Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Подросток

ModernLib.Net / Классическая проза / Достоевский Федор Михайлович / Подросток - Чтение (стр. 18)
Автор: Достоевский Федор Михайлович
Жанр: Классическая проза

 

 


— Послушайте, я, ей-богу, стену не буду ломать.

— Да вы уж начали, — не удержалась она и улыбнулась. — Я даже не знаю, пустите ли вы меня пройти? — И кажется, она впрямь опасалась, что я ее не пущу.

— Я вам сам дверь отворю, идите, но знайте: я принял одно огромное решение; и если вы захотите дать свет моей душе, то воротитесь, сядьте и выслушайте только два слова. Но если не хотите, то уйдите, и я вам сам дверь отворю!

Она посмотрела на меня и села на место.

— С каким бы негодованием вышла иная, а вы сели! — вскричал я в упоении.

— Вы никогда так прежде не позволяли себе говорить.

— Я всегда робел прежде. Я и теперь вошел, не зная, что говорить. Вы думаете, я теперь не робею? Я робею. Но я вдруг принял огромное решение и почувствовал, что его выполню. А как принял это решение, то сейчас и сошел с ума и стал все это говорить… Выслушайте, вот мои два слова: шпион я ваш или нет? Ответьте мне — вот вопрос!

Краска быстро залила ее лицо.

— Не отвечайте еще, Катерина Николавна, а выслушайте все и потом скажите всю правду.

Я разом сломал все заборы и полетел в пространство.

<p>II</p>

— Два месяца назад я здесь стоял за портьерой… вы знаете… а вы говорили с Татьяной Павловной про письмо. Я выскочил и, вне себя, проговорился. Вы тотчас поняли, что я что-то знаю… вы не могли не понять… вы искали важный документ и опасались за него… Подождите, Катерина Николавна, удерживайтесь еще говорить. Объявляю вам, что ваши подозрения были основательны: этот документ существует… то есть был… я его видел; это — ваше письмо к Андроникову, так ли?

— Вы видели это письмо? — быстро спросила она, в смущении и волнении. — Где вы его видели?

— Я видел… я видел у Крафта… вот у того, который застрелился…

— В самом деле? Вы сами видели? Что ж с ним сталось?

— Крафт его разорвал.

— При вас, вы видели?

— При мне. Он разорвал, вероятно, перед смертью… Я ведь не знал тогда, что он застрелится…

— Так оно уничтожено, слава богу! — проговорила она медленно, вздохнув, и перекрестилась.

Я не солгал ей. То есть я и солгал, потому что документ был у меня и никогда у Крафта, но это была лишь мелочь, а в самом главном я не солгал, потому что в ту минуту, когда лгал, то дал себе слово сжечь это письмо в тот же вечер. Клянусь, если б оно было у меня в ту минуту в кармане, я бы вынул и отдал ей; но его со мною не было, оно было на квартире. Впрочем, может быть, и не отдал бы, потому что мне было бы очень стыдно признаться ей тогда, что оно у меня и что я сторожил ее так долго, ждал и не отдавал. Все одно: сжег бы дома, во всяком случае, и не солгал! Я был чист в ту минуту, клянусь.

— А коли так, — продолжал я почти вне себя, — то скажите мне: для того ли вы привлекали меня, ласкали меня, принимали меня, что подозревали во мне знание о документе? Постойте, Катерина Николаевна, еще минутку не говорите, а дайте мне все докончить: я все время, как к вам ходил, все это время подозревал, что вы для того только и ласкали меня, чтоб из меня выпытать это письмо, довести меня до того, чтоб я признался… Постойте, еще минуту: я подозревал, но я страдал. Двоедушие ваше было для меня невыносимо, потому что… потому что я нашел в вас благороднейшее существо! Я прямо говорю, я прямо говорю: я был вам враг, но я нашел в вас благороднейшее существо! Все было побеждено разом. Но двоедушие, то есть подозрение в двоедушии, томило… Теперь должно все решиться, все объясниться, такое время пришло; но постойте еще немного, не говорите, узнайте, как я смотрю сам на все это, именно сейчас, в теперешнюю минуту; прямо говорю: если это и так было, то я не рассержусь… то есть я хотел сказать — не обижусь, потому что это так естественно, я ведь понимаю. Что ж тут может быть неестественного и дурного? Вы мучаетесь документом, вы подозреваете, что такой-то все знает; что ж, вы очень могли желать, чтоб такой-то высказался… Тут ничего нет дурного, ровно ничего. Искренно говорю. Но все-таки надо, чтобы вы теперь мне что-нибудь сказали… признались (простите это слово). Мне надо правду. Почему-то так надо! Итак, скажите: для того ли вы обласкали меня, чтоб выпытать у меня документ… Катерина Николаевна?

