Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Женщины у берега Рейна

ModernLib.Net / Современная проза / Бёлль Генрих / Женщины у берега Рейна - Чтение (стр. 3)
Автор: Бёлль Генрих
Жанр: Современная проза

 

 


Герману тоже было страшно сегодня утром, и страх у него не прошел: руки так дрожали, что он даже не смог доесть яйцо. Протянул было руку к чашке с кофе, но на полдороге передумал, даже сигарету прикурил от огонька спиртовки под кофейником – боялся, что зажигалка или спички выдадут дрожь в руках. Я же знаю – его напугала судьба Блаукремерши и других женщин в том заведении. Когда я собиралась произнести фамилию Плича, он взглянул на меня с такой мольбой и страхом, что я чуть не прикусила язык. (Дрожащими руками берет бинокль и смотрит вдаль.) Нет, мальчика не видно. Как бы мне хотелось иметь такого сына. Вон голландец рядом со швейцарцем на якоре, а чуть ниже по течению трое бельгийцев завтракают на террасе, мальчуган заливает молоком кукурузные хлопья. (Дрожащими руками кладет бинокль на стол.) Последний раз я дрожала, когда падали бомбы и маленькие юркие самолеты обстреливали дома. Помню, как по улице ехал на велосипеде молодой солдат, совсем еще мальчишка, на руле висел котелок; пули угодили в велосипедиста; обливаясь кровью, он упал, и кровь смешалась на асфальте с разлившимся гороховым супом. И еще я дрожала, когда эти собаки по приказу Плича искали Германа. Тогда я знала, чего боялась и почему дрожала. Но теперь – чего мне бояться теперь? Чего сейчас боится Герман – до сих пор я ни разу не видела, чтобы он дрожал. Это страх не за Бингерле. А может быть, за меня? У Блаукремерши-первой, Элизабет, действительно не было воображения, но она рассказывала фантастические истории. А вот я ничего не рассказывала никогда, да я могла бы рассказать нечто фантастическое и без помощи воображения. (Снова приставляет бинокль к глазам.) Иногда я завидую шкиперским женам: у них в каютах так уютно, на окнах красивые цветы, их мужья всегда с ними, автомашина стоит на палубе у дверей. Один голландский дипломат рассказывал мне, что все они потихоньку занимаются контрабандой, а многие даже по-крупному. (Кладет бинокль на стол.) Хороший заголовок в сегодняшней газете – «Репутация Вублера явно незапятнанна». Чего он боится?… У меня страх то слабее, то сильнее, и вид красивой рейнской долины совсем не радует. Вспоминается стишок, который учила в школе:

Земля всего прекрасней там,

где нет на ней людей.

