Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Первый глоток пива...

ModernLib.Net / Современная проза / Делерм Филипп / Первый глоток пива... - Чтение (стр. 4)
Автор: Делерм Филипп
Жанр: Современная проза

 

 


Нет, ты видел, как она ему ответила? И упоение, написанное на лице, разоблачает ложь продемонстрированного секундой раньше олимпийского спокойствия. Ты всего-то несколько минут потреблял дежурное блюдо программы, с легкой снисходительностью наблюдая за плебейскими приманками прайм-тайма, яркими красками, декорациями в американском вкусе. Ну и что? Все равно именно здесь ты набрел на пикантный сюжет, от которого поднимается волна сообщнического отвращения, злобного удовольствия.

Человек имеет право на все: работать в саду, слушать радио, заниматься любовью, спать после обеда, листать комиксы, развалившись в кресле. Но всерьез смотреть телевизор — нет, вот этого нельзя. И, назло произнесенному в один прекрасный день приговору, мгновенно зарождается непреодолимое влечение к такому запретному, такому пошлому, такому расслабляющему занятию.

И с тех пор балансируешь на кромке нечистой совести. Простодушно мошенничаешь, потихоньку отступаешь, перебирая пальцем кнопки пульта. Невозможно пропустить то, что происходит на телеэкране, пока перематываешь кассету.

ПЛЯЖ ТАРТАР

Час, когда все расходятся ужинать. Ирисочного цвета дети с покрасневшими глазами, со скрученными полотенцами через плечо, часто перебирая босыми ногами, на цыпочках припускают к белой ограде виллы Сент-Ив.

— Чур, я первый под душ!

Начался прилив, но полоса пляжа еще широка. На полпути между водой и стеной дамбы куличики и песчаные замки обозначили нечаянную границу. Наверное, в этом месте просто-напросто в меру влажный песок, он лучше всего лепится. Но твое уединение и то, что ты смотришь на них против света, придают этим ступенчатым постройкам иной смысл. К подножиям башен и крепостных стен стекают отвесные тени. Темная охра застывших в ожидании цитаделей — пустыня Тартар.

Между ними важно и брезгливо, запрокидывая голову, мелкими шажками расхаживают чайки. Среди замков они кажутся непомерно огромными; подробность деталей, зубцы и бойницы, выложенные ракушками стенки рвов придают этому миру сновидений на фоне серо-белого оперения пугающую точность.

Вдали сверкает море, по которому можно уплыть далеко. Оранжевое солнце тает в туманном облаке. Крепости ждут, и в этом их величие. Грядущий враг уничтожит их едва ли не первым ударом.

Долго ли продержатся под водой затопленные замки? Их краткое существование заключено между отливом и приливом, и в нем есть оттенок самоубийственного величия короля дона Санче, намек на скорбное изгнание. Между солнечной суетой и набегающей волной остается лишь этот пограничный час. Невидимый часовой на высокой башне гордо, неподвижно и отрешенно ждет конца. В наступившей тишине стук возвращающегося в порт траулера подобен биению сердца.

ИСТИНА?

Вот они, стоят на пороге. Бледные. Тощие. И, даже не успев поздороваться, уже улыбаются. Ласково так, но от этой улыбки сразу становится не по себе. Да что же такое они вам прощают? Что такого они про вас узнали, чтобы заранее награждать вас этим слащавым отпущением грехов, этой лживой любезностью? У Него ассирийская бородка, узкая, скромная, но вместе с тем выхоленная. В руке Он держит старомодный портфельчик, папку для бумаг из черного кожзаменителя с выдвижными ручками. А Она словно полностью сосредоточена в нежнейшем взгляде небесно-голубых глаз. Тела не существует. Вся Она — лишь взгляд, исполненный ледяной и бесплотной доброты. Вы знаете, кто они. Они знают, что вы это знаете. Должно быть, потому и топчутся на половике, осторожно и нерешительно, в благостном молчании.

В конце концов Он переходит в наступление, а Она, слегка наклонив голову, тем временем явно затачивает острия своих зрачков.

