Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание сочинений и писем (№5) - Рассказы. Юморески. 1886–1886

ModernLib.Net / Классическая проза / Чехов Антон Павлович / Рассказы. Юморески. 1886–1886 - Чтение (стр. 16)
Автор: Чехов Антон Павлович
Жанр: Классическая проза
Серия: Полное собрание сочинений и писем

 

 


— Ты спишь? Я иду пройтись… Хочешь со мной?

Это была последняя ее надежда. Не получив ответа, она вышла. Было ветрено и свежо. Она не чувствовала ни ветра, ни темноты, а шла и шла… Непреодолимая сила гнала ее, и, казалось, остановись она, ее толкнуло бы в спину.

— Безнравственная! — бормотала она машинально. — Мерзкая!

Она задыхалась, сгорала со стыда, не ощущала под собой ног, но то, что толкало ее вперед, было сильнее и стыда ее, и разума, и страха…

Розовый чулок

Пасмурный, дождливый день. Небо надолго заволокло тучами, и дождю конца не предвидится. На дворе слякоть, лужи, мокрые галки, а в комнатах сумерки и такой холод, что хоть печи топи.

Иван Петрович Сомов шагает по своему кабинету из угла в угол и ворчит на погоду. Дождевые слезы на окнах и комнатные сумерки нагоняют на него тоску. Ему невыносимо скучно, а убить время нечем… Газет еще не привозили, на охоту идти нет возможности, обедать еще не скоро…

В кабинете Сомов не один. За его письменным столом сидит m-me Сомова, маленькая, хорошенькая дамочка в легкой блузе и в розовых чулочках. Она усердно строчит письмо. Проходя мимо нее, шагающий Иван Петрович всякий раз засматривает через ее плечо на писанье. Он видит крупные хромающие буквы, узкие и тощие, с невозможными хвостами и закорючками. Клякс, помарок и следов от пальцев многое множество. Переносов m-me Сомова не любит, и каждая строка ее, дойдя до края листка, со страшными корчами, водопадом падает вниз…

— Лидочка, кому это ты так много пишешь? — спрашивает Сомов, видя, как его жена начинает строчить по шестому листку.

— К сестре Варе…

— Гм… длинно! Дай-ка скуки ради почитать!

— Возьми, читай, только тут ничего нет интересного…

Сомов берет исписанные листки и, продолжая шагать, принимается за чтение. Лидочка облокачивается о спинку кресла и следит за выражением его лица. После первой же странички лицо его вытягивается и выражает что-то похожее на оторопь… На третьей страничке Сомов морщится и медленно чешет затылок. На четвертой он останавливается, пугливо взглядывает на жену и задумывается. Немного подумав, он со вздохом опять принимается за чтение… Лицо его выражает недоумение и даже испуг…

— Нет, это невозможно! — бормочет он, кончив чтение и швыряя листки на стол. — Решительно невозможно!

— Что такое? — пугается Лидочка.

— Что такое! Исписала шесть страничек, потратила на писанье битых два часа и… и хоть бы тебе что! Хоть бы одна мыслишка! Читаешь-читаешь, и какое-то затмение находит, словно на чайных ящиках китайскую тарабарщину разбираешь! Уф!

— Да, это правда, Ваня… — говорит Лидочка, краснея. — Я небрежно писала…

— Кой чёрт небрежно? В небрежном письме смысл и лад есть, есть содержание, а у тебя… извини, даже названия подобрать не могу! Сплошная белиберда! Слова и фразы, а содержания ни малейшего. Всё твое письмо похоже точь-в-точь на разговор двух мальчишек: «А у нас блины ноне!» — «А к нам солдат пришел!» Мочалу жуешь! Тянешь, повторяешься… Мысленки прыгают, как черти в решете: не разберешь, где что начинается, где что кончается… Ну, можно ли так?

