Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание сочинений и писем (№5) - Рассказы. Юморески. 1886–1886

ModernLib.Net / Классическая проза / Чехов Антон Павлович / Рассказы. Юморески. 1886–1886 - Чтение (стр. 19)
Автор: Чехов Антон Павлович
Жанр: Классическая проза
Серия: Полное собрание сочинений и писем

 

 


— Дорогая моя, — говорю я ей, целуя ее руку. — Что волнует вас? Поделитесь со мной вашими скорбями и, верьте, я сумею оценить ваше доверие! Ну скажите, отчего вы сейчас плачете?

— Как же мне не плакать? — говорит моя незнакомка. — Вы посудите: сегодня нам нужно платить за квартиру, а мой балбес-муженек дал в газеты только 60 строчек! Ну, разве мы можем так жить? Вчера он написал ровно на 11 руб. 40 коп., а сегодня я едва насчитала три рубля! Ну не несчастна ли я? Нет, и злой татарке не пожелаю быть женой репортера! Он негодяй! мерзавец! Вместо того, чтобы работать, у Саврасенкова сидит![103] Постой же, придешь ты!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

«О, женщины, женщины!»[104] — сказал Шекспир, и для меня теперь понятно состояние его души…

Драма

Действующие лица:

П а п е н ь к а, имеющий 11 дочерей-невест.

М о л о д о й ч е л о в е к.

Ф а л д а.


М о л о д о й ч е л о в е к (махнув рукой и сказав: «Плевать! двум смертям не бывать, одной не миновать!», входит в кабинет к папеньке). Иван Иваныч! Позвольте просить у вас руки вашей младшей дочери Варвары!

П а п е н ь к а (потупив глазки и жеманничая). Мне очень приятно, но… она еще так молода… так неопытна… И к тому же… вы хотите лишить меня… моего утешения… (слезы точит)… опоры моей старости…

М о л о д о й ч е л о в е к (быстро). В таком случае… не смею настаивать… (кланяется и хочет уходить).

П а п е н ь к а (стремительно хватая его за фалду). Постойте! Рад! Счастлив! Благодетель мой!

Ф а л д а (жалобно). Трррр…

Длинный язык

Наталья Михайловна, молодая дамочка, приехавшая утром из Ялты, обедала и, неугомонно треща языком, рассказывала мужу о том, какие прелести в Крыму. Муж, обрадованный, глядел с умилением на ее восторженное лицо, слушал и изредка задавал вопросы…

— Но, говорят, жизнь там необычайно дорога? — спросил он между прочим.

— Как тебе сказать? По-моему, дороговизну преувеличили, папочка. Не так страшен чёрт, как его рисуют. Я, например, с Юлией Петровной имела очень удобный и приличный номер за двадцать рублей в сутки. Всё, дружочек мой, зависит от уменья жить. Конечно, если ты захочешь поехать куда-нибудь в горы… например, на Ай-Петри… возьмешь лошадь, проводника, — ну, тогда, конечно, дорого. Ужас как дорого! Но, Васичка, какие там го-оры! Представь ты себе высокие-высокие горы, на тысячу раз выше, чем церковь… Наверху туман, туман, туман… Внизу громаднейшие камни, камни, камни… И пинии[105]… Ах, вспомнить не могу!

— Кстати… без тебя тут я в каком-то журнале читал про тамошних проводников-татар… Такие мерзости! Что, это в самом деле какие-нибудь особенные люди?

Наталья Михайловна сделала презрительную гримаску и мотнула головой.

— Обыкновенные татары, ничего особенного… — сказала она. — Впрочем, я видела их издалека, мельком… Указывали мне на них, но я не обратила внимания. Всегда, папочка, я чувствовала предубеждение ко всем этим черкесам, грекам… маврам!..

— Говорят, донжуаны страшные.

