Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Первый глоток пива...

ModernLib.Net / Современная проза / Делерм Филипп / Первый глоток пива... - Чтение (стр. 2)
Автор: Делерм Филипп
Жанр: Современная проза

 

 


В конце концов укладываешься на живот, согнув руки перед собой. У самой земли всегда поддувает. В корешок забиваются крошечные слюдяные чешуйки. На тонкой газетной бумаге карманных книжонок налетевшие песчинки скапливаются и сливаются с сероватым фоном, так что их не замечаешь и, только когда за несколько страниц наберется ощутимая масса, небрежно стряхиваешь их. А на плотной, зернистой белой бумаге приличных изданий они вклиниваются в текст. Цепляются за матовые шероховатости и поблескивают. Получаются новые знаки препинания, открываются новые пространства.

Важно еще, о чем читать. Приятно играть на контрастах. Взять, например, «Дневник» Леото, то место, где он с отвращением описывает месиво человеческих тел на бретонских пляжах. Или «Под сенью девушек в цвету» — очутиться в курортном обществе: мужчины в канотье, дамы с омбрельками, учтивые старинные приветствия. Или, полеживая на солнышке, окунуться в дождливый мир злополучного Оливера Твиста. Или, разомлев от ленивой июльской жары, скакать верхом, как д'Артаньян.

Но неплохо и подбирать чтение «в масть». Например, полеживая на безлюдном берегу, растягивать «Пустыню» Ле Клезио, чтобы застрявшие песчинки вбирали в себя тайны туарегов, неспешные синие тени.

От долгого лежания в такой позе затекают руки, клюет подбородок, в рот набивается песок, тогда приподнимаешься, скрещиваешь руки под грудью и одну выпрастываешь время от времени, чтобы перевернуть или загнуть страницу. Поза подростка, ну что же! Она добавит в чтение для полноты букета щемящую тоску. Это и есть чтение на пляже: меняешь позы, пристраиваешься, то устаешь, то наслаждаешься урывками. Как будто читаешь всем телом.

ЛУКУМ В АРАБСКОЙ ЛАВОЧКЕ

Кому не дарили рахат-лукум в деревянной коробке с выжженными узорами и буквами! Это лукум-сувенир, привезенный из дальней поездки, или, еще того бездушнее, лукум-подарок, купленный наспех. Почему-то такой совсем не хочется отведать. Кажется, прозрачная вощеная бумажка, которая разделяет слои и не дает им слипаться, не дает также хорошенько распробовать зажатый двумя пальцами кусочек — берешь такой кусочек после кофе и неуверенно надкусываешь передними зубами, одновременно стряхивая другой рукой пудру со свитера.

Нет, куда вкуснее есть лукум прямо на улице. Вдруг углядишь в витрине — вот он, настоящий, скромно сложен пирамидкой, среди коробок с хной и разноцветных тунисских сладостей: фисташково-зеленых, конфетно-розовых и золотисто-желтых. Тесная лавчонка забита товарами с пола до потолка. Заходишь со снисходительным смирением, с учтивой до фальши улыбкой и теряешься, не понимая точно, к кому тут обращаться. Вон тот курчавый юноша, он продавец или приятель хозяйского сына? Несколько лет тому назад здесь обязательно был бы живописный бербер в синем беретике, и ты бы смело обратился к нему. Теперь же приходится действовать наобум, рискуя показаться тем, что ты и есть на самом деле: польстившимся на сладкое недотепой. Продавец этот юноша или не продавец, неизвестно, но он берется обслужить тебя, и от этой неясности смущаешься еще больше. Шесть кусочков лукума? Розовых? Вот, пожалуйста, одни розовые. В безмерной, чуточку развязной предупредительности «продавца» сквозит легкая насмешка, от которой делается совсем уж не по себе. Но он уже уложил розовые кубики в бумажный пакет. Ты зачарованно оглядываешь эту пещеру сокровищ, по стенам которой громоздятся полки с персидским горохом и бутылками «Сиди-Брагам», и даже в красных банках кока-колы мерещится что-то кабильское. Поскорей расплачиваешься и чуть ли не воровато выскакиваешь, сжимая в руке кулек. Но отойдешь на несколько шагов — и вот она, награда! Лукум из арабской лавки хорош именно так: на улице, когда уже по-вечернему свежо, украдкой отправить в рот кусочек, и пусть себе пудра сыплется на рукава.

