю, ощущал ли он хоть какую-то вину передо мной, он никогда этого не показывал, наоборот, всячески демонстрировал недовольство и полную отстраненность.

– Ну, а кроме того, что ты еще дышишь, папа?

– Ты специально позвонила, чтобы меня доставать?

– Разве я не могу позвонить просто так?

Сказав это, я услышала, как отец бросает лед в стакан, затем раздался звук наливаемой жидкости. Помолчав, он заговорил:

– Я… не понял… тебе захотелось со мной поболтать?

– У тебя все нормально?

– Ты уже задавала этот вопрос. Но отвечу – да, у меня все просто превосходно. Две недели назад Консуэла от меня съехала.

– О, боже, это ужасно.

– Да, не особенно радостно.

– Позволишь узнать, в чем причина?

– Не позволю. А впрочем, ладно, все равно скажу. Она заявила, что я ее избил.

Я обдумала услышанное.

– А это правда?

– Я такого не припомню. Правда, я тогда был основательно под градусом.

– Если она утверждает, что ты ее ударил…

– Ты что, на ее стороне?

– Да нет. Я только…

– Ты не знаешь кого-нибудь, кто мог бы срочно одолжить мне десять штук баксов?

– Зачем тебе десять тысяч долларов, папа?

– Не твое это собачье дело.

– Мне же нужно знать хотя бы приблизительно, зачем тебе деньги, прежде чем давать их тебе.

– Ты мне дашь десять косарей? Не смеши.

– У меня есть деньги, папа.

– Хрен у тебя есть – или ты задумала какую-то аферу с нелегальным гёрлскаутским печеньем?

– У меня есть деньги, папа, – повторила я.

– Не понял.

Когда же наконец до тебя начнет доходить?

– Я нашла работу.

– Ага, учить студентов в Висконсине. Знаю, твоя мать говорила.

– Ты перезваниваешься с мамой?

– Это вряд ли. У нее денег нет. У меня денег нет. Так что мы не можем себе позволить бросать бабки на оплату связи между Сантьяго и чертовым Олд Гринвичем. Да мне, собственно, и нечего ей сказать. Но она упорно шлет мне длинные письма по электронной почте. Надеется, что у нас что-то еще срастется, прошлые обиды забудутся, мы простим друг друга… и тому подобная ерунда.

– Дело в том, что мама пока не знает, но…

И я поведала ему о своем новом месте во «Фридом Мьючуал». Отец слушал, не перебивая, хотя я слышала, как он снова бросает лед в стакан после моего рассказа о стартовой зарплате в сто тысяч долларов и о вступительной премии. Я нервничала, потому что… ладно, признаюсь, я всегда нервничала, разговаривая со своим отцом. Когда я закончила, он снова долго молчал. Потом:

– Не соглашайся на эту работу.

– Я уже согласилась.

– Перезвони в Висконсин, скажи, что передумала и хочешь поступить к ним.

– Но я уже сообщила им, что отказываюсь.

– Звони им завтра прямо с самого утра, скажи, что у тебя было помрачение, что ты хочешь у них преподавать.

– Но в том-то все и дело, что я в самом деле не хочу преподавать.

– Если ты наймешься в этот «Фридом Мьючуал», тебя оттуда вышибут через полгода. Я же знаю, как работают эти гребаные хедж-фонды. Как только там просекут, что ты пустышка и не способна с этим справиться…

– Что заставляет тебя думать, что мне с этим не справиться? – Я внезапно почувствовала раздражение.

– Ты издеваешься, что ли? Я тридцать лет делал карьеру в своей отрасли! У меня глаз наметан, и ты полагаешь, я не различу, кто способен на игру, а кто не выстоит и до конца второго раунда?

– Мой босс считает иначе.

– Твой босс, по-видимому, сукин сын с садистскими наклонностями, который решил потешиться с гарвардской шлюшкой и спустить с нее три шкуры…

Я отключила телефон. Потом вышла на кухню, чувствуя, что мне просто необходимо выпить. Но, взяв в руку бокал, я тут же с размаху запустила им в раковину, проклиная себя за то, что позвонила отцу. Ведь я знала наперед, что услышу от него именно то, что услышала.

Телефон зазвонил снова. Я не отвечала. Он продолжал звонить. Я переключила его на автоответчик. Потом достала другой бокал, решив, что сейчас мне поможет только водка. Я плеснула себе на два пальца «Смирновской». Телефон снова ожил. Вопреки голосу разума я ответила.

– Слушай, ты права, что ненавидишь меня, – раздался голос отца.

Я молчала.

– А уж когда я напиваюсь…

Он не закончил фразу, и снова повисло долгое молчание.

– Я позвонил извиниться. Не держи меня зла, о’кей? – сказал он.

Я ничего не говорила.

– Пожалуйста, скажи, что ты меня прощаешь.

Пауза. Потом я спросила:

– Зачем тебе это?

Мой голос звучал спокойно, но холодно. На том конце линии снова зазвякали льдинки.

– Затем что… Я сижу на мели, вот почему.

– Я думала, ты там работаешь консультантом.

– Работал… но это закончилось.

– Когда?

– Четыре года назад.

– Четыре года?

– Я же сказал.

– А с тех пор…

– Ничего.

– Как же ты жил все это время?

– Небольшое социальное пособие с родины – и Консуэла. Но она ведь просто парикмахерша…

– Стало быть, большой дом с бассейном и дворецким, и прислуга, и три жеребца, о которых ты все рассказывал мне, обещая, что в один прекрасный день я приеду покататься…

– Все это кончилось много лет назад.

И он ни разу не проболтался, всегда находя предлоги отложить мой приезд в гости, вечно рассказывая сказки о своей чилийской гасиенде, но не давая нам ее адреса, так что я всегда писала ему до востребования в Сантьяго.

– Значит, теперь, когда Консуэла от тебя ушла…

– Живу на шестьсот долларов в месяц – пособие от американского правительства.

– А где ты сейчас живешь?

– Там же, где жил последние три года.

– Это дом или квартира?

– Ну, что-то типа квартиры…

– Что ты хочешь этим сказать?

– Малогабаритная однокомнатная квартирка, студия. Не больше двухсот квадратных футов[32].

– Господи, папа…

– Ничего, скоро все изменится. У меня на мази надежный вариант, беспроигрышный. Здесь работает один молодой американец – Крейтон Кроули, – он занимается Интернетом, разрабатывает все эти dot.com для Латинской Америки. Он готов нанять меня в качестве бизнес-консультанта.

– И он готов тебе платить?

– Не совсем. Он обещал мне долевое участие в своей компании. Говорит, после первого публичного размещения акций мы мигом вернем все, что я вложил в нее за последние двенадцать месяцев, и даже получим втрое больше.

– Все, что ты вложил? Ты дал этому типу денег?

– Нет еще, потому что у меня их нет. Но он дает понять, что было бы хорошо, если бы я инвестировал в компанию какие-то средства.

– Сколько?

– Он просит пятьдесят кусков.

– Пятьдесят тысяч долларов? Господи, папа, ты что?

– Слушай, но если он обещает их утроить…

– И ты ему действительно веришь?

– Он толковый парень. Виргинский юридический колледж, несколько лет в крупной фирме в Вашингтоне.

– Где он явно не преуспел, иначе зачем бы ему тащиться в Южную Америку с каким-то сомнительным проектом?

– Да что ты понимаешь в бизнесе?

– Достаточно, чтобы отличить жулика.

– В отличие от тебя, я в бизнесе уже тридцать пять лет. В отличие от тебя, я профессионал, и у меня в мозгу встроенный детектор на всякое дерьмо. Уж кто-кто, а я первым почую, если кто-то попробует меня кинуть, и способен понять, когда кто-то честным путем пытается занять пустующую нишу на рынке.

Произнося эту тираду, отец все больше взвинчивал себя, я так и видела его покрасневшее от гнева лицо.

– Ну вот, опять я, – спохватился он.

– Да, – спокойно ответила я. – Вот, опять ты.

– Мне действительно срочно нужны десять штук, Джейн.

– Чтобы «вложить» в эту «перспективную компанию»?

– Чтобы расплатиться с кое-какими долгами.

– Ты задолжал этому мошеннику Кроули?

– Прекрати строить из себя большого босса, Джейн.

– Кому ты должен, папа?

– Одному типу.

– Что за тип?

– Тип, у которого я брал в долг.

– Друг?

– Если бы. Просто тип, который дает деньги в долг.

– Господи, только не говори, что ты одолжил деньги у бандитов и тебя поставили на счетчик!

– Я был в отчаянном положении. Мне буквально нечем было заплатить за жилье. А так на шесть тысяч я продержался почти два года…

– Ты жил на сто пятьдесят долларов в месяц?

– Подымай выше, на три сотни. Пособие, которое я получаю, – это шестьсот долларов, но из них четыреста пятьдесят нужно было отдавать еще одному типу, который мне помог…

– Так ты на крючке сразу у двух ростовщиков?

– Нет, с первым я уже почти расплатился.

– Господи боже, папа.

– Ну, давай скажи мне, что я – дерьмо. Ты же много лет об этом мечтала, ждала этого момента. И теперь, когда ты вся из себя важная шишка, менеджер хедж-фонда…

Какая уж там важная, папа, я же просто никчемная пустышка, и ты никогда не уставал напоминать мне об этом. Я та самая девчонка, которая работала каждое чертово лето и хваталась за любую чертову подработку, чтобы хоть как-то продержаться в колледже и аспирантуре, а ты в это время швырял на ветер деньги, которые зарабатывал там, в южных странах. Но в моменты отрезвления ты все это вспоминаешь и ненавидишь меня, ведь я заставляю тебя испытывать вину за то, что ты слабак, не способный взять на себя ответственность.

А может быть, подобно многим, очень многим людям, ты ухитряешься смотреть на правду сквозь кривое зеркало, и тебе кажется, будто в твоих дурных поступках виноваты другие люди. В конце концов, зачем отвечать за свои действия, если можно свалить все на окружающих?

– Десять тысяч помогут исправить ситуацию?

– Да-а, тот тип наверняка от меня отстанет.

– Так он тебе угрожает?

– Ну, а ты сама-то как думаешь?

Я думаю, что тебе скверно и страшно.

– Ну, откупишься ты от ростовщика, а что дальше?

– Если бы я сумел добыть пятьдесят штук, Кроули взял бы меня в дело.