— Может быть! Бывают мерзавки, которые…

Наталья Михайловна вдруг вскочила, точно вспомнила что-то страшное, полминуты глядела на мужа испуганными глазами и сказала, растягивая каждое слово:

— Васичка, я тебе скажу, какие есть без-нрав-ствен-ны-е! Ах, какие безнравственные! Не то чтобы, знаешь, простые или среднего круга, а аристократки, эти надутые бонтонши[106]! Просто ужас, глазам своим я не верила! Умру и не забуду! Ну, можно ли забыться до такой степени, чтобы… ах, Васичка, я даже и говорить не хочу! Взять хотя бы мою спутницу Юлию Петровну… Такой хороший муж, двое детей… принадлежит к порядочному кругу, корчит всегда из себя святую и — вдруг, можешь себе представить… Только, папочка, это, конечно, entre nous[107]… Даешь честное слово, что никому не скажешь?

— Ну, вот еще выдумала! Разумеется, не скажу.

— Честное слово? Смотри же! Я тебе верю…

Дамочка положила вилку, придала своему лицу таинственное выражение и зашептала:

— Представь ты себе такую вещь… Поехала эта Юлия Петровна в горы… Была отличная погода! Впереди едет она со своим проводником, немножко позади — я. Отъехали мы версты три-четыре, вдруг, понимаешь ты, Васичка, Юлия вскрикивает и хватает себя за грудь. Ее татарин хватает ее за талию, иначе бы она с седла свалилась… Я со своим проводником подъезжаю к ней… Что такое? В чем дело? «Ох, кричит, умираю! Дурно! Не могу дальше ехать!» Представь мой испуг! Так поедемте, говорю, назад! — «Нет, говорит, Natalie, не могу я ехать назад! Если я сделаю еще хоть один шаг, то умру от боли! У меня спазмы!» И просит, умоляет, ради бога, меня и моего Сулеймана, чтобы мы вернулись назад в город и привезли ей бестужевских капель[108], которые ей помогают.

— Постой… Я тебя не совсем понимаю… — пробормотал муж, почесывая лоб. — Раньше ты говорила, что видела этих татар только издалека, а теперь про какого-то Сулеймана рассказываешь.

— Ну, ты опять придираешься к слову! — поморщилась дамочка, нимало не смущаясь. — Терпеть не могу подозрительности! Терпеть не могу! Глупо и глупо!

— Я не придираюсь, но… зачем говорить неправду? Каталась с татарами, ну, так тому и быть, бог с тобой, но… зачем вилять?

— Гм!.. вот странный! — возмутилась дамочка. — Ревнует к Сулейману! Воображаю, как это ты поехал бы в горы без проводника! Воображаю! Если не знаешь тамошней жизни, не понимаешь, то лучше молчи. Молчи и молчи! Без проводника там шагу нельзя сделать.

— Еще бы!

— Пожалуйста, без этих глупых улыбок! Я тебе не Юлия какая-нибудь… Я ее и не оправдываю, но я… пссс! Я хоть и не корчу из себя святой, но еще не настолько забылась. У меня Сулейман не выходил из границ… Не-ет! Маметкул, бывало, у Юлии всё время сидит, а у меня как только бьет одиннадцать часов, сейчас: «Сулейман, марш! Уходите!» И мой глупый татарка уходит. Он у меня, папочка, в ежовых был… Как только разворчится насчет денег или чего-нибудь, я сейчас: «Ка-ак? Что-о? Что-о-о?» Так у него вся душа в пятки… Ха-ха-ха… Глаза, понимаешь, Васичка, черные-пречерные, как у-уголь, морденка татарская, глупая такая, смешная… Я его вот как держала! Вот!

— Воображаю… — промычал супруг, катая шарики из хлеба.

— Глупо, Васичка! Я ведь знаю, какие у тебя мысли! Я знаю, что ты думаешь… Но, я тебя уверяю, он у меня даже во время прогулок не выходил из границ. Например, едем ли в горы, или к водопаду Учан-Су[109], я ему всегда говорю: «Сулейман, ехать сзади! Ну!» И всегда он ехал сзади, бедняжка… Даже во время… в самых патетических местах я ему говорила: «А все-таки ты не должен забывать, что ты только татарин, а я жена статского советника[110]!» Ха-ха…

Дамочка захохотала, потом быстро оглянулась и, сделав испуганное лицо, зашептала:

— Но Юлия! Ах, эта Юлия! Я понимаю, Васичка, отчего не пошалить, отчего не отдохнуть от пустоты светской жизни? Всё это можно… шали, сделай милость, никто тебя не осудит, но глядеть на это серьезно, делать сцены… нет, как хочешь, я этого не понимаю! Вообрази, она ревновала! Ну, не глупо ли? Однажды приходит к ней Маметкул, ее пассия… Дома ее не было… Ну, я зазвала его к себе… начались разговоры, то да сё… Они, знаешь, препотешные! Незаметно этак провели вечер… Вдруг влетает Юлия… Набрасывается на меня, на Маметкула… делает нам сцену… фи! Я этого не понимаю, Васичка…

Васичка крякнул, нахмурился и заходил по комнате.

