Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Оправдание крови

ModernLib.Net / Историческая проза / Чигринов Иван / Оправдание крови - Чтение (стр. 12)
Автор: Чигринов Иван
Жанры: Историческая проза,
Военная проза

 

 


По всему было видно, что Сыркин не нуждался в постороннем сочувствии, и, может быть, не потому, что не хотел его, — наверное, в его нынешнем состоянии было даже не до этого.

Пока Зазыба подыскивал следующие слова, за спиной раздался знакомый голос, — оказывается, та злыдня перелезла на улицу из своего огорода через забор, явилась следом.

— Не слушай его, Хонон, — завела она, и Зазыба понял по се голосу, что ярость свою женщина еще не растратила и ничего хорошего появление ее не обещает. — Это же он с тем хромым Шарейкой, что портным у нас в местечке, кукушку эту подсадил в твой дом. Откуда хоть он, Хонон? Знаешь его?

Услышав это, Сыркин встрепенулся, оборотился лицом к Зазыбе, однако не удивление блеснуло в прояснившихся его глазах, а откровенное недоверие, словно он до глубины души был поражен услышанным и теперь хотел убедиться своими глазами в обратном.

Зазыба не сказал Сыркину ни слова, только смотрел напряженно, словно боясь нечаянно выдать себя: в его расчеты не входило говорить о Марыле и о своей причастности к устройству ее в местечке.

— Так откуда этот человек, Хонон? — тормошила Сыркина въедливая соседка, наверное, ответ нужен был ей не столько для сочувствия, которое она выражала бездомному человеку, позоря его обидчиков, сколько из обыкновенного любопытства, взыгравшего в ней: вот ведь Сыркин небось знает этого деревенского, а тоже боится, молчит!

Поняв, что склочница-баба легко не отступится, будет долго молоть ерунду, пока не вырвет наконец у Хони ответа, Зазыба поторопился перевести разговор на себя.

— Не слушай ты ее, Хонон, — сказал он, поморщившись от досады. — Тебе тут теперь всякого наговорят! Ни я, ни Шарейка не виноваты, что так вышло. Да и никто не виноват. Тебя не было в местечке, а хата пустовала. Ну, девка и поселилась у тебя. Так что, видишь… Могла чью другую облюбовать, а выбрала твою. Не связываться же тебе из-за этого с немцами, она ведь небось у них служит? — И служит, и…

— Ну вот, — словно обрадовавшись, перебил женщину Зазыба. Значит, не надо и сидеть вам тут. Глаза мозолить. Раз твой дом занят, переходи жить с сыновьями в другой. Кажется, и местечке свободных домов хватает.

Сыркин согласно закивал.

— Ну, так и ступай сейчас же, — подбодрил его Зазыба, — занимай хоромы кого-нибудь из ваших беженцев, да и живи, а то и правда накличешь на себя беду какую.

Наверное, до сих пор Хонону даже в голову не приходило, что можно как-то обойтись в поселке без своего угла, найти приют в другом месте, благо опустевших домов действительно хватало, но, когда сказал об этом Зазыба, он сразу же словно бы повеселел — словно в непогоду, ночью получил приглашение на ночлег.

Но женщину, которая не только присутствовала здесь, а и активно участвовала в решении дела, казалось, не устраивал такой оборот, она даже порывисто шагнула вперед, ставши между Зазыбой и Сыркиным.

— Вот, сам натворил дел, лишил человека собственного крова, а я вдруг виноватая?

— Никто тебя не виноватит, — пожал плечами Зазыба, словно выказывая этим свое недоумение.

— Нет, не обманешь! — не сдавалась тем временем ехидная баба. — Не такая я копуша, чтобы ты меня вокруг пальца обвел! И ты, Хонон, не верь ему! Сама, своими глазами видела, как вы с Шарейкой курву эту привозили сюда! Даже могу сказать, когда это было! На спасов день, вот когда!