— Если б я со вниманием писала, — оправдывается Лидочка, — тогда бы не было ошибок…

— Ах, об ошибках я уж и не говорю! Кричит бедная грамматика! Что ни строчка, то личное для нее оскорбление! Ни запятых, ни точек, а ять… бррр! Земля пишется не через ять, а через е! А почерк? Это не почерк, а отчаяние! Не шутя говорю, Лида… Меня и изумило и поразило это твое письмо… Ты не сердись, голубчик, но я, ей-богу, не думал, что в грамматике ты такая сапожница… А между тем ты по своему положению принадлежишь к образованному, интеллигентному кругу, ты жена университетского человека, дочь генерала! Послушай, ты училась где-нибудь?

— А как же? Я в пансионе фон Мебке кончила…

Сомов пожимает плечами и, вздохнув, продолжает шагать. Лидочка, сознавая свое невежество и стыдясь, тоже вздыхает и потупляет глазки… Минут десять проходит в молчании…

— Послушай, Лидочка, ведь это, в сущности, ужасно! — говорит Сомов, вдруг останавливаясь перед женой и с ужасом глядя на ее лицо. — Ведь ты мать… понимаешь? мать! Как же ты будешь детей учить, если сама ничего не знаешь? Мозг у тебя хороший, но что толку в нем, если он не усвоил себе даже элементарных знаний? Ну, плевать на знания… знания дети и в школе получат, но ведь ты и по части морали хромаешь! Ты ведь иногда такое ляпнешь, что уши вянут!

Сомов опять пожимает плечами, запахивается в полы халата и продолжает шагать… Ему и досадно, и обидно, и в то же время жаль Лидочку, которая не протестует, а только глазами моргает… Обоим тяжело и горько… Оба и не замечают за горем, как бежит время и приближается час обеда…

Садясь обедать, Сомов, любящий поесть вкусно и покойно, выпивает большую рюмку водки и начинает разговор на другую тему. Лидочка слушает его, поддакивает, но вдруг во время супа глаза ее наливаются слезами, и она начинает хныкать.

— Это мать виновата! — говорит она, вытирая слезы салфеткой. — Все советовали ей отдать меня в гимназию, а из гимназии я наверное бы пошла на курсы![73]

— На курсы… в гимназию… — бормочет Сомов. — Это уж крайности, матушка! Что хорошего быть синим чулком? Синий чулок… чёрт знает что! Не женщина и не мужчина, а так, середка на половине, ни то ни сё… Ненавижу синих чулков! Никогда бы не женился на ученой…

— Тебя не разберешь… — говорит Лидочка. — Сердишься, что я неученая, и в то же время ненавидишь ученых; обижаешься, что у меня мыслей нет в письме, а сам против того, чтоб я училась…

— Ты к фразе придираешься, милочка, — зевает Сомов, наливая себе от скуки вторую рюмку…

Под влиянием выпитой водки и сытного обеда Сомов становится веселей, добрей и мягче… Он глядит, как его хорошенькая жена с озабоченным лицом приготовляет салат, и на него набегает порыв женолюбия, снисходительности, всепрощения…

«Напрасно я ее, бедняжку, обескуражил сегодня… — думает он. — Зачем я наговорил ей столько жалких слов? Она, правда, глупенькая у меня, нецивилизованная, узенькая, но… ведь медаль имеет две стороны и audiatur et altera pars…[74] Быть может, тысячу раз правы те, которые говорят, что женское недомыслие зиждется на призвании женском… Призвана она, положим, мужа любить, детей родить и салат резать, так на кой чёрт ей знания? Конечно!»

Вспоминается ему при этом, как умные женщины вообще тяжелы, как они требовательны, строги и неуступчивы, и как, напротив, легко жить с глупенькой Лидочкой, которая ни во что не суется, многого не понимает и не лезет с критикой. С Лидочкой и покойно и не рискуешь нарваться на контроль…

«Бог с ними, с этими умными и учеными женщинами! С простенькими лучше и спокойнее живется», — думает он, принимая от Лидочки тарелку с цыпленком…

Вспоминает он, что у цивилизованного мужчины является иногда желание поболтать и поделиться мыслями с умной и ученой женщиной…

«Что ж? — думает Сомов. — Захочется поболтать об умном, пойду к Наталье Андреевне… или к Марье Францовне… Очень просто!»