— Весело вам там жилось, нечего сказать! — проворчал он, брезгливо улыбаясь.

— Ну, как это глу-упо! — обиделась Наталья Михайловна. — Я знаю, о чем ты думаешь! Всегда у тебя такие гадкие мысли! Не стану же я тебе ничего рассказывать. Не стану!

Дамочка надула губки и умолкла.

Житейская мелочь

Николай Ильич Беляев, петербургский домовладелец, бывающий часто на скачках, человек молодой, лет тридцати двух, упитанный, розовый, как-то под вечер зашел к госпоже Ирниной, Ольге Ивановне, с которою он жил, или, по его выражению, тянул скучный и длинный роман. И в самом деле, первые страницы этого романа, интересные и вдохновенные, давно уже были прочтены; теперь страницы тянулись и всё тянулись, не представляя ничего ни нового, ни интересного.

Не застав Ольги Ивановны дома, мой герой прилег в гостиной на кушетку и принялся ждать.

— Добрый вечер, Николай Ильич! — услышал он детский голос. — Мама сейчас придет. Она пошла с Соней к портнихе.

В той же гостиной на диване лежал сын Ольги Ивановны Алеша, мальчик лет восьми, стройный, выхоленный, одетый по картинке в бархатную курточку и длинные черные чулки. Он лежал на атласной подушке и, очевидно, подражая акробату, которого недавно видел в цирке, задирал вверх то одну ногу, то другую. Когда утомлялись его изящные ноги, он пускал в ход руки или же порывисто вскакивал и становился на четвереньки, пытаясь стать вверх ногами. Всё это проделывал он с самым серьезным лицом, мученически пыхтя, точно и сам не рад был, что бог дал ему такое беспокойное тело.

— А, здравствуй, мой друг! — сказал Беляев. — Это ты? А я тебя и не заметил. Мама здорова?

Алеша, взявшийся правой рукой за носок левой ноги и принявший самую неестественную позу, перевернулся, вскочил и выглянул из-за большого мохнатого абажура на Беляева.

— Как вам сказать? — сказал он и пожал плечами. — Ведь мама в сущности никогда не бывает здорова. Она ведь женщина, а у женщин, Николай Ильич, всегда что-нибудь болит.

Беляев от нечего делать стал рассматривать лицо Алеши. Раньше он во всё время, пока был знаком с Ольгой Ивановной, ни разу не обратил внимания на мальчика и совершенно не замечал его существования: торчит перед глазами мальчик, а к чему он тут, какую роль играет — и думать об этом как-то не хочется.

В вечерних сумерках лицо Алеши с его бледным лбом и черными немигающими глазами неожиданно напомнило Беляеву Ольгу Ивановну, какою она была на первых страницах романа. И ему захотелось приласкать мальчика.

— Поди-ка сюда, клоп! — сказал он. — Дай-ка я на тебя поближе погляжу.

Мальчик прыгнул с дивана и подбежал к Беляеву.

— Ну? — начал Николай Ильич, кладя руку на его тощее плечо. — Что? Живешь?

— Как вам сказать? Прежде жилось гораздо лучше.

— Почему?

— Очень просто! Прежде мы с Соней занимались только музыкой и чтением, а теперь нам французские стихи задают. А вы недавно стриглись!

— Да, недавно.

— То-то я замечаю. У вас бородка стала короче. Позвольте мне за нее потрогать… Не больно?

— Нет, не больно.

— Отчего это, когда за один волосок тянешь, то больно, а когда тянешь за много волос, то ни капельки не больно? Ха, ха! А знаете, вы напрасно бакенов не носите. Тут вот пробрить, а с боков… вот тут вот оставить волосы…

Мальчик прижался к Беляеву и стал играть его цепочкой.