Ага, и потом скрылся бы с твоими деньгами.

– Послушай. Завтра я переведу тебе десять тысяч.

– Эта его затея с dot.com – беспроигрышный вариант, Джейн. А Кроули… у него безупречные документы и характеристики.

– Лишних пятидесяти штук у меня нет. Но в любом случае, почему бы тебе не прислать мне уставные документы его компании?

– Я не нуждаюсь в твоей юридической экспертизе. И мне, поверь, не доставляет никакого удовольствия унижаться перед тобой и просить, и…

– Пришли мне реквизиты твоего банка, и я переведу деньги завтра. Когда получу документы, продолжим разговор.

Я бросила трубку. Плеснула себе водки, в которой сейчас отчаянно нуждалась. Устроилась в старом, продавленном кресле, покрытом дешевым чехлом из ткани с индейским узором, – я сама сшила его еще несколько лет назад. «Гарвардской шлюшке» давно пора было обновить хотя бы обстановку, если не квартиру. «Гарвардской шлюшке» не следовало соглашаться помогать деньгами отцу, но, оставив его в бедственном положении, она потом возненавидела бы себя за это. Тем более что сейчас перед ней забрезжила истина, которую она подозревала все эти годы, но гнала от себя любые догадки, не желая в верить в них: отец ее всю жизнь терпел неудачи во всем, за что бы ни брался.

Проснулась я наутро в странно приподнятом настроении. Облачилась в один из своих новых костюмов и даже наложила макияж. Потом отправилась на работу, снова ожидая обнаружить у себя на столе уведомление об увольнении. Вместо этого я увидела Триш. Она сидела за своим пультом, вперив взор в бегущие строки цифр на мониторе. Не поворачивая головы, она жестом показала мне на стул рядом с собой:

– Подбери все, что можно, по фьючерсам «Австралийского цинка».

Я отправилась выполнять поручение и к полудню положила данные ей на стол. Триш ознакомилась с данными за десять минут, выразила удовлетворение, после чего перешла к лекции о том, как эффективно отслеживать изменения курса различных валют – в данном случае речь шла о евро и иене – и оперативно оценивать диапазон его верхних и нижних границ. Как всегда, моя учительница блистала широтой кругозора и познаниями в самых разных областях – от величины ВВП Германии до колебаний курса акций Олл-Ниппон Эйрвэйз[33]. Когда она велела мне вычислить семь процентов комиссионных от трех тысяч восьмиста семидесяти пяти миллионов долларов, а у меня под рукой не случилось калькулятора, реакция была мгновенной и жесткой:

– Идиотка чертова, что ж ты ничему не учишься?

Я ничего не сказала в ответ. Просто протянула руку за калькулятором, оказавшимся у соседнего терминала, вбила в него нужные цифры и сообщила ответ: 287 000 долларов.

– В следующий раз не заставляй меня ждать по тридцать секунд, – проворчала Триш.

Я ничего не сказала в ответ. Просто стала выполнять следующее задание, полученное от нее. Немного позже тем утром я получила по электронной почте письмо от отца с его банковскими ревизитами – больше в нем не было ни слова. Ни: Дорогая Джейн. Ни: Спасибо тебе. Ни: Я хотел бы попытаться наладить с тобой отношения. Только номер его личного счета, адрес и международные коды его банка. Я связалась со своим банком и по телефону договорилась о том, чтобы назавтра десять тысяч долларов были переведены на его счет в Сантьяго. Затем я написала ему ответ:


Дорогой папа!

Деньги отправлены. Пожалуйста, дай знать, когда получишь их. И прошу, пришли как можно скорее уставные документы компании, куда ты собираешься вкладывать деньги.

Как всегда, желаю тебе всего доброго.

Твоя дочь

Джейн.


Я несколько раз перечитала сообщение, желая убедиться, что оно производит нужное впечатление – я хотела казаться деловой, отстраненной женщиной, а не взволнованной маленькой девочкой. Зная своего отца, я понимала, что он все равно не заметит моей обиды. Просто не пожелает заметить, точно так же, как не пожелал поблагодарить меня за деньги.

Через пять минут после того, как я отправила свое сообщение, от отца пришел ответ:


Я с тобой свяжусь.


Однако после этой записки отец больше никогда со мной не связывался. Прошло пять дней, я позвонила в банк, и мне подтвердили, что нужная сумма была переведена на указанный счет в Сантьяго. Я послала отцу еще одно письмо с просьбой сообщить, получил ли он деньги. Ответа не последовало. Минуло еще пять дней. Я написала отцу еще два сообщения. Ответа по-прежнему не было. Я набрала его домашний номер в Сантьяго, и мне ответил женский голос на испанском – автоответчик. Кен Ботрос свободно владел этим языком («А все потому, что я имел глупость жениться на пуэрториканке»). Я попросила его прослушать сообщение.

– Девушка говорит, что этот номер не функционирует, – перевел Кен. – Сказала, что он отключен. Видно, твой отец переехал куда-то.

Прошла еще неделя. Я послала очередное сообщение:


Я все еще жду от тебя известий.


Но при этом уже понимала, что ответа не получу.

В тот же день Триш вызвали в кабинет Брэда на десятиминутное совещание.

– Приглядывай тут, – распорядилась она.

От этого приказа меня кинуло в холодный пот, и я сидела как приклеенная перед экраном с кишащими на нем цифрами, пытаясь нащупать систему в этой статистической бомбардировке. Буквально спустя минуту после ухода Триш на экране Си-эн-би-си появилась надпись:

ГРУППА ГЕНФЕН (ШВЕЙЦ.)

ХОЧЕТ ДОЛЮ $ 7 МЛРД В «НИППОН-ТЕХ»

У меня в голове звякнул тихий тревожный звоночек. Раньше утром Триш вскользь бросила фразу о том, что Брэд ведет переговоры с финансовым консорциумом со штаб-квартирой в Мумбае. Вместе они пытались приобрести контрольный пакет акций «Ниппон-Tex» – одного из ведущих японских производителей оптоволоконной техники, – и Брэд только выжидал момент, когда другая финансовая компания начнет против «Ниппон» судебный процесс, чтобы начать действовать. «Мы хотим, чтобы эти ниндзя на васаби изошли» – так изящно, в своей обычной пулеметной манере, выразила Триш намерения фонда. Вслед за этим она прижала к уху мобильник и начала честить биржевого дилера, с задержкой сообщившего ей о падении австралийского доллара.

И вот только что, спустя три часа, бегущей строкой в уголке экрана Си-эн-би-си прошла эта новость насчет иска, предъявленного «Ниппон-Тех»…

Я схватила телефон и набрала номер мобильного Триш.

Она ответила после первого же гудка.

– Что? – рявкнула Триш.

– «Ниппон-Tex»… – начала я.

– Что с ними?

– Какая-то швейцарская группа на них наехала.

– С чего ты взяла?

– Это было по телевидению.

– Блин, – услышала я, и Триш положила трубку.

А дальше разыгрался настоящий спектакль. Триш ворвалась в операционный зал, раздавая всем, кто попадался на ее пути, отрывистые приказы. Красной нитью проходила следующая мысль: «Японские поганцы срут швейцарским сыром».

Видимо, все обитатели этажа мгновенно схватывали суть замысловатой метафоры, потому что все трейдеры похватали свои трубки и начали наперебой орать как сумасшедшие. Через несколько минут появился и сам Брэд, расплывшийся в довольной улыбке.

– Мы должны сделать этих сосунков еще до закрытия Уоллстрит, – прокричал он, перекрывая гул. Потом, повернувшись ко мне, добавил: – Толковый звоночек, Джейн.

Все происходившее было осуществлением давно готовившейся и глубоко продуманной атаки на «Ниппон-Tex». В результате действий «Фридом Мьючуал», осуществленных при финансовой поддержке неких серьезных олигархов из Индии и России, «Ниппон-Tex» стала объектом левереджированного выкупа[34], при этом Брэд со товарищи в самый последний момент сумел обойти «Генфен» – ту самую швейцарскую группу компаний, которая заявила о своей готовности приобрести контрольный пакет за семь миллиардов долларов.

– Мы не знаем поражений, совсем как генерал Паттон[35], – хвастливо заявил мне Брэд в тот день.

Благодаря слаженной и оперативной работе всей команды «Фридом Мьючуал» удалось сбить биржевой курс акций группы «Генфен», тем самым вызвав сомнения в их способности выложить на кон 7 миллиардов и открыв путь Мумбайскому консорциуму, который и перехватил «Ниппон-Тех» за 7,1 миллиарда.

В разгар всего этого рыночного шабаша Брэд часа на три укрылся у себя в кабинете. Появившись в зале, он призвал всех замолчать. А когда все стихли, картинно взмахнул рукой и негромко произнес:

– Сделка состоялась. И сегодня фонд «Фридом Мьючуал» стал богаче на сто сорок два миллиона долларов.

Тишина взорвалась. Буквально через пять минут в операционный зал на тележке вкатили три ящика охлажденного шампанского. И почти все, по-моему, пили его прямо из горлышка.

– Обещаю три дня не называть тебя жопой, – обратилась ко мне Триш, после того как исчезла минут на десять в женском туалете и вынырнула оттуда со следами белого порошка на носу.

– Я всего-навсего сообщила новость, – ответила я.

– Не прибедняйся, тебе зачет, сработала толково. Не заметила бы ты эту гадскую строчку…

– Кто-нибудь другой заметил бы.

– Но ты увидела ее первой, только это и важно.

В самом деле, период добрых отношений между мной и Триш длился целых два дня. Когда я опоздала на десять минут – из-за неисправности поезда метро, – она пригрозила меня уволить, если еще раз задержусь. Я просто извинилась и пообещала, что такое не повторится. Такие выпады были делом привычным. Триумфальную операцию с левереджированным выкупом вскоре забыли. Во «Фридом Мьючуал» не почивали на лаврах, а спешили зарабатывать деньги еще и еще.

Шли месяцы. Я втягивалась в работу. Меня по-прежнему контролировала Триш (никому в компании не позволялось приступать к самостоятельным действиям раньше чем через полтора года), но теперь она подвергала меня поношениям немного реже, чем вначале, и я воспринимала это как признание того, что я делаю определенные успехи. Регулярно, раз в два месяца, я разговаривала с мамой. Сначала ее повергло в шок известие о моей новой карьере («Да уж, меньше всего я могла бы ожидать, что ты выберешь финансовую сферу»), но со временем она изменила мнение: «В том, чтобы много зарабатывать, нет ничего дурного… я знаю, отец тобой очень гордится».