— Болтаешь черт те что, — пытаясь унять женщину, строго, но вместе с тем благожелательно сказал Зазыба. — Все-то ты видела, все-то ты слышала. А между тем могла и ошибиться. Могла и недоглядеть как следует.

— Ошибиться, недоглядеть?! — кривя губы и передразнивая Зазыбу, чуть ли не заорала женщина. — Мне же пока глаз не вырвало и ушей не позатыкало!

— Ладно, допустим, — не теряя рассудительного тона, свысока улыбнулся Зазыба, думая хоть этим вызвать взрыв, чтобы потом свести разговор к нормальному тону: ведь по-человечески Зазыба не мог не понимать, какие чувства руководили женщиной, в конце концов, она говорила чистую правду; иное дело, что ее правда была некстати, грозила неприятностями; с другой стороны, перебранку эту не ко времени, которая с каждой минутой превращалась в скандал, надо было кончать, поэтому Зазыба прямо спросил: — Ну какая тебе-то корысть? Ну, пускай Хонон, ему есть о чем хлопотать, а тебе какая корысть?

— А что человеку негде детей пристроить, так…

— Вот это уже другой разговор, — заторопился Зазыба, — если уж так получилось, что хозяина не пускают в дом, так пригласила бы его к себе.

— Я? — чуть ли не ужаснулась женщина.

— А почему бы и нет?

— Так… — Видишь, Хонон, — используя ее растерянность, повернулся к Сыркину Зазыба, — я правду тебе говорю, не сиди здесь, иди куда-нибудь со своими хлопцами в свободный дом, а то эти жалостливые бабиновичевцы долго будут душу тебе рвать.

Хонон, соглашаясь, снова закивал головой.

Тогда и женщина, словно спохватившись, заторопилась:

— Мельника дом, кажется, тоже пустой до сих пор. — К тому же предложение Зазыбы отвечало теперь и ее желаниям: а вдруг и правда придется вести этих евреев к себе на квартиру?

Не дожидаясь отцовского знака, Хонины сыновья подняли с травы вещи. Оторвался от земли и Сыркин, мучительно разгибая натруженные, разбитые и за время сидения одеревеневшие ноги.

— А знаешь, с кем мы шли-то? — Выражение лица теперь у него стало таким, будто только об этом он все время и думал, совсем не слушая, о чем спорили и этот веремейковский мужик, и эта знакомая женщина, считай, соседка, ведь их дома стояли чуть ли не крыша к крыше. — С Чубарем вашим, вот с кем!

— С Чубарем? — не поверил Зазыба. — Когда это было? Сегодня?

— Нет, раньше. Мы в Мельке задержались, пожили немного, а он дальше отправился.

X

Яшница стояла при большом почтовом тракте, при таком же старом, наверное, как и само местечко. Пока не построили железную дорогу от Унечи на Оршу, тракт был единственной проезжей, а значит, благоустроенной дорогой протяжением, может, верст в сто, которая соединяла уездный город с волостными местечками и большими становыми селами. Кроме того, по нему можно было попасть сразу за границы уезда — прежде всего на Черниговщину, к которой в то время относились и Новозыбков, и Клинцы, и Стародуб, и Унеча, и Сураж… Можно себе представить, сколько тут проехало-промчало тогда в оба конца шикарных фаэтонов, рессорных колясок, почтовых карет, а больше всего, конечно, крестьянских телег! Железная дорога начисто переиначила пути сообщения в этой местности. С вводом ее уже не находилось охотников преодолевать эти сто верст даже в самых покойных фаэтонах. Понятно, что старый тракт постепенно сделался не нужен великому множеству людей, теперь по нему ездили в гости или по какой хозяйственной надобности только от местечка до местечка, от села до села, от деревни до деревни. Да и трактом его перестали называть — просто дорога, большак…

Но началась эта война, и забытый тракт снова сделался людным и шумным. Сперва по нему с тяжелыми боями отступали от Сожа 21-я кавалерийская и 132-я стрелковая дивизии, которые попали в окружение в Гусарских лесах. Потом, в августе, старые березовые посадки по обе стороны от него утюжили гусеницами танки Гудериана. Теперь же здесь двигались немецкие военные части уже чуть ли не третьего эшелона 2-й танковой группы, что была повернута из района Кричева на юг.

