Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Я бросаю оружие

ModernLib.Net / Современная проза / Белов Роберт Петрович / Я бросаю оружие - Чтение (стр. 15)
Автор: Белов Роберт Петрович
Жанр: Современная проза

 

 


Но злился так, чтобы даже сказать кому-то, что он вор, Миша очень редко. Обычно он сидел, барабанил, как довоенный чистильщик сапог, по ящику и выкрикивал какие-нибудь прибаутки:

А заметили только — ставьте,

Не заметили — не ставьте.

За одну плачу,

За другую сам получу.

А кто глаза пучит,

Тот ни хрена не получит!

Деньги ваши станут наши —

Торопитесь, мужчины!

И хотя в таких его малопонятных приговорках ясно чувствовалось одно — что он, не скрывая, собирается в пух и прах облапошить очередного лопуха, желающих быть объегоренными не убывало.

Миша и нас обучил играть в веревочку, объяснил, как бросать и дергать, чтобы палец никогда не попадал в петлю. Манодя в школе загреб на этом деле несчетное количество жошек, перышков и папирос. Но главное в Мишином искусстве было вовсе не то, как играть, а как раззадоривать игроков. Он их брал на жадность и на азарт: сначала манежил, то выигрывал, то проигрывал, а под конец обдирал как липку. Иногда он кого-нибудь жалел, но редко.

Так случалось, когда к играющим подходил Борис Савельевич и начинал неодобрительно покачивать головой.

— И вы считаете, что этот — лучше других? — спрашивал его Одесса.

— Человеку свойственно ошибаться. Но я больше психолог, чем вы. Не увлекайтесь, Миша.

Одесса начинал потихоньку спускать выигранное, а потом в один момент предлагал сыграть последнюю: контровую, как говорят у нас, у шахматеров, — так на так, либо-либо, — и проигрывал. Оказывалось, что он вернул точнехонько все, что перед тем забрал: в счете он никогда не ошибался.

Жили Борис Савельевич и Миша в одной комнате, на Мишины в основном доходы. Боря с Черного моря тихо попивал, может, не помногу, но каждый божий день, и его собственные приработки уходили на эту, аква витэ, как он ее называл, влагу жизни, а попросту на водяру. Ну, акву мы и без него по химии знали, а Мамай вообще водку называл витькиной водой.

Зарабатывал на водку Борис Савельевич гаданием по билетикам — их вытаскивала из ящика морская свинка. Мы с Мамаем как-то, давным-давно, еще, может, год назад, купили один билетик, ему, — я не стал гадать, потому что это сплошное одно суеверие, — и там красивым и ровным, будто нарисованным, почерком было написано:

«Вас ждут далекие страны и красивые женщины (мужчины)». У Мамая тогда заблестели глаза:

— Понял, как?! А ты, Комиссар, говоришь — суеверие! — И засвистел «Лейся, песня, на просторе», а потом задергал носом, как Ваня Курский, ну — артист Алейников, который представлял того «зайца» в картине «Семеро смелых». — Вот так-то, товарищ толсторожий Комиссар!

Редко когда был таким веселым и довольным Мамай!

А я потом узнал, что у Бориса Савельевича всего-то и было билетиков три сорта — я даже как-то видел, как он рисовал их, когда заходил к нему за книжкой. Да он и сам объяснил мне, как гадает, и даже не предупредил, чтобы я никому не рассказывал.

Похлопает он по краю ящичка — свинка вытаскивает билетик: «Ваши беды пройдут вместе с одной большой бедой. Вы должны верить в свое счастье!» Если по середине, то попадет: «Будьте мужественны в горе. Вам предстоит очень долго жить, а жизнь состоит не из одних несчастий и бед». А постучит по краю, ближе к свинке, — вот тогда она и вытаскивает красивых женщин и дальние страны. Только вытаскивает она их очень редко, значительно реже, чем со средины и с другого конца.

Мамаю я решил ничего не рассказывать об этом: он бы, наверное, обиделся, а то и не поверил мне. А если б поверил, выдал бы Бориса Савельевича: с обиды Мамай бывает очень злым.