– А ты что, с ним общалась в последнее время?

– В последнее время нет. А ты?

– Уже несколько месяцев ничего не слышала.

– Может, он где-то в длительной командировке, – предположила мама.

– Наверное, так и есть, – поддержала я ее, стараясь не выдать тревоги, ведь правды о нем я тоже не знала.

Но узнала ее через два дня. Работа была в разгаре, я пыталась разобраться в деривативах и фьючерсах (не просите объяснить). На моем столе зазвонил телефон. Это был Брэд. Я сразу насторожилась, потому что Брэд не звонил мне никогда.

– Пожалуйста, срочно зайдите ко мне.

Короткие гудки. Я поднялась и по длинному коридору направилась к комнате совета директоров. Постучала, услышала голос Брэда: «Войдите». Первым, что бросилось мне в глаза, когда я открыла дверь, было напряженное лицо Брэда – когда я вошла, он устремил на меня взгляд, в котором тревога смешивалась с неподдельным возмущением. Рядом с ним за столом для заседаний сидели двое – один коренастый, другой тощий. Невыразительные черты, плохо сидящие костюмы, жесткое выражение на лицах. Перед ними на столе лежала раскрытая папка. Оба уставились на меня с холодным профессиональным интересом. Среди бумаг, разложенных на столе, я заметила бумагу в файле, с подколотой к левому верхнему углу фотографией отца.

– Это агент Эймс из ФБР, – Брэд указал на тощего, – и мистер Флетчер, дознаватель из Комиссии по ценным бумагам и биржам. И за последние полчаса они задали мне множество вопросов о вас. Потому что вы, похоже, помогали своему отцу скрыться.

– Помогала что? – не поняла я.

– Вы переслали ему десять тысяч долларов, – заговорил агент Эймс, – и это позволило ему бесследно исчезнуть.

– Что он натворил? – спросила я.

Мистер Флетчер указал мне на кресло рядом с собой.

– Много чего, – ответил он.

Глава третья

В течение следующего часа я узнала много нового о родном отце. Мне поведали, что в последние пять лет он жил на скромное пособие, назначенное ему режимом Августе Пиночета. А по какой же причине пособники чилийского диктатора выделяли ему сумму, эквивалентную десяти тысячам американских долларов в год?

– В семидесятые годы, – рассказывал агент Эймс, – до военного переворота, ваш отец был вхож в консервативные круги Чили: магнаты, горнопромышленники, военные. Дело в том, что – теперь я могу открыто об этом говорить: информация рассекречена – ваш отец был агентом Лэнгли[36]

– Мой папа шпион? – почти выкрикнула я, потрясенная этим известием.

– В Лэнгли предпочитают использовать термин «агент», правда, надо сказать, поначалу он не состоял в Управлении на жалованье как платный осведомитель. Вы, должно быть, помните, как ваш отец ездил в Чили, где занимался разработкой медного рудника в Икике[37]

– Это было еще до моего рождения.

– Ну, я уверен, что мама рассказывала вам об этой его поездке.

– Отец постоянно был в разъездах, все время.

– Как вы, вероятно, знаете – если хотя бы поверхностно знакомы с историей Чили, – в тысяча девятьсот шестьдесят девятом году правительство Сальвадора Альенде национализировало все медные рудники, включая и рудник вашего отца. Тогда-то его и завербовало Управление – там понимали, что в Чили он по-прежнему пользуется авторитетом, как деловой, знающий человек. В его задачу входило снабжать Управление информацией обо всех своих контактах в стране, поскольку в те годы он был непосредственно связан с администрацией Альенде. Все было организовано так, что ваш отец задержался в Чили на двадцать четыре месяца в качестве консультанта по функционированию рудника. Вы легко можете себе представить, насколько важным источником информации стал ваш отец для Лэнгли. Он был лично знаком со всеми членами кабинета Альенде, и к нему там хорошо относились, считая «хорошим гринго». В семьдесят втором году он довольно надолго вернулся в Штаты. Его тогда под пыткой сдал секретным службам чилийский агент, задержанный при попытке сфотографировать секретные документы, касавшиеся советских планов размещения вооружения. Узнав о провале, ваш отец тотчас же бросился в аэропорт Сантьяго и успел покинуть страну буквально за полчаса до того, как головорезы Альенде явились к нему на квартиру с обыском.

Тогдашняя его возлюбленная – некая Изабель Фернандес – была дочерью министра горнодобывающей промышленности в кабинете Альенде. Она, в свою очередь, служила информатором тайной полиции Альенде. После переворота, когда к власти пришел Пиночет, ваш отец укрылся в Восточной Германии. Не самое привлекательное место, но только так ему удалось избежать «самоубийства» – удела, который постиг Альенде и многих его соратников. Сеньорита Фернандес тоже исчезла, но совсем иначе. Хотя мы не располагаем подтверждающими документами, однако имеются все основания предполагать, что она разделила участь многих тысяч чилийцев, числившихся тогда пропавшими без вести. Ее, вместе с десятками других заключенных и вооруженных до зубов солдат, запихнули в военный самолет. Самолет взял курс на Тихий океан. Оказавшись над водой, солдаты раскрыли люк и принялись методично выталкивать заключенных – с высоты около трех тысяч футов. С учетом того, что лету туда из Сантьяго больше часа, шансы на то, что тела вынесет на берег прибоем, были ничтожно малы. Таким образом хунта заметала следы преступлений. Инакомыслящих арестовывали, собирали, а потом – бульк. Они просто исчезали.

Все эти факты, кстати, стали известны только в последние годы, когда новый президент Чили, социалист, распорядился предать их огласке и открыл доступ к документам того времени – тем, которые не успели уничтожить, разумеется. Потребовалось немало времени, чтобы раскопать всю эту грязь, но недели три назад было обнаружено интересное свидетельство: ваш отец сотрудничал с режимом Пиночета в качестве платного осведомителя.

– Под осведомителем, – вклинилась я в рассказ, – вы подразумеваете…

– Я подразумеваю точно то, что все подразумевают под словом «осведомитель». В первые же недели после переворота ваш отец вернулся в Чили и предложил администрации Пиночета свои услуги. Там ухватились за его предложение, оформили консультантом по реприватизации горнодобывающей промышленности. Но и новые хозяева тоже стали требовать у вашего отца информацию: их интересовали имена людей, которых он встречал за годы работы на Альенде и компанию. Согласно документам, обнаруженным несколько месяцев назад, ваш отец с готовностью сливал информацию о людях, известных ему как сторонники левых, диссиденты и/или потенциальные противники диктатуры. В числе этих людей оказалась и его бывшая возлюбленная, Изабель Фернандес.

– Поверить не могу…

– Поверьте, мисс Говард. Ваш отец не только получал от властей по пять тысяч долларов за каждого названного им врага, его еще поощрили, предоставив место консультанта, которое он занимал целых десять лет, а также назначив пособие – о нем я упомянул раньше. Он даже жилье получил от хунты.

Я сидела, уставившись в стол, и ничего не говорила.

– Судя по вашему молчанию, для вас все это новость, – заметил Эймс.

– Полнейшая. Если бы я знала…

– Ни за что не помогли бы ему бежать?

– Повторяю, я понятия не имела, что помогаю ему бежать.

– Что именно он говорил вам?

Я подобно пересказала наш разговор о ростовщике-гангстере, которому он задолжал, и о том, что отца якобы поставили на счетчик и угрожали физической расправой. Упомянула я также и о перспективах получить работу у Крейтона Кроули. Когда я произнесла это имя, мистер Флетчер оторвался от бумаг и поднял на меня глаза.

– Вы когда-либо ранее слышали о Крейтоне Кроули? – спросил он.

– Никогда в жизни, но я ответила отцу, что не собираюсь одалживать ему пятьдесят тысяч долларов для инвестирования в сомнительное предприятие…

– М-да, а мы знаем все и о Крейтоне Кроули, и о его мошенничестве. Знаем и то, что ваш отец был не жертвой, а соучастником преступления.

– Каким образом?

– Он продал акции компании двенадцати легковерным инвесторам, которые даже не потрудились провести хоть какую-то проверку. Пакеты акций от пятидесяти до ста тысяч долларов за каждый. Ваш отец получал по двадцать процентов с каждой сделки.

– Тогда зачем он выпрашивал деньги у меня?

– Мы оцениваем его барыш приблизительно в сто тысяч долларов, – продолжал Флетчер. – На них он прожил последние три года. Если поделить на три, деньги, в сущности, не такие уж большие. Но поскольку несколько обманутых – граждане США, это привлекло к нему наше внимание. Мы к тому времени уже вели охоту на Крейтона Кроули. У парня на совести махинации с ценными бумагами и разработка фиктивных схем инвестирования. Проблема, однако, в том, что ему всякий раз удавалось от нас ускользнуть, и вот наконец он обосновался в Чили. Вскоре ваш отец стал его партнером – они, что называется, нашли друг друга, это, можно сказать, была любовь с первого взгляда.

Тут в разговор опять вступил Эймс:

– Я упомянул о ярком политическом прошлом вашего отца в Чили по единственной причине, чтобы вы поняли, что человек, которому вы помогли бежать (даже если это было непреднамеренно), просто-напросто банальный мошенник. Он продавал акции несуществующей компании. Он убеждал своих инвесторов, что приобретает акции от их имени, умалчивая о том, что согласно «контракту» с компанией ему самому эти акции достались «в дар».

– Мы не хотим сказать, что между мистером Кроули и вашим отцом был заключен какой-то контракт, – вклинился мистер Флетчер, – просто письмо-соглашение, согласно которому Кроули дарил ему пятьдесят тысяч акций своей фиктивной компании. Ваш отец мог бы получить и пятьдесят миллионов акций. Это не имеет значения. Все это была афера. Он получил эти акции, чтобы потом распродавать их. Кроули, разумеется, проделывал то же самое… Хотите, удивим вас еще сильнее? Помните некоего Дона Келлера, друга ваших родителей?

Конечно, я помнила Дона Келлера. Геолог и первостатейный выпивоха, вечно пускавшийся в загулы и увлекавший в них отца.

– Они с отцом были деловыми партнерами, – сказала я.