Ночная пьянка, голос Плича, все шумят, гогочут – а Герман будто онемел; и вдруг мне стало тяжело, безотрадно, появился страх. А ведь до сих пор все шло так легко, не замечала, как летят годы, десятилетия, как же я была изумлена, когда внезапно – да, внезапно – мне стукнуло шестьдесят… Когда Хальберкамм сказал: «До чего же наивны американцы – огласить такое дело, как Уотергейт», я тоже засмеялась. Но когда он воскликнул: «Вьетнам… господи, да у них же есть атомные бомбы!» – не засмеялся даже Кундт… Да, Катарина смышленая девочка, она права, Герман слишком робок, чтобы стать министром, он не умеет выступать публично, а вот Кундт умеет – громогласный он да еще встряхивает волосами. Мы чуть не лопнули со смеху, когда Кундт попросил какого-то актера показать, как надо встряхивать гривой, ну а громозвучности его учить не надо. Выступать перед малой аудиторией Блаукремер тоже не умеет. А как они старались охватить все группы и средства информации! Разумеется, лозунг придумал Герман: «Сначала охватить – потом взяться». «И ничего не упускать, ничего не бросать», – добавлял Блаукремер, а Кундт изменил «взяться» на «схватить». Эта молодая женщина действует на меня освежающе, у нее есть сердце и трезвый ум. Завидую ее беспечности в вопросе, который принято называть сексуальным. У меня с этим было трудновато. Конечно, сестра Губерта сообщила нам, что существует «вожделение мужское», и очень тихо, но достаточно внятно, чтобы все мы расслышали, добавила: «И существует чувственность женская». Первое я наблюдала в деревне, когда парни приставали к девушкам. О втором узнала лишь в городе, в убогой мансарде, где рядом жила Хильда, тоже продавщица, как я, только в магазине тканей. Славная, веселая, легкомысленная, она приводила иногда к себе в комнату симпатичных юношей, знакомых по танцплощадке, а в субботу уезжала с мужчинами за город: катание на байдарке, купанье и, как она выражалась, «шикарная любовь» в палатке на берегу реки. Увлекшись подробностями, она, как только замечала, что вогнала меня в краску, прекращала свой рассказ – она умела быть тактичной. Иногда Хильда приносила мне уцененные вещи – белье, лифчики; я примеряла их при ней, а она так и ахала: «Господи, да с твоей грудью ты могла бы сделать такую карьеру!» Очень добрая была девушка. Я испытывала гордость, но, с другой стороны, мне было жутковато. Фривольности Хильды и пугали меня и радовали. Иногда мы препирались, и я говорила ей: «Смотри, кончишь на улице», – а она отвечала: «Возвращайся-ка лучше в монастырь и милуйся со своим Иисусиком». Насчет сексуальности деревенских парней сомневаться не приходилось; некоторые делали непристойные жесты даже во время богослужения. Их грубость внушала мне страх, и тем не менее я понимала, что когда-нибудь мне суждено испытать его грубость, даже если он окажется милым и робким юношей.

Когда нам исполнилось по шестнадцать, сестра Губерта сказала: «Я немало говорила вам о непорочности, но теперь, перед тем как вы вступите в жизнь, станете обучаться профессии, работать, выйдете замуж, захотите иметь детей, должна вам сказать, что дети у вас появятся не от непорочного зачатия: вас должен пожелать мужчина, а вы его».

В монашках меня восхищали две вещи: пение и белье. Когда они читали нараспев, вернее, пели молитвы, в этом было что-то убаюкивающее и очень напоминало народные любовные песни. А белье у них было такое чистое и так хорошо пахло! Герман как-то сказал, что я делаю из белья фетиш.

Хильда потом прекратила фривольничать, но все же время от времени внушала мне: «Я вовсе не собираюсь тебя совращать и портить, мне только хочется, чтобы ты намного повеселилась, получила удовольствие, и поверь мне, с парнями интересно и приятно. Надеюсь, ты встретишь такого, который тебя по-настоящему полюбит». И я встретила его в тот самый вечер. Просто вышла на улицу, чтобы найти хотя бы первого встречного, и первый же встречный оказался лучшим. Я умышленно оделась немного под монашку: серое пальто, серая вязаная шапка и самые простые туфли. Когда солдатик несмело взял меня под руку и сказал: «Фрейлейн, а вдруг у нас с вами что-нибудь получится» – самый дурацкий способ знакомиться с девушкой, – я ответила точно так же глупо: «Может, и получится» – и пригласила солдатика к себе. Его невзрачный вид поначалу испугал меня: он был маловат ростом, какой-то весь съежившийся, форма сидела на нем так плохо, что я подумала, не горбатый ли он. Нет, горба не оказалось. Потом я даже удивилась, когда увидела, что кожа у него не такая, как на лице, а белая, совсем детская и нежная, как и его руки, а взгляд его не был просящим. И вот он должен был стать моим супругом; ведь я решила, что выйду замуж за того, кто заговорит со мной и кого я позову к себе. На лестнице, в темноте, он погладил мои ноги, снизу вверх, осторожно, даже с нежностью, и я не сочла это неприличным – ну словно он руками хотел ощупать то, что не увидел глазами. Ведь мы наткнулись друг на друга чуть ли не вслепую. Теперь я видела его всего, а он – меня; я утешалась тем, что его невзрачность уравновешивается убожеством моей конуры: старая деревянная кровать, тренога с тазом, столик размером чуть больше стула.