— Мы зашли к вам, чтобы спросить, хотите ли вы узнать истину.

В этот день вам предстояло побегать по делам, кое-кому позвонить. Истина в ваши планы не входила. И вот теперь она встала у вас на пороге, скрывшись под незабудковым взглядом и ассирийской бородкой! Истина… Но бледный до синевы бородач жестом фокусника уже вытаскивает из своего портфельчика брошюрку с цветными картинками, и от вашей любезности вскоре не остается и следа. Знакомы ли вы с учениями, которые призваны изменить судьбы мира? Да-да, и даже более того, вы имеете наглость с ними не соглашаться. Но вы готовы, по крайней мере, вступить в диалог? Нет-нет, никаких диалогов, никаких вступлений, и тем хуже, если карающий Бог унесет меня на вечные муки прямо сейчас, с этого половика, в глупейшем положении и со словами отказа на губах.

Тонкие губы в обрамлении бородки горестно кривятся в вымученной улыбке. В голубых глазах утихает гроза. Снисходительность к вашему тупому и упрямому нежеланию понимать начинает вас злить. Молния на папке задергивается, подводя тем самым черту, бесповоротно обрекая на погибель вашу душу и выправляя ваш готовый рухнуть день, на что вы уже и не надеялись. Барьер половичка преодолен не будет, истина удаляется. Какое счастье после всего этого вновь погрязнуть во лжи!

ПРЕСТУПНАЯ УТЕЧКА

Сначала на внутреннем кармане пиджака появляется пятно. По насквозь пропитанному вытекшим атласу подкладки расплывается более или менее правильный круг с нечеткой бахромой по краю. Но тебя это совершенно не смущает. Само собой, никто ничего не заметит. И потом… Почти приятно чувствовать себя втайне запятнанным. Подкладка перестает быть шелковисто безликой, она становится уютной, в ней появляется нечто от исполосованного росчерками пера халата Дидро.

И тогда ты медленно, с совершенно излишней осторожностью берешь ручку большим и указательным пальцами: как ни старайся, все равно испачкаешься, едва снимешь колпачок, тут уж ничего не поделать. Вырываешь листок из тетради, достаешь бумажный носовой платок. Платок слишком мягкий, тетрадный листок слишком жесткий. Вытаскиваешь баллончик, откручиваешь все что только можно, разбираешь ручку на части, кое-как вытираешь. Твоя деятельность начинает приобретать нездоровый размах и выглядит нелепо, никак не соответствуя мизерности утечки. Но именно это и хорошо. Во времена фломастеров и маркеров, шариковых ручек, оставляющих тончайшую линию, гелевых чернил, высыхающих на бумаге почти мгновенно, необходимо воздать должное текущей перьевой ручке, ее безмятежной влажной сочности, ее простодушным излияниям, возбуждающим одновременно гнев и сочувствие. Это вам не практичный и экономный раб, а полновесное тело, живущее собственной жизнью!

Для того чтобы впитать небольшую утечку черной крови, пригодилась бы славная розовая промокашка, как когда-то в школе. Вот где ты оказываешься со своими измазанными пальцами: тебе снова восемь лет. Ворчишь для виду, но на губах появляется едва приметная улыбка. И ты не так уж торопишься мыть руки.

НИЧЕГО ОСОБЕННОГО, ПРОСТО ОМЛЕТ

На самом деле чаще всего их находишь в овраге. Или даже у дороги, на опушке леса, — и проезжающие мимо на мгновение поворачивают голову, но скорость увлекает их, так что они, должно быть, едва успевают сказать:

— Смотри-ка, похоже, там грибы нашли.