В ВОСКРЕСЕНЬЕ ВЕЧЕРОМ

Воскресенье, вечер. На стол не накрывают, настоящего ужина не готовят. Кому захочется — заглянет на кухню да перехватит чего-нибудь из остатков угощения; кусочек холодного цыпленка с горчицей, рюмочку бордо походя, чтобы допить бутылку, — чем плохо! Гости ушли в шесть часов. До конца дня еще уйма времени. Можно налить ванну — настоящую воскресную ванну, с шапкой голубой пены — и понежиться вволю, утопая в ватных облаках. Запотело зеркало, затуманилась голова. Только не думать ни о прошедшей неделе, ни, тем более, о наступающей. Поддаться гипнозу тихо плещущих меленьких волн, которые расходятся из-под распаренных сморщенных пальцев. И наконец, когда вся вода уйдет, заставить себя отодрать тело от дна. Взять, что ли, книжку? Да, но чуть погодя. А пока лучше телевизор. Подойдет любая, даже самая дурацкая, передача. Уставиться в экран и замереть, без всякого желания, без оправданий, без угрызений совести. Это тоже похоже на теплую ванну: приятная истома, осязаемый комфорт. Сидишь так, пригревшись, допоздна, будто и мозги расслабились по-домашнему. Тут-то и подкрадывается тоска. Выключаешь опостылевший телевизор. И переносишься куда-то, чаще всего в далекое детство, теряешься в расплывчатых воспоминаниях о каких-то местах, где ты бродил, переживая школьные неприятности и выдуманные влюбленности. Тебя пронзает, захватывает врасплох, как летний ливень, этот манящий душевный ток, эта радость и боль, привычная, родная… так всегда бывает в воскресенье вечером. Каждый раз — тщетная попытка остаться в капсуле, в надутом пузыре, но стенки его не выдержат напора. Так проявляется изображение на брошенных в ванну квадратиках фотобумаги.

ПЕШЕХОДНЫЙ ТРАНСПОРТЕР НА СТАНЦИИ МОНПАРНАС

Потеря или выигрыш во времени? Как бы то ни было, но эта бесконечная, безмолвная, прямая, как стрела, движущаяся лента — что-то вроде вынужденной долгой паузы. Самим своим существованием транспортер признает неоспоримое: одолевать такие длинные коридоры, такие огромные переходы людям не под силу. Жертвам хронического городского стресса позволительно тут перевести дух. Но при условии, что они не сойдут с дистанции, и эта полупередышка в конечном счете обернется ускорением в их героическом кроссе.

Пешеходный транспортер на станции метро Монпарнас гигантский, немыслимо длинный. Ступаешь на него с опаской, как на эскалатор в большом универмаге. Но похожих на крокодильи челюсти складных ступенек здесь нет. Едешь строго по горизонтали. В первое мгновение захватывает дух, будто спускаешься в потемках по лестнице и ищешь ногой несуществующую последнюю ступеньку. Ну вот ты на борту и далее скользишь по хляби. Ты почему-то в напряжении: оттого ли, что вокруг все движется, оттого ли, что самолюбие протестует против этого внезапного пассивного дрейфа. Впереди, еще наращивая скорость, размашисто шагают несколько маньяков спешки. Но куда лучше выжидающе замереть, держась рукой за черный поручень. Такие же оцепеневшие статуи, с такими же притворно отрешенными глазами, проплывают навстречу. Странное сочетание близости и недостижимости тех, кто с непринужденным видом уносятся прочь друг от друга. Миг, выхваченный из чужой судьбы, неразличимые, парящие на сером фоне лица. А рядом коридор для пешеходов, принципиально презирающих баловство транспортера. Они шагают тупо, очень быстро, демонстративно порицая всякую уступку лени. Однако выглядят нелепо и смешно: те, кого они хотели бы усовестить, не обращают на них внимания. Здесь, в механическом пространстве, есть своя неодолимая притягательная сила. Словно заводные человечки налеплены по всей длине однообразной движущейся дорожки. Ты едешь, застыв, похожий на фигурку с картин Магрита, песчинкой городской толпы, а мимо, из ниоткуда в никуда, тянется по бесконечной плоской ленте тающая вереница твоих двойников.