— Когда я поступлю в гимназию, — говорил он, — мама мне купит часы. Я ее попрошу, чтобы она мне такую же цепочку купила… Ка-кой ме-даль-он! У папы точно такой же медальон, только у вас тут полосочки, а у него буквы… В середке у него портрет мамы. У папы теперь другая цепочка, не кольцами, а лентой…

— Откуда ты знаешь? Разве ты видаешь папу?

— Я? Мм… нет! Я…

Алеша покраснел и в сильном смущении, уличенный во лжи, стал усердно царапать ногтем медальон. Беляев пристально поглядел ему в лицо и спросил:

— Видаешь папу?

— Н…нет!..

— Нет, ты откровенно, по совести… По лицу ведь вижу, что говоришь неправду. Коли проболтался, так нечего уж тут вилять. Говори, видаешь? Ну, по-дружески!

Алеша задумался.

— А вы не скажете маме? — спросил он.

— Ну вот еще!

— Честное слово?

— Честное слово.

— Побожитесь!

— Ах, несносный какой! За кого ты меня принимаешь!

Алеша оглянулся, сделал большие глаза и зашептал:

— Только, ради бога, не говорите маме… Вообще никому не говорите, потому что тут секрет. Не дай бог, узнает мама, то достанется и мне, и Соне, и Пелагее… Ну, слушайте. С папой я и Соня видимся каждый вторник и пятницу. Когда Пелагея водит нас перед обедом гулять, то мы заходим в кондитерскую Апфеля, а там уж нас ждет папа… Он всегда в отдельной комнатке сидит, где, знаете, этакий мраморный стол и пепельница в виде гуся без спины…

— Что же вы там делаете?

— Ничего! Сначала здороваемся, потом все садимся за столик и папа начинает угощать нас кофеем и пирожками. Соня, знаете, ест пирожки с мясом, а я терпеть не могу с мясом! Я люблю с капустой и с яйцами. Мы так наедаемся, что потом за обедом, чтобы мама не заметила, мы стараемся есть как можно больше.

— О чем же вы там говорите?

— С папой? Обо всем. Он нас целует, обнимает, рассказывает разные смешные остроты. Знаете, он говорит, что когда мы вырастем, то он возьмет нас к себе жить. Соня не хочет, а я согласен. Конечно, без мамы будет скучно, но я ведь буду ей письма писать! Странное дело, можно будет даже по праздникам к ней с визитом приходить — не правда ли? Еще папа говорит, что он мне лошадь купит. Добрейший человек! Я не знаю, зачем это мама не позовет его к себе жить и запрещает нам видаться с ним. Ведь он очень любит маму. Всегда он нас спрашивает, как ее здоровье, что она делает. Когда она была больна, то он схватил себя за голову вот этак и… и всё бегает, бегает. Всё просит нас, чтоб мы слушались ее и почитали. Послушайте, правда, что мы несчастные?

— Гм… Почему же?

— Это папа говорит. Вы, говорит, несчастные дети. Даже слушать его странно. Вы, говорит, несчастные, я несчастный и мама несчастная. Молитесь, говорит, богу и за себя и за нее.

Алеша остановил свой взгляд на чучеле птицы и задумался.

— Так-с… — промычал Беляев. — Так вот вы, значит, как. В кондитерских конгрессы сочиняете. И мама не знает?

— Не-ет… Откуда же ей знать? Пелагея ведь ни за что не скажет. А позавчера папа нас грушами угощал. Сладкие, как варенье! Я две съел.

— Гм… Ну, а того… послушай, про меня папа ничего не говорит?

— Про вас? Как вам сказать?

Алеша пытливо поглядел в лицо Беляева и пожал плечами.

— Особенного ничего не говорит.

— Примерно, что говорит?

— А вы не обидитесь?

— Ну, вот еще! Разве он меня бранит?

— Он не бранит, но, знаете ли… сердится на вас. Он говорит, что через вас мама несчастна и что вы… погубили маму. Ведь он какой-то странный! Я ему растолковываю, что вы добрый, никогда не кричите на маму, а он только головой качает.

— Так-таки и говорит, что я ее погубил?

— Да. Вы не обижайтесь, Николай Ильич!