Но лучшее место все-таки в подлеске, на мшистом откосе, рядом с аллеей для верховой езды. До чего же это красиво — «пробка от шампанского», настоящий бордоский боровик. Может быть, ни одна вещь на свете не способна лучше него передать ощущение свежей полноты, округлого увесистого совершенства. И мгновение, когда ты его видишь, когда окончательно убеждаешься в том, что это не камень и не кучка размокших листьев, дарит тебе чувство чистейшего ликования, несоразмерного с ценностью находки. Конечно, дождей пролилось много, но, когда деревенские, улыбаясь из-под зонтиков, говорили: «Ну хоть грибов наберем!», ты прекрасно знал, насколько сомнительно это утешение. Впрочем, было холодновато, ты два раза попусту приходил в лес и уходил ни с чем, хоть бы один мухомор попался, чтобы сбылась примета: «Если есть плохие, значит, и хорошие на подходе!»

И вот третья вылазка оказалась удачной, азарта хватало, и достаточно много пришлось бродить без толку, чтобы почувствовать себя счастливым оттого, что эта добрая кругленькая фигурка с такой несомненностью стоит перед тобой, и так странно думать, насколько мимолетна и таинственна эта встреча. Иногда попадаются еще и вороночники — если приметить первый, а его так трудно разглядеть: он почти черный в темноте валежника, — но, если найдешь его, можешь не сомневаться в том, что наберешь полную корзину. Известно же: где один, там и остальные. Белые грибы — совсем другое дело. Даже если обнаружишь два или три на одном и том же пятачке мха, каждый из них останется обособленным — и если один окажется изъеден слизнем, другой от этого будет выглядеть только более гордым и невредимым. Темно-коричневая шляпка у боровика такая нежная, бархатистая на ощупь, а сливочная ножка иной раз так раздуется, что выступает из-под шляпки.

А потом сковородка томится на медленном огне, тихонько шипит масло, в воздухе витают запахи чеснока и петрушки, но их перекрывает аромат леса, превращая кухню в лабораторию алхимика, где перегоняется дух подлеска, чтобы расползтись по стенам плотными, сытными, но уже вполне абстрактными испарениями. В сковородке боровик сам на себя не похож, но им пропитано все, он проникает повсюду, он — в оседающих на запотевшем стекле окна следах, он будит желание достать покрытую пылью бутылку бургундского, и у тебя мелькает мысль позвонить друзьям: да так, у нас ничего особенного, просто омлет, белых грибов набрали…

БАССЕЙН ПЕРЕД УСТНЫМ ЭКЗАМЕНОМ

Начало лета. Погода чудесная. Жизнь могла бы быть такой простой. С утра пораньше — неспешная чашечка горячего кофе, вечерний гренадин с водой в саду — в саду, продолженном тишиной, жимолостью, сигаретой…

Ничего этого у тебя не будет. И все из-за выпускных или еще каких-нибудь экзаменов, или хуже того — если предстоит выдержать конкурс. Хотя какая разница, в общем, все едино. Солнце кажется безжалостным и суровым, ни дать ни взять судьба в греческих трагедиях. Ну вот. Ты как раз в том возрасте, в каком открывают для себя мир и наслаждаются жизнью, а тебя заставляют ставить все на кон. Это, наверное, записано где-то в небесных книгах — прокисший реванш старших. Ты спокойно тронулся в путь к самому себе, ты был влюблен. И тут в тебя вливают яд тревоги, и ты мучительно вглядываешься в приклеенные к дверям лицеев листочки или барабанишь по клавишам «минителя» в напряженной тишине холла — а где-то совсем рядом бормочет телевизор, уже начинается «Тур де Франс».

И жжет в груди, и нестерпимо сознавать, что везде за этими стенами жизнь так прекрасна и черешни созрели. Случается, другие в это время уже отправляются отдыхать. Если тебя не примут, ты притворишься, будто тоже сполна проживаешь это лето, валяешься на бретонском пляже и думаешь: на следующий год попробуем еще раз. Но пока что ты в подвешенном состоянии.

Не очень-то ты собой доволен. Ты знаешь, что от успеха поглупел бы и расслабился, он смыл бы волной заурядной семейной радости эту глубокую и сладкую меланхолию, в которой ты настолько становишься собой — теперь, на пороге юности, между любовью, летом, экзаменами и жизнью, по которой предстоит идти. Если хочешь остаться верным себе, лучше бы завалить экзамены.