Страдальцы

Лизочка Кудринская, молоденькая дамочка, имеющая много поклонников, вдруг заболела, да так серьезно, что муж ее не пошел на службу и ее мамаше в Тверь была послана телеграмма. Историю своей болезни она рассказывает таким образом:

— Поехала я в Лесное к тете. Пожила я там неделю и потом со всеми отправилась к кузине Варе. Варин муж, вы знаете, бука и деспот (я застрелила бы такого мужа), но время мы провели там весело. Во-первых, я там участвовала в любительском спектакле. Шел «Скандал в благородном семействе». Хрусталев играл изумительно! Во время антракта я выпила холодной, ужасно холодной лимонной воды с немножечком коньяку… Лимонная вода с коньяком очень похожа на шампанское… Выпила и ничего не почувствовала. На другой день после спектакля ездила я верхом с этим Адольфом Иванычем. Было немножко сыро и меня продуло. Вероятно, я тогда же простудилась. Дня через три я поехала к себе домой посмотреть, как живет мой милый, мой хороший Вася, и кстати взять шёлковое платье, то самое, что цветочками. Васи, конечно, не застала дома. Пошла я в кухню сказать Прасковье, чтобы она поставила самовар, гляжу, а у ней на столе хорошенькие молоденькие репочки и морковочки, точно игрушечки. Я съела одну морковочку, ну, и репку. Очень немного съела, но представьте, вдруг у меня начинается резь… Спазмы, спазмы, спазмы… Ах, умираю! Прибегает со службы Вася. Натурально, хватает себя за волосы и бледнеет. Бегут за доктором… Понимаете? Умираю и умираю!

Спазмы начались в полдень, в третьем часу приезжал доктор, а в шесть Лизочка уснула и спала крепким сном до двух часов ночи.

Бьет два часа… Свет маленькой ночной лампы скудно пробивается сквозь голубой абажур. Лизочка лежит в постели. Ее белый кружевной чепчик резко вырисовывается на темном фоне красной подушки. На ее бледном лице и круглых, сдобных плечах лежат узорчатые тени от абажура. У ног сидит Василий Степанович, ее муж. Бедняга счастлив, что его жена наконец дома, и в то же время страшно напуган ее болезнью.

— Ну, как ты себя чувствуешь, Лизочка? — спрашивает он шёпотом, заметив, что она проснулась.

— Мне лучше… — стонет Лизочка. — Спазмов уже не чувствую, но не спится… Не могу уснуть!

— Не пора ли тебе, мой ангел, переменить компресс?

Лизочка приподнимается медленно, со страдальческим выражением и грациозно склоняет голову набок. Василий Степаныч священнодейственно, едва касаясь пальцами горячего тела, переменяет компресс. Лизочка пожимается, смеется от холодной воды, которая щекочет ее, и опять ложится.

— Ты, бедный, не спишь! — стонет она.

— Могу ли я спать!

— Это у меня нервное, Вася. Я очень нервная женщина. Доктор прописал мне против желудка, но я чувствую, что он не понял моей болезни. Тут нервы, а не желудок, клянусь тебе, что это нервы. Одного только я боюсь, как бы моя болезнь не приняла дурного оборота.

— Нет, Лизочка, нет! Завтра же ты будешь здорова!

— Едва ли! За себя я не боюсь… мне всё равно, даже я рада умереть, но мне тебя жаль! Вдруг ты овдовеешь и останешься один.

Васечка редко пользуется обществом жены и давно уже привык к одиночеству, но слова Лизочки его тревожат.

— Бог знает что ты говоришь, мамочка! К чему эти мрачные мысли?

— Что ж? Поплачешь, погорюешь, а потом и привыкнешь. Даже женишься.

Муж хватает себя за голову.

— Ну, ну, не буду, — успокаивает его Лизочка. — Только ты должен быть ко всему готов.

«А вдруг я в самом деле умру!» — думает она, закрывая глаза.