Беляев поднялся, постоял и заходил по гостиной.

— Это и странно и… смешно! — забормотал он, пожимая плечами и насмешливо улыбаясь. — Сам кругом виноват, и я же погубил, а? Скажите, какой невинный барашек. Так-таки он тебе и говорил, что я погубил твою мать?

— Да, но… ведь вы же сказали, что не будете обижаться!

— Я не обижаюсь и… и не твое дело! Нет, это… это даже смешно! Я попал, как кур во щи, и я же оказываюсь виноватым!

Послышался звонок. Мальчик рванулся с места и выбежал вон. Через минуту в гостиную вошла дама с маленькой девочкой — это была Ольга Ивановна, мать Алеши. За нею вприпрыжку, громко напевая и болтая руками, следовал Алеша. Беляев кивнул головой и продолжал ходить.

— Конечно, кого же теперь обвинять, как не меня? — бормотал он, фыркая. — Он прав! Он оскорбленный муж!

— О чем ты это? — спросила Ольга Ивановна.

— О чем?.. А вот послушай-ка, какие штуки проповедует твой благоверный! Оказывается, что я подлец и злодей, я погубил и тебя и детей. Все вы несчастные, и один только я ужасно счастлив! Ужасно, ужасно счастлив!

— Я не понимаю, Николай! Что такое?

— А вот послушай сего юного сеньора! — сказал Беляев и указал на Алешу.

Алеша покраснел, потом вдруг побледнел, и всё лицо его перекосило от испуга.

— Николай Ильич! — громко прошептал он. — Тссс!

Ольга Ивановна удивленно поглядела на Алешу, на Беляева, потом опять на Алешу.

— Спроси-ка! — продолжал Беляев. — Твоя Пелагея, этакая дура набитая, водит их по кондитерским и устраивает там свидания с папашенькой. Но не в этом дело, дело в том, что папашенька страдалец, а я злодей, я негодяй, разбивший вам обоим жизнь…

— Николай Ильич! — простонал Алеша. — Ведь вы дали честное слово!

— Э, отстань! — махнул рукой Беляев. — Тут поважнее всяких честных слов. Меня лицемерие возмущает, ложь!

— Не понимаю! — проговорила Ольга Ивановна, и слезы заблестели у нее на глазах. — Послушай, Лелька, — обратилась она к сыну, — ты видаешься с отцом?

Алеша не слышал ее и с ужасом глядел на Беляева.

— Не может быть! — сказала мать. — Пойду допрошу Пелагею.

Ольга Ивановна вышла.

— Послушайте, ведь вы честное слово дали! — проговорил Алеша, дрожа всем телом.

Беляев махнул на него рукой и продолжал ходить. Он был погружен в свою обиду и уже по-прежнему не замечал присутствия мальчика. Ему, большому и серьезному человеку, было совсем не до мальчиков. А Алеша уселся в угол и с ужасом рассказывал Соне, как его обманули. Он дрожал, заикался, плакал; это он первый раз в жизни лицом к лицу так грубо столкнулся с ложью; ранее же он не знал, что на этом свете, кроме сладких груш, пирожков и дорогих часов, существует еще и многое другое, чему нет названия на детском языке.

Тяжелые люди

Ширяев, Евграф Иванович, мелкий землевладелец из поповичей (его покойный родитель о. Иоанн получил в дар от генеральши Кувшинниковой 102 десятины земли), стоял в углу перед медным рукомойником и мыл руки. По обыкновению, вид у него был озабоченный и хмурый, борода не чесана.

— Ну, да и погода! — говорил он. — Это не погода, а наказанье господне. Опять дождь пошел!

Он ворчал, а семья его сидела за столом и ждала, когда он кончит мыть руки, чтобы начать обедать. Его жена Федосья Семеновна, сын Петр — студент, старшая дочь Варвара и трое маленьких ребят давно уже сидели за столом и ждали. Ребята — Колька, Ванька и Архипка, курносые, запачканные, с мясистыми лицами и с давно не стриженными, жесткими головами, нетерпеливо двигали стульями, а взрослые сидели не шевелясь и, по-видимому, для них было всё равно — есть или ждать…

Как бы испытывая их терпение, Ширяев медленно вытер руки, медленно помолился и не спеша сел за стол. Тотчас же подали щи. Со двора доносился стук плотницких топоров (у Ширяева строился новый сарай) и смех работника Фомки, дразнившего индюка. В окно стучал редкий, но крупный дождь.