— А скажите, разве мое счастье хуже, чем у слепого Николая от главных ворот, отпечатанное на машинке? — говорил Борис Савельевич. — Или всем обязательно подавай «бойтесь близкого вам человека» и «денежный интерес»?

Однако у слепого Николая, что стоял с белой мышью у главного входа, счастье покупали куда как бойчей.

— Когда люди гибнут тысячами на каждый день, большинству из них становится не до красивых и умных слов. Вторую войну я вижу, как жгут книги в железных печках, думая, что это согревает. Сейчас мне некому книги продавать, сейчас самое время их покупать.

Он действительно покупал уйму книг — на все оставшиеся от аква виты свои и даже Мишины деньги. Мы ему перетаскали множество старинных книженций — еще с твердыми знаками в конце каждого слова, ну, не каждого, а, кажется, у одних существительных, что ли, и этими, как их? — ятями: нам он всегда платил хорошо. На том мы с ним познакомились, а потом и покорешили. Кое-кому он давал свои книги читать под большой залог, а нам так и без залога. Я у него прочитал всего «Робинзона Крузо» и всего «Гулливера», «Тиля Уленшпигеля» и «Князя Серебряного», «Княжну Тараканову» и «Гимназисты», и «Студенты», и даже «Инженеры», и «Дневник Кости Рябцева», и «Республику Шкид», и множество другого из того, чего не найдешь или не дождешься в библиотеках. А мне под большим секретом он дал даже книги «Золотой теленок», «Двенадцать стульев» и «Испанский дневник».

Книги Бориса Савельевича мы носили и в госпиталь подшефным нашим ребятам. Особенно им бывали рады дядя Миша Кондрашов и Володя-студент. Борис Савельевич через нас посылал им книги по специальному Володиному списку-заказу. Книги Бориса Савельевича раненые зачитывали до дыр, а иногда и вовсе «зачитывали»: не уследишь, уйдет книга из нашей, двадцатой палаты и с концом — ищи тогда ветра в поле; пять отделений, пять этажей. Борис Савельевич и на это не обижался, только просил быть осторожнее.

Когда начала ходить по рукам отпечатанная на машинке «Тайна одной могилы», Борис Савельевич словно обесенел. Он совсем забросил свою свинку, рыскал по городу, скупая, прямо за бешеные деньги, отпечатанные на какой придется бумаге кипы листов. В городе и без него посходили с ума с той самодельной книжкой. За теми, кто ее имел, выстраивались очереди. Машинистки ночами по доброй воле перепечатывали ее при коптилках или оставаясь на работе. Ребятам книгу не давали ни за какие коврижки, матери даже не оставляли ее дома. Мы толком не знали, про что она, знали только, что там описывались какие-то невероятные, ужасные приключения и что на могилке было написано: «Здесь похоронены муж с женой, брат с сестрой, мать с сыном».

Как мы ни упрашивали Бориса Савельевича дать нам ее хотя бы на один вечерок, он и слышать ничего не хотел, злился и махал руками:

— Свидетельство скудоумия! — прямо-таки проскрежетал он.

А Миша Одесса сказал, что он их покупает и жжет.

— Боря, вы же можете просто брать у меня деньги и жечь их. Успех будет вполне тот же самый. Вам не удастся изъять эту хохмочку, если даже заодно с вами будет весь уголовный розыск и вообще вся контора гражданина Берии. Людям так причиняют усталость обыкновенные ужасы, что им хочется узнать для разрядки про кошмары еще страшнее тех, которые они видят каждый день. И как вы думаете, что представляют одинокие женщины себе по ночам? Аз зох эн вэй, молодой человек, вы желаете воспитывать нравы? Вы думаете, что хороших людей делают хорошие книги, а плохих — плохие? Но в мире, наверное, очень много хороших книг и очень мало хороших людей. Послушайте, Боря, вы же сами всегда были противником, как вы говорите, аутодафэ для неживых людей. Кроме того, в сочинении поручика Баркова об известном вам Луке куда больше похабности и кровожадных страстей, чем в этой безобидной могилке, однако же вы его не сжигаете?