Как раз перед приходом веремейковских женщин в Яшницу в местечке остановилась одна такая войсковая часть, рота автотранспортного батальона танковой дивизии. Повсюду на улице стояли съехавшие вправо по направлению движения крытые грузовики. Солдаты, которые ехали на этих грузовиках, использовали привал, как и полагается в таком случае: одни слонялись без всякого дела между машинами, другие, выставив зады, ковырялись в моторах под поднятыми капотами, а большинство сидели кучками на противоположной обочине, подкрепляясь дорожным пайком, беседовали прилично, шумели сдержанно или хохотали — это уж в зависимости от того, где какая компания собралась и кого что заботило. Но все-таки солдат в этих машинах, которые заняли от перекрестка вдоль всю улицу, если глянуть из конца в конец ее, было мало, потому что на грузовиках под тентами лежал боевой и другой войсковой груз, который сопровождала лишь команда охраны. А эти военные тонкости, как говорится, не женского ума дело. Зато веремейковским бабам сразу же бросилась в глаза компания немцев, что плотно окружила скамью у забора, сделанную из доски и двух вкопанных в землю столбов. Такие скамейки обычно ставят у своих хат чуть ли не все хозяева в деревне, ну, а местечко тоже до настоящего города не доросло, в том числе и Яшница. Правда, мало кто выносил скамьи свои вот так за ворота, чаще их делали под стеной, у дверей, а если и снаружи, так тоже где-нибудь под самыми окнами. Эта же скамейка была вкопана шагах в трех от дорожки, что вилась по обочине, да и сам дом стоял близко к уличной дороге, его отделял только узкий, обнесенный штакетником огородик, который здесь, как в деревне, зовется палисадником и где, как правило, растут высокие мальвы да кустится сирень.

Чем ближе подходили женщины к перекрестку, тем становилось понятней, почему столпились немцы — из середины круга все явственней долетали звуки губной гармоники, слышался нарочитый топот сапог, не иначе кто-то в пляске разминал затекшие от долгого сидения в машине ноги. И, как бы ни были увлечены в этот момент немцы, как бы ни развлекал их своим мастерством какой-то лихой служака, не заметить веремейковских женщин они не могли. Им почему-то очень интересно было увидеть разом столько женщин. Поэтому гармоника вдруг стихла, солдаты повернулись к проезжей части, и один весельчак, низкий и плотный, словно добросовестно начиненная фаршем сарделька, с улыбчивыми, даже нагловатыми глазами, шагнул, раскидывая руки и приседая, наперерез женщинам, будто собирался изловить целую стаю гусей и боялся, что какая-нибудь птица проскочит мимо. Остальные немцы только подвинулись немного ближе, встав, словно по привычке, полукругом на краю травянистой обочины, и весело, как на нежданную забаву, пялили глаза на кунштюки своего товарища. Тот между тем приближался к женщинам, ковыляя уже на согнутых ногах и переваливаясь с боку на бок. Это, наверное, и правда было смешно, и к перекрестку сбегались солдаты со всей растянутой по местечковой улице автоколонны. Кое-кто уже брался за живот от смеха, выкрикивая каждый со своего места проказнику:

— Пак дас глюк, байм ципфель, Макси, зи ист им брайтен рок![18]

— Фасэ мир ди…[19]

— Мир ди дыке, дас…[20]

— Мир аух…[21]