– По словам мистера Келлера, – продолжал Флетчер, – они были очень близкими друзьями. У Келлера были проблемы с алкоголем, из-за них он потерял работу и развелся больше десяти лет назад. Жил он очень скромно, едва сводил концы с концами, в небольшом домике на окраине Феникса. За всю жизнь ему удалось сколотить небольшую сумму, сто пятьдесят тысяч долларов. Так вот, в конце прошлого года ваш отец уговорил его вложить деньги в компанию, посулив – в письменном виде, – что тот сможет удвоить сумму в течение двенадцати месяцев.

– Сейчас Дон Келлер – конченый человек, развалина, и все благодаря вашему отцу, – подхватил агент Эймс. – Остался без гроша и кипит жаждой мести. Так кипит, что связался с нами и кое-что рассказал о делишках своего бывшего друга. Выяснилось, что Комиссия по ценным бумагам тоже интересуется инвестиционной схемой мистера Кроули. Когда мы проследили, как крутились деньги вокруг вашего отца, нас, разумеется, заинтересовали эти десять тысяч, ваш перевод.

И снова я была готова протестовать, доказывать, что ни в чем не виновата, но в последний момент почла за благо промолчать и не оправдываться. Я подняла голову и взглянула на Брэда. Лицо его выражало сильнейшую досаду и недовольство.

– Естественно, мы поинтересовались и вашим собственным банковским счетом, – рассказывал мистер Флетчер, – и обнаружили, что несколько недель назад на него поступил перевод в двадцать тысяч долларов от фонда «Фридом Мьючуал». Мистер Пулман нас проинформировал сейчас, что это – премия по случаю поступления на работу.

– Все верно, – подтвердила я. – Именно такие условия мне были предложены Брэдом.

– Почему же он предложил вам, аспирантке-литературоведу, такую большую сумму? – не унимался мистер Флетчер.

Брэд вступил в разговор:

– Я умею определять таланты – и, как я уже говорил вам, сразу понял, что Джейн талантлива и что, если я хочу переманить ее к себе из университета, нужно предложить серьезную сумму.

– Зная внушительный оборот вашей компании, – заговорил Эймс, – не думаю, что двадцать тысяч можно классифицировать как серьезную сумму.

– А вы что, действительно считаете, что я должен был предложить больше новичку?

Длинная пауза.

– Мы все еще не до конца убеждены, что мисс Говард переводила деньги на счет своего отца, ничего о нем не зная, – подал голос Эймс.

– Сэр, мой отец никогда – ни в каком смысле – не проявил себя ответственным человеком. Поинтересуйтесь историей моей жизни, если вы до сих пор этого не сделали, – и вы увидите, что он, например, никогда не оплачивал мою учебу – ни колледж, ни аспирантуру, – я полностью зависела от стипендии и материальной помощи университета. Позвоните моему директору школы, мистеру Мерриту, он расскажет, как мы с мамой еле-еле сводили концы с концами. И причиной – единственной причиной, черт возьми, – по которой я послала ему эти проклятые десять тысяч, было вот что: мне хотелось ему показать, что я не такая, как он, и не позволю своему близкому родственнику скатиться на дно из-за недостатка денег. Как вы смеете подозревать меня в сообщничестве с этим мерзким человеком, как можете допускать даже мысль об этом?

Я уже кричала, и, судя по озабоченным лицам Эймса и Флетчера, моя горячность не осталась незамеченной. Брэд, напротив, оставался безучастным и смотрел на меня с леденящим спокойствием.

Когда я замолчала, закончив свою тираду, воцарилось молчание. Потом Эймс с Флетчером переглянулись, после чего слово взял Эймс:

– Пусть так, мисс Говард, – а интуиция мне подсказывает, что вы с нами откровенны, – но факт остается фактом: деньги, которые вы перевели на счет отца, помогли скрыться преступнику, которого мы разыскиваем. Нам придется представить моему руководству в Бюро полный отчет о вашем финансовом положении, чтобы понять, был ли этот перевод единичным или одним из многих.

– Я никогда, ни разу в жизни, не давала ему до этого денег.

– Тогда, надеюсь, мы сумеем это подтвердить после проверки ваших банковских счетов и всех финансовых трансакций за последние пять лет.

Он потянулся за своим портфелем и вынул бланк договора.

– Мы, конечно, могли бы получить постановление суда и арестовать ваши счета на время расследования, – сказал он, – но я уверен, вы предпочтете другой путь и докажете, что готовы сотрудничать с Бюро и КЦБ – Комиссией по ценным бумагам.

– Мне скрывать нечего, – заявила я.

– Тогда не откажитесь подписать эту доверенность, которая обеспечит нам полный доступ к вашим банковским счетам.

Эймс подтолкнул документ ко мне, положив сверху на бумагу шариковую ручку. Сначала я искоса взглянула на Брэда. Он едва заметно, но решительно кивнул мне. Я взяла ручку и подписала документ, который предоставлял Федеральному бюро расследований и «любой другой правительственной организации» право совать нос в мои финансовые дела, а затем подтолкнула бумагу назад к агенту Эймсу. Он подхватил ее, энергично кивнув, и спросил:

– У вас есть паспорт, мисс Говард?

– Разумеется, – ответила я, а сама подумала: Он наверняка и так уже это знает.

– Мы бы попросили вас сдать его нам, – попросил он, – только до конца расследования.

– Сколько времени оно будет продолжаться? – поинтересовалась я.

– Три или четыре недели… по крайней мере, та его часть, которая касается непосредственно вас. Вы не планировали выездов за границу в ближайшие недели?

– Да нет, знаете ли.

– Тогда, уверен, вы не будете возражать – еще один акт доброй воли с вашей стороны – против того, чтобы на время передать свой паспорт нам. Если ваш руководитель не будет против, один из наших сотрудников прямо сейчас мог бы доставить вас домой, в Соммервиль, чтобы вы вручили ему документ.

Они знают, где я живу.

– Я не возражаю, без проблем, – откликнулся Брэд.

– Счастлив это слышать.

Эймс сунул руку в карман, вытащил мобильный телефон, набрал номер, быстро переговорил по нему и захлопнул, громко щелкнув.

– Агент Мадьюро ожидает у входа в синем «понтиаке» без опознавательных знаков. Он отвезет вас домой и доставит обратно, все в течение часа, с учетом пробок. Он выдаст вам расписку, а вы ему – паспорт. Как только расследование закончится, мы с вами свяжемся и вернем документ.

Эймс поднялся, а за ним и Флетчер. Они протянули мне руки. Я пожала их с отвращением. Но выбора не было, отказаться от пожатия я не могла, и отлично это понимала. Что касается Брэда, он продолжал сидеть, внимательно изучая свои ногти и явно не желая встречаться со мной взглядом.

Я спустилась вниз. Агент Мадьюро стоял у автомобиля.

– Мисс Говард?

Я кивнула.

– Беверли-роуд, двадцать два, в Соммервиле?

– Вы хорошо осведомлены, – ответила я.

Он скупо улыбнулся и распахнул передо мной заднюю дверцу. Дождавшись, пока я устроюсь, он занял водительское место, и мы тронулись. Всю дорогу до Кембриджа он молчал. Я против этого не возражала, да и не до разговоров мне было – меня просто трясло при мысли о том, каким чудовищем оказался мой родной отец. Все, что делал этот человек, к чему он прикасался, было замешано на фальши и грязи. И хоть я годами сама себя обманывала, сейчас мне открылось то, чего я раньше не отваживалась признать: отец никогда не любил меня, я так и росла с уверенностью, что ни в чем не могу на него рассчитывать. Мое благополучие, мое здоровье его никогда не интересовали, и отныне больше не нужно было делать вид, будто это не так. Да и мама не могла дать мне той беззаветной родительской любви, которой мне так отчаянно недоставало. Она – вот идиотизм! – по-прежнему мечтала о том, что в один прекрасный день наш папочка к ней вернется. И если я открою ей то, о чем узнала от агентов ФБР и КЦБ, мама наверняка воскликнет, что все это гнусная ложь, отец не способен на преступление, он честнейший человек, настолько безоглядно она в него верит.

Сама того не ожидая, я вдруг со всей силы ударила кулаком по сиденью рядом с собой, пытаясь сдержать рыдания, рвущиеся из горла. Агент Мадьюро посматривал на меня в зеркало заднего вида.

– С вами все в порядке, мэм? – спросил он.

– В полном порядке, – процедила я сквозь стиснутые зубы.

Когда мы добрались до моего жилья, агент Мадьюро вышел и открыл дверцу машины с моей стороны со словами:

– Если вы не против, я поднимусь с вами.

– Пожалуйста.

Наверху я достала свой паспорт и протянула ему. Мадьюро, кивнув, взял его, после чего довольно долго копался с бланком, перенося в него паспортные данные. Затем передал бланк мне, попросив вписать мой домашний адрес, номера домашнего и служебного телефонов и подписаться под печатным текстом, гласившим, что я передаю свой документ добровольно. Там говорилось также, что я предоставляю Федеральному бюро расследований право держать мой паспорт у себя «в течение неопределенного времени» и не буду требовать документ назад, пока Бюро само не сочтет возможным вернуть его мне. Читая декларацию, я сердито поджала губы.

Заметив это, агент Мадьюро успокаивающе произнес:

– На самом деле паспорт вам вернут сразу, как только завершится проверка. Скорее всего, через несколько недель, хотя, конечно, все зависит от того, как…

Неоконченная фраза повисла в воздухе – агент понимал, что нет никакой нужды договаривать. Я взяла ручку и нацарапала свою подпись. Мадьюре вынул нижний листок с отпечатавшейся на нем копией и протянул мне.

– Это ваш экземпляр, – пояснил он.

Мы спустились, сели в машину и за всю дорогу назад в Бостон не сказали друг другу ни слова.

Я вошла в вестибюль «Фридом Мьючуал», и прямо у входа путь мне преградила дежурная, не давая пройти дальше:

– Мистер Пулман хочет видеть вас немедленно.

Кто бы сомневался!

– Обождите здесь, пожалуйста, я ему позвоню.

Она прошептала что-то в телефонную трубку, потом взглянула на меня и сказала:

– Он ожидает вас в своем офисе.