Я говорил как будто падал, и лоб мой горел. Она слушала меня уже без тревоги, напротив, чувство было в лице; но она смотрела как-то застенчиво, как будто стыдясь.

— Для того, — проговорила она медленно и вполголоса. — Простите меня, я была виновата, — прибавила она вдруг, слегка приподымая ко мне руки. Я никак не ожидал этого. Я всего ожидал, но только не этих двух слов; даже от нее, которую знал уже.

— И вы говорите мне: «виновата»! Так прямо: «виновата»? — вскричал я.

— О, я уже давно стала чувствовать, что пред вами виновата… и даже рада теперь, что вышло наружу…

— Давно чувствовали? Для чего же вы не говорили прежде?

— Да я не умела как и сказать, — улыбнулась она, — то есть я и сумела бы, — улыбнулась она опять, — но как-то становилось все совестно… потому что я действительно вначале вас только для этого «привлекала», как вы выразились, ну а потом мне очень скоро стало противно… и надоело мне все это притворство, уверяю вас! — прибавила она с горьким чувством, — да и все эти хлопоты тоже!

— И почему, почему бы вам не спросить тогда прямехоньким образом? Так бы и сказали: «Ведь ты знаешь про письмо, чего же ты притворяешься?» И я бы вам тотчас все сказал, тотчас признался!

— Да я вас… боялась немного. Признаюсь, я тоже вам и не Доверяла. Да и вправду: если я хитрила, то ведь и вы тоже, — прибавила она, усмехнувшись.

— Да, да, я был недостоин! — вскричал я пораженный. — О, вы еще не знаете всех бездн моего падения!

— Ну уж и бездн! Узнаю ваш слог, — тихо улыбнулась она. — Это письмо, — прибавила она грустно, — было самым грустным и легкомысленным поступком моей жизни. Сознание об этом поступке было мне всегдашним укором. Под влиянием обстоятельств и опасений я усумнилась в моем милом, великодушном отце. Зная, что это письмо могло попасть… в руки злых людей… имея полные основания так думать (с жаром произнесла она), я трепетала, что им воспользуются, покажут папа… а на него это могло произвести чрезвычайное впечатление… в его положении… на здоровье его… и он бы меня разлюбил… Да, — прибавила она, смотря мне ясно в глаза и, вероятно, поймав на лету что-то в моем взгляде, — да, я боялась тоже и за участь мою: я боялась, что он… под влиянием своей болезни… мог лишить меня и своих милостей… Это чувство тоже входило, но я, наверно, и тут перед ним виновата: он так добр и великодушен, что, конечно, бы меня простил. Вот и все, что было. А что я так поступила с вами, то так не надо было, — кончила она, опять вдруг застыдившись. — Вы меня привели в стыд.

— Нет, вам нечего стыдиться! — вскричал я.

— Я действительно рассчитывала… на вашу пылкость… и сознаюсь в этом, — вымолвила она потупившись.

— Катерина Николаевна! Кто, кто, скажите, заставляет вас делать такие признания мне вслух? — вскрикнул я, как опьянелый, — ну что бы вам стоило встать и в отборнейших выражениях, самым тонким образом доказать мне, как дважды два, что хоть оно и было, но все-таки ничего не было, — понимаете, как обыкновенно умеют у вас в высшем свете обращаться с правдой? Ведь я глуп и груб, я бы вам тотчас поверил, я бы всему поверил от вас, что бы вы ни сказали! Ведь вам бы ничего не стоило так поступить? Ведь не боитесь же вы меня в самом деле? Как могли вы так добровольно унизиться перед выскочкой, перед жалким подростком?