Я не стыдилась распятия на стене и дешевой гравюры с изображением богоматери, перед которой стояла свеча в шатком латунном подсвечнике; изредка я зажигала ее, когда молилась. На гвоздях, вбитых в стену, висели несколько платьев, у меня был даже халат в красно-белую полоску – я им очень гордилась. Под кроватью чемодан, на столике электроплитка со спиралью, которая часто ломалась; всякий раз приходилось ждать, пока она остынет, потом сплетать порванные концы и запихивать обратно в канавки. Еле дождешься, пока сваришь чашку бульона или подогреешь цветочный чай. Из-за постоянных обрывов спираль стала короче и часто выскакивала из канавки. Единственной красивой вещью в моей каморке был маленький ларец вишневого дерева, который мне подарил отец к окончанию школы, покрытый белым лаком и разрисованный розами и маргаритками. В нем я хранила бульонные кубики, соль, хлеб, сушеную ромашку и свои драгоценности – янтарные бусы, подаренные мне к первому причастию, и браслет из поддельного жемчуга.

Он стоял и все это разглядывал, потом мы разглядывали друг друга – долго, очень долго и проникновенно,, он понял, что я не легкомысленная девица, а я поняла, что проживу с ним всю жизнь. В наступившей тишине несколько раз скрипнули ступеньки, чуть спружинили под шагами пересохшие деревянные половицы в прихожей, дверь открылась и закрылась, это была Хильда – она опять кого-то привела. В большой комнате окнами во двор жил инвалид, передвигавшийся с костылем; когда он шел через прихожую, половицы под его тяжестью прогибались.

Пока я смотрела на Германа, морщины на его старообразном лице разгладились от радости, он больше не казался мне невзрачным. Я увидела, что ему не больше двадцати лет. Волосы густые, прямые, белокурые. Его взгляд меня не смущал. Хильда мне постоянно говорила: «Ты очень симпатичная, просто загляденье». Я только боялась, что он будет неловким, когда произойдет то, что должно произойти. Ботинки у него были высшего сорта – таких дорогих у нас в магазине не было. Под невзрачными форменными брюками они выглядели почти элегантно. Мне хотелось, чтобы он начал до того, как я потеряю терпение. Я слишком много думала о том миге, когда придется отбросить последний, самый последний стыд, и я отбросила его. Лицо Германа теперь совершенно разгладилось, он двинулся ко мне, протянул руки и обхватил меня не за бедра, чего я опасалась, а обнял за плечи, прижал к себе, и я радостно вздохнула, когда страх улетучился. Радость осталась, и он остался самым лучшим. А Хильда… ее я встретила, когда нам обеим было за сорок и Герман уже давно занимался политикой. В тот день на каком-то празднике он откупоривал пивную бочку, и тут из толпы ко мне подошла Хильда, я даже не сразу ее узнала: этакая пухленькая веселая брюнетка. «Твои опасения, что я кончу на улице, – прошептала она, – как видишь, не оправдались. Мой муж строительный подрядчик, у нас четверо детей. Между прочим, он один из тех, кого я приводила домой».

Когда говорят о двадцатых годах, я почему-то вспоминаю Хильду, хотя мы обитали в нашей мансарде в конце тридцатых. Мы были с ней очень разными, но общее положение все-таки объединяло нас – Хильду с ее байдарочными прогулками по тихим речкам и любовными шалостями в прибрежных кустах и меня, которой «сексуальность человеческая» внушала и страх и радость. Но именно я, предававшаяся мечтам о пении и белье монахинь, я, взбудораженная рассказами Хильды, первый раз пошла туда, куда она никогда не ходила: на улицу.

А когда дело дошло до пуговиц, мы с Германом засмеялись. Что поделать: не расстегнешь – ничего не получится. Оба мы стеснялись, и все могло кончиться ужасно, как у молодоженов Кюблеров, что жили рядом. Они независимо друг от друга прочитали в книгах, что в брачную ночь в решающий момент даже при самой нежной, самой романтичной любви приходится «пускать в ход руки». У Кюблеров получилось не так, как надо: он был неуклюж, груб – и она ему этого никогда не простила.