До этого я ни разу не была в офисе Брэда. Идя по коридору к массивным, обшитым деревом дверям, я размышляла о том, что это посещение святая святых окажется, скорее всего, первым и последним. Звонко стуча каблуками по паркету, я удивлялась собственному хладнокровию – спокойствие такого рода появляется у людей перед лицом неотвратимого рока.

Я постучалась и услышала крик Брэда:

– Входите.

Открыв дверь, я вошла в кабинет, своим оформлением напоминавший клуб лондонских джентльменов, как я его себе представляла: массивная мебель красного дерева, огромные, обитые бордовой кожей кресла под старину, и картины времен федералистов на стенах, и огромный камин с настоящими бревнами, и большущий глобус девятнадцатого века. Брэд сидел за просторным письменным столом, похожим на тот, за которым адмирал Нельсон в свое время наносил на карту планы морских сражений. Зная умение Брэда получать все, что он захочет, я бы не удивилась, узнав, что это и в самом деле стол Нельсона.

Когда я вошла, Брэд пристально смотрел на монитор компьютера, в очках (он никогда не показывался в них на публике) на кончике носа.

– Садись, пожалуйста, – сказал он, но не повернулся в мою сторону.

Я подчинилась и утонула в мягком кресле, так что пришлось как следует постараться, чтобы сесть прямее. Брэд отвернулся от компьютера, снял очки, побарабанил пальцами по столу и заговорил:

– Все это полная глупость и тупость… и безобразие, и ты виновата в этом в самую последнюю очередь. Мне нет ни малейшего дела до того, что представляет собой твой отец, как и до того, что ты всю жизнь положила на то, чтобы произвести впечатление на этого сукина сына. Запомни на будущее – никогда, никогда не давай больше пяти тысяч долларов никому, если у тебя есть хотя бы тень сомнения в честности этого человека. Благодаря деятельности КЦБ и Министерства национальной безопасности[38] любые международные денежные переводы на сумму свыше пяти тысяч подлежат немедленной проверке. Вокруг тут же начинают крутиться всевозможные агенты и финансовые инспектора. Сам факт того, что ты перевела деньги темному дельцу…

– Я же не знала.

– В нашей игре – и на том уровне, на котором играем мы, – такой ответ нельзя считать удовлетворительным. Проблема в том…

– Мне ясно, в чем проблема, – перебила я Брэда. – Я привлекла внимание к компании, что для вас нежелательно и, может быть, небезопасно. Я понимаю свою вину и готова к немедленной отставке.

– Отставка принимается. Здесь для тебя нет перспектив. На самом деле для тебя теперь нет перспектив в финансовой сфере вообще, потому что после этого дельца ни одна компания близко тебя не подпустит. А еще потому, что теперь для федералов и КЦБ ты меченная, и будешь неизбежно притягивать их особое внимание даже во время рутинных проверок. Так что для мира денег ты, считай, умерла.

Я рассматривала свои ладони и думала: Отец должен ликовать. Я все-таки пошла по его стопам, я, как и он, провалила дело и потерпела крах.

Брэд продолжал говорить:

– Ты получишь выходное пособие. Наши юристы свяжутся с тобой через несколько дней, чтобы это утрясти.

– Мне не нужно ваших денег.

– Не играй в благородство, – ворчливо отозвался он, возвращаясь к своему компьютеру. – В нашем мире людей то и дело увольняют. А неоперившимся новичкам вроде тебя редко удается получить пристойную компенсацию.

– Почему вы мне ее предлагаете?

– За удачную сделку, которую мы провернули благодаря твоей смекалке. Ты хорошо сработала, мы получили изрядный куш. Ты помогла нам сделать деньги. Сейчас мы вынуждены расстаться. Но за отличную работу ты, тем не менее, заслужила награду. Тут и делу конец. Хочешь – бери деньги, не хочешь – не бери. Выбор за тобой.

Мне много хотелось сказать ему. Но я понимала, что излишней эмоциональностью нарушу негласный кодекс корпоративного поведения. Ждать сочувствия было бы глупо. Здесь никого не волновало то, что я стала жертвой чудовищного обмана. Согласно «Правилам ведения боевых действий Брэда Пулмана» я облажалась по полной программе и за это должна была понести заслуженную кару – изгнание, хотя и с подстеленной соломкой в виде денежного вознаграждения.

Поэтому я сделала то, чего от меня ожидали. Я встала и вышла из кабинета. Только у самых дверей я произнесла два слова:

– Спасибо вам.

Брэд Пулман поднял на меня глаза и ответил тремя словами:

– Не за что.

Не успела я выйти из кабинета Брэда, ко мне подошел Рубен Хулиа, невысокий, щеголеватый человек за пятьдесят. Во «Фридом Мьючуал» он занимал пост управляющего делами, хотя все в компании знали, что фактически он возглавляет службу безопасности и помогает Брэду, умело разгребая дерьмо в любых сложных ситуациях. Поскольку теперь я сама попала в «дерьмовую» категорию, Рубен был тут как тут, готовый вышвырнуть меня вон.

– Мисс Говард, – он обратился ко мне любезно, без малейшего намека на угрозу в голосе, – я здесь, чтобы сопроводить вас к выходу из здания.

– Отлично, – ответила я.

Мы оба молчали, пока он набирал цифровой код на клавишной панели рядом с соседней дверью. Она со щелчком отворилась, и я по длинным коридорам проследовала за мистером Хулиа к лифту со стороны двора. Пока мы ехали вниз, он обронил:

– Я распоряжусь, чтобы завтра на вашем рабочем месте прибрали и собрали ваши личные вещи.

– Да там почти и нет ничего.

Лифт остановились на первом этаже. У подъезда ожидал «линкольн-таун-кар»[39].

– Это Макс, он доставит вас домой, – пояснил мистер Хулиа. – Как вы уже знаете от мистера Пулмана, наши юристы свяжутся с вами в самое ближайшее время.

Он попрощался со мной, энергично кивнув головой. Автомобиль довез меня до дома. Не успела я войти, как зазвонил телефон. Звонивший – мужчина, назвавшийся Дуайтом Хэйлом, – сообщил, что представляет фирму «Бивэн, Франклин и Хантингтон» и является юрист-консультом «Фридом Мьючуал». Он попросил меня заглянуть к нему завтра в офис невдалеке от Правительственного центра, чтобы обсудить мой «расчет».

Я согласилась и оказалась у него наутро в десять. Дуайту Хэйлу оказалось за тридцать – полнощекий, подчеркнуто деловитый.

– «Фридом Мьючуал» планирует предложить вам триста тысяч долларов в качестве выходного пособия, – сообщил он.

Чтобы осмыслить эту информацию, мне потребовалась минута-другая.

– Понятно, – отреагировала я наконец.

– Это приемлемо?

– Более чем.

– При этом у нас есть одно маленькое условие – вы должны дать подписку о неразглашении с обещанием никогда ни с кем не обсуждать свое пребывание во «Фридом Мьючуал».

Это что, на случай, если ФБР и Комиссия по ценным бумагам что-то разнюхают и решат допросить всех, кто здесь когда-либо работал?

– Мне ничего не известно о внутренних механизмах деятельности компании.

– Уверен, что вы говорите правду. Это простая формальность.

Больше похожая на закон омерты, как у мафии… впрочем, триста тысяч долларов – неплохая цена за него.

– Прежде чем подписать бумаги, я должна посоветоваться со своим адвокатом.

– Сделайте одолжение. Но если ответа от вас не будет в течение сорока восьми часов, предложение аннулируется.

– Вы пытаетесь на меня давить… или мне показалось?

– Мы просто хотим урегулировать вопрос как можно скорее.

– Разумеется, вы этого хотите.

Адвоката у меня не было, но я умела пользоваться телефонной книгой. Так что через час, добравшись до своей квартиры в Соммервиле, я выбрала первое же имя в разделе «Юридическая помощь» местного издания «Желтых страниц». Это оказался некто Милтон Алкен. Он сразу ответил на звонок, голос его выдавал стареющего закоренелого курильщика. Когда я объяснила, что мне нужно сделать – и желательно до конца дня, – он предупредил, что берет двести долларов за час работы (даром по бостонским стандартам), спросил, могу ли я занести документы в течение ближайших пятнадцати минут.

Милтону Алкену было лет шестьдесят с гаком, он оказался крохотным, скрюченным, в очках со стеклами толстыми, как донышко бутылки, и застарелым кашлем; его голос звучал так, словно за последние полвека его владелец выкуривал не меньше двух пачек дешевых сигарет в день. А вообще-то мистер Алкен был обходителен и дружелюбен. Его офис располагается на первом этаже здания Дэвис-стрит.

– Так вы трудились во «Фридом Мьючуал», – прохрипел он, пробегая глазами первую страницу договора о неразглашении. – Странно, что вы не обратились в какую-нибудь респектабельную юридическую фирму в центре города.

– Просто я уверена, что вы сумеете сделать для меня все то же, что и они, за четверть цены.

– Вы правы, юная леди, я это сумею. А теперь почему бы вам пока не погулять где-нибудь и не выпить чашечку кофе, а я пока все для вас подготовлю, и не позднее чем через час.

Мистер Алкен сдержал слово. Когда через шестьдесят минут я вернулась, он одарил меня хитрой улыбкой и сказал:

– Если б я знал размер компенсации, которую они вам предлагают, взял бы с вас по двойному тарифу. Но не волнуйтесь, подписывайте документ. Договор не содержит никаких уловок, в нем нет ничего угрожающего. Просто они пытаются прикрыть свой тухес[40], как и все деловые люди. Но если вы не против, я хотел бы задать вопрос, который сам собой напрашивается: почему они вас отпустили?

Странно, не правда ли, как мы порой открываем сердце совсем незнакомым людям. Но мистер Алкен, с его манерами еврейского дедушки, так располагал к откровенности, что за считаные минуты я выложила ему все как на духу. Он слушал невозмутимо, только иногда качал головой, когда я пересказывала свой разговор с отцом и делилась тем, что узнала про него от ФБР. Когда я остановилась, наступило молчание, потом мистер Алкен сказал:

– Учитывая обстоятельства, я полагаю, что триста тысяч долларов – самое меньшее, что вы должны были получить. То, что вы сделали для своего отца, отправив ему деньги, – мицва[41]. И хотя, возможно, он вас за это возненавидел, но одновременно почувствовал и жгучий, невыносимый стыд. Вы поступили благородно, нравственно, и пусть это имело для вас тяжелые последствия, тем не менее, вы показали себя достойным человеком. Согласно моей книге это дорогого стоит.