КИНО

Кино — не то место, куда можно, что называется, выйти на люди. С людьми тут почти что не соприкасаешься. Тут другое — входишь в зал и утопаешь в ватной взвешенности. Фильм еще не начался, и аквариумный свет колышет приглушенные голоса. Все мягкое, пухлое, обеззвученное. Неслышно ступая по ковру, с принужденной беспечностью идешь вдоль пустого ряда. Нельзя сказать, что в кресло садишься или даже усаживаешься. Это махрово-плотное, упругое пространство надо освоить. В него толчками втискиваешься, в нем блаженно распластываешься. К этому сибаритству добавляется приятное чувство слияния с другими — ты занял ячейку в одной из шеренг, развернутых перед экраном.

Но дальше общение не идет. Что ты узнаешь, например, о здоровенном парне, который развалился в кресле тремя рядами ближе к экрану и все еще читает газету? Разве что разок-другой он засмеется невпопад или, гораздо хуже, не засмеется, когда будет смешно тебе. В кино не проявляют себя. Сюда ходят, чтобы укрыться, забиться, свернуться. Здесь сидят, как на дне водоема, и вглядываются в голубизну — любое чудо может совершиться в псевдоглубине экрана. Ни запаха, ни дуновения на склоне, упирающемся в призрачное упование, в трехмерном храме, где отправляется культ плоскости.

Сгустилась темнота, и засиял алтарь. Теперь ты воспаришь — небесной рыбой, морскою птицей. Отнимется тело, и станешь английским пейзажем, нью-йоркским проспектом, бретонским дождем. Ты жизнь, ты смерть, любовь, война, тебя вобрал лучистый конус, где мельтешат пылинки. И когда появляется надпись «конец», ты остаешься в трансе, бездыханным. Но вспыхивает резкий свет. Придется разогнуть затекшие суставы и сомнамбулой двинуться к выходу. Главное, ни слова, никаких замечаний, суждений — слова всё сломают. На уходящем из-под ног полу смиренно ждать, пока пройдет амбал с газетой. Застыть, как космонавт в скафандре, сберечь еще хоть на минуту диковинную невесомость.

СВИТЕР НА ОСЕНЬ

За временем не угонишься. Кажется, только-только закончились каникулы, а оказывается, уже пролетел сентябрь. Пошли дожди, ты думал: «Наступила осень», — и понимал, конечно, что началась прелюдия к зиме. А все же подсознательно еще чего-то ждал. Но вот октябрь. По ночам уже совсем холодно, а днем первые золотые листья проблескивают на синеве. Винное тепло октября, мягкий ласковый свет, солнце входит в силу на исходе дня, часам к четырем, когда все вокруг приобретает плавную продолговатость упавших со шпалеры спелых груш.

Ну, стало быть, пришла пора обзавестись новым свитером. Облечься в клены, в цветной подлесок, в каштановые колючки, в розовеющие сыроежки. Надеть на себя шерстяное отражение осени. И непременно новое — выбрать новый свитер, зажечь новый факел, рассчитанный на угасание.

Какого цвета свитер? Может быть, в зеленых тонах? В гамме зеленой Ирландии: цвета мутно-горохового, цвета терпкого виски, пустынно-дикого цвета торфяников и травяной глади. Или в рыжих? Есть множество оттенков рыжины: рыжий, как волосы Офелии, как медовый пряник (попробовать бы снова!), лесная рыжина (тут целая палитра!), охряная земля, желто-красное небо, неуловимый запах базарной площади и древесины, грибов и сырости. Пусть этот свитер будет из ровницы. Домашней вязки, крупными рядами, как будто у кого-то еще хватает времени вязать для вас.

Ты будешь в нем частицей осени. Так пусть же он будет просторным, чтобы исчезло тело. Просторным, со спущенными плечами, с запасом… Приятно проиграть всю гамму, тон за тоном, до самого конца. Готовишься грустить с комфортом. Покупаешь цвет дней, новый свитер на осень.