— Литература не ваша стихия, Миша. Как всякий меценат, вы всего-навсего дилетант. Похабщина пошлой может еще и не быть, но всякая пошлятина — похабна. И я ее всегда буду ненавидеть, во всех, даже официально признанных видах. Мальчики, не принимайте всерьез слова этого отжившего человека. В детстве он наверное рос совершенно золотым ребенком. Но, — Борис Савельевич показал на плакат, — зерно, перезимовавшее под снегом, — яд. Трудно остаться золотым ребенком, перезимовав три таких войны. Ему не удалось, а вы все-таки постарайтесь. Вам твердили ведь, что в мире стало больше умных и добрых людей? А ему довелось не так много их повстречать в его годы. Его и в веревочку научил играть, вероятно, сам Беня Крик, и он только случайно не угодил в рассказы Бабеля.

— Да, я видел Мойшу Япончика, как вижу вас. И он был совсем не такой, как в вашей книжке. Ваши писатели умудряются сделать красивыми и налетчиков. Он был волк. И заяц тоже. И еще змея!

Кто такие Беня Крик, Бабель и Мойша Япончик, оба они рассказывать отказались. Одесса просто-напросто отмахнулся, а Борис Савельевич сказал:

— Всему, юноши, свое время.

Я решил тогда спросить у отца. Он очень много знал, ничуть не меньше, чем Боря с Черного моря.

— Пап, кто такой Беня Крик?

— Представления не имею.

— А Мойша Япончик?

— Был такой бандит в Одессе в гражданскую войну. Где опять нахватался, соловей-разбойник?

— Так. А Бабель?

— Бабель или Бебель?

— Бе... Бабель. Бебель — я знаю. Это был немецкий коммунист.

— Не очень точно, но приблизительно верно. По твоему умишку сойдет. Так как его? Бабель... Зачем тебе?

— Надо. Ну, пап, кто?

— Бабель, Бабель... Постой! Это, кажется, какой-то сочинитель из бывших, враг народа, троцкист! Ты что, его читал?!

— Нет, честное пионерское — нет! — Я вспомнил, как отец отобрал у меня и тут же изорвал и сжег книжку «Человек меняет кожу», которую я нашел в чулане среди его же старых книг. Она сначала понравилась мне своим названием, похожим на «Человека-амфибию» и «Человека-невидимку», а потом и просто понравилась — про шпионов и диверсантов и вообще... Там были одни слова, которые я сразу же почти наизусть запомнил, так они мне пришлись по душе: «Не бойся врага: самое большее, что может сделать враг, — это убить тебя; не бойся друга: самое большее, что может сделать друг, — это предать тебя; бойся равнодушных: это с их молчаливого согласия свершаются все убийства и предательства на земле...» Они, кажется, из второй повести в той же книжке — из «Заговора равнодушных». Отец сказал, что книжка — вредная, и велел показывать ему все, что буду читать. Не знаю, не знаю... Разве то — неправильные слова?

— Смотри у меня! Увижу какую-нибудь дрянь — выдеру как сидорову козу!

На другой день я решил доказать Борису Савельевичу, что знаю кое-что и без него.

— Борис Савельевич! Ваш Бабель был троцкист, а Мойша Япончик — бандит?

— Ты и это знаешь?

— Да. Мне сказал отец.

— Я хочу, чтобы ты верил своему отцу...

В его словах мне почудилась какая-то издевка, и я спросил с вызовом:

— А что?

— Ничего. Я видел Бабеля так же часто и близко, как Миша — самого Беню Крика. Да, конечно, он был враг народа, поскольку писал о бандитах, не исключая и буденновско-ворошиловскую гвардию, и сам упрятан. Зато он очень часто принимал настоящих подлецов и бандитов за честных людей...

Я не очень понял тогда, что такое хотел мне сказать Борис Савельевич. Так и спрашивай их, воспитателей: одна знает Кассио — не знает Кассия; один Бабеля — другой Бебеля; один бормочет по-французски, другой — по-римски... Одно мне было понятно: что и Боря с Черного моря не прочь нас воспитнуть.

Вот и эти бабенции, которые в своих педагогических соображениях обругали нас всяко, тоже туда же. У нас свои воспитатели есть, а они пускай своих воспитывают!