— В этом по крайней мере я не унизилась перед вами, — промолвила она с чрезвычайным достоинством, по-видимому не поняв мое восклицание.

— О, напротив, напротив! я только это и кричу!..

— Ах, это было так дурно и так легкомысленно с моей стороны! — воскликнула она, приподнимая к лицу свою руку и как бы стараясь закрыться рукой, — мне стыдно было еще вчера, а потому я и была так не по себе, когда вы у меня сидели… Вся правда в том, — прибавила она, — что теперь обстоятельства мои вдруг так сошлись, что мне необходимо надо было узнать наконец всю правду об участи этого несчастного письма, а то я было уж стала забывать о нем… потому что я вовсе не из этого только принимала вас у себя, — прибавила она вдруг.

Сердце мое задрожало.

— Конечно нет, — улыбнулась она тонкой улыбкой, — конечно нет! Я… Вы очень метко заметили это давеча, Аркадий Макарович, что мы часто с вами говорили как студент с студентом. Уверяю вас, что мне очень скучно бывает иногда в людях; особенно стало это после заграницы и всех этих наших семейных несчастий… Я даже мало теперь и бываю где-нибудь, и не от одной только лени. Мне часто хочется уехать в деревню. Я бы там перечла мои любимые книги, которые уж давно отложила, а все никак не сберусь прочесть. Я вам про это уж говорила. Помните, вы смеялись, что я читаю русские газеты, по две газеты в день?

— Я не смеялся…

— Конечно, потому что и вас это так же волновало, а я вам давно призналась: я русская и Россию люблю. Вы помните, мы все с вами читали «факты», как вы это называли (улыбнулась она). Вы хоть и очень часто бываете какой-то… странный, но вы иногда так оживлялись, что всегда умели сказать меткое слово, и интересовались именно тем, что меня интересовало. Когда вы бываете «студентом», вы, право, бываете милы и оригинальны. Вот другие роли вам, кажется, мало идут, — прибавила она с прелестной, хитрой усмешкой. — Вы помните, мы иногда по целым часам говорили про одни только цифры, считали и примеривали, заботились о том, сколько школ у нас, куда направляется просвещение. Мы считали убийства и уголовные дела, сравнивали с хорошими известиями… хотелось узнать, куда это все стремится и что с нами самими, наконец, будет. Я в вас встретила искренность. В свете с нами, с женщинами, так никогда не говорят. Я на прошлой неделе заговорила было с князем — вым о Бисмарке, потому что очень интересовалась, а сама не умела решить, и вообразите, он сел подле и начал мне рассказывать, даже очень подробно, но все с какой-то иронией и с тою именно нестерпимою для меня снисходительностью, с которою обыкновенно говорят «великие мужи» с нами, женщинами, если те сунутся «не в свое дело»… А помните, как мы о Бисмарке с вами чуть не поссорились? Вы мне доказывали, что у вас есть своя идея «гораздо почище» Бисмарковой, — засмеялась вдруг она. — Я в жизни встретила лишь двух людей, которые со мной говорили вполне серьезно: покойного мужа, очень, очень умного и… бла-го-родного человека, — произнесла она внушительно, — и еще — вы сами знаете кого…

— Версилова! — вскричал я. Я чуть дышал над каждым ее словом.

— Да; я очень любила его слушать, я стала с ним под конец вполне… слишком, может быть, откровенною, но тогда-то он мне и не поверил!

— Не поверил?

— Да, ведь и никто никогда мне не верил.

— Но Версилов, Версилов!

— Он не просто не поверил, — промолвила она, опустив глаза и странно как-то улыбнувшись, — а счел, что во мне «все пороки».

— Которых у вас нет ни одного!

— Нет, есть некоторые и у меня.

— Версилов не любил вас, оттого и не понял вас, — вскричал я, сверкая глазами.

Что-то передернулось в ее лице.