НОВОСТЬ, УСЛЫШАННАЯ В ДОРОГЕ

«Говорит радио „Франс-Интер“, 17 часов, в эфире новости…» Потом позывные, а дальше: «Последнее сообщение с телетайпной ленты: скончался Жак Брель».

Твоя машина едет в это время по довольно унылой плоской местности, между Эвре и Нантом. Ты проезжал тут сотню раз и думал о каких-то пустяках: как обогнать впереди идущий грузовик или хватит ли мелочи на дорожную пошлину. И вдруг — стоп-кадр, все застыло. На долю секунду. Навеки. Серая безликая трехполосная дорога, уходящая к долине Сены, внезапно стала непомерно значительной. И даже красно-белый бензовоз «Ангар» в правом ряду, возможно, останется на этом моментальном снимке. Так же бывает, когда нежданно-негаданно оказываешься в каком-нибудь месте, которого не знал и не имел желания узнать, которое было абстрактным названием на привычном пути и смутно связывалось с чем-то утомительным и скучным.

Жак Брель — о нем и без того был в памяти целый альбом: знакомые с детства песни, буквально сокрушительные аплодисменты в зале «Олимпия», когда в 1964 году он пел там «Амстердам». Но все это исчезнет. Пройдет время. Сначала о Бреле будут говорить хорошие слова, будут много и часто крутить его песни. Потом — пореже и поменьше, а потом — совсем мало и редко. Но каждый раз отныне, когда его упомянут, перед глазами будет возникать все та же картинка: идущая по склону дорога, которой ты проезжал, когда услышал по радио о его смерти. Непостижимо, глупо, но ничего не поделаешь. Жизнь — это длинный фильм, и авторадио запросто может стать камерой, а лобовое стекло — экраном. Фрагменты этой ленты мелькают в голове. Но и дорога играет не последнюю роль в съемках: череда мнимо знакомых, стирающих друг друга образов, и вдруг один из них кристаллизуется. Смерть Жака Бреля для тебя — шоссе в три полосы и бензовоз «Ангар» в правом ряду.

ЗАСТЫВШИЙ САД

Лето, сад где-нибудь в Аквитании. Разгар августовского дня. Воздух не шелохнется. И даже свет заснул на помидорах: на каждом красном плоде застыло блестящее пятнышко. Еще на них присохли земляные брызги от последнего дождя. Так и хочется взять, сполоснуть да и впиться зубами в разогретую мякоть. Этот буксующий час — подходящее время, чтоб рассмотреть все переливы красок. Есть помидоры еще совсем зеленые, чем ближе к черенку, тем зелень гуще. Есть бурые с кислинкой. Такие не сгибают стеблей. И только зрелые свисают соблазнительной тяжестью.

К стволу сливы приставлена лесенка. Несколько сливин валяются на дорожке вдоль огорода. Издалека они кажутся гладко-лиловыми, вблизи же обнаруживается соперничество темно-синего и розового цветов, да еще сахаристые крупинки на тонкой кожице — она лопнула от удара, и на влажную землю выползает коричневатая кашица. Оставшиеся на ветках недоспелые сливы желто-оливкового цвета в красную точку, их манит и пугает синева старших собратьев.

Приятнее держаться в тени. Но солнечный дождь безжалостно поливает и сквозь листву. Лучи отбеливают грядки в седину: и рыхлый салат-латук, и даже поникшую листовую свеклу. Только морковная ботва торчит бодрыми хвостиками, словно ее мелкие зубцы не поддаются обморочной истоме. Малина уже отошла, и на ветках вдоль забора, вместо гранатово-рубиновых ягод на бархатном фоне, засохшие коричневые комочки среди пергаментных лохмотьев. В другом конце сада, на невысокой каменной стенке, шпалерная груша раскинула ветви в строго симметричном порядке, который смягчает женственное присутствие вытянутых веснушчатых плодов. А рядом мускатные лозы, от которых веет терпкой, утоляющей жажду свежестью. Гроздья водянисто-зеленые или тускло-золотые, одни матовые, другие почти прозрачные, одни так и светятся, другие скромно подернуты дымчатым налетом. Но попадаются уже и ягоды с винно-чернильным отливом, нарушающие целомудрие зеленых гроздьев и жадно впивающих жар августовского солнца.