Но сейчас жарко, на девушках легкие платья, бельгийский спринтер выиграл первый этап на равнине, и ты невольно надеешься. Перед устным экзаменом сходим поплавать в бассейне.

С МЕНЯ ВПОЛНЕ ХВАТИЛО БЫ И СТОРОЖКИ

Великолепное поместье: длинная аллея платанов ведет к замку восемнадцатого века, утопающему в бордоском винограднике. Или так: длинная еловая аллея ведет к солонской усадьбе или нормандскому дому. И внезапно хочется побродить одному, почувствовать себя хозяином этих мест, идти, сложив руки за спиной, слегка ссутулившись, воображая, как давит на тебя груз настоящей судьбы, настоящего прошлого и печали, проникаясь тяготами владения этим каменно-лиственным совершенством. Всего на несколько секунд. А потом говоришь:

— Да с меня-то вполне хватило бы и сторожки!

И тут же чувствуешь горячее одобрение. Конечно же сторожка — самое оно!

Мнимая скромность отречения. Ты удовольствовался бы сторожкой вовсе не потому, что согласен на меньшее, наоборот — чтобы получить большее. Сполна наслаждаться мгновением, упиваться аллеями, представлять себе деревянные панели гостиных. Владельцам достаются только заботы. И потом, они не так часто приезжают сюда. Париж их не отпускает. Груз наследства, приближение старости непременно должны умерить способность радоваться жизни. Что касается настоящего сторожа, вполне возможно, это тупой мужлан, который без малейших сожалений променял бы всю эту красоту на безликую трехкомнатную квартиру в центре города.

Но ты-то здесь, более того, ты здесь — на месте. И ты притворяешься сторожем, который мог бы почувствовать всю прелесть угасания аквитанского вечера на террасе, возвышающейся над виноградниками, утренних осенних туманов с грибным ароматом, плывущим над дорожками для верховой езды. Едва увидев поместье, ты мгновенно угадал положение, которое позволило бы тебе наконец проявить всю тайную силу, какую ты себе приписываешь. Аристократ духа, ты внезапно обрел все качества, которые так трудно показать в обычной жизни. Плюс ко всему еще и скромность.

— С меня-то вполне хватило бы и сторожки!

КОРОЧКА ХЛЕБА

— А что, хлеба у нас совсем не осталось?

Вопрос всегда возникает слишком поздно. Может быть, потому и тон какой-то тревожный, чуть не трагический. И едва ли не происки злого рока в этом усматриваются. И полная безнадежность.

— Подожди, я сейчас сбегаю. У Трюделя вроде не рано закрывают…

— Да ты что? Нет-нет, теперь уже ничего не поделаешь!

И опять-таки чуть не трагическая удовлетворенность звучит в этом желании испить свою чашу до дна, насладиться собственной мукой вплоть до того момента, пока отойдешь ко сну.

Конечно же кто-то не удержится, конечно же кто-то скажет:

— Ну и что, в конце концов, один-единственный разок можно и печеньем перебиться…

Намек повисает в воздухе. Отсутствие в доме хлеба порождает такую растерянность, такую ни с чем не соизмеримую подавленность, такое четкое ощущение нанесенного тебе ущерба… Не положено это — оставаться без хлеба, без хлеба ты становишься как бы вне закона. Впрочем, те, кто всегда знает, как надо поступать, они-то не оказались бы в подобном положении. Они бы воскресным вечером с пяти часов держали на полочке за задним сиденьем машины, там, где стекло, спасительный батон, который возместил бы им все незадачи с пробками на дорогах. И пусть бы они возвратились домой только к ночи, измученные настолько, что и кусок в горло не полезет, пусть бы они даже отказались от ужина и на скорую руку. Но у них есть хлеб.

Хлеб — больше, чем пища, хлеб — опора, фундамент. Скелет, структура наших дней. Черствая корочка, кусочек мякиша: жизнь обретает в них поддержку и опору. Горе тому, кто не сумел растянуть до конца дня этот вполне заменяющий эталон метра воздушный батон, который куда меньше говорит о нашем аппетите, чем о даре предвидения. Потому в час, когда засидевшимся гостям предлагаешь подряд все, что еще есть в холодильнике, и возникает этот запоздалый вопрос, потому он, как всегда, застает нас врасплох.