Утром я пошла к своему хозяину, к Клогмайеру, и отпросилась на день. Его лавчонка-мастерская влачила жалкое существование. В прихожей я принимала обувь в починку, в жилой комнате стояли штабеля картонных коробок, позади сидел за сапожным столиком Клогмайер, а в кухне вечно прихварывающая фрау Клогмайер. Жалкое, грустное зрелище. Училась я позже, в другом, шикарном магазине, куда бабы заходили от скуки, и приносила им для примерки десятки пар туфель. (Говорит тише.) Обо всем этом я могу рассказывать лишь самой себе: и как меня потянуло на улицу, и как первый встречный оказался Германом. Любовь? Пожалуй, больше. И больше, чем любовь, я испытываю к тому, кто сидит вон там, в фургоне: это сын, такого я очень хотела бы иметь, сын, которого покинула его мать и который привел меня в ужас, как это только может, сделать сын. Он объявил вне закона мой рояль, за которым я провела бы сегодняшний день. Словно проклятие лежит на моем любимом инструменте. Я уверена, что и прошлой ночью, у Капспетеров, побывал он, даже если это не сумеют доказать. Ну, а если его не могло там быть, значит, это его призрак блуждает здесь. Я рада, что у него есть эта женщина с ребенком. Его бывшая жена, в которую так влюблен Герман, уж слишком походит на него, слишком уж благочестивая, поэтичная и утонченная. Вот «Праведное сердце» она пела бы во весь голос и с упоением…

Чего же мне бояться? Чувствую, что боюсь, но чего – не знаю. Что-нибудь случится. Не с Бингерле же, да, пока не забыла, надо позвонить Штюцлингу, чтобы тот выпустил его на несколько часов пораньше. (Кладет бинокль на столик и уходит вниз.)

Глава 3

Просторный, слегка потрепанный фургон. Из большого переднего окна виден Рейн и левый берег. За столом сидит Карл фон Крейль, из планок и дощечек он мастерит маленькую тележку. Пытается приладить к доске колесики от рояля. На Карле рубашка, пуловер, брюки, он курит трубку, прихлебывает кофе из стаканчика и что-то напевает себе под нос. Раздается стук в дверь, в фургон входит отец Карла – Генрих фон Крейль. Одет он респектабельно – жилет, галстук и так далее. Карл встает, обнимает отца, пододвигает ему стул. Старый Крейль садится, закуривает сигарету.

Отец (понаблюдав некоторое время за работой сына). Тебе не кажется, что это довольно жутковато – приделывать к тележке колесики от роялей? (Карл с удивлением смотрит на него.) Так ты, видимо, не читал еще газет?

Сын. Читал, от корки до корки, – у безработного времени хватает. Если верить газетам, я не должен мастерить эту тележку для моего сына?

Отец. А ты читал о том, что случилось у Капспетеров?

Сын. Да, читал, даже то место, где говорится, что злоумышленник, вероятно, прихватил с собой колесики… Это колесики от моего, нашего рояля, который я изрубил и сжег семь лет назад. Я сохранил их, так как мне казалось тогда – они единственное, что может пригодиться. Все остальное не годилось ни на что…

Отец. Этот рояль очень любила моя матушка, и на нем – это достоверно – играл сам Бетховен. На последствиях этой дикой выходки, пожалуй, не стоит еще раз останавливаться… С нее и начались все наши несчастья.

Сын. Не такие уж это мучительные несчастья… они освободили от меня мою жену Еву. Впрочем, я не побоялся бы выслушать мнение матери и бетховенское – тоже. Кроме того, рояль был моей собственностью. А собственность обязывает. Семь лет назад я был обязан разрушить его. Колесики я сохранил и вот мастерю тележку для моего сыночка. Детям нравятся игрушки, которые смастерили им родители. Так что в своем безобидном утреннем занятии я не вижу ничего дурного, ничего жуткого и уж тем более ничего преступного.