От зноя не спрятаться, только под кронами фруктовых деревьев: абрикоса, сливы и черешни — все же есть тень, там стоит заброшенный стол для настольного тенниса, зеленая краска на нем облупилась, и валяются красные сливы-паданцы. Здесь, в саду, даже посреди августовского пекла, дремлет дух воды. Он затаился в длинной бамбуковой трубке и в выцветших кольцах поливального шланга. Есть что-то мирное, домашнее в его беспорядочных петлях, в замотанных веревкой или изолентой протекающих стыках; из него не может хлестать тугая, леденяще мертвая струя. А потечет, когда наступит вечер, водица ласковая, скромная и ровно столько, сколько нужно.

Пока же — торжествует солнце, неподвижно застыла вся бело-розово-зеленая палитра; пора замереть в созерцании.

ПРОМОКШИЕ ТАПОЧКИ

На вид дорога вполне просохла. И поначалу все нормально. Шагаешь легко, почва пружинит под веревочной подошвой — в том-то и прелесть ходьбы в таких тапочках. В них чувствуешь себя цивилизованным ровно настолько, чтобы оставаться с землей на «ты», без боязливой недоверчивости босой ступни и без нахрапистой уверенности тяжелой обуви. Веревочные тапочки — это лето, тепло, упругость, порою вязкость плавящегося асфальта. Но нет ничего лучше песчаной дороги после дождя. Запах… кукурузных початков, бузинной коры, опавших тополиных листьев — вялых листиков, которые все лето так и спят под деревьями. Это светлая гамма. Выше поднимается с реки запах густо-зеленый, с мятным вкраплением на пресно-тинном фоне. А на горизонте, над тополями, небо конечно же сворачивается серо-лиловыми клубами удаляющихся туч — опорожнившихся и безобидных. И запахи, и краски, и наслаждение пружинистым шагом — все сливается воедино. Но постепенно чувственный фокус смещается вниз, к ногам, — подошва и земля под ней заслоняют все прочее. Что это промокают тапки, соображаешь слишком поздно. Когда уже нет смысла возвращаться. Все начинается с полотняной кромки: на ней появляется темная полоса и набухает фактура грубой ткани. Потом ступни пронимает холодком, как будто под ними ничего нет, кроме тоненьких льняных стелек. Когда же минуешь две лужи, прохладная воздушная подушка сменяется жесткой мешковиной. Но неприятнее всего даже не сырость, а противная тяжесть. Подошва, обещавшая «дышать», коварно сдается после притворного сопротивления, в ней-то вся беда, ее скрученная веревка превращается в мокрый жгут, гнусную губку. Резиновая окантовка не спасает — разве спасут от стихийного бедствия жалкие потуги на усовершенствование? Тапки есть тапки. Когда подошва промокает, они становятся тяжелыми как гири, и тинный запах заглушает запах тополей. Хоть дождь давно прошел, а ты, дурак, промок, лето стало вязким, а песок липким. И знаешь наперед, что будет дальше. Такие тапки никогда как следует не высыхают. Куда их ни положишь: на подоконник или в обувной шкаф, — они скукожатся, веревочные спирали превратятся в труху, полотно задубеет, темная полоса не исчезнет.

При первых признаках такой беды прогноз неутешительный: надежды нет, все безвозвратно пропало. Промочить веревочные тапочки — все равно что познать мрачную сладость крушения.

СТЕКЛЯННЫЕ ШАРЫ

В стеклянных шарах вечная зима. Возьмешь, встряхнешь… в нем медленно закружится подхваченный вихрем со дна снег, но скоро плотная белая воронка разойдется, опадет хлопьями, и снова очистится тоскливо-неподвижная лазурь. Мгновение-другое еще парят последние бумажные птицы, но и они опускаются вниз. Ватная нега засасывает их. Все кончено, и ставишь шар на место. Но что-то в нем переменилось. Теперь во внешне неподвижной декорации ты различаешь какой-то смутный зов. Все шары одинаковые. Что бы в них ни изображалось: морская глубь с водорослями и рыбами, Эйфелева башня, Манхэттен, попугай, горный пейзаж или замок Сен-Мишель, — всюду пляшет — сначала быстро, потом все медленнее, — рассеивается и исчезает снег. Перед началом снежной пляски была одна пустота. А после нее… белая пушинка осталась на крыше Эмпайр-стейт-билдинг, неосязаемое воспоминание, которое не унес поток дней. Дно устлано легчайшими лепестками памяти.