То же самое мне сказала Кристи, когда вечером того же дня я позвонила ей в Орегон и посвятила в последние события.

– Тебя обманул бесчестный мерзавец, который, так уж случилось, оказался твоим отцом. И это, подруга, ужасно.

– Дело в том, что я этого мерзавца еще и профинансировала. Из-за него я попала в идиотскую ситуацию. Но куда денешься, дура – она дура и есть.

– Прекрати заниматься самоедством, хоть я и понимаю, конечно, что ты запрограммирована на это генетически. Родной отец тебя подставил, и теперь ты невольно начинаешь задавать себе вопрос: а есть ли в мире хоть кто-то, кому можно доверять?

– И каков же ответ?..

– Эй, я же все-таки пишу стихи. Ответов у меня нет, одни неразрешимые вопросы. А ты бери у них деньги да попытайся найти себе какое-то занятие поинтереснее. Тебе сейчас нужны планы на будущее, перспективы, новое видение.

Единственное видение, которое у меня на тот момент имелось, это уверенность в том, что жизнь, оказывается, не что иное, как цепь больших и маленьких предательств. Папа на протяжении многих лет предавал всех, кто оказывался рядом с ним. Точно так же мой возлюбленный Дэвид годами предавал свою жену, и я сама играла в этом ключевую роль. И хотя триста тысяч «Фридом Мьючуал» назывались выходным пособием, я понимала, что таким способом они покупают мое молчание.

Но Кристи была права: как бы то ни было, эти деньги нужно было взять. В конце концов, жизнь так редко платит нам за то, что мы поступаем правильно. Поэтому на другой день я позвонила Дуайту Хэйлу и проинформировала о том, что он может забрать у меня подписанные документы. Он ответил, что немедленно пришлет за ними курьера, а деньги появятся на моем счету в течение недели. Еще он попросил дать ему знать, если на меня выйдет ФБР «с какими-либо вопросами».

– Мне нечего им сообщить, – повторила я.

– Приятно слышать.

Меня мучило чувство вины за то, что вдруг оказалось не нужно бежать на службу и чем-то заниматься. Поэтому я угнездилась за столом Виднеровской библиотеки в Гарварде и заставила себя приняться за работу. Идея у меня была простая: переработать диссертацию и превратить ее в книгу, которая, если ее опубликуют, поможет мне найти преподавательскую работу. Целый месяц я трудилась над рукописью по четырнадцать часов кряду. Писать оказалось легче, чем я ожидала, – может, потому, что я просто переделывала готовую рукопись, а еще потому, что работа для меня всегда была формой бегства от проблем и способом подавить бушующие в душе страсти.

В середине этого месячного марафона я устроила себе двухдневный перерыв и съездила к матери в Коннектикут. Хотелось ли мне этого? Едва ли. Но я не была у нее уже четыре месяца и считала, что посетить маму – это мой долг, с исполнением которого невозможно больше тянуть. Итак, я появилась у мамы с шампанским и дорогими шоколадными трюфелями и настояла на том, чтобы повезти ее ужинать в шикарный ресторан в Гринвиче. Мама непрерывно охала и громко высказывала беспокойство по поводу того, что я трачу такие деньги. Как я ни пыталась урезонить ее, объясняя, что стала по-настоящему много зарабатывать – по понятным причинам я пока не могла сообщить ей, что лишилась работы во «Фридом Мьючуал», – она все равно повторяла, что мне не следовало тратиться и что она «прекрасно управляется» на свое жалованье библиотекаря, которого ей хватает за глаза.

– Так вот почему ты до сих пор ездишь на пятнадцатилетием драндулете, а отопление в доме не ремонтировала со времен президентства Рейгана[42].

– Я свожу концу с концами.

– «Сводить концы с концами» недостаточно. «Сводить концы с концами» – это не жизнь…

– Мне много и не нужно, Джейн. У меня все просто супер.

– А я завтра же куплю тебе новую машину.

– Не выдумывайте, барышня, нечего бросать деньги на ветер.

– А ты прекрати изображать благостного персонажа Торнтона Уайлдера[43] и позволь мне хоть немного тебя побаловать.

– Никогда в жизни меня не баловали, и вовсе ни к чему начинать сейчас.

В ответ на это саркастическое высказывание я промолчала, но наутро после Дня благодарения все же отвезла мамину скрипучую «тойоту-королла» в местное представительство «Фольксвагена» на Олд-Пост-роуд и, добавив восемь тысяч, обменяла на новый «фольксваген». Мама подняла было шум и крик, но продавец – настоящий сердцеед, как и все продавцы в автосалонах, – мгновенно уловил суть ситуации и умело сыграл на ее тревоге и нежелании принимать такой дорогой подарок от единственной дочери.

– Знаете, мэм, чего бы мне хотелось, когда я буду в вашем возрасте? – пропел он, демонстрируя великолепные зубы в ослепительной, как у телеведущего, улыбке. – Во-первых, я хотел бы выглядеть так же молодо и привлекательно, как вы. А во-вторых, чтобы моя дочурка, когда вырастет, так же заботилась обо мне, как ваша очаровательная дочь – о вас: чтобы она тоже захотела когда-нибудь подарить мне шустрый новенький «фольксваген».

Мама, которой так недоставало мужского внимания и комплиментов, охотно поддалась на его уловку. Через полчаса он уговорил ее выбрать машину красного цвета «Патриотизм и свобода» (существует ли в действительности такой цвет – и неужели его производят немцы?) и даже уломал на кондиционер в салоне.

– Даже не знаю, что сказать, – обратилась ко мне мама, когда мы возвращались домой на ее новом автомобиле.

– Ничего не говори. Тебе нужна надежная машина, и ты ее заслуживаешь.

– Неужели ты правда так много получаешь на этой финансовой работе?

– Я бы не могла тратить столько денег, мама, если бы их не имела.

– Твой папа гордился бы тобой.

Я промолчала.

– Что-то не в порядке, детка?

– Нет, все абсолютно нормально.

– Ты в последнее время говорила с папой? – поинтересовалась мама, стараясь, чтобы вопрос прозвучал небрежно, как бы невзначай.

Я помотала головой.

– Наверное, он очень занят на работе.

– Несомненно, так оно и есть, – бросила я, и тема была закрыта.

В тот же день я позвонила местному подрядчику и вызвала специалиста по отоплению. Он заставил себя подождать, но ближе к вечеру все-таки появился. Снова мама устроила сцену, уверяя, что отопление в доме в полном порядке. И снова ей пришлось умолкнуть, потому что парень сообщил (после часового обследования труб и парового котла), что вся эта система того гляди развалится и, если не заменить котел буквально на следующей неделе, он может гарантировать разрывы труб и прочие ужасы.

– Сколько, по-вашему, может стоить эта работа? – задала я вопрос.

– Я могу назвать только примерную сумму… навскидку, – ответил он.

– Ну, назовите навскидку.

– Порядка десяти тысяч.

– Это неприлично, – вырвалось у мамы.

– Тем не менее, – служащий был хладнокровен, – столько это стоит.

Я велела ему перезвонить мне после выходных на мобильник и назвать более точную цифру – и посулила заплатить восемь штук, если он не будет тянуть и гарантирует, что начнет работу во вторник. Уже утром в понедельник он перезвонил, сообщив, что сумеет уложиться в девять тысяч, включая налоги, при условии, что завтра я выплачу половину этой суммы.

– Без проблем, – ответила я и, связавшись с банком, в тот же день перевела четыре с половиной тысячи долларов на его счет. Заодно я положила на мамин банковский счет десять тысяч. Мама узнала о переводе, когда я уже доехала до Кембриджа. Она тут же позвонила мне, голос ее звучал тревожно.

– Что это ты творишь, позволь поинтересоваться? – завела она.

– Хочу быть уверена, что у тебя достаточно средств на пристойную жизнь.

– Я уже тебе говорила: мне ничего не нужно, я в полном порядке.

И потому в последние годы питаешься преимущественно дешевыми консервами?

– Мам, я сейчас при деньгах.

– Тебе не удастся купить меня, ты же понимаешь. Об этом часто говорил твой отец: мы не можем купить за деньги чью-то любовь…

Я нажала на кнопку отбоя, пнула корзинку для бумаг, так что она пролетела через всю комнату, и прижала ладони к глазам, пытаясь отгородиться от обоих своих родителей.

Мама перезвонила через три минуты:

– Нас разъединили?

– Нет, я положила трубку.

– О… – сказала она, – я что-то не то ляпнула?

– Поговорим на следующей неделе, мам.

– Ты не принимай моих слов всерьез, Джейн.

Но я так не могу, я принимаю их всерьез. Потому что ты сказала ровно то, что хотела сказать.

Я вернулась в Гарвардскую библиотеку и снова с головой зарылась в книгу. Спустя несколько недель – в 10:47 вечера в пятницу – я напечатала последнюю фразу. Я откинулась на спинку стула и потянулась, испытывая ту же смесь восторга и подавленности, что и все писатели, о которых я только читала, когда они выводят наконец последнее слово… и осознают, что главные хлопоты с книгой, финал которой только что был написан, у них еще впереди. Но тут ко мне подошел охранник и сообщил, что библиотека закрывается через несколько минут и меня просят поторопиться и освободить помещение. Я втиснула все свои материалы в пару необъятных мешков и, пошатываясь, выбралась в университетский двор, стараясь уравновесить поклажу. Когда, выйдя на улицу, я остановила такси, меня посетила неожиданная мысль: Больше со мной этого не будет, я никогда не закончу работу над еще одной книгой, потому что вообще не хочу больше писать книг.

Оказавшись дома, я, пока распечатывала рукопись, осушила бутылку красного вина. Потом, около часу ночи, подошли к концу еще три четверти литра ядовитого красного пойла, и я, как истинная ирландка и жительница Бостона, ударилась в пьяные слезы, думая: Ты на этом свете одна-одинешенька. Мама моя, разумеется, оспорила бы это утверждение, но я-то знала, что это истинная правда. Мне не на кого было рассчитывать, не на кого положиться, кроме себя самой. Кроме единственной подруги в Орегоне, за три тысячи миль, кто еще был у меня в жизни? После смерти Дэвида я жила совершенно замкнуто, отошла от всех, полностью прекратила общение со всеми знакомыми. А уж после того, как обошелся со мной папаша…

В общем, уверена, что хороший фрейдист мог бы многое сказать по поводу всех этих слез, которые я проливала, оплакивая свое одиночество.