— Га-га-га, га-га-га!…

Тем временем никто из веремейковских женщин — а на улице, кроме них и солдат, никого не было — не имел желания «ловиться». Сперва, когда двинулся от толпы наперерез им этот плотный немец, пожалуй, и правда великий проказник, женщины только удивленно насторожились: слишком похоже было то, что он теперь вытворял, на обычную немудреную игру-забаву, на какую были горазды и деревенские парни; во всяком случае, черта в нем никто пока не видел, скорей, они взирали на него, как на ряженого, которого подговорили вот эти, тоже переодетые парни, прямо заходившиеся вокруг в разноголосом хохоте. Но обманчивое ощущение или обманчивое впечатление это прошло быстро, вдруг их как молнией ударило — никакие это не ряженые, никто его не подговаривал и не нанимал; это немец, и хохочут вокруг тоже не деревенские парни в престольный праздник, а немцы!… И первая солдатка, которой раньше всех пришло это в голову, оторопев, остановилась на дороге, будто башмак поправить, потом шарахнулась назад, произведя в своей группе замешательство, а этого, в свою очередь, хватило, чтобы кто-то еще растерянно ойкнул, хотя, может, еще и бессознательно; в следующую минуту веремейковки встрепенулись разом и, отшатнувшись, с визгом и криками бросились вдруг, словно испуганные птицы, в разные стороны — назад и влево, потому что справа стояли грузовики, а слева подходил с распростертыми руками этот кривляка немец; притом не все солдатки испугались настолько, чтобы с одинаковым ужасом разбежаться; были и такие, что просто поддались общему настроению, охваченные больше свойственным женщинам сердечным замиранием, чем боязнью. Обыкновенно при такой традиционной игре-забаве попадается ловцу какая-то одна — или та, что давно облюбована, или та, что замешкалась и не успела отскочить, а может, и сама тайком мечтает попасть в объятия. Но это когда собирается своя, как говорится, желанная компания. Навряд ли кому хотелось угодить в объятия к немцу. Но ведь солдат не шутил, и ближе всех оказалась к нему Роза Самусева. Сначала она замерла, наверное, не совсем понимая, чего хотел двинувшийся наперерез немец, потом, когда ее попутчицы бросились назад, было уже поздно — Розу выпихнули нечаянно из самой середины толпы более ловкие солдатки, и она, видя, что останется сейчас лицом к лицу с немцем, отскочила в другую сторону, туда, где стояли вдоль забора крытые грузовики. На что Роза надеялась при этом, сказать трудно, ведь там была очевидная ловушка — грузовики стояли впритык к забору, образуя небольшие отсеки, из которых дальше не было хода. Крайняя машина тоже была прижата к забору, и Роза, оказавшись в ловушке между грузовиком и высоким жердяным забором, через который с маху даже мужик вряд ли перескочил бы, заметалась, словно мотылек, неожиданно попавший через форточку в ярко освещенную комнату. Теперь немцу совсем не составляло труда поймать ее. Но он не спешил. Все шагал, приседая с расставленными руками, переваливался с боку на бок, словно гусак, и только блудливые глаза его с каждым шагом закипали алчной краснотой. Роза, вся сжавшись, отступала к забору, блестящие черные глаза ее наливались неудержимыми слезами, хотя она и не плакала еще. Но вот она уперлась спиной в забор и, поняв, что ей некуда деваться отсюда, затопала в отчаянии ногами, будто маленькая девочка, которую собирались наказать, закричала со стоном:

— А ма-а-мочки, что же это!…

Наконец немец приблизился вплотную, моментально выпрямился и, хватаясь руками за жерди, стал прижимать Розу всем телом к забору. Но забор был наклонен немного к улице, поэтому Роза успела повернуться боком, съежиться, крепко упираясь локтем левой руки немцу в грудь. И как только ей это удалось, он сразу же почувствовал, что эффекта, на который рассчитывал, затевая это представление, уже не получится. Поэтому немец, несмотря на свои домогательства, тут же отступил от забора, смешно закидывая назад голову, будто боялся, что Роза, вызволив другую руку, царапнет ногтями по его лицу. В конце концов, все могло бы кончиться одними шутками. Их, этих шуток, хватило бы и для него, и для тех, кто, смеясь, наблюдал за всем да подбадривал, потому что молодую славянку все-таки прижали к забору. Но вместе с тем в душе плотоядного шутника осталось неудовлетворение, даже злость на эту упрямую славянку — сам-то он хорошо понимал, что вынужден отступиться от нее, почувствовав еще с первого прикосновения к ней, как она сопротивляется, и сопротивляется непритворно. А преодолеть этого он не мог. И вот оскорбленное самолюбие неожиданно подсказало ему нечто иное. Неудачливый Макс заметил вдруг, что женщина, которая, сжавшись, стоит перед ним, смахивает на еврейку — такая же смуглая, волоокая, с кудрявыми черными волосами, которые сплошь вьются мелкими кольцами.