И Лизочка рисует себе картину собственной смерти, как вокруг ее смертного одра теснятся мать, муж, кузина Варя с мужем, родня, поклонники ее «таланта», как она шепчет последнее «прости». Все плачут. Потом, когда она уже мертва, ее, интересно бледную, черноволосую, одевают в розовое платье (оно ей к лицу) и кладут в очень дорогой гроб на золотых ножках, полный цветов. Пахнет ладаном, трещат свечи. Муж не отходит от гроба, а поклонники таланта не отрывают от нее глаз: «Как живая! Она и в гробу прекрасна!» Весь город говорит о безвременно угасшей жизни. Но вот ее несут в церковь. Несут: Иван Петрович, Адольф Иваныч, Варин муж, Николай Семеныч и тот черноглазый студент, который научил ее пить лимонную воду с коньяком. Жаль только, что не играет музыка. После панихиды — прощание. Церковь полна рыданиями. Приносят крышку с кистями и… Лизочка навеки расстается с дневным светом. Слышно, как прибивают гвозди. Стук, стук, стук!

Лизочка вздрагивает и открывает глаза.

— Вася, ты здесь? — спрашивает она. — У меня такие мрачные мысли. Боже, неужели я так несчастна, что не усну? Вася, пожалей меня, расскажи мне что-нибудь!

— Что же тебе рассказать?

— Что-нибудь… любовное, — говорит томно Лизочка. — Или расскажи что-нибудь из еврейского быта…

Василий Степаныч, готовый на всё, лишь бы только его жена была весела и не говорила о смерти, зачесывает над ушами пейсы, делает смешную физиономию и подходит к Лизочке.

— А вже не надо ли вам цасы поцинять? — спрашивает он.

— Надо, надо! — хохочет Лизочка и подает ему со столика свои золотые часы. — Починяй!

Вася берет часы, долго рассматривает механизм и, весь скорчившись, говорит:

— Нельжя их поцинять… Тут з одним колесом два жубцы нету.

В этом и заключается всё представление. Лизочка хохочет и хлопает в ладоши.

— Отлично! — восклицает она. — Удивительно! Знаешь, Вася? Ты ужасно глупо делаешь, что не участвуешь в любительских спектаклях! У тебя замечательный талант! Ты гораздо лучше Сысунова. У нас участвовал в «Я именинник»[75] любитель, некий Сысунов. Первоклассный комический талант! Представь: нос толстый, как брюква, глаза зеленые, а ходит, как журавль… Мы все хохотали. Постой, я покажу тебе, как он ходит.

Лизочка прыгает с кровати и начинает шагать по полу уже без чепчика, босая.

— Мое почтение! — говорит она басом, подражая мужскому голосу. — Что хорошенького? Что нового под луной? Ха-ха-ха! — хохочет она.

— Ха-ха-ха! — вторит Вася.

И оба супруга, хохоча, забыв про болезнь, гоняются друг за другом по спальне. Беготня кончается тем, что Вася ловит жену за сорочку и жадно осыпает ее поцелуями. После одного особенно страстного объятия Лизочка вдруг вспоминает, что она серьезно больна…

— Какие глупости! — говорит она, делая серьезное лицо и укрываясь одеялом. — Вероятно, ты забыл, что я больна! Умно, нечего сказать!

— Извини… — конфузится муж.

— Болезнь примет дурной оборот, вот ты и будешь виноват. Недобрый! Нехороший!

Лизочка закрывает глаза и молчит. Прежние томность и страдальческое выражение возвращаются к ней, опять слышатся легкие стоны. Вася переменяет компресс и довольный, что его жена дома, а не в бегах у тети, смиренно сидит у ее ног. Не спит он до самого утра. В десять часов приходит доктор.

— Ну, как мы себя чувствуем? — спрашивает он, щупая пульс. — Спали?

— Плохо, — отвечает за Лизочку муж. — Очень плохо!

Доктор отходит к окну и засматривается на прохожего трубочиста.

— Доктор, мне можно сегодня выпить кофе? — спрашивает Лизочка.

— Можно.

— А мне можно сегодня встать?

— Оно, пожалуй, можно, но… лучше полежите еще денек.

— Настроена она дурно… — шепчет Вася ему на ухо. — Мысли мрачные… мировоззрение какое-то… Я страшно за нее беспокоюсь!