Мы расхохотались им в физии, и Манодя назло им находчиво запел нашу любимую — из «В шесть часов вечера после войны». Я и Мамай обняли его за плечи и во всю моченьку подхватили, чуточку коверкая слова:

Узнай, родная мать,

узнай, жена-подлюга,

Узнай, родимый дом

и вся моя родня...

Нам было весело так идти втроем, по невиданно праздничным улицам, будто мы наконец-то стали взрослыми и нам теперь ничто нипочем! И очень захотелось, чтобы и с нами самими — вот с нами бы именно, — непременно сегодня, прямо сейчас, произошло что-нибудь такое, особенное, отчего бы сразу стало чувствительно, какой великий праздник на земле!

Сделать, придумать что-нибудь? Или — сделается само?

Мы поравнялись с домом, в котором, мы знали, живет Семядоля. Интересно, как он-то празднует? Дома он или где? Я представил себе, как ему сегодня тоскливо, если он один, — наверное, хуже даже еще, чем обычно. Я предложил ребятам:

— Айда к Семядоле? В гости?

— А чё? Мирово! — обрадовался хорошо всегда умеющий радоваться Манодя. А Мамай, конечно, сощурился:

— Шестеришь, что ли?

— Пошел ты! Можно человека с праздником поздравить?

— Валяй, раз ты такой пионер. Комиссар! Но и сам, конечно, потопал с нами.

Вечно у Мамая так: как на что-нибудь знаемо доброе — ему хочется, и колется, и будто мамка не велит. Да и мне-то он в таких случаях словно бы мешал, что ли, просто радоваться-веселиться, быть самим собой, ну — как дитем. Тоже ведь иногда хочется безо всякой оглядки покуролесить!

Да, может, это я и сам такой? Чего-то вот думаю все, размышляю...

Стучали мы, стучали в дверь Семядолиной комнаты — недостучались. Не было, видно, дома. Мамай тогда вытащил коротенький химический карандаш, послюнявил его и написал на доске, проглядывавшей через ободранный войлок:

«С Победой товарищ директор Семедоля!!

Мы».

Запятую-то я ему подставил, но он так, рахит, и написал: «Семедоля», через «е»; не исправлять же и внизу двойку ставить? Но все-таки получилось здравски, даже жалко стало, что не я сам первый придумал.

— Эх ты, лапоть! — конечно, сказал я ему. — Поди, сразу и догадается, кто тут был!

— Это вас, комиссарчиков-ударничков, раз-два да и обчелся, а нас, честных двоечников, миллиёны! Нас не определишь и всех не перевешаешь! — сразу же отбрился Мамай.

— Дура ты и не лечишься!

— Не вам бы говорить, не нам бы слушать!

— А таких-то говорков... татары с бугорков!

Эдакая перепираловка с разными коленцами и подвохами была у нас разработана, по крайней мере, на полчаса. Но тут раскрылась дверь в сенцы из второй половины избы, и вышла хозяйка, у которой по самоуплотнению снимал комнатку Семядоля.

— Вы к Семену Даниловичу? Вот молодцы, не забыли своего учителя! Обождите тогда у меня, они, наверно, скоро придут. Я вас картовным пирогом попотчую, а то постряпать постряпала, а угощать мне некого, они куда-то ушли. Вообще-то они по праздникам дома сидят, одни, а сегодня вот... Дак, подитко, скоро придут? Заходитетко на угощение!

Как всегда голодный и охочий до любого рубона, Манодя было уже к ней шагнул, но его осадил Мамай:

— Забыл? Некогда нам сегодня, бабушка, дела у нас. Потом как-нибудь к вам в гости придем. На пироги!

— Де-ела? Ну, дак вы не забывайте Семена-то Даниловича, невесело ему одному-то, без семьи. Ну, да, подитко, у него и все выученики такие же степенные, самостоятельные да сознательные. Приходите, приходите, рада буду. И они... — рассыпалась нам вслед старушка.

— Поняли, я кто? — ликовал Мамай. — А ты неотесанная рыла, неумытая!