— Юдин,[22] — обрадовался он своему нечаянному открытию и, схватив Розу за руку, потащил за собой через дорогу. — Юдин! — весело крикнул он и своим товарищам, которые сразу же перестали хохотать.

Между тем остальные веремейковские женщины, отбежав, почувствовали, что им больше ничего не угрожает, и столпились в сотне шагов от перекрестка. Роза к тому времени была заслонена со всех сторон немецкими солдатами, и увидеть ее было невозможно. Конечно, каждая из женщин понимала, что на месте Розы могла оказаться и она, и только случайно в руки немцу попала Роза. Необходимо было выручать подругу. Но как это сделать и кто отважится пойти туда? Вместе с тем кое-кто из веремейковских пока полагал, что ничего страшного с Розой не случится. Может, попугают, а потом отпустят. Известно же — солдатня.

И уж совсем никому в голову не могло прийти, что немцы приняли Розу за еврейку.

Странно, но немцы тоже были несколько встревожены таким сюрпризом, надо же, чтобы пустая забава вдруг так обернулась. Кто-то стал издеваться над неудачливым проказником, мол, хорошо хоть хватило ума приглядеться, а то бы в самом деле смешал арийскую кровь с еврейской… Но большинство солдат, обступивших теперь испуганную Розу, которая и знать не знала, за кого ее принимают, хмуро помалкивали и поглядывали с откровенной неприязнью, если не враждой, будто эта смуглая женщина только что оскорбила их, обокрала или, как минимум, обманула. Макс, притащивший сюда Розу, постепенно был оттиснут назад, теперь против нее стояли другие немцы. Они не хватали ее, даже не дотрагивались, но Роза сразу почувствовала их враждебность. Она стояла среди неспокойной толпы, холодея телом и душой. Наконец высокий немец в очках, которые были много шире его длинного лица, ткнул пальцем чуть ли не в грудь ей, спросив:

— Юдин?

Роза не понимала, чего от нее хотят.

Тогда высокий более настойчиво, ясно, более громким голосом повторил вопрос, но уже не тыкая пальцем. Слово, которое он еще раз выговорил, оставалось для Розы непонятным, разгадать его было ей не под силу, хотя и очень хотелось уловить смысл. Ей все время казалось, что, если бы она ответила на вопрос, сразу бы кончилась эта нелепость и ее больше не задерживали тут. Теперь вместо страха она почувствовала себя виноватой, что не понимает ничего, и моргала глазами, пытаясь даже улыбнуться. Между тем принужденная улыбка ее и весь вид принимались немцами как вызов под личиной наивности, потому что они ждали от Розы ужаса, а не виноватой улыбки, которая говорила, как им казалось, о ее хитрости, и молчание ее, наконец, вызывало у них просто злобу.

Спрашивал все время один немец. И всякий раз одно и то же:

— Юдин?

Такой допрос при ее непонятливости мог тянуться бесконечно, а мог кончиться и быстро, обычной расправой.

— Бабы, дак что это мы стоим тут? — вдруг всполошилась в толпе своих Дуня Прокопкина, что немцы долго не отпускают товарку. — Она же тама!… Бабы, дак что ж это мы, а? —укоряюще, со злостью и слезами обиды на глазах крикнула она и, не дожидаясь никого, зашагала к немцам, которые держали Розу в кольце.