Доктор садится за столик и, потерев ладонью лоб, прописывает Лизочке бромистого натрия, потом раскланивается и, пообещав побывать еще вечером, уезжает. Вася не идет на службу, а всё сидит у ног жены… В полдень съезжаются поклонники таланта. Они встревожены, испуганы, привезли много цветов, французских книжек. Лизочка, одетая в белоснежный чепчик и легкую блузку, лежит в постели и смотрит загадочно, будто не верит в свое выздоровление. Поклонники таланта видят мужа, но охотно прощают ему его присутствие: их и его соединило у этого ложа одно несчастье!

В шесть часов вечера Лизочка засыпает и опять спит до двух часов ночи. Вася по-прежнему сидит у ее ног, борется с дремотой, переменяет компресс, изображает из еврейского быта, а утром, после второй страдальческой ночи, Лиза уже вертится перед зеркалом и надевает шляпку.

— Куда же ты, мой друг? — спрашивает Вася, глядя на нее умоляюще.

— Как? — удивляется Лизочка, делая испуганное лицо. — Разве ты не знаешь, что сегодня у Марьи Львовны репетиция?

Проводив ее, Вася, от нечего делать, от скуки, берет свой портфель и едет на службу. От бессонных ночей у него болит голова, так болит, что левый глаз не слушается и закрывается сам собою…

— Что это с вами, батюшка мой? — спрашивает его начальник. — Что такое?

Вася машет рукой и садится.

— И не спрашивайте, ваше сиятельство, — говорит он со вздохом. — Столько я выстрадал за эти два дня… столько выстрадал! Лиза больна!

— Господи! — пугается начальник, — Лизавета Павловна? Что с ней?

Василий Степаныч только разводит руками и поднимает глаза к потолку, как бы желая сказать: «На то воля провидения!»

— Ах, мой друг, я могу сочувствовать вам всей душой! — вздыхает начальник, закатывая глаза. — Я, душа моя, потерял жену… понимаю. Это такая потеря… такая потеря! Это ужясно… это ужясно! Надеюсь, теперь Лизавета Павловна здорова? Какой доктор лечит?

— Фон Штерк.

— Фон Штерк? Но вы бы лучше к Магнусу обратились или к Семандрицкому. На вас, однако, очень бледное лицо! Вы сами больной человек! Это ужясно!

— Да, ваше сиятельство… не спал… столько выстрадал… пережил!

— А приходил! Зачем же вы приходили, не понимаю? Разве можно себя заставлять? Разве так можно делать себе больно? Ходите домой и сидите там, пока не выздоровеете! Ходите, я приказываю вам! Усердие хорошее особенность молодого чиновника, но не надо забывать, как говорили римляне, mens sana in corpore sano[76], то есть здоровая голова в здоровом корпусе!

Вася соглашается, кладет бумаги обратно в портфель и, простившись с начальником, едет домой спать.

Пассажир 1-го класса

Пассажир первого класса, только что пообедавший на вокзале и слегка охмелевший, разлегся на бархатном диване, сладко потянулся и задремал. Подремав не больше пяти минут, он поглядел маслеными глазами на своего vis-а-vis, ухмыльнулся и сказал:

— Блаженныя памяти родитель мой любил, чтобы ему после обеда бабы пятки чесали. Я весь в него, с тою, однако, разницею, что всякий раз после обеда чешу себе не пятки, а язык и мозги. Люблю, грешный человек, пустословить на сытый желудок. Разрешаете поболтать с вами?

— Сделайте одолжение, — согласился vis-а-vis.

— После хорошего обеда для меня достаточно самого ничтожного повода, чтобы в голову полезли чертовски крупные мысли. Например-с, сейчас мы с вами видели около буфета двух молодых людей, и вы слышали, как один из них поздравлял другого с известностью. «Поздравляю, вы, говорит, уже известность и начинаете завоевывать славу». Очевидно, актеры или микроскопические газетчики. Но не в них дело. Меня, сударь, занимает теперь вопрос, чтслава или известность? Как по-вашему-с? Пушкин называл славу яркой заплатой на рубище[77], все мы понимаем ее по-пушкински, то есть более или менее субъективно, но никто еще не дал ясного, логического определения этому слову. Дорого бы я дал за такое определение!