На соседнем домике на торце бревна еле виднелась нарисованная мелом звездочка. И я вспомнил, что именно сюда по подсказке Семядоли мы приходили по первому тимуровскому заданию. — А давайте заходить к знакомым, поздравлять их с Победой? — предложил я. — Здесь вот ведь тетя Тоня живет. Против не стал возражать даже Мамай, пришлось под настроение. — На наш стук в дверях появился мужчина в солдатском хэбэ без погон. — Антонина! — крикнул он через кухню в комнату, откуда доносился людской шум. — Тут к тебе какие-то хлопцы-молодцы!

— Ой да помощнички-то мои явились! — вся в радости рассыпалась тетя Тоня. — Ой да как же они давно у нас не были! Да могли бы и так когда зайти, а не то чтобы уж обязательно по делам; у нас теперь и хозяин есть, дела сами справим. Ой да какие они большие-то выросли! Ой да проходите же, проходите! — не унималась она.

Чтобы тетя Тоня была такая радостная и даже немного пьяненькая, мы не могли себе и представить. Муж ее, пограничник, погиб в ночь на 22 июня, она, наверное, первая в городе получила похоронную. Остались у нее три девчонки-тройняшки, тогда совсем еще грудные: Верка, Надька и Любочка — Вера, Надежда, Любовь. Когда тетя Тоня Родила тройню, ей сказали, что мужа ее теперь непременно демобилизуют. Но он написал ей, что дослужит до срока, потому что нельзя оставлять границу в наше напряженное время, а она ведь без него несколько месяцев не пропадет, советские люди помогут. Он у нее комсомолец был... Мы почти всю войну — как только узнали и до тех пор, пока совсем не увязли в разных своих делах, — держали шефство над семьей. Девчонки наши попеременке водились с тети Тониными дочерьми, а мы делали разные дела по хозяйству. И вот — на тебе, появился какой-то хозяин. О таком и подумать не мог бы вообще никто!

— Митя, знакомься: те самые ребята и есть — Гера, Витя, Володя, я тебе рассказывала. Ой да Настенька с Ксаночкой и другие девочки где, они почему с вами не пришли?

— А-а-а, спартаковцы — смелые бойцы! Нет, как оно правильно-то? — тамерла... Тимуровцы! Ну, молодцы и что именно сегодня не забыли, пришли. А ну, давайте-ка, тимуровцы — смелые бойцы, за ваши отважные дела! — увидав, что тетя Тоня выходит из-за перегородки с пузатым мутным графином в руке и тарелкой с маленькими румяными, на нее же на саму похожими шанежками в другой, сказал новый тети Тонин хозяин. — Дай-ка им те, граненые стаканы. Пусть по маленькой, да по полной. Чтобы и в жизни так!

Вот и нам тоже откололось по шанежке. Против такого двойного соблазна не мог устоять ни я, ни Мамай. А тетя Тоня еще и уговаривала:

— Ой да вы, ребятишки, не бойтесь бражки-то. Она у меня сладенькая да слабенькая. Не выстоялась, не успела — к Митиным именинам ставлена, да вот не дождалась...

— А нынче мне самые именины и есть. Семь раз крещен, четыре — как заново родился. Никакой твоей бражки не хватит отпраздновать!

— Так будьте здоровы, живите богато! — радостно пропел Манодя, принимая от тети Тони маленький стаканчик. Очень он правильно здесь сделал, лучшего тете Тоне и нельзя было сказать-пожелать.

У тети Тони — шаньги, бражка, «хозяин» — это ли не жизнь началась?! Мамай сказал, как мы вышли:

— Вот так-то бы по гостям сегодня и ходить!

Манодя только мурлыкал чего-то, кажется, — «еще пожелать вам немного осталось, чтоб в год по ребенку у вас нарождалось» — тете Тоне-то, обалдел! — мало ей? — и дыбился, как сытый кот.

Но знакомых ни у кого, повспоминали, больше по нашему пути не жило.

Кроме...

Но о том нечего было и думать.

А очень-очень хотелось, чтобы стряслось что-нибудь необычное, необыкновенное, и ни с кем-нибудь, а именно с нами.