Но наступило утро, и я твердо пообещала себе две вещи: не пить больше дешевого красного вина… и не жалеть себя. Лучше уж противостоять душевным невзгодам типично американским способом: отправиться за покупками.

Я так и сделала и купила себе машину. Ничего экстравагантного или супермодного. Мне всегда было непонятно, к чему переплачивать безумные деньги за четыре колеса и мотор. Но, учитывая, что в банке у меня лежала на счету кругленькая сумма, я решила, что могу позволить себе небольшое транжирство и просадила девятнадцать тысяч на «мазду-миата». Я всегда втайне мечтала о спортивной машине – но неброской, потому что мне не хотелось выглядеть жертвой потребительской лихорадки. «Мазда» была элегантна, но достаточно практична (вы только меня послушайте, вечно я перед кем-то оправдываюсь). Она была приглушенного темно-зеленого цвета, с крышей, которую можно открывать и закрывать рукой. Я влюбилась в нее в тот момент, когда мы с продавцом выехали на шоссе и я проверила, действительно ли она за восемь секунд набирает скорость девяносто миль в час.

– И вы всегда так водите? – спросил продавец, слегка ошарашенный тем, как резко я надавила на педаль, – и машина рванула.

– А что такого, это же тест-драйв, – возразила я.

Я настояла на том, чтобы проехать на машине до Провиденса, потом дальше, до Род-Айленда, и обратно. Я гнала, безнаказанно превышала скорость, прекрасно понимая, что у меня не будет другого шанса вести себя за рулем столь беспечно, изображая скверную девчонку (но что такого, это же тест-драйв). Когда мы вернулись в салон, я бешено торговалась, требуя скостить заявленную цену на две тысячи.

– Моя дистрибьюторская наценка слишком мала, она не позволяет таких скидок.

– Все продавцы так говорят. – Я поднялась со стула и поблагодарила за уделенное мне время.

– Я еще мог бы скинуть тысячу…

– Две тысячи, или сделка не состоится… – не поддавалась я на его уговоры и добавила: – Зато я заплачу вам наличными в понедельник утром.

– Полторы.

– Еще раз спасибо за тест-драйв, – отрезала я и вышла.

Он нагнал меня через пять секунд:

– Хорошо. Хорошо. Девятнадцать тысяч, и машина ваша.

Позднее, когда мы оформляли документы, он заметил:

– Ох, и жестко же вы торгуетесь. Мне стало интересно, уж не директор ли вы хедж-фонда?

– Нет, я собираюсь преподавать английский и литературу.

– Мне жаль ваших учеников.

В тот же понедельник днем я выехала из представительства «Мазды» на первой в своей жизни собственной машине.

Вечером, когда я сидела дома, обдумывая, каким должен быть мой следующий шаг, раздался телефонный звонок. Это был агент Эймс. Он попросил разрешения заехать ко мне ненадолго на следующее утро.

На другой день он прибыл точно в одиннадцать. Когда я открыла дверь и впустила его внутрь, от меня не укрылось, что он внимательно осматривает мою аспирантскую квартирку – и явно удивлен скромностью обстановки.

– Я ожидал, учитывая ваши доходы в фонде, чего-то более пышного, – заметил Эймс, давая понять, что знает, сколько я зарабатывала.

– Я была всего лишь стажером, сэр, и к тому же я откладывала основную часть того, что заработала во «Фридом Мьючуал».

– Весьма похвально. Как я понимаю, вам рано пришлось научиться экономии, верно? Хотя машину вы купили довольно броскую.

Сдержанно улыбнувшись, я перешла к делу:

– Чем могу быть вам полезна, агент Эймс?

– Вот ваш паспорт, – сказал он, вынимая документ из папки и протягивая мне. – С вас сняты подозрения, по крайней мере со стороны Бюро, но если отец вдруг с вами свяжется…

– Я обещаю, вы узнаете об этом первым.

– Приятно слышать. Каковы ваши ближайшие планы?

– Корплю в Гарвардской библиотеке, пытаясь превратить свою диссертацию в книгу.

– Это очень похвально, мисс Говард. Другой бы на вашем месте смотался бы в Мексику, прихватив выходное пособие из «Фридом Мьючуал».

– Вы не оставили мне такой возможности, забрав паспорт.

– Совершенно справедливо. А теперь мы вам его возвратили, и не только потому, что убедились в том, что вы не имеете отношения к преступлениям отца. Мы знаем и другое: вы не замешаны в аферах с ценными бумагами, которые, согласно нашим данным, прокручивали в последние четыре года во «Фридом Мьючуал».

– Мне об этом ничего не известно.

– Как я уже сказал, я вам верю. Но если вы не возражаете, мои коллеги из КЦБ все же хотели бы переговорить с вами.

– Я честно и откровенно говорю вам, что ничего не знаю, сэр.

– Предоставьте КБЦ судить об этом.

– Я была простым стажером.

– Но я убежден, вы видели и слышали то, что может оказаться полезным в их расследовании.

Тяни время, соображай и тяни время.

– Мне необходимо проконсультироваться с моим адвокатом по этому поводу.

– Люди консультируются со своими адвокатами, только если чувствуют себя виноватыми.

– Я ни в чем не виновата, сэр.

– Тогда вам не о чем беседовать с вашим адвокатом.

Я выдержала его испытующий взгляд:

– И все же сначала я переговорю с адвокатом, сэр.

– Дело может окончиться тем, что вас вызовут в суд повесткой, мисс Говард.

Не успел Эймс выйти за дверь, я бросилась звонить Дуайту Хэйлу.

– Вы все сделали правильно, – произнес Хэйл, выслушав мой отчет о разговоре с фэбээровцем. – Вам ничего не известно, и я позабочусь о том, чтобы вас оставили в покое.

– Как вы можете это гарантировать?

– У меня есть свои способы. Главное, теперь это не ваша проблема. Наоборот, теперь она стала моей, и я ее решу.

– Но что, если он снова ко мне обратится?

– Не обратится.

– А он сказал, что…

– Поверьте мне, этого не случится.

– Откуда у вас такая уверенность?

– Я же юрист. А теперь позвольте дать вам совет: раз вы получили назад свой паспорт, почему бы вам не устроить себе каникулы? Отправляйтесь куда-нибудь за границу… недели, скажем, на две.

– Вы предлагаете мне пуститься в бега?

– Я всего-навсего рекомендую вам поездку за границу.

– Уезжать надо сегодня же?

– Я бы на вашем месте испарился как можно скорее. Вы должны понимать: самое худшее, что они могут сделать, – это вызвать вас повесткой в суд в качестве свидетеля. Если же в это время вы окажетесь за границей, им не добраться до вас со своим вызовом. Так что выбор за вами: оставаться, чтобы подвергнуться допросу третьей степени и навлечь на себя тень подозрения…

– Даже при том, что я совершенно ни в чем не виновата?

– Тень подозрения нередко падает на невинных людей. Я просто пытаюсь уберечь вас от неприятностей. В любом случае, в вашем распоряжении наверняка есть дня два. Полагаю, судебный курьер с повесткой появится у вас не раньше чем через сорок восемь часов. А теперь решайте.

Сорок восемь часов. Я принялась за дело, сложила чемодан, упаковала ноутбук, отпечатанную рукопись и кое-какие научные статьи, убрала из холодильника скоропортящиеся продукты, оплатила несколько счетов. Потом отнесла вещи к машине и умудрилась втиснуть их в маленький багажник, положив книги и рукопись на пустое пассажирское сиденье. Сев за руль, я вставила ключ в зажигание и услышала, как оживает мотор.

Тронувшись с места, я направила машину к шоссе, ведущему из города, и невольно подумала: Так вот, значит, как убегают от закона.

Но эту мысль быстро вытеснила другая: Ну, вот и закончился мой роман с деньгами.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая

Выехав из города, я уже через час пересекла границу штата Мэн и через сорок минут после этого оказалась на развилке дорог, откуда можно было попасть на прибрежную трассу. Выехав к Бату и повернув направо, я в два счета очутилась бы прямо у коттеджа Дэвида в Уиннегансе, и, подумав об этом, я стала убеждать себя в том, что настанет день – и постоянно тлеющая в душе боль непременно утихнет… возможно, когда я снова полюблю… если такое вообще может случиться…

Благоразумие подсказало мне свернуть лучше к выезду на международную трассу I-295, замаячившую впереди. Я включила левый поворотник, перестроилась на скоростную полосу и повернула на северо-восток, оставив позади Льюистон, потом Уотервилль, за ним Бангор, после чего взяла курс на восток и неслась по пустынной дороге около трех часов. Вокруг не было ничего примечательного, только густой лес по обеим сторонам шоссе. Наконец впереди показалась прогалина, там располагалось поселение с французским названием Кале (впрочем, на заправочной станции я выяснила, что местные жители произносят «Каллюс» – в точности так же, как медики называют затвердевшую кожу на пятках). Я проехала через узкий мост, пересекла небольшую полосу нейтральной территории, за которой оказался таможенный пост под красно-белым флагом с изображением кленового листа. В будке сидела дородная женщина в форме защитного цвета и остроконечной шляпе, которая скорее приличествовала бы какой-нибудь лесной службе, а не таможне. Надо сказать, что отец мой был рожден в Саскачеване[44], и благодаря этому обстоятельству у меня, вдобавок к американскому, всегда имелся еще и канадский паспорт (что каким-то образом ускользнуло от внимания федералов). Правда, до сих пор у меня не было случая им воспользоваться. Офицер иммиграционной службы быстро пролистала мой документ и спросила, где именно я проживаю в Канаде. Когда я пояснила, что до сих в Канаде не бывала, а сейчас планирую остаться на несколько недель, она сказала:

– Ну что ж, если вам здесь понравится и решите остаться, нужно будет получить карточку социальной защиты.

– Спасибо, я это учту, – ответила я.

– Везете ли вы с собой алкоголь?

Я отрицательно покачала головой.

– Что ж, добро пожаловать домой… возможно.