Студент Петр, в очках и сутуловатый, ел и переглядывался с матерью. Несколько раз он клал ложку и кашлял, желая начать говорить, но, взглянувши пристально на отца, опять принимался за еду. Наконец, когда подали кашу, он решительно кашлянул и сказал:

— Мне бы сегодня ехать с вечерним поездом. Давно пора, а то я уж и так две недели пропустил. Лекции начинаются первого сентября!

— И поезжай, — согласился Ширяев. — Чего тебе тут ждать? Возьми и поезжай с богом.

Прошла минута в молчании.

— Ему, Евграф Иваныч, денег на дорогу надо… — тихо проговорила мать.

— Денег? Что ж! Без денег не уедешь. Коли нужно, хоть сейчас бери. Давно бы взял!

Студент легко вздохнул и весело переглянулся с матерью. Ширяев не спеша вынул из бокового кармана бумажник и надел очки.

— Сколько тебе? — спросил он.

— Собственно дорога до Москвы стоит одиннадцать рублей сорок две…

— Эх, деньги, деньги! — вздохнул отец (он всегда вздыхал, когда видел деньги, даже получая их). — Вот тебе двенадцать. Тут, брат, будет сдача, так это тебе в дороге сгодится.

— Благодарю вас.

Немного погодя студент сказал:

— В прошлом году я не сразу попал на урок. Не знаю, что будет в этом году; вероятно, не скоро найду себе заработок. Я просил бы вас дать мне рублей пятнадцать на квартиру и обед.

Ширяев подумал и вздохнул.

— Будет с тебя и десяти, — сказал он. — На, возьми!

Студент поблагодарил. Следовало бы попросить еще на одежду, на плату за слушание лекций, на книги, но, поглядев пристально на отца, он решил уже больше не приставать к нему. Мать же, неполитичная и нерассудительная, как все матери, не выдержала и сказала:

— Ты бы, Евграф Иваныч, дал ему еще рублей шесть на сапоги. Ну, как ему, погляди, ехать в Москву в такой рвани?

— Пусть мои старые возьмет. Они еще совсем новые.

— Хоть бы на брюки дал. На него глядеть срам…

И после этого тотчас же показался буревестник, перед которым трепетала вся семья: короткая, упитанная шея Ширяева стала вдруг красной, как кумач. Краска медленно поползла к ушам, от ушей к вискам и мало-помалу залила всё лицо. Евграф Иваныч задвигался на стуле и расстегнул воротник сорочки, чтобы не было душно. Видимо, он боролся с чувством, которое овладевало им. Наступила мертвая тишина. Дети притаили дыхание, Федосья же Семеновна, словно не понимая, что делается с ее мужем, продолжала:

— Ведь он уж не маленький. Ему совестно ходить раздетым.

Ширяев вдруг вскочил и изо всей силы швырнул на середину стола свой толстый бумажник, так что сшиб с тарелки ломоть хлеба. На лице его вспыхнуло отвратительное выражение гнева, обиды, жадности — всего этого вместе.

— Берите всё! — крикнул он не своим голосом. — Грабьте! Берите всё! Душите!

Он выскочил из-за стола, схватил себя за голову и, спотыкаясь, забегал по комнате.

— Обирайте всё до нитки! — кричал он визгливым голосом. — Выжимайте последнее! Грабьте! Душите за горло!

Студент покраснел и опустил глаза. Он не мог уже есть. Федосья Семеновна, не привыкшая за двадцать пять лет к тяжелому характеру мужа, вся съежилась и залепетала что-то в свое оправдание. На ее истощенном птичьем лице, всегда тупом и испуганном, появилось выражение изумления и тупого страха. Ребята и старшая дочь Варвара, девушка-подросток с бледным, некрасивым лицом, положили свои ложки и замерли.

Ширяев, свирепея всё более, произнося слова одно другого ужаснее, подскочил к столу и стал вытряхивать из бумажника деньги.

— Берите! — бормотал он, дрожа всем телом. — Объели, опили, так нате вам и деньги! Ничего мне не нужно! Шейте себе новые сапоги и мундиры!