— А мне сегодня Игорь Максимович утром, когда приходил с завода, чтобы переодеться в выходной костюм, сказал, что когда-нибудь подарит свой радиоприемник, если я как следует окончу десятилетку и поступлю в радиоинститут, — ни с того ни с сего сказал вдруг Манодя.

Врет, что ли, опять? Вернее — преувеличивает, фантазирует? С ним бывает, когда ему хочется, чтобы что-нибудь случилось, а оно не случается. Видно, у него такое же настроение, как у меня самого сейчас. Раз как-то он так же вот, ни с того ни с сего, сказал, что наконец-то получили письмо от отца с фронта. Какое уж там письмо, если им пришло сразу две похоронки — сперва одна, а через полгода вторая. Путаница вышла какая-то. Вторую-то, сам же он рассказывал, прежде чем придумать свою фантазию, матери было получить страшнее, чем первую: притерпелась вроде, а тут как будто с того света... А это он мне, оказывается, позавидовал: услышал, что папка остался живым несмотря ни на что. Очень я везучий по сравнению с Манодей, да и с Мамаем; иногда прямо как-то неловко бывает...

А то еще Манодя придумал, что есть у него старший брат. Воюет на фронте. Что к чему? Но на Манодино вранье никто и не обижался, потому что он вовсе не враль, а фантазер. Если бы он свои фантазии в подробностях рассказывал, он был бы, наверное, как писатель. А может, он в душе-то фантазирует в подробностях и только вслух говорит лишь то, чего бы ему хотелось, с чего фантазироваться началось? Я бы вот об Оксане столько мог нарассказывать всего — даже и похлеще, чем когда мечтал, сидя с Манодей у радиоприемника...

Вот Колька Данилов из нашего же класса — тот заливать любит! Как пойдет, как пойдет! Откуда что и берется? Многие, особенно взрослые, его считали каким-то полудурием, а какой он полудурок, он все умеет, как и все, просто так интереснее жить. Многие и писателей, я знаю, втихомолку считают полудурками — дескать, мол, рисуй, рисуй свои красоты, а я знаю свое. Мели, Емеля, — твоя неделя.

А если жизнь сама по себе образовывается скучная, совсем же неинтересно без выдумок?

— А мне паханок обещал подарить свой парабеллум, — вдруг, ни с того ни с сего, ляпнул я. И сразу подумал: зачем это я так глупо и безо всякой нужды и смысла вру? И так уже, кажется, изоврался вконец. Ну ладно, когда из-за дела, а сейчас-то зачем? Привычка, что ли, определилась такая или бражка, может, так забродила? Вечно меня дергает что-нибудь за язык! Упрежденное зажигание...

И тут же за свой язык был и наказан.

— Брешете вы оба, что ли? Подарки, смотри-ка, им. Да еще какие! Слушай, Комиссар: если не лепишь, тогда махнемся, а? У тебя же будет.

Опять он про пистолет. Он давно предлагал сменять его на шлем.

— Не, Мамай. Во-первых, это еще когда-а... А потом — дареное не дарят.

— Свистанул, значит? Я и не прошу тебя дарить, чудака, на букву мэ. Махнуться — совсем другое дело.

— Все равно не пойдет.

— У меня тоже ж дареный.

— Тем более.

— А биту мою и двести тугриков впридачу?

— Нет.

— Ну, двести пятьдесят?

— Сказано — нет.

— Ну, смотри, сметанное рыло, захочу — так и вовсе даром отдашь!

— Это тебе-то? На-ка вот! — Я показал ему бороду. — А за сметану и за рыло ответишь!

— Мне не мне, а захочу, так отдашь, — пробурчал Мамай и замолк.

Не драться же нам сейчас, в самом деле?

Кажется, я начинал догадываться, что имеет в виду Мамай. Последнее время у него действительно начали появляться какие-то гроши, и похоже было, что гроши те — фартовые. Иногда Мамай совсем не приходил на уроки в школу, и нам он толком не говорил, где был. Вечерами он тоже исчезал, и даже Манодя не знал, куда.