— На что оно вам так понадобилось?

— Видите ли, знай мы, чт

— Почему знать? Может быть, вы и известны.

— Гм!.. А вот мы сейчас попробуем… Скажите, вы слыхали когда-нибудь фамилию Крикунова?

Vis-а-vis поднял глаза к потолку, подумал и засмеялся.

— Нет, не слыхал… — сказал он.

— Это моя фамилия. Вы, человек интеллигентный и пожилой, ни разу не слыхали про меня — доказательство убедительное! Очевидно, добиваясь известности, я делал совсем не то, что следовало. Я не знал настоящих способов и, желая схватить славу за хвост, зашел не с той стороны.

— Какие же это настоящие способы?

— А чёрт их знает! Вы скажете: талант? гениальность? недюжинность? Вовсе нет, сударь мой… Параллельно со мной жили и делали свою карьеру люди сравнительно со мной пустые, ничтожные и даже дрянные. Работали они в тысячу раз меньше меня, из кожи не лезли, талантами не блистали и известности не добивались, а поглядите на них! Их фамилии то и дело попадаются в газетах и в разговорах! Если вам не надоело слушать, то я поясню примером-с. Несколько лет тому назад я делал в городе К. мост. Надо вам сказать, скучища в этом паршивом К. была страшная. Если бы не женщины и не карты, то я с ума бы, кажется, сошел. Ну-с, дело прошлое, сошелся я там, скуки ради, с одной певичкой. Чёрт ее знает, все приходили в восторг от этой певички, по-моему же, — как вам сказать? — это была обыкновенная, дюжинная натуришка, каких много. Девчонка пустая, капризная, жадная, притом еще и дура. Она много ела, много пила, спала до пяти часов вечера — и больше, кажется, ничего. Ее считали кокоткой, — это была ее профессия, — когда же хотели выражаться о ней литературно, то называли ее актрисой и певицей. Прежде я был завзятым театралом, а потому эта мошенническая игра званием актрисы чёрт знает как возмущала меня! Называться актрисой или даже певицей моя певичка не имела ни малейшего права. Это было существо совершенно бесталанное, бесчувственное, можно даже сказать, жалкое. Насколько я понимаю, пела она отвратительно, вся же прелесть ее «искусства» заключалась в том, что она дрыгала, когда нужно было, ногой и не конфузилась, когда к ней входили в уборную. Водевили выбирала она обыкновенно переводные, с пением, и такие, где можно было щегольнуть в мужском костюме в обтяжку. Одним словом — тьфу! Ну-с, прошу внимания. Как теперь помню, происходило у нас торжественное открытие движения по вновь устроенному мосту. Был молебен, речи, телеграммы и прочее. Я, знаете ли, мыкался около своего детища и всё боялся, как бы сердце у меня не лопнуло от авторского волнения. Дело прошлое и скромничать нечего, а потому скажу вам, что мост получился у меня великолепный! Не мост, а картина, один восторг! И извольте-ка не волноваться, когда на открытии весь город. «Ну, думал, теперь публика на меня все глаза проглядит. Куда бы спрятаться?» Но напрасно я, сударь мой, беспокоился — увы! На меня, кроме официальных лиц, никто не обратил ни малейшего внимания. Стоят толпой на берегу, глядят, как бараны, на мост, а до того, кто строил этот мост, им и дела нет. И, чёрт бы их драл, с той поры, кстати сказать, возненавидел я эту нашу почтеннейшую публику. Но будем продолжать. Вдруг публика заволновалась: шу-шу-шу… Лица заулыбались, плечи задвигались. «Меня, должно быть, увидели», — подумал я. Как же, держи карман! Смотрю, сквозь толпу пробирается моя певичка, вслед за нею ватага шалопаев; в тыл всему этому шествию торопливо бегут взгляды толпы. Начался тысячеголосый шёпот: «Это такая-то… Прелестна! Обворожительна!» Тут и меня заметили… Двое каких-то молокососов, должно быть, местные любители сценического искусства, — поглядели на меня, переглянулись и зашептали: «Это ее любовник!» Как это вам понравится? А какая-то плюгавая фигура в цилиндре, с давно не бритой рожей, долго переминалась около меня с ноги на ногу, потом повернулась ко мне со словами:

— Знаете, кто эта дама, что идет по тому берегу? Это такая-то… Голос у нее ниже всякой критики-с, но владеет она им в совершенстве!..