Только что ты чувствовал себя таким щедрым, а теперь готов провалиться сквозь землю от стыда:

— Ну как — может, укусим чего напоследок?

УСТУПИТЬ МЕСТО В МЕТРО

Начало линии — какой простор, какая легкость… Входишь в полупустой вагон, народ по нему рассеян — кто где… Сначала все равно становишься у двери — не у той, которую открывают на остановках, а у противоположной: тут ты, по крайней мере, не мешаешь входу и выходу пассажиров. И потом, на остановках, отсюда ты можешь поглазеть на рекламу, на людей с другой стороны платформы, и до чего же приятно думать: а ведь ты от них — на расстоянии, ты так от всего этого далеко, что нечему даже случайно уязвить твой глаз горожанина, постоянно стиснутого толпой. А между остановками, наоборот, совсем нечего делать, и ты в конце концов отрываешься от собственного отражения в черном стекле — или, скорее, от мысли о том, что все окружающие смотрят, как до-о-о-о-лго, до бесконечности долго ты любуешься собственным отражением в этом черном стекле. И садишься. Свободных мест полно — они есть практически в каждом из этих чересчур узких, напоминающих железнодорожные купе коридорчиков, где парами, одна напротив другой, стоят скамейки. Усаживание происходит без каких бы то ни было церемоний, ни тебе — здрасьте, ни тебе — спасибо, разве что соседи коленки поплотнее сожмут да поерзают задницей по сиденью, на нем умащиваясь и давая тебе понять, что они, разумеется, не против, но одновременно бросая смутный упрек: вот, ты появился, и прощай настоящий комфорт!

Станции мелькают одна за другой, ничего не меняется. Два пассажира вышли, один вошел. Потом — вдруг — катаклизм: мы прибыли на Сен-Лазар. Здесь пересадка с линии на линию. В двери вливается бурный поток. Затопленный коварной волной вагон становится совершенно другим: однообразное существование отдельных судеб переходит в шокирующую тесноту великого исхода народов.

Невольно поздравляешь себя с тем, что тебя это не касается: сидящих никто не должен тронуть. Но свою чисто внешнюю безмятежность вскоре удается сохранять только ценой преувеличенного до невозможности безразличия, а потом — почти идиотического лицемерия. Волны раскатываются все шире, почти уже не оставляя просветов. И становится ужасно трудно читать газету или сидеть, уставившись человечеству — ох, до чего же близко подступившему! — куда-то в район пупка. Ты же знаешь, что вон там, прямо над твоей головой, — угрожающая табличка: «Сидячие места предназначены по преимуществу для…» Конечно, гражданские слепцы и увечные воины не составляют большинства населения, да и здесь их не легион, а остальные… Нет, ни за что не встану! Хм… Конечно, мысль правильная, однако… Как оставаться столь же категоричным по отношению к беременным женщинам и престарелым?..

Нет, надо встать, и встать немедленно. Но чего будет стоить это запоздалое великодушие, какова цена этой чуть стыдливой, этой непоправимо просроченной вежливости? Правда, именно благодаря им в конце концов все-таки встаешь, чтобы слиться с волной, но при этом не решаешься предложить кому-то сесть. А поднимаясь, остро чувствуешь, как неловок, как по пути расплющиваешь ноги чуть ли не всей толпе, и это еще больше отягощает твою совесть.

А потом все-таки оглядываешься и видишь: сначала на твое освободившееся место никто не посягает. Все ждут, никто не хочет казаться слишком зависимым от твоего — такого фальшивого — жеста доброй воли. Господи, скорей бы остановка — именно там я и выйду.