Это начало проясняться, когда Манодя потерял свою хлебную карточку. Все боялся, что номер в очереди со спины сотрется, а карточку проморгал. Может, вытащили. Хорошо, хоть только его, а не на семью: Манодина мать установила порядок, что каждый, и шестилетняя Нинка тоже, отоваривал свою карточку сам, сам и распоряжался пайком. Потому такое, что она-то чуть не сутками пропадала на заводе, некогда ей было пайки делить и следить, чтобы все было ладом.

Матери Манодя про потерю боялся сказать. Она была у него здорова' и лупцевала его только дай сюда. Как-то он стибрил у сестренки хлеб, и мать отхлестала его ремнем так, что он полнедели в школу не ходил — не мог сидеть.

Два дня Манодя протерпел совсем почти на одних зубариках — какая может быть еда без хлеба? — потом решил слямзить ломтик у Нинки, но не удержался и рубанул пайку целиком. Нинке он пригрозил, что не даст ей житья, если та что-нибудь стукнет матери.

Он хотел и на следующий день ополовинить сестренкин хлеб, но, как ни бился, ничего не нашел: ни хлеба, ни карточки. Видно, Нинка, даром что еще совсем мизгирь, заныкала так, что и он не смог сыскать. Угрозами он тоже не взял ничего: Нинка заверещала по-дикому и сказала, что если Манодя ее тронет, она все расскажет матери. Мы, посовещавшись, залепили скачок в комнату Игоря Максимовича: он ведь тоже получал какой-нибудь литер. Но и там ничего не нашли — конструктор, видимо, еду держал на заводе, откуда не вылазил неделями, или просто был прикреплен к специтээровской столовке и там целиком отоваривался. Из дому я кое-что таскал Маноде, и Мамай шутил, пока еще можно было шутить, что я, будто самый всамделишный старшина-фельдфебель-тряпошник, поставил Манодю на полное котловое и вещевое довольствие, а наркомовскую и гвардейскую норму замылил. Но целый месяц мое это довольствие-продовольствие спасти не могло: еда везде была считаной.

Мы не знали, как нам и выручить Манодю. На все можно было пойти ради дружка, все достать, кроме, конечно, хлебной карточки.

На последнем совете я без надежды Мамая спросил:

— Ну, что будем делать?

— Смолить и к стенке становить! — огрызнулся он, а потом, чтобы поддержать дух у Маноди: — Эй, товарищ, больше жизни! Айдате-ка, ребя, на базар.

Он оставил нас за лабазами, а сам пошел к павильону с довоенной надписью «Фрукты».

На той площадке народу всегда было как нерезаных собак, хотя вроде бы там никто ничем не торговал. Все только терлись один возле другого да изредка перебрасывались отрывистым словом. Там торговали карточками, продовольственными и промтоварными. Приходили сюда горемыки, те, кому позарез нужны были деньги, и те, кто мог прокормиться без карточек, например где-нибудь возле столовки. А больше там было барыг, живущих вась-вась с делягами из домоуправлений, обтяпывающими разные шахермахеры на карточках. Покупали же карточки невезучие люди, вроде нашего Маноди, блатовщики, которым нужны были промтоварные и другие талоны, чтобы все было у них шито-крыто, и те, у которых грошей куры не клюют, — спекулянты в большинстве-то.

Мы видели, как Мамай подошел к какому-то парню-дылде и долго с ним толковал. Потом парень юркнул в толпу и через минуту вернулся с еще одним. Через некоторое время к ним подошел третий, и Мамай с этим ударили по рукам. Мамай тут же вернулся к нам. В кулаке у него была хлебная карточка на служащего.

— Любимый город может спать спокойно... Ну, все, Манодя, божись теперь, что станешь моим шестеркой по гроб жизни и будешь делать, что ни прикажу. Божись, а то не получишь!

Манодя мялся. Он знал, что Мамай шутить шутит, да только наполовину; характер его он преотлично понимал. Наконец Манодя вздохнул:

— Не пойдет. Карточка служащая.

— Ну и что, чудило? Тебе же лучше! Триста на тридцать — пуд, четыреста на тридцать — полтора пуда. Чуешь разницу?

— Не пойдет. Маханша карточки проверяет, чтобы не брал вперед.

— Обменяем сейчас. Плевое дело! Божись.

— За что ему божиться-то? — пожалел я Манодю. — Ты ведь не сам достал.