Отец. Капспетеровский рояль был собственностью Капспетера. Надеюсь, ты понимаешь, что возню с этими колесиками могут воспринять по меньшей мере как провокацию. Семь лет назад ты расколотил свой рояль, пять лет назад был разбит рояль у Брансена, четыре года назад – у Флориана, сегодня ночью у Капспетера… а ты тут возишься с колесиками.

Сын. Вчера вечером я был на домашнем концерте у Капспетеров, я еще числюсь в списках гостей во многих домах, как это ни странно. Дочь Капспетера играла Бетховена – играла, впрочем, неважно, но девушка она милая и очень старательная. Катарина прислуживала, было весело, даже забавно, когда она подошла ко мне с подкосом и спросила: «Не угодно ли сиятельному графу еще рюмочку шерри?» (Смеется.) Я дал ей на чай, показывая пример другим. Ты знаешь, что девушки почти не получают чаевых? Это надо как-то исправить! Посему я призываю тебя – так, чтобы все видели, давать чаевые. (Запнувшись, глядит на отца.) Что ты смотришь так обеспокоенно, даже сердито?… Меня в чем-то подозревают? Если так, то Катарину вряд ли бы пригласили сегодня поработать у Вублеров. (Показывает на бинокль, лежащий на подоконнике.) Я наблюдал, как она подавала Вублерам завтрак. Кстати, ты не идешь на мессу по Эрфтлеру-Блюму? (Подходит к окну, берет бинокль и смотрит вдаль.) Эрика еще сидит в халате, Вублера пока не видно.

Отец (поднимается, идет к сыну, берет его за плечи). Я когда-нибудь злоупотреблял твоим доверием?

Сын. Нет. Никогда. Я твоим, кажется, тоже нет.

Отец. Правда. Тогда скажи мне: это был ты или не ты, твоя работа или не твоя?

Сын (улыбается). Это был не я и работа не моя. (Оба садятся.) Это был – как бы вернее сказать – человек, родственный мне по духу, а может, и мой дух. Вы тогда слишком много шума подняли вокруг моего рояля, целый скандал, а ведь я всего лишь распорядился своим имуществом ну, скажем, несколько необычно. И какой же цирк вы из этого устроили: заседания, собрания производственных советов… да еще пресса. Ведь, в сущности, произошло своего рода частное молчаливое богослужение, да, да, жертвоприношение, дар по обету, ритуал. А тут суматоху подняли: это заразительно, это оказывает демагогическое воздействие, не поддающееся контролю! Я юрист, отец, и люблю свою профессию. Мой учитель Конкес даже уговаривал меня стать доцентом. Я чту законы.

Отец. Только вот в Рио ты их не всегда чтил.

Сын. Да, это была беспечность, но не умысел. Да, как заместитель я имел право распоряжаться кассой резервного фонда и дал девушке денег, чтобы она улетела на Кубу. Да, вопрос о наказуемости был спорным, но меня наказали. А ведь что только не оплачивалось из резервного фонда! Эх, говорить об этом не хочется. Меня уличили, я вылетел, меня даже на несколько месяцев осудили условно. Так они сорвали на мне гнев из-за сожженного рояля. Между прочим, та девушка, чтобы выручить меня, перевела деньги обратно. С процентами. Революционеры бывают иногда очень корректными и лояльными, не то что шпики. Ни один шпик, получивший деньги из кассы, не вернул еще ни единой марки.

Отец. И вдобавок у тебя была с ней связь? Или нет?

Сын. Да, это называют так. Два-три дня мы любили друг друга. И думаю, что деньги она вернула в память этой короткой любви. В прессе об этом ни слова. (Вздыхает.) А теперь мне даже не разрешается смастерить игрушку для моего сыночка, потому что…

Отец. На капспетеровском рояле, по достоверным данным, играл Моцарт.

Сын. Ага. На рояле Бранзена, говорят, бренчал Вагнер, на рояле Флориана – Брамс, а на кренгелевском – сам Бах. (Берется прилаживать колесики, но тут же кладет их на стол, поднимается, беспокойно расхаживает взад и вперед.)

Отец. Ведь ты был очень огорчен, когда от тебя ушла Ева и ты потерял многих друзей.