Дуня полагалась целиком на удачу — эх, будь что будет!…

Когда подошла близко к немцам, те, уставившись на Розу, даже внимания не обратили на другую женщину. Тогда Дуня решила пробраться в середину толпы, где стояла Роза. Как бы недовольная тем, что ее не замечают и мешают пройти к товарке, Дуня осторожно, но решительно распихала локтями немцев, что стояли спиной к ней, и принялась протискиваться дальше. Ее не задерживали. Казалось, пропускали даже охотно, только бросит кто из солдат словно бы удивленный взгляд, а потом отвернется, чтобы слышать до конца допрос, который пока не давал результатов. Но вот Дуня пробралась вперед, обвела укоризненным взглядом всех вокруг и, обращаясь к Розе, сказала с тем же укором:

— Бессовестная какая! Мы тебя ждем тама, а ты!…

Она, в душе не думая этого, бессознательно сделала вид, что Роза нарочно тут развлекается, а не то что ее задерживают. При этом Дуня уже совсем не боялась, наоборот, пока она пробиралась, распихивая локтями и корпусом немцев то в одну, то в другую сторону, дрожь, с которой она подходила сюда, перестала колотить ее, и она могла спокойно стоять в чужом окружении и так же спокойно рассуждать. Она только не догадывалась, что среди немцев не было ни одного, кто понимал бы ее. Поэтому, бросив Розе эти несколько слов, она тут же, как ровня, начала корить… немцев, которые теперь, увидев ее среди своих, недоумевали:

— Что вы цепляетесь к ней? Ей идти надобно, бабы стоят ждут, а вы задерживаете.

Упреки ее, конечно, прозвучали, словно в пустой бочке, но решительность, с которой вела себя Дуня, не могла остаться не замеченной, она отражалась прежде всего на лице ее, а сильней всего в голосе, в том почти независимом тоне, который ей удалось взять чуть ли не сразу. Немец в очках, к которому она обращалась, даже не думая, что он теперь здесь за главного — просто раньше он стоял напротив Розы, а теперь, когда здесь оказалась Дуня, оказался и напротив Дуни, — этот немец, пожалуй, был первым, кто почувствовал ее тон. Казалось, чужая независимость должна была бы рассердить его, однако он не рассердился, только возмущенно — мол, теперь объясняй и этой! — сказал, показывая на Розу:

— Зи ист юдин![23]Не в пример Розе Дуня сразу ухватила смысл слова «юдин». Кстати, Роза теперь тоже поняла, может быть, как раз потому, что рядом стояла подруга. Дунина решимость, с какой она пробилась сюда, в середину круга, и с какой вела себя здесь, наконец-то вернула Розе способность соображать и владеть собой. Но она почему-то не испугалась, обнаружив, что немцы приняли ее за еврейку. Только удивилась этому и заволновалась по-другому, не как прежде, когда ничего не знала и ни о чем не догадывалась. Почти гневно, недоуменно блеснула она глазами на Дуню, сказала, словно жалуясь, с надрывам:

— Что они выдумывают? Какая я еврейка? Скажи хоть ты им, а то дотемна будут держать, не отпустят.

— Ладно, скажу, — кивнула ей рассудительная Дуня. — Но, пока говорить да толковать буду, ты не стой, бежи быстрей отсюда. Бежи вон к бабам.

— Как это?

— А так, что бежи — и все тут! — злясь на Розину несообразительность, даже повысила голос Дуня.

Роза согласно кивнула, хотя вряд ли по-настоящему понимала, как это: «бежи — и все тут!» Одно дело — сказать. Совсем другое — сделать, когда вокруг, плечом к плечу, да еще в несколько рядов, стоят вражеские солдаты. Да и присутствие знакомого и близкого человека, как ей казалось, делало нахождение здесь не таким уж опасным.

Немцы между тем ждали ответа. Но уже не от Розы, нет. Они ждали ответа от этой русой и милой с виду женщины, пусть и славянки, но которая не побоялась прийти сюда и стать рядом с еврейкой. Смелый и, казалось, безрассудный поступок произвел впечатление на них, и они не стали чинить препятствий, когда женщины заговорили между собой на непонятном для них языке.