— Оставьте об этом и никогда не говорите мне об… этом человеке… — прибавила она горячо и с сильною настойчивостью. — Но довольно; пора. (Она встала, чтоб уходить.) — Что ж, прощаете вы меня или нет? — проговорила она, явно смотря на меня.

— Мне… вас… простить! Послушайте, Катерина Николаевна, и не рассердитесь! правда, что вы выходите замуж?

— Это еще совсем не решено, — проговорила она, как бы испугавшись чего-то, в смущении.

— Хороший он человек? Простите, простите мне этот вопрос!

— Да, очень хороший…

— Не отвечайте больше, не удостоивайте меня ответом! Я ведь знаю, что такие вопросы от меня невозможны! Я хотел лишь знать, достоин он или нет, но я про него узнаю сам.

— Ах, послушайте! — с испугом проговорила она.

— Нет, не буду, не буду. Я пройду мимо… Но вот что только скажу: дай вам бог всякого счастия, всякого, какое сами выберете… за то, что вы сами дали мне теперь столько счастья, в один этот час! Вы теперь отпечатались в душе моей вечно. Я приобрел сокровище: мысль о вашем совершенстве. Я подозревал коварство, грубое кокетство и был несчастен… потому что не мог с вами соединить эту мысль… в последние дни я думал день и ночь; и вдруг все становится ясно как день! Входя сюда, я думал, что унесу иезуитство, хитрость, выведывающую змею, а нашел честь, славу, студента!.. Вы смеетесь? Пусть, пусть! Ведь вы — святая, вы не можете смеяться над тем, что священно…

— О нет, я тому только, что у вас такие ужасные слова… Ну, что такое «выведывающая змея»? — засмеялась она.

— У вас вырвалось сегодня одно драгоценное слово, — продолжал я в восторге. — Как могли вы только выговорить предо мной, «что рассчитывали на мою пылкость»? Ну пусть вы святая и признаетесь даже в этом, потому что вообразили в себе какую-то вину и хотели себя казнить… Хотя, впрочем, никакой вины не было, потому что если и было что, то от вас все свято! Но все-таки вы могли не сказать именно этого слова, этого выражения!.. Такое неестественное даже чистосердечие показывает лишь высшее ваше целомудрие, уважение ко мне, веру в меня, — бессвязно восклицал я. — О, не краснейте, не краснейте!.. И кто, кто мог клеветать и говорить, что вы — страстная женщина? О, простите: я вижу мучительное выражение на вашем лице; простите исступленному подростку его неуклюжие слова! Да и в словах ли, в выражениях ли теперь дело? Не выше ли вы всех выражений?.. Версилов раз говорил, что Отелло не для того убил Дездемону, а потом убил себя, что ревновал, а потому, что у него отняли его идеал!.. Я это понял, потому что и мне сегодня возвратили мой идеал!

— Вы меня слишком хвалите: я не стою того, — произнесла она с чувством. — Помните, что я говорила вам про ваши глаза? — прибавила она шутливо.

— Что у меня не глаза, а вместо глаз два микроскопа, и что я каждую муху преувеличиваю в верблюда! Нет-с, тут не верблюд!.. Как, вы уходите?

Она стояла среди комнаты, с муфтой и с шалью в руке.

— Нет, я подожду, когда вы выйдете, а сама выйду потом. Я еще напишу два слова Татьяне Павловне.

— Я сейчас уйду, сейчас, но еще раз: будьте счастливы, одни или с тем, кого выберете, и дай вам бог! А мне — мне нужен лишь идеал!

— Милый, добрый Аркадий Макарович, поверьте, что я об вас… Про вас отец мой говорит всегда: «милый, добрый мальчик!» Поверьте, я буду помнить всегда ваши рассказы о бедном мальчике, оставленном в чужих людях, и об уединенных его мечтах… Я слишком понимаю, как сложилась душа ваша… Но теперь хоть мы и студенты, — прибавила она с просящей и стыдливой улыбкой, пожимая руку мою, — но нам нельзя уже более видеться как прежде и, и… верно, вы это понимаете?

— Нельзя?