ЖЕЛТОРОТИК ПОД СОЛНЦЕМ

Чаще всего — на Пасху. Но может быть и раньше, в эту полубезумную субботу. Солнце с полудня сверкает, как ненормальное. А они уже там, на футбольном поле, — в своих красных и зеленых майках. Ты даже не останавливаешься, чтобы посмотреть на них получше. Зачем? Для этого есть родители, есть тренеры — вон они, у бортика. А ты бы выглядел полным идиотом, если бы остановился… Тоже мне зрелище — юниорский чемпионат по футболу! Кубок разыгрывают на дополнительном поле, подальше от оскорбительно пустых бетонных трибун, от не менее пустынной беговой дорожки. Но спустя несколько секунд просто на лету, не выходя из машины, ловишь, в чем тут смак. А вот в этом особом способе, каким они плещутся в траве, катаются и валяются по ней — малость нарочито, что ли… но не слишком.

Да, разумеется, они играют в мяч, хотя движения у них теперь уже не только, как положено, футбольные. Внезапно поле превращается в беспричинно бурлящий школьный двор. Они играли там всю зиму, каждую субботу после обеда, под ветром, на холоде, в грязи. Мяч становился тяжелым, бутсы увязали в глине. Единственное, что имело значение, — исход поединка: возьмут или нет в третью группу. А иногда охватывал стыд при мысли об отметке по математике, про которую надо будет сказать, и мысль об этом все крутилась и крутилась в голове, пока шел из раздевалки.

И вот наступило здесь-и-сейчас. Погода так прекрасна, что кажется, будто все прошлые, серенькие такие игры были лишь для того, чтобы состоялся этот, вроде бы уже достойный названия футбольного матч. Угловой удар, пенальти с шести метров, апельсин в перерыве между таймами… Все, что происходит, кажется специально придуманным для того, чтобы ощутить сладостный вкус этой теплой, этой светлой радости. Этой радости, которая заливает тебя, так и распирает изнутри, радости, в которой никому ни за что на свете не признаешься, в которой не признаешься даже самому себе. Потому что это только для взрослых годится — все портить, присобачивая ярлыки и вздыхая: «Ах, до чего хорошо! Ах, до чего все было здорово!»

А когда тебе всего десять, ты всю серьезность, какая у тебя есть, вкладываешь в удар от ворот и стараешься чуть не врасти в землю, когда к тебе возвращается ответный, от боковой линии… И в каждом твоем движении — неизбывное счастье, и это сразу бросается в глаза. Красная майка, зеленая майка… Желторотик под солнцем.

ВЫ ХОТЕЛИ БЫ С НИМ ПОГОВОРИТЬ?

Сладкий голос, которым вам преподносят бесчеловечно категорический отказ: «Господин-такой-то на совещании… Он может вам перезвонить попозже?..» — это еще не самое страшное. Нет, секретарша, которую на самом деле раздражает ваш звонок, — хорошая секретарша. Преданная хозяину, компетентная, та-кому-до-последней-секунды-известна-вся-жизнь-Господина-такого-то… лучше-чем-самому-Господину-такому-то… Это вы чувствуете мгновенно, не важно, что по телефону лица не увидишь, с первой же фразы она вас распознает, будто уже успела взвесить на аптекарских весах. До сих пор вы и не предполагали, что Господин-такой-то — это такая… такая неприступная крепость. Но не пройдет и нескольких секунд, и ваше наивное желание связаться с ним представится вам чуть ли не тяжким оскорблением.

— Ка-ак?! Вы хотели бы с ним поговорить?!

И вот тут-то вы внезапно ощущаете, что малость перебрали: слишком нагло себя вели, слишком бесстыдно. Да нет, в конце-то концов, не так уж… не так уж мне нужно говорить с Господином-таким-то, что за муха меня укусила! Но остатки самолюбия заставляют вас отказаться от запасного пути, который был вам тут же — и не без снисходительности и легкой насмешки — предложен и который безжалостно сводил вашу просьбу в прошедшее время несовершенного вида:

— Так о чем конкретно вы хотели бы поговорить с Господином-таким-то? Может быть, я могу помочь?