Дуня довольно быстро смекнула, что теперь именно от нее немцы ждут объяснений. Потому-то она и сказала Розе, чтобы та незаметно уходила к веремейковским бабам. Но Дуня не возразила немцам сразу, что Роза, мол, не еврейка, сначала и ее это сбило с панталыку — чего-чего, а такое про Розу и выдумать трудно. Думала, немцы, с жиру бесясь, и правда кинулись поразвлечься. На деле-то выходило иначе.

— Нет, пан, Роза не юда, — наконец сказала Дуня, глядя в нетерпеливые глаза высокого немца сквозь стеклышки его очков. — Она не еврейка. Она наша. Мы же из одной деревни, дак и она белоруска, как и все мы там. Нет, пан, Роза…

Она еще не успела договорить, как увидела: чьи-то руки с засученными по локоть рукавами потянулись к Розе, готовые вцепиться ей в курчавые, схваченные на затылке коричневой ленточкой волосы, снова зашумели, даже закричали кругом непонятными голосами солдаты; Дуня от этого содома спохватилась и сразу же поняла, что ее слова получили обратное истолкование. Еще не зная точно, в чем дело, она попыталась загородить собой подругу и прежде всего изо всей мочи, на какую хватило замаха, шлепнула немца по рукам.

— А лю-юдочки, што же это ро-обится! — вслед за этим в бессильном отчаянии завопила женщина, словно надеялась на близкую помощь.

Но помогать было некому, даже если бы кто и решился, — кроме веремейковских баб, которые все стояли толпой на дороге, на этой улице, занятой немецкими солдатами и грузовиками, не попадалось на глаза ни одной родной души.

Те же обнаженные руки, что не дотянулись до Розы — они только качнулись вниз от удара женщины, — не меняя направления, ткнулись Дуне в грудь, и Дуня почувствовала, как цепкие пальцы сгребли шелковую кофту, сдирая ее и заголяя спину. До сих пор Дуня делала все словно бы по наитию, подчиняясь только коротким импульсам, которые, пожалуй, были результатом бессознательного протеста — еще бы, обижали соседку! — а тут сообразила вдруг, что опасность нависла над ней самой. Моментально она вся напряглась, налилась непритворной, уже настоящей злостью и крепко ухватила немца за запястья скользких, пропитанных бензином рук, подержала их в одном положении, будто еще не совсем веря, что одолеет мужчину, потом мощным толчком оторвала от себя, даже отлетели эмалевые пуговицы с кофты. Теперь, когда он не пригибал ее голову книзу, Дуня увидела лицо немца, и прежде всего багровую, в палец шириной полосу под левым глазом, наверное, след ожога — либо в детстве опекло молокососа чем-то, либо уже теперь, на войне, зацепило, — потом глаза, мутные и тяжело опухшие, слезливые, как у пьяного. Казалось, этого отпора хватало, чтобы немец оставил ее в покое. Но где там! Тот не собирался отступать. В следующий момент он снова потянул к ней голые по локоть, с растопыренными пальцами руки, целя в полураскрытую грудь, на которой она не успела запахнуть кофту. Тогда Дуня решилась на самое простое, к чему обращаются в крайнем случае все женщины: с омерзением плюнула в лицо насильнику. Но это было уже, как говорят в таких случаях, слишком. Даже немец в очках при всей своей солидности и тот подался назад, боясь, что если не одумается и не угомонится эта женщина, то следующий плевок получит он, как близстоящий.

— Фэстнемен![24] — крикнул он срывающимся голосом и для верности поднял ладонь, надеясь заслониться хоть так.

Дуня больше не защищалась и не нападала сама. Казалось, у нее иссякли силы и она уже не способна на сопротивление. Она позволила двум немцам, которые бросились к ней по только что услышанной команде, заломить себе руки за спину, а сама, стыдясь, придержала подбородком на груди кофту.