— Ты! Тебя не спрашивают, так ты и не сплясывай! — с полоборота завелся и моментально полез в бутылку Мамай, — Больно много знаешь. «Сам — не сам...» Говорю, сам! Во! — Мамай оскалил зубы и чиркнул большим пальцем около рта: это означало самое верное слово. — Стебанул у раззявы одного.

— Мы ведь видели...

— Чё видели? Чё видели?! Говорю — сам стырил!

— Божись?

— Ложись! Лягавый буду! И айда с ярманки!

Мне оставалось умыться, спорить не приходилось. Клятве положено верить больше, чем собственным глазам. Манодя вздохнул опять:

— Мусор я буду, что стану твоей шестеркой до конца жизни. — Манодя повторил Мамаев жест. — Давай!

Карточку мы сразу обменяли у знакомого барыги, да еще получили стоштуковую пачку «Азлани» впридачу. Барыга, конечно, нас лихо нагнул, но торговаться с ним было битое дело. Мамай разделил пачку по совке, поровну — честь по чести, по тридцать три. Оставшуюся папиросу мы выкурили тут же, за лабазом, из Мамаевых рук по кругу.

У Маноди дома все обошлось хорошо. Своей властью над ним Мамай тоже не злоупотреблял, гонял его только по мелочам, да и то больше для понту, для смеха, для куражу. Стоит когда Манодя среди ребят, Мамай подойдет, похлопает его по плечу, скажет что-нибудь такое:

— Мой вассал! Мой вассал твоему вассалу... Манодя, как будет вассал вверх тормашками?

Пацаны смеются:

— Дура! Как сказано? Вассал моего вассала не мой, вассал.

Только я с тех пор стал опять немного чураться Мамая: клятва клятвой, но я-то знал, что Мамай, оказывается, и нам при надобности с целью соврет — недорого возьмет.

И теперь, когда он намекнул, что кто-то может у меня отобрать пистолет, я вспомнил ту историю и стал понимать, кого он имеет в виду. Или еще, может, Пигала с пигалятами?! С чего бы он тогда от меня решил отколоться?

Надо было бы с ним как следует потолковать на такую тему, поставить вопрос на попа и взять Мамая к ногтю — ведь я же его считаю своим корешем, но мне уж больно надоело ссориться сегодня, в такой день.


Мы дошли до перекрестка, где надо было выбирать одну из дорог: если направо — на рынок, налево — в госпиталь.

А если свернуть налево и в середине квартала зайти в третий с угла двор, оттуда задами можно выйти как раз к Оксаниному дому...

Кабы Мамай сам не напомнил мне, что он частенько делает не по совести и не по дружбе, у меня бы ни за что не хватило духу изменить нашим планам и отмотаться от ребят. Но, раз они — так, то и я — так. Куда я на самом деле пойду, им ни за что не догадаться.

Я остановился и сказал:

— Ну, вы идите, а я забегу тут... По делам.

— Куда это тебе? Насчет картошки дров поджарить? — подозрительно глянул на меня Мамай. После недавнего разговора он, видимо, как и я, был настороже.

— Куда, куда! На кудыкину гору! Лыко драть да тебя, дурака, стегать. Надо, говорю, и все.

— К шмаре, что ли, своей? — тут же и подковырнул меня Мамай. — Она вроде здесь где-то живет...

Прилипло! И как он почувствовал? Со зла, что ли? Полыхнули щеки. Я шагнул к Мамаю.

— Не, не, — пискнул Манодя. — Вовсе она не здесь живет, совсем в другом квартале!

Ему очень, наверное, не хотелось, чтобы сегодня дрались или хотя бы цапались. Мамай отступил:

— Ладно, ладно. Уж и пошутить нельзя! Чего ты сегодня какой-то здрешной — чуть что, в бутылку?

У меня отлегло от сердца. Хорошо, что на свете хоть есть такие тюни-матюни, такие тюхти, как наш Манодя; с ними все-таки куда легче жить. Но я сделал вид, что не сразу сменил гнев на милость:

— Бери обратно, что сказал!

— Беру-беру, здрешмолекула несчастная!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27