Ах уж это «конкретно»! Да оно просто камнем падает вам на самое дно души! Конечно же нет у вас ничего конкретного, ваша неумолимая дознавательница это отлично почувствовала, и ее «может-быть-я-могу-помочь» легче легкого переводится как «лучше-бы-вам-оставить-Господина-такого-то-в-покое». И вы, сокрушаясь о своей бестактности, начинаете путаться в словах:

— Да… нет… Понимаете ли… Это по личному делу… Я лучше перезвоню попозже…

И вот уже ответное «как хотите!» звучит тоном разобиженной любезности, странно сочетающейся с почти издевательским сочувствием.

Зато потом, если по чистой случайности вы станете одним из неоспоримо приближенных к Господину-такому-то людей, милейшая секретарша изменится до неузнаваемости. Представившись, вы чуть не в ступор впадаете, услышав: «Сию минуту соединяю!», причем сквозь веселый, едва ли не игривый тон пробивается: «Вы-то не такой, как все, вы всегда знаете, когда надо позвонить!»

Но разве в глубине души вы на самом деле так уж удивлены? Нам нравится, когда с нами обращаются по-человечески, только ведь сейчас это не более чем перемена в соотношении сил.

Неуступчивая мадам как-бишь-ее-там теперь станет для вас милой мадам как-бишь-вас-там. Конечно, она не ясновидящая, но вы-то, вы прекрасно понимаете: избыток суровости говорил тогда лишь о всегдашней готовности услужить. Ведь именно так устроены настоящие хорошие секретарши.

БОРМАШИНА

Ох, опять идти к дантисту после долгого перерыва — обещал же все-таки, и насколько было бы легче, если б на самом деле каждый год являлся на осмотр, налет, там, снять или камень зубной…

Но время так летит! И вот ты здесь, не по плану, а после бессонной ночи, и тебе сразу и легко — оттого, что решился, — и тревожно.

Забавно, а? Забавно, когда отдаешься в руки зубодера, чувствуя себя таким беспомощным и неуверенным в себе. Когда входишь в кабинет, жутко хочется услышать что-нибудь совсем банальное, но дантист немногословен в такие моменты. Он что-то говорит своей ассистентке, роясь в карточках, и делает знак, чтобы ты сел в кресло. И даже не смотрит на тебя, пока ты еще способен к какому-никакому общению, даже почти весел. Но с той минуты, как ты, с трудом сглотнув, переходишь в горизонтальное положение и весь зажимаешься, он начинает испытывать к тебе живой интерес. Лежишь с открытым ртом и только до смешного выразительно смотришь на него, отчаянно пытаясь подать голос. Сначала ощущаешь такие механические поцарапывания, потом тебе в пасть дуют сжатым воздухом, потом — укол! Противно, зато быстро. И ждешь… Прекрасно зная, что это все — еще ягодки.

И вот рождается звук. За какую-то несчастную долю секунды он изменится от жужжания до пронзительного писка. Визга? Как сквозь вату слышишь его, он доносится откуда-то издалека — этот голос бормашины. И, возникая, будит в тебе все былые страхи, все детские кошмары, которые невозможно скрыть, и ту развязность, которую ты уже по-взрослому имитируешь, перелистывая в зале ожидания «Пари-Матч». Надо притерпеться, пока есть еще время, надо смириться с этим невыносимым зудением металлического насекомого, сопровождаемым глухой вибрацией. Но внезапно передышка кончается, и ты чувствуешь себя пленником пространства и времени, заключенных в этой стальной неумолчной цикаде, которая нападает на тебя изнутри, бьет по тебе молотом, рвет тебя на части, вгрызается в грунт и кости, а потом повисает в воздухе, чтобы вернуться к тебе еще более дикой, злобной и настырной.

Резкость звука кажется тесно связанной с осознанием тобою огромной, но какой-то нестойкой, что ли, продолжительности процесса. Ты превращаешься в пузырек шума, летящий в абстрактном мире, тусклый такой пузырек. Ты направляешься к смутно виднеющемуся пока вдали освобождению из плена, вот — вата, вот — стакан теплой воды, вот — о чудо! — разрешили сплюнуть… Свобода? Свобода! Но внутри тебя еще зудит бормашина. Она стала частью твоего тела. Ты делаешь вид, что позабыл о ней, но знаешь: эта цикада всегда готова застрекотать-завыть снова.