Да, у стеклянных шаров есть память. Они безмолвно мечтают о вихре, о вьюге, которая то ли будет, то ли нет. Ведь часто бывает так: поставят их на полку и забудут, забудут о том, что одним движением можно взвихрить в них зимнюю феерию, прервать стеклянную спячку.

Воздух этого мира — вода. Об этом не думаешь, пока вдруг не заметишь повисший в самом верху пузырек. И сразу видишь все иначе. Нет больше ни голубого апрельского неба за Эйфелевой башней, ни морской глади под килем фрегата. Прозрачность наливается тяжестью; там, за границей сред, течения гуляют в высях. Там одинокие чертоги, сложные лабиринты, неуловимые движения в жидкой тиши. Фон просто выкрашен молочно-голубой краской до потолка. До неба, до поверхности. Слащавая, фальшивая голубизна, тревожная в своей безмятежности, — так, выпадая посреди дня из жизни в послеобеденный сон, чуешь, что вот-вот угодишь в силки судьбы. Возьми в ладони этот мир — шар быстро согревается. Встряхни — и снежный вихрь сметет затаенную угрозу водных токов. И снова закружится снег внутри, в сердце недосягаемой зимы, где порхающая воздушность одолевает силу тяжести. Ласковый снег.

УТРЕННЯЯ ГАЗЕТА

Это парадоксальная роскошь. Погружаться в бурный мир, сидя в уютном уголке и вдыхая аромат кофе. Газета — это сплошные ужасы, войны, катастрофы. Когда выслушиваешь это все по радио, голос диктора словно вколачивает гвозди в мозг — стресс обеспечен! С газетой все иначе. Разворачиваешь и кое-как пристраиваешь ее на кухонном столе, между грилем и масленкой. Да, ты скользишь глазами по строкам, пропитанным раздирающей наш мир жестокостью, но ее сглаживает запах смородинового джема, какао, поджаренного хлеба. Сама газета как вещь сродни успокоительному средству. Ты не видишь событий воочию, ты просто читаешь «Либерасьон», «Фигаро», «Уэст-Франс» или «Депеш-дю-Миди». Страшные бедствия сегодняшнего дня меркнут под этими неизменными «шапками» и превращаются в пикантную приправу к неторопливому обряду. Да быстро и не почитаешь — слишком велики страницы, того гляди опрокинешь чашку с кофе. Переворачиваешь страницы осторожно и медлительно — прямое доказательство того, что ты не столько поглощаешь информацию, сколько извлекаешь максимальное удовольствие из ее материального носителя.

В кино символический образ газеты — это бешеный ритм ротационных машин или истошные вопли мальчишек-разносчиков. Но газета, которую достаешь из почтового ящика, не имеет никакого отношения к этой суматохе. Она сообщает вчерашние новости, которые отделяет от сегодня целая ночь спокойного сна. И вообще начинаешь не с «горячих» рубрик, а с самых мирных. Читаешь, например, прогноз погоды; конечно, легче всего получить метеоданные эмпирическим путем извне — вышел на улицу и смотри, — но куда приятнее принимать их внутрь, вместе со сладкой кофейной горечью. Очень утешительна также спортивная страница: никаких неожиданностей! Поражения всегда смягчаются надеждой на реванш, расстраиваться некогда — на носу следующий чемпионат. В утренней газете ничего не происходит, тем она и хороша. Она помогает растянуть удовольствие от горячего кофе с поджаренным хлебом. Вычитываешь в ней, что мир стоит, как прежде, и день не спешит начинаться.