Студент побледнел и поднялся.

— Послушайте, папаша, — начал он, задыхаясь. — Я… я прошу вас прекратить, потому что…

— Молчи! — крикнул на него отец и так громко, что очки у него свалились с носа. — Молчи!

— Прежде я… я мог сносить подобные сцены, но… теперь я отвык. Понимаете? Я отвык!

— Молчи! — крикнул отец и затопал ногами. — Ты должен слушать, что я говорю! Что хочу, то и говорю, а ты — молчать! В твои годы я деньги зарабатывал, а ты, подлец, знаешь, сколько мне стоишь? Я тебя выгоню! Дармоед!

— Евграф Иваныч, — пробормотала Федосья Семеновна, нервно шевеля пальцами. — Ведь он… ведь Петя…

— Молчи! — крикнул на нее Ширяев, и даже слезы выступили у него на глазах от гнева. — Это ты их избаловала! Ты! Ты всему виновата! Он нас не почитает, богу не молится, денег не зарабатывает! Вас десятеро, а я один! Из дому я вас выгоню!

Дочь Варвара долго глядела на мать, разинув рот, потом перевела тупой взгляд на окно, побледнела и, громко вскрикнув, откинулась на спинку стула. Отец махнул рукой, плюнул и выбежал на двор.

Этим обыкновенно заканчивались у Ширяевых их семейные сцены. Но тут, к несчастью, студентом Петром овладела вдруг непреодолимая злоба. Он был так же вспыльчив и тяжел, как его отец и его дед протопоп, бивший прихожан палкой по головам. Бледный, с сжатыми кулаками подошел он к матери и прокричал самой высокой теноровой нотой, какую только он мог взять:

— Мне гадки, отвратительны эти попреки! Ничего мне от вас не нужно! Ничего! Скорей с голоду умру, чем съем у вас еще хоть одну крошку! Нате вам назад ваши подлые деньги! Возьмите!

Мать прижалась к стене и замахала руками, точно перед нею стоял не сын, а привидение.

— Чем же я виновата? — заплакала она. — Чем?

Сын так же, как и отец, махнул рукой и выбежал на двор. Дом Ширяева стоял одиночкой у балки, которая бороздой проходила по степи верст на пять. Края ее поросли молодым дубом и ольхой, а на дне бежал ручей. Дом одною стороною глядел на балку, другою выходил в поле. Заборов и плетней не было. Их заменяли всякого рода стройки, тесно жавшиеся друг к другу и замыкавшие перед домом небольшое пространство, которое считалось двором и где ходили куры, утки и свиньи.

Выйдя наружу, студент пошел по грязной дороге в поле. В воздухе стояла осенняя, пронизывающая сырость. Дорога была грязна, блестели там и сям лужицы, а в желтом поле из травы глядела сама осень, унылая, гнилая, темная. По правую сторону дороги был огород, весь изрытый, мрачный, кое-где возвышались на нем подсолнечники с опущенными, уже черными головами.

Петр думал, что недурно бы пойти в Москву пешком, пойти, как есть, без шапки, в рваных сапогах и без копейки денег. На сотой версте его догонит встрепанный и испуганный отец, начнет просить его вернуться или принять деньги, но он даже не взглянет на него, а всё будет идти, идти… Голые леса будут сменяться унылыми полями, поля — лесами; скоро земля забелеет первым снегом и речки подернутся льдом… Где-нибудь под Курском или под Серпуховом он, обессиленный и умирающий от голода, свалится и умрет. Его труп найдут и во всех газетах появится известие, что там-то студент такой-то умер от голода…

Белая собака с грязным хвостом, бродившая по огороду и чего-то искавшая, поглядела на него и побрела за ним…

Он шел по дороге и думал о смерти, о горе близких, о нравственных мучениях отца, и тут же рисовал себе всевозможные дорожные приключения, одно другого причудливее, живописные места, страшные ночи, нечаянные встречи. Вообразил он вереницу богомолок, избушку в лесу с одним окошком, которое ярко светится в потемках; он стоит перед окошком, просится на ночлег… его пускают и — вдруг он видит разбойников. А то еще лучше, попадает он в большой помещичий дом, где, узнав, кто он, поят и кормят его, играют ему на рояли, слушают его жалобы, и в него влюбляется хозяйская дочь-красавица.