— Нельзя, долго нельзя… в этом уж я виновата… Я вижу, что это теперь совсем невозможно… Мы будем встречаться иногда у папа…

«Вы боитесь „пылкости“ моих чувств, вы не верите мне?» — хотел было я вскричать; но она вдруг так предо мной застыдилась, что слова мои сами не выговорились.

— Скажите, — вдруг остановила она меня уже совсем у дверей, — вы сами видели, что… то письмо… разорвано? Вы хорошо это запомнили? Почему вы тогда узнали, что это было то самое письмо к Андроникову?

— Крафт мне рассказал его содержание и даже показал мне его… Прощайте! Когда я бывал у вас в кабинете, то робел при вас, а когда вы уходили, я готов был броситься и целовать то место на полу, где стояла ваша нога… — проговорил я вдруг безотчетно, сам не зная как и для чего, и, не взглянув на нее, быстро вышел.

Я пустился домой; в моей душе был восторг. Все мелькало в уме, как вихрь, а сердце было полно. Подъезжая к дому мамы, я вспомнил вдруг о Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном слове давеча, и у меня вдруг заныло за них всех сердце! «Как у них у всех жестко на сердце! Да и Лиза, что с ней?» — подумал я, став на крыльцо.

Я отпустил Матвея и велел приехать за мной, ко мне на квартиру в девять часов.

Глава пятая

<p>I</p>

К обеду я опоздал, но они еще не садились и ждали меня. Может быть, потому, что я вообще у них редко обедал, сделаны были даже кой-какие особые прибавления: явились на закуску сардины и проч. Но к удивлению моему и к горю, я застал всех чем-то как бы озабоченными, нахмуренными: Лиза едва улыбнулась, меня завидя, а мама видимо беспокоилась; Версилов улыбался, но с натуги. «Уж не поссорились ли?» — подумалось мне. Впрочем, сначала все шло хорошо: Версилов только поморщился немного на суп с клецками и очень сгримасничал, когда подали зразы:

— Стоит только предупредить, что желудок мой такого-то кушанья не выносит, чтоб оно на другой же день и явилось, — вырвалось у него в досаде.

— Да ведь что ж, Андрей Петрович, придумать-то? Никак не придумаешь нового-то кушанья никакого, — робко ответила мама.

— Твоя мать — совершенная противоположность иным нашим газетам, у которых что ново, то и хорошо, — хотел было сострить Версилов но игривее и подружелюбнее; но у него как-то не вышло, и он только пуще испугал маму, которая, разумеется, ничего не поняла в сравнении ее с газетами и озиралась с недоумением. В эту минуту вошла Татьяна Павловна и, объявив, что уж отобедала, уселась подле мамы на диване.

Я все еще не успел приобрести расположения этой особы; даже, напротив, она еще пуще стала на меня нападать за все про все. Особенно усилилось ее неудовольствие на меня за последнее время: она видеть не могла моего франтовского платья, а Лиза передавала мне, что с ней почти случился припадок, когда она узнала, что у меня лихач-извозчик. Я кончил тем, что по возможности стал избегать с ней встречи. Два месяца назад, после отдачи наследства, я было забежал к ней поболтать о поступке Версилова, но не встретил ни малейшего сочувствия; напротив, она была страшно обозлена: ей очень не понравилось, что отдано все, а не половина; мне же она резко тогда заметила:

— Бьюсь об заклад, ты уверен, что он и деньги отдал и на дуэль вызывал, единственно чтоб поправиться в мнении Аркадия Макаровича.

И ведь почти она угадала: в сущности я что-то в этом роде тогда действительно чувствовал.

Я тотчас понял, только что она вошла, что она непременно на меня накинется; даже был немножко уверен, что она, собственно, для этого и пришла, а потому я стал вдруг необыкновенно развязен; да и ничего мне это не стоило, потому что я все еще, с давешнего, продолжал быть в радости и в сиянии. Замечу раз навсегда, что развязность никогда в жизни не шла ко мне, то есть не была мне к лицу, а, напротив, всегда покрывала меня позором. Так случилось и теперь: я мигом проврался; без всякого дурного чувства, а чисто из легкомыслия; заметив, что Лиза ужасно скучна, я вдруг брякнул, даже и не подумав о том, что говорю:

— В кои-то веки я здесь обедаю, и вот ты, Лиза, как нарочно, такая скучная!