Сын. Да, был огорчен, особенно уходом Евы. Но потом в Рио со мной была несколько дней Ассунта. Скорбь о Еве прошла, у меня есть Катарина. И еще мне было грустно потому, что никто из вас – ни Ева, ни ты, ни один из моих друзей – не обратили внимания, в какой день я сделал это. (Отец вопросительно смотрит на него.) Теперь уж придется объяснить: это был день, когда убили Конрада Флу. Во время полицейской проверки он сунул руку в карман, и полицейский не задумываясь выстрелил в него. И я скажу тебе то, чего они не узнали и, вероятно, узнают (показывает рукой вокруг, намекая на возможные подслушивающие устройства) только теперь: у Конрада действительно были контакты с ними, Он готовился спасти того, чье имя нельзя называть и чье досье исчезло…

Отец (пугливо озирается). У священника… И контакт с ними? Сын (пожимает плечами). Смерть Конрада так напугала их, что они даже не догадались обыскать его квартиру. Они восприняли это как несчастный случай, а убивший его полицейский был глубоко потрясен. Я навестил тогда жену Конрада, утешал ее. Потом осмотрел его квартиру – как старый друг и душеприказчик, – и мне стало ясно, что Конрад был уже на пути к спасению того, кого нельзя было спасать, но который хотел спастись. И следовательно, бедняга полицейский, хотя они и не догадывались ни о чем, выполнил даже какую-то функцию в рамках этой ужасной логики, ибо могло случиться так, что Конрад спас бы того человека. Я уничтожил все документы, адреса, телефоны, шифрованные записи. Предчувствие, отец, случай, судьба, стечение обстоятельств. (Очень тихо, очень серьезно.) Когда я вернулся из квартиры, Конрада, Ева играла с Вублером в четыре руки вариации Шопена, Эрика внимательно слушала… У меня даже не было злости, я ничего не сказал им, лишь вежливо попросил встать, принес из чулана топор и начал рубить рояль – спокойно, пожалуй, учтиво, хладнокровно, как они сказали… а на веранде горел камин. Конечно, все были потрясены, потому что я действовал спокойно, как будто делал нечто само собой разумеющееся… они разбежались, словно я вдруг сошел с ума. О Конраде Флу никто не подумал. Никто, даже Ева, не догадался, что тут есть какая-то причина, не задумался, что это могло означать, что это была жертва. Жертвенное животное, если угодно. Когда все ушли, я сел у камина и закурил трубку. Я думал о моем лучшем друге Конраде Флу, о бедняге полицейском, который не подозревал, что случай этот не случаен… Я был один и с тех пор больше ни разу не садился за инструмент, а колесики-то (показывает на стол) мои собственные.

Отец. Разве Ева не знала Конрада?

Сын. Конечно, знала и любила, она плакала, когда его застрелили, была в глубоком трауре, ей, как говорится, очень недоставало его, они часто дискутировали на богословские темы. Вублерам он тоже нравился, и они не удивились бы, если б я в гневе что-нибудь разбил – старое пианино, к примеру, – но целехонький бесценный рояль… тут они поразились, с чего это я вдруг.

Отец. И твоей карьере пришел конец… тебя спихнули в Рио, Плуканский обошел тебя.

Сын. Бери выше: Клунш, мой шеф, потребовал объяснения, а я не мог ничего объяснить – рояль-то был мой. Все равно как если б я сам поджег свою машину. Они даже созвали производственный совет, все выступали против меня, включая тех, у кого я пользовался особой симпатией, – шоферы, конторские служащие. От психиатрического обследования я отказался – ну как объяснишь психиатру, зачем ты принес в память умершего друга столь ценную жертву и разжег жертвенный огонь?… Уволить меня не могли, и я продолжал выполнять свой долг и исправно нес службу. Отец. Если не считать Рио.