Занятый своим горем и подобными мыслями, молодой Ширяев всё шел и шел… Впереди далеко-далеко на сером облачном фоне темнел постоялый двор; еще дальше двора, на самом горизонте виден был маленький бугорок; это станция железной дороги. Этот бугорок напомнил ему связь, существующую между местом, где он теперь стоял, и Москвой, в которой горят фонари, стучат экипажи, читаются лекции. И он едва не заплакал от тоски и нетерпения. Эта торжественная природа со своим порядком и красотой, эта мертвая тишина кругом опротивели ему до отчаяния, до ненависти!

— Берегись! — услышал он сзади себя громкий голос.

Мимо студента в легком, изящном ландо прокатила знакомая старушка-помещица. Он поклонился ей и улыбнулся во всё лицо. И тотчас же он поймал себя на этой улыбке, которая совсем не шла к его мрачному настроению. Откуда она, если вся его душа полна досады и тоски?

И он подумал, что, вероятно, сама природа дала человеку эту способность лгать, чтобы он даже в тяжелые минуты душевного напряжения мог хранить тайны своего гнезда, как хранит их лисица или дикая утка. В каждой семье есть свои радости и свои ужасы, но как они ни велики, трудно увидать их постороннему глазу; они тайна. У этой помещицы, например, которая только что проехала мимо, родной отец за какую-то неправду полжизни нес гнев царя Николая, муж ее был картежником, из четырех сыновей ни из одного не вышло толку. Можно же представить себе, сколько в ее семье происходило ужасных сцен, сколько пролито слез. А между тем старуха казалась счастливою, довольной и на его улыбку ответила тоже улыбкой. Вспомнил студент своих товарищей, которые неохотно говорят о семьях, вспомнил свою мать, которая почти всегда лжет, когда ей приходится говорить о муже и детях…

До самых сумерек Петр ходил далеко от дома по дорогам и предавался невеселым мыслям. Когда заморосил дождь, он направился к дому. Возвращаясь, он решил, во что бы то ни стало, поговорить с отцом, втолковать ему, раз и навсегда, что с ним тяжело и страшно жить.

Дома застал он тишину. Сестра Варвара лежала за перегородкой и слегка стонала от головной боли. Мать с удивленным, виноватым лицом сидела около нее на сундуке и починяла брюки Архипки. Евграф Иваныч ходил от окна к окну и хмурился на погоду. По его походке, по кашлю и даже по затылку видно было, что он чувствовал себя виноватым.

— Стало быть, ты раздумал сегодня ехать? — спросил он.

Студенту стало жаль его, но тотчас же, пересилив это чувство, он сказал:

— Послушайте… Мне нужно поговорить с вами серьезно… Да, серьезно… Всегда я уважал вас и… и никогда не решался говорить с вами таким тоном, но ваше поведение… последний поступок…

Отец глядел в окно и молчал. Студент, как бы придумывая слова, потер себе лоб и продолжал в сильном волнении:

— Не проходит обеда и чая, чтобы вы не поднимали шума. Ваш хлеб останавливается у всех поперек горла… Нет ничего оскорбительнее, унизительнее, как попреки куском хлеба… Вы хоть и отец, но никто, ни бог, ни природа не дали вам права так тяжко оскорблять, унижать, срывать на слабых свое дурное расположение. Вы замучили, обезличили мать, сестра безнадежно забита, а я…

— Не твое дело меня учить, — сказал отец.

— Нет, мое дело! Надо мной можете издеваться сколько вам угодно, но мать оставьте в покое! Я не позволю вам мучить мать! — продолжал студент, сверкая глазами. — Вы избалованы, потому что никто еще не решался идти против вас. Перед вами трепетали, немели, но теперь кончено! Грубый, невоспитанный человек! Вы грубы… понимаете? вы грубы, тяжелы, черствы! И мужики вас терпеть не могут!

Студент уже потерял нить и не говорил уже, а точно выпаливал отдельными словами. Евграф Иванович слушал и молчал, как бы ошеломленный; но вдруг шея его побагровела, краска поползла по лицу, и он задвигался.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36