— У меня голова болит, — ответила Лиза.

— Ах, боже мой, — вцепилась Татьяна Павловна, — что ж, что больна? Аркадий Макарович изволил приехать обедать, должна плясать и веселиться.

— Вы решительно — несчастье моей жизни, Татьяна Павловна; никогда не буду при вас сюда ездить! — и я с искренней досадой хлопнул ладонью по столу; мама вздрогнула, а Версилов странно посмотрел на меня. Я вдруг рассмеялся и попросил у них прощения.

— Татьяна Павловна, беру слово о несчастье назад, — обратился я к ней, продолжая развязничать.

— Нет, нет, — отрезала она, — мне гораздо лестнее быть твоим несчастьем, чем наоборот, будь уверен.

— Милый мой, надо уметь переносить маленькие несчастия жизни, — промямлил, улыбаясь, Версилов, — без несчастий и жить не стоит.

— Знаете, вы — страшный иногда ретроград, — воскликнул я, нервно смеясь.

— Друг мой, это наплевать.

— Нет, не наплевать! Зачем вы ослу не говорите прямо, когда он — осел?

— Уж ты не про себя ли? Я, во-первых, судить никого не хочу и не могу.

— Почему не хотите, почему не можете?

— И лень, и претит. Одна умная женщина мне сказала однажды, что я не имею права других судить потому, что «страдать не умею», а чтобы стать судьей других, надо выстрадать себе право на суд. Немного высокопарно, но в применении ко мне, может, и правда, так что я даже с охотой покорился суждению.

— Да неужто ж это Татьяна Павловна вам сказала? — воскликнул я.

— А ты почему узнал? — с некоторым удивлением взглянул Версилов.

— Да я по лицу Татьяны Павловны угадал; она вдруг так дернулась.

Я угадал случайно. Фраза эта действительно, как оказалось потом, высказана была Татьяной Павловной Версилову накануне в горячем разговоре. Да и вообще, повторяю, я с моими радостями и экспансивностями налетел на них всех вовсе не вовремя: у каждого из них было свое, и очень тяжелое.

— Ничего я не понимаю, потому что все это так отвлеченно; и вот черта: ужасно как вы любите отвлеченно говорить, Андрей Петрович; это — эгоистическая черта; отвлеченно любят говорить одни только эгоисты.

— Неглупо сказано, но ты не приставай.

— Нет, позвольте, — лез я с экспансивностями, — что значит «выстрадать право на суд»? Кто честен, тот и судья — вот моя мысль.

— Немного же ты в таком случае наберешь судей.

— Одного уж я знаю.

— Кого это?

— Он теперь сидит и говорит со мной.

Версилов странно усмехнулся, нагнулся к самому моему уху и, взяв меня за плечо, прошептал мне: «Он тебе все лжет».

Я до сих пор не понимаю, что у него тогда была за мысль, но очевидно он в ту минуту был в какой-то чрезвычайной тревоге (вследствие одного известия, как сообразил я после). Но это слово «он тебе все лжет» было так неожиданно и так серьезно сказано и с таким странным, вовсе не шутливым выражением, что я весь как-то нервно вздрогнул, почти испугался и дико поглядел на него; но Версилов поспешил рассмеяться.

— Ну и слава богу! — сказала мама, испугавшись тому, что он шептал мне на ухо, — а то я было подумала… Ты, Аркаша, на нас не сердись; умные-то люди и без нас с тобой будут, а вот кто тебя любить-то станет, коли нас друг у дружки не будет?

— Тем-то и безнравственна родственная любовь, мама, что она — не заслуженная. Любовь надо заслужить.

— Пока-то еще заслужишь, а здесь тебя и ни за что любят.

Все вдруг рассмеялись.

— Ну, мама, вы, может, и не хотели выстрелить, а птицу убили! — вскричал я, тоже рассмеявшись.

— А ты уж и в самом деле вообразил, что тебя есть за что любить, — набросилась опять Татьяна Павловна, — мало того, что даром тебя любят, тебя сквозь отвращенье они любят!