СТРАХ ПЕРЕД АВТОМОТРИСОЙ

Красно-грязно-белая автомотриса[9] должна подойти к перрону вокзала в восемнадцать пятнадцать. За пять минут до того мимо пустынной платформы просвистывает скоростной экспресс. Невольно отступаешь на пару шагов от края. От воздушной волны сотрясается вся округа. Стены вокзала дрожат, униженные и оскорбленные. Маленький деревянный сортир, выкрашенный темно-зеленой краской, не в силах понять, что происходит. Но вот здание станции снова окунается в теплый вечерний свет. К гераням возвращается их прежняя безмятежность — не вся пока, не вся, но они уже готовятся к встрече с более культурным гостем. Вот он уже виден издалека — крошечный состав из двух прицепленных к автомотрисе вагонов, выползающий из-за поворота. Сама она сидит на рельсах так низко, что похожа на крадущуюся, прижавшись к земле, кошку. Ме-е-едленно так подкрадывается… Мотор уже сбавил обороты, и отдающееся в ушах тык-ты-дык-тык-ты-дык-тык-ты-дык сменяется завершающим цикл, постепенно затихающим, но еще ровным, как дыхание, пыхх-пыхх-пыхх… Такое приятное, такое округлое пыхтенье, такой умиротворяющий звук-защитник. Ты закладываешь руки за спину и чувствуешь, как губы сами собой расплываются в улыбке.

Однако, если тот, кого ты ждешь, не выходит из вагона, пыхтенье автомотрисы представляется тебе жестоко-ироничным. Проводник, спрыгнув из еще движущегося потихоньку, словно бы скользящего по рельсам поезда, объявляет название станции. Перед полной остановкой скрежещут тормоза. Все. Приехали. Урчание мотора делается еще более спокойным, в небо выбрасывается струя черного дыма. Начальник станции передает проводнику какой-то пакет. Четверо или пятеро пассажиров с берущим тебя за сердце таким чисто дорожным безразличием спускаются по ступенькам так долго, что процесс кажется бесконечным. Тот, кого ты ждешь, конечно, позади всех, как всегда, и он один — с багажом. Восемнадцать восемнадцать. Опоздали всего на три минуты, ровно столько времени и надо, чтобы не очень-то страшный страх превратился в не слишком-то праздничный праздник. Свисток. Снова раздается пыхх-пыхх-пыхх… Обнялись, теперь надо помолчать, подождать, пока перейдем пути, глядя прямо перед собой, — оба. Красно-белое ме-е-едленно отдаляется, открывая глазам угол стены с геранями… высокое летнее небо…

ПУТЬ К СЕРДЦУ АРТИШОКА

Скорее всего, будет выбран день, когда некуда торопиться. И еще одно условие: этим можно заняться с семьей, можно в одиночестве, но даже вообразить немыслимо, как это делать с гостями… Нетушки, артишок требует полной тишины!

Первый ритуал заключается в наклоне тарелки: надо подложить ножик под дальний край ее донышка. Хотя, пожалуй, такого наклона не хватит, плоско получится, давайте лучше положим тут вилку, вверх выпуклостью, там, где зубцы. Договорились?

Потом — обязательно сам! — готовишь себе соус. Для него нужно взять немножко прованского масла, чуть-чуть винного уксуса, капельку горчицы и смешать все это до состояния, когда по желтоватому озерку поплывут бархатистые коричнево-желтые островки. Кроме того, следует заранее поставить рядом с собой пустую миску или тарелку для обгрызенных листьев.

И вот теперь можно начинать есть.

Есть? Разве назовешь примитивным словом «есть» этот процесс, когда скользишь зубами по самой сердцевине твердой, чуть ли не ороговевшей плоти неразвившихся цветков, оставляя на ней по пути царапины и зазубрины, в общем, следы своего здесь пребывания, этот долгий процесс, единственная цель которого — добраться до словно подбитой чем-то мягким закраины?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6