Я переночевала в Сент-Эндрюсе. Любопытный городишко – имитация Англии, но слегка обшарпанная. И маленькая гостиница, где я остановилась, и вообще все вокруг казалось каким-то затхлым, устаревшим – такой, представилось мне, могла быть Британия начала шестидесятых. На улице было невыносимо холодно – минус десять по Цельсию. Наутро, сидя за кружкой жидкого кофе в гостиничной столовой, обставленной со сногсшибательной роскошью: стены обиты красным бархатом, на полу аксминстерский ковер с абстрактным узором, похожим на выцветший тест Роршаха, – я поймала себя на мысли: Вряд ли кто еще, имея на счету несколько сотен тысяч баксов, надумал бы скрываться в разгар зимы на Атлантическом побережье Канады.

Покинув Сент-Эндрюс, примерно через час я была уже в Сент-Джоне, некогда портовом и промышленном центре, а теперь полувымершем городке. Обветшавшие дома из красного кирпича, унылые магазины, бесцветные люди в мрачной одежде, дух запустения и апатии, нависший над улицами. Я съела невкусный сэндвич и отправилась дальше на восток. Ночь провела в Сэквилле, очередном городке невдалеке от границы с провинцией Новая Шотландия. Это был университетский город – здесь располагалось одно из лучших учебных заведений Канады, Маунт Элиссон, и я почувствовала себя дома среди его зданий в псевдоготическом стиле, старинных книжных лавок, студенческих кафе и баров. Мне показался родным даже старомодный, в духе пятидесятых, кинотеатрик, где проходил фестиваль имени Стенли Кубрика. Удивительно даже, какой живой отклик находит в сердце все то, что нам дорого, привычно, что соответствует нашему взгляду на мир.

Раньше, до того как я побывала в Нью-Брансуике, провинция эта представлялась мне этакой сусальной копией Англии в Новом Свете. В действительности, за исключением Сэквилла, все здесь казалось пыльным, безжизненным, ветхим. Даже маленькая гостиница, найденная мной в Сэквилле, напомнила мне кое-какие полотна Эдварда Хоппера[45] – убогий мир сороковых годов двадцатого века. Здесь легко было представить какую-нибудь постаревшую стриптизершу – обесцвеченные перекисью волосы, потекшая тушь, ярко-алая помада, – курящую «Честерфилд» без фильтра и приканчивающую стаканчик «Канадиен Клаб» – пятый за вечер. На следующее утро я пила кофе в маленьком кафе – и вдруг отчетливо поняла, что мне безумно хочется преподавать в маленьком университетском городке вроде этого. Недолгий флирт с финансами явно исказил мое мировоззрение, казалось бы уже совершенно сложившееся.

Выехав утром из Сэквилла, я продолжала двигаться на восток, задержавшись на две ночи в Галифаксе. Где-то я прочитала, что этот город – элитный центр Новой Шотландии. В центре, как вставные зубы, высились новые дома в брутальном бетонно-стеклянном стиле, берущем начало из семидесятых. Обнаружилась и улица в четверть мили длиной с фирменными магазинами, бутиками и ресторанами типа «у нас не хуже, чем в Нью-Йорке», и они выглядели вполне стильно, но отчего-то меня это ни в чем не убедило. Как и Сент-Джон, Галифакс подействовал на меня угнетающе, и я, поджав хвост, повернула бы, пожалуй, на север, в Квебек, если бы не наткнулась – совершенно случайно – на местечко на взморье с абсолютно не канадским названием «Мартиника».

Открытие произошло благодаря консьержу маленького отеля, где я ночевала. Я сообщила, что назавтра утром собираюсь выехать из города.

– Раньше, чем собирались, – заметил он, сверившись с записью и обнаружив, что я зарегистрировалась еще на три дня.

– Наверное, Галифакс в январе – не самый удачный вариант.

– Прежде чем вы нас покинете, обязательно съездите на Мартинику и пройдитесь там по пляжу. Если, конечно, вам нравится гулять при минус пятнадцати.

– Я из Новой Англии. Мы там любим ходить в походы даже в самую идиотскую погоду.

До Мартиники от Галифакса было сорок пять минут езды. Сначала мой путь пролегал по уродливым пригородам с преобладанием авторемонтных мастерских и стандартных торговых центров, потом их сменили невыразительные поселки, напрочь лишенные сельского очарования. Но когда я уже собиралась плюнуть на все и вычеркнуть этот участок пути за его непривлекательностью, шоссе сузилось. Я свернула за угол, и вдруг – совершенно неожиданно – передо мной оказалась вода. Небольшой лесок, а за ним Атлантика. Маленький поселочек, мост, снова вид на океан. Дом, лужок и еще один лоскут ослепительно синей воды. Езда по этой дороге – все эти мимолетные смены планов и внезапное появление песчаных пляжей и пенных бурунов – напоминала игру с оптической иллюзией.

Увидев наконец указатель на пляж Мартиника, я свернула на проселочную дорогу. Кругом был лес, только случайные дом или сарай нарушали одноообразие пейзажа. И вот я уже еду вдоль дюн, поросших редкой колючей травой. Хотя окна в машине были закрыты, я все же различала гул прибоя. Впереди была небольшая автостоянка – совершенно пустая, потому что только редкий мазохист мог отправиться сюда в мороз с утра пораньше. Припарковав машину, я наглухо застегнула теплую куртку, натянула шерстяную шапку до бровей, а потом шагнула навстречу стуже.

И это, доложу я вам, в самом деле была стужа. Хотя температура (я узнавала ее в Галифаксе) была минус пятнадцать, но из-за свирепого ветра она казалась ниже еще градусов на десять. Однако не за тем я сюда так долго добиралась, чтоб трусливо отступить в укрытие. Нет, я намеревалась пройтись по чертову пляжу. Сунув руки в перчатках поглубже в карманы, я побрела по деревянным мосткам, ведущим через дюну, и застыла, завороженная открывшимся видом на Атлантический океан. Пляж был безлюден. Он простирался на мили и в этот суровый зимний день навевал такие же мысли, какие, должно быть, рождаются при взгляде на бескрайние монгольские степи или пампасы Патагонии: перед тобой край земли. Был отлив. Ветер завывал негромко, но неумолчно, и на фоне этого воя раздавались ритмичные удары волн о берег. Прибой производил впечатление какой-то свирепой, первобытной силы – с такой несокрушимой мощью ударяли в песок волны. Под серым, как асфальт, небом весь мир, казалось, лишился красок. В своем мрачном монохроматизме пляж Мартиника являл зрелище суровое и величественное.

Примечания

1

Nuit blanche (фр.) – бессонная ночь. – Здесь и далее примеч. переводчика.

2

Колледж Смит – частный женский колледж в Массачусетсе (США).

3

Гарвардский университет находится в городе Кембридж, штат Массачусетс.

4

«Фи Бета Каппа» – привилегированное общество студентов и выпускников колледжей.

5

Бенжамин Фрэнклин Норрис (1870–1902) – американский писатель и журналист.

6

Coup de foudre (фр.) – любовь с первого взгляда.

7

Биполярное аффективное расстройство (БАР) – психическое заболевание (ранее – маниакально-депрессивный психоз).

8

Город в США, штат Массачусетс.

9

Уоллес Стивенс (1879–1955) – американский поэт.

10

Эзра Лумис Паунд (1985–1972) – американский поэт и издатель, один из основоположников англоязычной модернистской литературы.

11

Генри Луис Менкен (1880–1956) – известный американский журналист, афорист и сатирик.

12

Roman-a-clef (фр.) – зашифрованный роман.

13

Университет Макгилла – старейший и известнейший университет Канады.

14

Людвиг Витгенштейн (1889–1951) – австро-английский философ, один из основателей аналитической философии.

15

Nouveau roman (фр.) – новый роман (современное течение в литературе).

16

Бат – здесь: город на юго-западе штата Мэн.

17

«Эйвис» (Avis) – крупная фирма проката автомобилей.

18

Томас Стернз Элиот (1888–1965), американский поэт, драматург и критик.

19

Перевод А. Сергеева.

20

«Гарвард Кримсон» – спортивный клуб университета.

21

Доктор философии – низшая ученая степень; присуждается после защиты диссертации специалистам в области философии и ряда других наук.

22

Non (фр.) – нет.

23

Хедж-фонд (англ. hedge fund) – частный, не ограниченный нормативным регулированием инвестиционный фонд, управляемый профессиональным инвестиционным управляющим.

24

Кеннебанкпорт – городок с США, штат Мэн, где расположен летний дом семьи президента Дж. Буша. В гостях у семьи Бушей в этой летней резиденции побывали Маргарет Тэтчер, Михаил Горбачев и другие известные деятели.

25

Хеджирование (англ. hedge – гарантия, страховка) – открытие сделок на рынке с целью компенсации рисков равной, но противоположной позиции на другом рынке.

26

IPO (англ.) – первоначальное публичное предложение акций.

27

Площадью около 270 кв. метров.

28

Томас Гоббс (1588–1679) – английский философ XVII в., автор трактата «Левиафан».

29

Си-эн-би-си – кабельный телеканал деловых и политических новостей компании NBC.

30

«Блумберг» – британское информационное агентство.

31

Долина Сан-Фернандо – район Лос-Анджелеса, штат Калифорния.

32

Примерно 18,6 кв. метра.

33

Олл-Ниппон Эйрвэйз (All Nippon Airways) – вторая по величине авиакомпания Японии.

34

Левереджированный выкуп – приобретение контрольного пакета акций акционерной компании с привлечением заемных средств, гарантией которых выступают активы поглощаемой компании.

35

Джордж Смит Паттон (1885–1945) – американский генерал, известен тем, что не потерпел ни одного поражения за свою военную карьеру.

36

В Лэнгли расположена штаб-квартира ЦРУ.

37

Икике – город и морской порт в Чили.

38

Министерство национальной безопасности (Homeland security) – федеральное министерство, созданное в 2002–2003 гг. с целью предотвращения терактов на территории США, помощи их жертвам и сокращения угрозы терроризма.

39

«Линкольн-таун-кар» – автомобиль представительского класса, выпускаемый компанией «Форд мотор».

40

Тухес (евр.) – задница.

41

Мицва (евр.) – заповедь, доброе дело; здесь похвальный поступок.

42

Рональд Рейган был президентом США с 1981 по 1989 г.

43

Торнтон Уайлдер (1897–1975) – известный американский прозаик и драматург.

44

Саскачеван – провинция на юге центральной части Канады.

45

Эдвард Хоппер (1882–1967) – известный американский художник, представитель американской жанровой живописи.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9