— Не можете ли вы сказать мне, — спросил я плюгавую фигуру, — кто строил этот мост?

— Право, не знаю! — отвечала фигура. — Инженер какой-то!

— А кто, — спрашиваю, — в вашем К. собор строил?

— И этого не могу вам сказать.

Далее я спросил, кто в К. считается самым лучшим педагогом, кто лучший архитектор, и на все мои вопросы плюгавая фигура ответила незнанием.

— А скажите, пожалуйста, — спросил я в заключение, — с кем живет эта певица?

— С каким-то инженером Крикуновым.

Ну, сударь мой, как вам это понравится? Но далее… Миннезенгеров и баянов теперь на белом свете нет и известность делается почти исключительно только газетами. На другой же день после освящения моста с жадностью хватаю местный «Вестник» и ищу в нем про свою особу. Долго бегаю глазами по всем четырем страницам и наконец — вот оно! ура! Начинаю читать: «Вчера, при отличной погоде и при громадном стечении народа, в присутствии его превосходительства господина начальника губернии такого-то и прочих властей, происходило освящение вновь построенного моста» и т. д. В конце же: «На освящении, блистая красотой, присутствовала, между прочим, любимица к—ой публики, наша талантливая артистка такая-то. Само собою разумеется, что появление ее произвело сенсацию. Звезда была одета…» и т. д. Обо мне же хоть бы одно слово! Хоть полсловечка! Как это ни мелко, но, верите ли, я даже заплакал тогда от злости!

Успокоил я себя на том, что провинция-де глупа, с нее и требовать нечего, а что за известностью нужно ехать в умственные центры, в столицы. Кстати в те поры в Питере лежала одна моя работка, поданная на конкурс. Приближался срок конкурса.

Простился я с К. и поехал в Питер. От К. до Питера дорога длинная, и вот, чтоб скучно не было, я взял отдельное купе, ну… конечно, и певичку. Ехали мы и всю дорогу ели, шампанское пили и — тру-ла-ла! Но вот мы приезжаем в умственный центр. Приехал я туда в самый день конкурса и имел, сударь мой, удовольствие праздновать победу: моя работа была удостоена первой премии. Ура! На другой же день иду на Невский и покупаю на семь гривен разных газет. Спешу к себе в номер, ложусь на диван и, пересиливая дрожь, спешу читать. Пробегаю одну газетину — ничего! Пробегаю другую — ни боже мой! Наконец, в четвертой наскакиваю на такое известие: «Вчера с курьерским поездом прибыла в Петербург известная провинциальная артистка такая-то. С удовольствием отмечаем, что южный климат благотворно подействовал на нашу знакомку: ее прекрасная сценическая наружность…» — и не помню что дальше! Много ниже под этим известием самым мельчайшим петитом напечатано: «Вчера на таком-то конкурсе первой премии удостоен инженер такой-то». Только! И, вдобавок, еще мою фамилию переврали: вместо Крикунова написали Киркунов. Вот вам и умственный центр. Но это не всё… Когда я через месяц уезжал из Питера, то все газеты наперерыв толковали о «нашей несравненной, божественной, высокоталантливой» и уж мою любовницу величали не по фамилии, а по имени и отчеству…

Несколько лет спустя я был в Москве. Вызван был я туда собственноручным письмом городского головы по делу, о котором Москва со своими газетами кричит уже более ста лет. Между делом я прочел там в одном из музеев пять публичных лекций с благотворительною целью. Кажется, достаточно, чтобы стать известным городу хотя на три дня, не правда ли? Но, увы! Обо мне не обмолвилась словечком ни одна московская газета. Про пожары, про оперетку, про спящих гласных, про пьяных купцов — про всё есть, а о моем деле, проекте, о лекциях — ни гу-гу. А милая московская публика! Еду я на конке… Вагон битком набит: тут и дамы, и военные, и студенты, и курсистки — всякой твари по паре.