РОМАН АГАТЫ КРИСТИ

Не правда ли, в романах Агаты Кристи есть какой-то особый колорит? Может, мы сами его выдумали и заранее знаем, чего ждать от книги, раз это Агата Кристи? Дождь, английские газоны, эркеры, двойные ситцевые шторы горчичного цвета в разводах, мягкие полулежачие кресла — где все это? Где чайный сервиз с красными охотниками, голубые фаянсовые пепельницы?

Стоит Эркюлю Пуаро заговорить, пустить в ход свои серые клеточки и подкрутить кончики усов, как мы уже видим прозрачно-рыжий чай и ощущаем сиреневато-блеклый запах духов миссис Эткинс.

Все мирно и покойно, несмотря на череду убийств. В передней сохнут зонтики, по светлому, натертому воском паркету скользит служанка с матово-молочным личиком. На старом громоздком пианино никто не играет, однако, глядя на фотографии в рамках, на фарфоровые японские статуэтки, как будто слышишь переливы душещипательного романса. Конечно, в детективе главное не само убийство, а интрига, поиски убийцы. Но какой смысл тягаться с серыми клеточками Пуаро и мастерством Агаты? Она все равно сумеет удивить вас на последней странице, это ее право.

И вот мы строим себе уютный мирок в промежутке между совершением преступления и разоблачением преступника. В этих английских коттеджах, как в испанских трактирах на большой дороге, чего только нет: гулкие голоса с вокзала Виктория, курортная скука Брайтона, чинные прогулки по эспланаде с зонтиками-тросточками и даже мрачные коридоры из «Дэвида Копперфилда».

Весь день крокетные воротца мокнут под дождем. К вечеру небо проясняется. У приоткрытого окна играют в бридж и с наслаждением вдыхают аромат последних осенних роз. Скоро начнется охота на лис среди бурых зарослей ежевики и кустов бузины в ярких ягодных гроздьях.

В романе обо всем этом ни слова. Писательница ведет нас твердой рукой, но, как всегда под гнетом чересчур бесцеремонной власти, мы тайком, исподтишка подглядываем, отщипываем, отведываем запрещенных лакомств. Сами стряпаем и сами своей стряпней не нахвалимся.

БИБЛИОБУС

Библиобус, библиотека на колесах, — это большая радость. Он приезжает раз в месяц и стоит на Почтовой площади. Расписание известно на год вперед и отпечатано на коричневой карточке, которую вкладывают вам в книгу. Все знают, что 17 декабря, с 16 до 18 часов непременно приедет белый фургон с надписью «Окружной совет». Утешительная власть над временем. С вами не может случиться ничего дурного, раз через месяц автобус-читальня светлым пятном отметит площадь. Зимой, когда на улицах пусто, пожалуй, даже лучше. Библиобус становится единственным оживленным местом. Конечно, тут не собирается толпа, ведь это не рынок! И все же знакомые фигурки стекаются к неудобной лесенке фургона. Заранее известно, что через полгода встретишь здесь Мишель и Жака («Так когда же на пенсию?»), Армель и Океану («Твоей девчурке так подходит ее имя — вон какие глаза голубые!») или кого-то еще, кого меньше знаешь, но все равно приветствуешь свойской улыбкой — это часть ритуала, это поддерживает братский дух.

Вход в фургон — непростой. Надо пройти меж двух перегородок из прозрачного твердого пластика — это чтобы не дуло с улицы. За тамбуром — мягкая ковролиновая тишина, книгочейное раздолье. Молоденькая девушка с напарником выдают и принимают книги, они кивают тебе как старому знакомому, но бурного восторга не проявляют. Тут все в приглушенных тонах. Иной раз из-за тесноты приходится сложно лавировать между стеллажами, но каждый все равно при своем свободном выборе, в суверенном коконе своего молчания. На полках чего только нет. За один раз можно взять двенадцать изданий различных видов, так что имеет смысл набрать пестрый букет. Вот сборничек стихотворений в прозе Жан-Мишеля Мольпуа — любопытно… «Свет запутался в зубчатом кружеве липовых листьев и мелких цветов» — судя по этой строчке, стоит почитать. Огромный альбом Кристофера Финча «Акварелисты XIX века», пожалуй, тяжеловат, но какие изумительные меднокудрые девы прерафаэлитов, рассветы Тернера и как соблазнительно хоть на время почувствовать себя обладателем этого роскошно изданного трехкилограммового фолианта! Фотожурнал с детскими портретами работы Буба, кассета с кантатами Баха, альбом о велогонках «Тур де Франс» — кладешь в корзину все эти разномастные сокровища и, уже насытившись, шаришь глазами, что бы еще прихватить, раз осталось место. Дети копаются в комиксах и книжках с картинками, восторженно повизгивая: «Ой! Мне разрешили взять на одну больше!»