Немцы, подталкивая друг друга то плечами, то спинами, тут же расступились, образуя в толпе проход, а те два солдата, что заломили за спину Дуне руки, толкнули ее вперед и повели по этому проходу. Не остались на месте и остальные, составляющие до сих пор толпу. Они тоже с неспокойным гулом двигались вслед целой процессией. В результате на некоторое время немцы забыли про Розу, и она осталась на обочине дороги одна. Стояла и с ужасом смотрела, что же будет с Дуней. Вот немцы наконец довели Дуню до крайнего грузовика и, хотя там была металлическая ступенька, откинули и задний борт. Дуня освободила руки, видно, ей уже не мешали это сделать, оглянулась по сторонам, будто прощалась со всем, что вокруг, потом поставила колено на край откинутого борта и, хватаясь за дно кузова, полезла в середину, под тент. За ней легко вскочили и те два немца, что вели ее. Они сразу заслонили собой Дуню, и Роза, сколько ни поднималась на цыпочки, не могла увидеть подругу.

За себя Роза не боялась. У нее почему-то было такое впечатление, что нелепость, которая приключилась с ней, больше не повторится и что немцы оставили ее в покое сознательно. И вообще по простоте душевной Роза склонна была думать, что все-таки напрасно Дуня этак неразумно повела себя, в конце концов она бы, Роза, и сама постепенно как-то освободилась из неожиданной западни. Мало ли что выдумать можно, если судить о человеке только по внешнему виду. На самом-то деле никакая она не еврейка, значит, мол, и бояться нечего. Бедняге и невдомек было, что одно только имя — Роза, которое, ничего не подозревая, произнесла ее соседка, взорвало немцев окончательно. Не догадывалась и о том, что пройдет всего несколько минут и немцы спохватятся, снова вспомнят про «юдин», потому что поступок, который совершила Дуня, кинувшись защищать ее, будет рассматриваться как недопустимый криминал — сопротивление вермахту и сознательное сочувствие евреям… А пока про Розу еще не вспомнили, она стояла себе на месте, словно покинутый осенней стаей подранок. Роза слышала, как уже несколько раз несмело, будто в кулак, окликали ее веремейковские женщины, толпящиеся в отдалении, за перекрестком, но почему-то даже не поворачивала в их сторону головы, словно боялась, что ее начнут корить там да виноватить во всем. Может, как раз это чувство и подсказало ей в конце концов поступить иначе — пойти не туда, куда звали ее, а наоборот, направиться к грузовику, где сидела под охраной Дуня Прокопкина. Медленно и непроизвольно, будто не в своем уме, молодая солдатка перешла с обочины на дорогу, потом ближе к забору. Когда наконец она оказалась на полпути к грузовику, ее окликнули из огорода — просто взяли да выкрикнули что-то совсем невнятное да кашлянули, видно, только чтобы привлечь внимание. Роза поняла это, бросила быстрый взгляд за забор. Там за редкими зелеными кустами, похоже, садовой малины, прячась, стоял человек. Видно, здешний житель, хозяин дома, что по левую сторону улицы от перекрестка был вторым по счету; дом стоял в тени старых лип, на которых висели прикрепленные к стволам, обвитые берестой круглые ульи. Озираясь, человек манил Розу пальцем.

— Ты что ж это делаешь? — начал он торопливым полушепотом, когда Роза подошла по его знаку к забору. — Утекай, покуда не поздно! Утекай, девка!

То ли этот шепот вывел ее из душевного оцепенения, то ли он стал отправным толчком, даже не толчком, а тем психологическим моментом, которого она сердцем, может быть, неосознанно ждала, однако Роза вдруг метнулась к самому забору. Замерла перед ним на миг, а потом ухватилась обеими руками за верхнюю перекладину. Перелезла она через забор по-женски, не прыжком с маху, как это делают обычно мужчины, а переступая ногами по каждой жердочке вверх. Немцы в это время, видно, заняты были разговорами о том, что произошло, поэтому Роза без всякой помехи оказалась по ту сторону забора и, подхватив левой рукой подол широкой юбки, побежала по огородной борозде, забыв даже про человека, который, собственно, подсказал ей путь к спасению.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21