Сын. Да, в Рио я попался– – там замешались деньги. А деньги – это величина реальная, рациональная, понятная даже психиатрам. Я дал этой девушке денег, она удрала на Кубу, к тому же у меня был с ней роман – все стало ясно. Отдать деньги Федеративной Республики Германии какой-то коммунистке! Конечно, я попал в их руки. Отдать деньги из священных касс учреждения, откуда много кое-чего финансируется! В том числе их нередко тратят и на баб. Она – Ассунта де ла Toppe – деньги вернула, иногда присылает мне письма. Стала учительницей, пишет, что если мне потребуется убежище, то Куба предоставит его в любое время. Но мне не нужно убежища и я не хочу на Кубу. Мне нужна работа – юриста.

Отец. Поговаривают, что Ева собирается убежать с каким-то кубинцем? Сын. Ева на Кубу? Почему бы и нет? Она бы выяснила наконец свои отношения с католической верой, возможно, улучшила бы их. Она такая милая, умная, чуткая и вовсе не такая слабая, как кажется.

Отец. Почему вы не разводитесь? Ты бы женился на Катарине, она все-таки мать твоего ребенка.

Сын. И ты говоришь о разводе, отец? Ева куда консервативнее тебя. Она все еще считает себя моей женой – «пока смерть не разлучит нас». Живет она с Гробшем, но разводиться не желает, хотя она бросила меня, а не я ее. Впрочем, Катарина не пойдет за меня замуж…

Отец. Почему? Господи, ну почему не пойдет, почему? Что это еще за новости?

Сын (садится, продолжает мастерить, отец стоит перед ним. Карл, очень смущенно). Мне бы не хотелось объяснять. Тебе это будет больно… понять ты бы все понял, но от этого, быть может, тебе станет еще больнее.

Отец. Все равно скажи, может, и не будет так больно. Если я тебе признаюсь, что я и без того перестал понимать мир, наверно, ты легче объяснишь, почему мне будет больно оттого, что Катарина не выйдет за тебя.

Сын (очень смущенно). Не знаю, с чего и начать… Я думаю, да и Катарина тоже, что (мнется) на земле и так слишком много графов. Она, между прочим, наполовину графиня; ее внебрачный отец был симпатичным молодым графом, который даже изъявил готовность жениться на ее матери, официантке. Но мать не пожелала производить на свет графов и графинь, и Катарина хочет сохранить эту традицию. (Поднимает глаза.) Ты вот граф, тут ничего не изменишь, и ничего худого в этом нет. Я тоже граф, однако меня это только забавляет. Графский титул почему-то внушает почтение, но оно редко бывает оправданно. И если мы сделаем нашего маленького Генриха графом, он в свое время опять будет производить на свет графов и графинь. А Катарине хочется, чтобы его звали Генрих Рихтер. Я с радостью женюсь на ней, если Ева согласится на развод, но раз уж я граф, мне не избавиться от фамильного титула. Ты приглядись, сколько графов мельтешат вокруг Кундта: всякий раз, едва запахнет жареным, около Кундта возникает граф. Ведь и в эту гнусную историю с Моттабакхани меня втянули лишь потому, что я граф, Просто взяли и заслали к нему. Помнишь?

Отец. Что-то связанное с нефтью, кажется?

Сын. Ну да, Клунш решил самостоятельно и в рамках закона провернуть небольшую сделку, погреть руки на нефти. Операция была легальная, но щекотливая. Меня отправили к этому Моттабакхани в посольство – ведь Карл граф фон Крейль звучит весьма солидно. Это было еще в брюссельскую пору. Брюссель, отец, три года Брюсселя… Да тут даже тебя потянуло бы изрубить рояль, на котором, возможно, играл сам Оффенбах. Брюссель, нефть… графский титул имел значение и мог пригодиться, но если бы я был всего-навсего Карлом Крейлем, никто бы не додумался втягивать меня в эту аферу. Сделка не состоялась, не помню уж почему. Кажется, Кундт с его графом опередил нас и действовал более ловко; он послал графа Эрле цу Вербена, а тот оказался умнее меня. Я понимал Клунша – этому парню из северной деревушки хотелось вполне законно отхватить большой куш… Ну так что, отец, ты огорчен, сердишься, что мы не хотим вывести в графы нашего маленького Генриха?