— Ан вот нет! — весело вскричал я, — знаете ли, кто, может быть, сказал мне сегодня, что меня любит?

— Хохоча над тобой, сказал! — вдруг как-то неестественно злобно подхватила Татьяна Павловна, как будто именно от меня и ждала этих слов. — Да деликатный человек, а особенно женщина, из-за одной только душевной грязи твоей в омерзение придет. У тебя пробор на голове, белье тонкое, платье у француза сшито, а ведь все это — грязь! Тебя кто обшил, тебя кто кормит, тебе кто деньги, чтоб на рулетках играть, дает? Вспомни, у кого ты брать не стыдишься?

Мама до того вся вспыхнула, что я никогда еще не видал такого стыда на ее лице. Меня всего передернуло:

— Если я трачу, то трачу свои деньги и отчетом никому не обязан, — отрезал было я, весь покраснев.

— Чьи свои? Какие свои?

— Не мои, так Андрей Петровичевы. Он мне не откажет… Я брал у князя в зачет его долга Андрею Петровичу…

— Друг мой, — проговорил вдруг твердо Версилов, — там моих денег ни копейки нет.

Фраза была ужасно значительна. Я осекся на месте. О, разумеется, припоминая все тогдашнее, парадоксальное и бесшабашное настроение мое, я конечно бы вывернулся каким-нибудь «благороднейшим» порывом, или трескучим словечком, или чем-нибудь, но вдруг я заметил в нахмуренном лице Лизы какое-то злобное, обвиняющее выражение, несправедливое выражение, почти насмешку, и точно бес меня дернул:

— Вы, сударыня, — обратился я вдруг к ней, — кажется, часто посещаете в квартире князя Дарью Онисимовну? Так не угодно ли вам передать ему самой вот эти триста рублей, за которые вы меня сегодня уж так пилили!

Я вынул деньги и протянул ей. Ну поверят ли, что низкие слова эти были сказаны тогда без всякой цели, то есть без малейшего намека на что-нибудь. Да и намека такого не могло быть, потому что в ту минуту я ровнешенько ничего не знал. Может быть, у меня было лишь желание чем-нибудь кольнуть ее, сравнительно ужасно невинным, вроде того, что вот, дескать, барышня, а не в свое дело мешается, так вот не угодно ли, если уж непременно вмешаться хотите, самой встретиться с этим князем, с молодым человеком, с петербургским офицером, и ему передать, «если уж так захотели ввязываться в дела молодых людей». Но каково было мое изумление, когда вдруг встала мама и, подняв передо мной палец и грозя мне, крикнула:

— Не смей! Не смей!

Ничего подобного этому я не мог от нее представить и сам вскочил с места, не то что в испуге, а с каким-то страданием, с какой-то мучительной раной на сердце, вдруг догадавшись, что случилось что-то тяжелое. Но мама не долго выдержала: закрыв руками лицо, она быстро вышла из комнаты. Лиза, даже не глянув в мою сторону, вышла вслед за нею. Татьяна Павловна с полминуты смотрела на меня молча:

— Да неужто ты в самом деле что-нибудь хотел сморозить? — загадочно воскликнула она, с глубочайшим удивлением смотря на меня, но, не дождавшись моего ответа, тоже побежала к ним. Версилов с неприязненным, почти злобным видом встал из-за стола и взял в углу свою шляпу.

— Я полагаю, что ты вовсе не так глуп, а только невинен, — промямлил он мне насмешливо. — Если придут, скажи, чтоб меня не ждали к пирожному: я немножко пройдусь.

Я остался один; сначала мне было странно, потом обидно, а потом я ясно увидел, что я виноват. Впрочем, я не знал, в чем, собственно, я виноват, а только что-то почувствовал. Я сидел у окна и ждал. Прождав минут десять, я тоже взял шляпу и пошел наверх, в мою бывшую светелку. Я знал, что они там, то есть мама и Лиза, и что Татьяна Павловна уже ушла. Так я их и нашел обеих вместе на моем диване, об чем-то шептавшихся. При моем появлении обе тотчас же перестали шептаться. К удивлению моему, они на меня не сердились; мама по крайней мере мне улыбнулась.