— Говорят, что дума вызвала инженера по такому-то делу! — говорю я соседу так громко, чтобы весь вагон слышал. — Вы не знаете, как фамилия этого инженера?

Сосед отрицательно мотнул головой. Остальная публика поглядела на меня мельком и во всех взглядах я прочел «не знаю».

— Говорят, кто-то читает лекции в таком-то музее! — пристаю я к публике, желая завязать разговор. — Говорят, интересно!

Никто даже головой не кивнул. Очевидно, не все слышали про лекции, а госпожи дамы не знали даже о существовании музея. Это бы всё еще ничего, но представьте вы, сударь мой, публика вдруг вскакивает и ломит к окнам. Что такое? В чем дело?

— Глядите, глядите! — затолкал меня сосед. — Видите того брюнета, что садится на извозчика? Это известный скороход Кинг![78]

И весь вагон, захлебываясь, заговорил о скороходах, занимавших тогда московские умы.[79]

Много и других примеров я мог бы привести вам, но, полагаю, и этих довольно. Теперь допустим, что я относительно себя заблуждаюсь, что я хвастунишка и бездарность, но, кроме себя, я мог бы указать вам на множество своих современников, людей замечательных по талантам и трудолюбию, но умерших в неизвестности. Все эти русские мореплаватели, химики, физики, механики, сельские хозяева — популярны ли они? Известны ли нашей образованной массе русские художники, скульпторы, литературные люди? Иная старая литературная собака, рабочая и талантливая, тридцать три года обивает редакционные пороги, исписывает чёрт знает сколько бумаги, раз двадцать судится за диффамацию, а все-таки не шагает дальше своего муравейника! Назовите мне хоть одного корифея нашей литературы, который стал бы известен раньше, чем не прошла по земле слава, что он убит на дуэли, сошел с ума, пошел в ссылку, не чисто играет в карты!

Пассажир 1-го класса так увлекся, что выронил изо рта сигару и приподнялся.

— Да-с, — продолжал он свирепо, — и в параллель этим людям я приведу вам сотни всякого рода певичек, акробатов и шутов, известных даже грудным младенцам. Да-с!

Скрипнула дверь, пахнул сквозняк и в вагон вошла личность угрюмого вида, в крылатке, в цилиндре и синих очках. Личность оглядела места, нахмурилась и прошла дальше.

— Знаете, кто это? — послышался робкий шёпот из далекого угла вагона. — Это N. N., известный тульский шулер, привлеченный к суду по делу Y-го банка.

— Вот вам! — засмеялся пассажир 1-го класса. — Тульского шулера знает, а спросите его, знает ли он Семирадского, Чайковского или философа Соловьева[80], так он вам башкой замотает… Свинство!

Прошло минуты три в молчании.

— Позвольте вас спросить, в свою очередь, — робко закашлял vis-а-vis, — вам известна фамилия Пушкова?

— Пушкова? Гм!.. Пушкова… Нет, не знаю!

— Это моя фамилия… — проговорил vis-а-vis, конфузясь. — Стало быть, не знаете? А я уже 35 лет состою профессором одного из русских университетов… член академии наук-с… неоднократно печатался…

Пассажир 1-го класса и vis-а-vis переглянулись и принялись хохотать.

Талант

Художник Егор Саввич, живущий на даче у обер-офицерской вдовы, сидит у себя на кровати и предается утренней меланхолии. На дворе скоро осень. Тяжелые, неуклюжие облака пластами облекли небо; дует холодный, пронзительный ветер, и деревья с жалобным плачем гнутся все в одну сторону. Видно, как кружатся в воздухе и по земле желтые листья. Прощай, лето! Эта тоска природы, если взглянуть на нее оком художника, в своем роде прекрасна и поэтична, но Егору Саввичу не до красот. Его съедает скука, и утешает его только одна мысль, что завтра он уже не будет на этой даче. Кровать, стулья, столы, пол — всё завалено подушками, скомканными одеялами, корзинами. В комнатах не подметено, с окон содраны ситцевые занавески. Завтра переезжать в город!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36