Мало-помалу жадность, а с нею горячка проходят. Начинаешь замечать, что фургончик пропитался шерстяным духом, испарениями промокшего габардина. А главное, чувствуешь странную зыбкость под ногами, как на палубе корабля. И только тут вспоминаешь о том, что этот домашний храм — на колесах. Эта легкая качка в душноватом книжном закутке — часть зимовки в провинции. Следующее прибытие библиобуса в четверг, 15 января, часы работы: с 10 до 12 на Соборной площади, с 16 до 18 — на Почтовой.

ШЕЛЕСТ ПОД АРКАДОЙ

В витрине красуются комбинации в цветочек, кружевные открытые лифчики, мини-трусики пастельных тонов или белые в голубой и лиловый горошек; более знойные черные комплекты демонстрируют на фотографиях манекенщицы в рискованных позах. Глянцевая улыбка и невинные, широко раскрытые глаза фотомоделей ничуть не смягчают похотливые намеки этих шелковых штучек, а только добавляют порочности. Но ты заходишь с чистой совестью — ты честно выполняешь поручение:

— Зайди к мадам Розьер, купи мне кнопок.

Мадам Розьер! Да-да, владелица этой пикантной, дозволенно-полупристойной лавки зовется имечком, которое к лицу какой-нибудь допотопной святоше. А уж представить себе, что и адскими атрибутами торгует здесь, под тенистой аркадой, особа по имени мадам Розьер, так просто невозможно!

На улице предгрозовая тяжесть, ни в Доме прессы, ни даже в фешенебельной аптеке по соседству не скрыться от густого зноя. А у мадам Розьер приятно, всё райски кремового цвета — так выкрашены ящики и ящички, громоздящиеся до самого потолка. Вся лавка — длинный коридор, а в глубине прилавок. За ним, в укромном закутке, сидят две сухонькие старушки: одна в сатиновом деревенском платье, на коленях — соломенная шляпка с лентами, другая в синем фартуке — такой когда-то надевали школьницы. Сатиновая дама, видно, зашла поболтать, а школьница — сама мадам Розьер. Она встает и подкупающе услужливо спешит тебе навстречу, однако скоро понимаешь, что твой визит пришелся кстати — удобный повод оборвать сверх всякой меры разговорившуюся товарку. Но ненадолго Сатиновая гостья, нисколько не смущаясь присутствием чужого человека, продолжает степенно подавать повисающие без ответа реплики:

— Вышивать по канве мне, знаешь ли, как-то уже надоело!

— Цветные нитки кончились — пора бы подкупить еще.

— А птичья ярмарка на той неделе, что ли? Во вторник, кажется…

— Ну и жарища! Ну и духота!

В этом конце лавки вместо шелковой пены — квадратики холста с картинками для вышивания: олень в кустах, томная цыганка, смазливый уличный певец, бретонский пейзаж. Но главные сокровища развешаны вокруг прилавка. Во-первых, ряды пуговиц всех форм и цветов на белых картонках, от самых маленьких до самых крупных. Бытовые эмали, прикладные камеи — вся прелесть этих повседневных украшений видна, только когда их целые россыпи. Купить бледно-зеленые пуговицы, лишив их соседства салатных, изумрудных и коралловых, — да это просто варварство! Тому же закону дополнительной гармонии подчинена шеренга швейных катушек в стенной витрине, из разноцветных ниток получается богатая нюансами палитра. Еще тоньше игра оттенков в моточках мулине. Мадам Розьер достает их из ящичков, где они разложены по тонам, так что переливаются цветные волны, и встряхивает целой связкой толстеньких коричневых змеек, перехваченных на концах черными бумажными колечками.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6