— Я, мама, виноват… — начал было я.

— Ну, ну, ничего, — перебила мама, — а вот любите только друг дружку и никогда не ссорьтесь, то и бог счастья пошлет.

— Он, мама, никогда меня не обидит, я вам это говорю! — убежденно и с чувством проговорила Лиза.

— Если б не эта только Татьяна Павловна, ничего бы не вышло, — вскричал я, — скверная она!

— Видите, мама? Слышите? — указала ей на меня Лиза.

— Я вот что вам скажу обеим, — провозгласил я, — если в свете гадко, то гадок только я, а все остальное — прелесть!

— Аркаша, не рассердись, милый, а кабы ты в самом деле перестал…

— Это играть? Играть? Перестану, мама; сегодня в последний раз еду, особенно после того, как Андрей Петрович сам и вслух объявил, что его денег там нет ни копейки. Вы не поверите, как я краснею… Я, впрочем, должен с ним объясниться… Мама, милая, в прошлый раз я здесь сказал… неловкое слово… мамочка, я врал: я хочу искренно веровать, я только фанфаронил, и очень люблю Христа…

У нас в прошлый раз действительно вышел разговор в этом роде; мама была очень огорчена и встревожена. Выслушав меня теперь, она улыбнулась мне как ребенку:

— Христос, Аркаша, все простит: и хулу твою простит, и хуже твоего простит. Христос — отец, Христос не нуждается и сиять будет даже в самой глубокой тьме…

Я с ними простился и вышел, подумывая о шансах увидеться сегодня с Версиловым; мне очень надо было переговорить с ним, а давеча нельзя было. Я сильно подозревал, что он дожидается у меня на квартире. Пошел я пешком; с тепла принялось слегка морозить, и пройтись было очень приятно.

<p>II</p>

Я жил близ Вознесенского моста, в огромном доме, на дворе. Почти входя в ворота, я столкнулся с выходившим от меня Версиловым.

— По моему обычаю, дошел, гуляя, до твоей квартиры и даже подождал тебя у Петра Ипполитовича, но соскучился. Они там у тебя вечно ссорятся, а сегодня жена у него даже слегла и плачет. Посмотрел и пошел.

Мне почему-то стало досадно.

— Вы, верно, только ко мне одному и ходите, и, кроме меня да Петра Ипполитовича, у вас никого нет во всем Петербурге?

— Друг мой… да ведь все равно.

— Куда же теперь-то?

— Нет, уж я к тебе не вернусь. Если хочешь — пройдемся, славный вечер.

— Если б вместо отвлеченных рассуждений вы говорили со мной по-человечески и, например, хоть намекнули мне только об этой проклятой игре, я бы, может, не втянулся как дурак, — сказал я вдруг.

— Ты раскаиваешься? Это хорошо, — ответил он, цедя слова, — я и всегда подозревал, что у тебя игра — не главное дело, а лишь вре-мен-ное уклонение… Ты прав, мой друг, игра — свинство, и к тому же можно проиграться.

— И чужие деньги проигрывать.

— А ты проиграл и чужие?

— Ваши проиграл. Я брал у князя за ваш счет. Конечно, это — страшная нелепость и глупость с моей стороны… считать ваши деньги своими, но я все хотел отыграться.

— Предупреждаю тебя еще раз, мой милый, что там моих денег нет. Я знаю, этот молодой человек сам в тисках, и я на нем ничего не считаю, несмотря на его обещания.

— В таком случае, я в вдвое худшем положении… я в комическом положении! И с какой стати ему мне давать, а мне у него брать после этого?

— Это — уж твое дело… А действительно, нет ни малейшей стати тебе брать у него, а?

— Кроме товарищества…

— Нет, кроме товарищества? Нет ли чего такого, из-за чего бы ты находил возможным брать у него, а? Ну, там по каким бы то ни было соображениям?

— По каким это соображениям? Я не понимаю.

— И тем лучше, что не понимаешь, и, признаюсь, мой друг, я был в этом уверен. Brisons-l?, mon cher,[57] и постарайся как-нибудь не играть.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40