Отец. Понимать-то понимаю, и тем не менее я огорчен. Даже если фамилия Рихтер, все равно за ней что-то стоит, что-то с ней связано. Нехорошо отрекаться от родовой фамилии, это огорчительно. Все-таки Ева еще графиня Крейль, и если у нее с Гробшем будет ребенок…

Сын. Он будет носить девичью фамилию Евы – Плинт, если я не признаю своего отцовства.

Отец. А ты признал бы?

Сын. Если бы об этом попросила Ева и тебе это доставило бы радость, то да. У тебя появился бы тогда графский внук, в котором не было бы ни капли графской крови, ведь Гробш – пролетарий.

Отец. Ваш маленький Генрих будет на три четверти граф и носить фамилию Рихтер. А вель я мог бы его усыновить.

Сын. Только с согласия матери. Впрочем, ты ей нравишься…

Отец. Она мне тоже. Я лишь возражаю, когда дают угаснуть роду… Ты меня удивил тем, что рассказал о Брюсселе, Неужели там тебе было так плохо?

Сын. Ева старалась делать жизнь сносной, причем титул графини ей очень помогал. Разумеется, мы тоже устраивали приемы для людей из НАТО и ЕЭС, балы, экскурсии, веселились, острили, танцевали… и стреляли – на охоте, понятно… но пустоту ничем не заполнишь, и я начал понимать, что люди от пустоты совершают страшные глупости – либо стреляются, либо спасаются бегством. Впрочем, такого рода людей можно встретить и здесь среди лоббистов и охотников, владельцев роялей Флориана и Бранзена, Капспетера и Кренгеля. И звуки слышатся отнюдь не шопеновские. Кронгеля я тоже встретил тут, он очень мил… и все они тоже плакали, когда он – тот – вскоре умер.

Отец. Ты действительно уверен, что его можно было спасти?

Сын. А как ты полагаешь, из-за каких записей, документов и прочих бумаг посадили в тюрьму это дрянцо Бингерле?

Отец. Сегодня его должны выпустить.

Сын. Да смилостивится над ним господь!

Отец. Ты так думаешь или ты в этом уверен?

Сын. Нет, скорее уверен. На карту опять поставлены интересы государства – вместе с интересами Кундта. Его утробная гениальность ведь состоит в умении смешивать свои интересы с государственными таким образом, что государство оказывается Кундтом, а Кундт – государством.

Отец. Все эти предположения и слухи ничего не доказывают.

Сын. Да, ничего не доказано, ничто из этого не имеет силы доказательства. Я все-таки юрист, отец. Доказательства, однако, могут исчезать и быть уничтожены. Это знает любой правовед.

Отец. Ты забываешь, что я тоже юрист. Приговор не может быть вынесен на основании документов, которые считаются пропавшими или уничтоженными.

Сын. Правильно. И никакого приговора вынесено не будет. Но ты.недооцениваешь эффект просачивания. (Отец смотрит вопросительно.) Остаются туман, неясности, остается невыясненное, ничто фактически не проясняется. Остается яд, и он просачивается, впитывается, так сказать, в душу народа. Глубоко впитывается. Яд, опасный яд.

Отец. Не могу в это поверить.

Сын (подняв кофейник). Еще чашку?

Отец. Нет. Не могу поверить, что Хальберкамм и даже Блаукрем:р…

Сын. А Элизабет в психушке-люкс?

Отец. Она действительно сумасшедшая.

Сын. Это он свел ее с ума.

Отец. Наболтала, а доказать ничего не смогла.

Сын. Я тоже не могу.

Отец. Надеюсь, у тебя есть хоть алиби на прошлую ночь?

Сын. Лучше не придумаешь: я лежал в объятиях любимой женщины. У нее настолько сильно развито классовое самосознание, что она даже не вернула мне чаевые, которые я дал ей лишь символически. Нет, отец, к Капспетерам спустился с небес ангел божий, а у ангела всегда есть алиби. Следы он оставляет, но их не находят. Разве что чуточку серебряной пыльцы с его крыл.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12