Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Меньший среди братьев

ModernLib.Net / Отечественная проза / Бакланов Григорий Яковлевич / Меньший среди братьев - Чтение (стр. 4)
Автор: Бакланов Григорий Яковлевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Я не знаю, как назвать то, что связывает нас уже многие годы, — любовь? привычка? — но я действительно не мыслю себя без нее. А у Лели после стольких лет, наверное, еще и женский страх одиночества, боязнь остаться одной. Странно устроен мир: мы добровольно признаем над собой власть женщин эгоистичных и мучаем тех, кто нам предан. Однажды Леля сказала: «Ты мягкий, добрый человек, но почему тебя не хватает на добрые дела?»
      Пока я ехал под землей из конца в конец Москвы, прошел дождь, прогрохотал летний гром, духота разрядилась, все ожило. После испарений, надышанного воздуха вагонов я шел, освежаясь на ветерке. Чувствовал я себя так, словно день мой только начинается. Мне хотелось к моему письменному столу, хотелось достать мою рукопись, в которую я уже много дней не заглядывал. Поездка за город, плотники, спешка, брат, Варя — неужели все это было сегодня? Неужели все тот же день длится?
      Свет фонарей в мокрой зелени, огни под ногами на мокром асфальте — все было сейчас праздничное. А в вышине, куда за целый день, бывает, и взглянуть некогда, там, за рассеянным свечением, стоявшим над городом, ощущалась бездонная тьма.

Глава IX

      Открывая дверь, я услышал женские голоса в квартире. Хорошо, что у жены кто-то сидит. Извинившись, я пройду к себе, сошлюсь на занятость. Но Кира уже шла навстречу с сиятельной улыбкой, с тем особенным выражением, какое появляется у нее в присутствии значительных лиц, нужных людей.
      — Вот же, вот он! — издали кинула она мне тон, как кидают мячик. Поразительно, насколь-ко она лишена слуха: вот же, вот — живот! — Мы с Ариадной Алексеевной заждались. Ариадна Алексеевна хотела уже уходить.
      Какая еще Ариадна Алексеевна? Но на мое лицо с ее лица, как паутина с дерева, уже налипает любезная улыбка.
      — Мне только тем и удалось удержать Ариадну Алексеевну, что ты будешь ужасно расстро-ен. Кстати, как Кирилл? У него сегодня ужасный день! Болезнь брата, лекции, заседание ученого совета… Вот в половине десятого уехал из дому…
      Нога на ногу, блестя выставленными голенищами сапог, тонкими, как чулки, сидела посреди комнаты молодая старушка, вся в заграничном, в косметике, обнажив напоказ худую коленку. Снизу вверх она одарила меня милостивой улыбкой. Я поцеловал цепкую, как куриная лапа, холодную ее руку, опустившись в душное облако французских духов, чего-то приторно-горького, поцеловал не вдыхая. Мне улыбались неимоверной белизны мертвые фарфоровые зубы.
      И тут мадам вытянула из модной японской сумочки папку весом в пуд — у меня чуть икота не началась, — взгромоздила ее на стол. И эта принесла мемуары!
      Оказалось, не мемуары — мадам перевела с немецкого модный роман. Требуется, чтобы от лица исторической науки я освятил это ее коммерческое начинание — написал предисловие.
      — У них это бестселлер! — выступает моя жена в роли посредника. — Этот роман полгода в списке бестселлеров!
      Я улыбаюсь. Мадам отхлебывает чай из прозрачной фарфоровой чашечки, держа блюдце на колене. Смоченные чаем фарфоровые зубы как на глянцевом плакате. И чашки моя жена подала те самые, которые она достает лишь в редких случаях, для приемов «под большое декольте».
      — У-учень своеобычный роман. Нашему читателю будет у-учень интересно ознакомиться.
      У мадам полубас, голос исходит откуда-то из пищевода. И я совершенно не переношу это, ставшее модным «своеобычно». Как можно не слышать, что звучит «обычно» и ничего более.
      — …Автор, правда, заблуждался некоторое время назад, но я проконсультировалась. Сейчас он занял правильную позицию, — ориентируют меня должным образом.
      Мне все время хочется отвернуться — в глаза лезет выставленная напоказ худая коленная чашечка. Представить остальные подробности страшно. И вот она — жена, у нее муж, все прекра-сно. Как это получается?
      — …Роман ждут. У-учень живо показана эта растленная действительность, это современное мещанство общества потребления, нищета духа. Нашим людям у-учень полезно будет увидеть воочию…
      Я улыбаюсь улыбкой глухонемого, который ни одного слова не слышит, не понимает и пото-му расположен к вам. Что вообще за манера входить в дом в сапогах? Сидит, блестит голенищами.
      — Правда, Ариадна Алексеевна хорошо сделала, что сразу к нам обратилась? — восхищает-ся моя жена.
      Мадам звучно проглатывает, тоненько звякает чашка о блюдце на колене. Меня на расстоя-нии душит запах ее духов.
      — Этот период, к сожалению, не совсем по моему профилю.
      Мне вдруг все это начинает казаться нереальным. Я в шлепанцах на босу ногу пью квас у Лели на кухне… Мадам в лакированных голенищах… Полусвет… И в больничной палате сейчас полусвет, седой волос на груди брата… И все это в одно время, в один день. Ведь это не день прошел, это жизнь проходит.
      — У нас есть большие специалисты в этой области.
      — Но ваше имя, профессор!
      — Вы преувеличиваете.
      Строки моей она не читала, слышать такого не слышала.
      — Нет, как же, ваше имя…
      — У нас есть профессор Вавакин, он, я вас уверяю, с радостью, а главное, с большей пользой для дела… Имя его еще не громко; но скоро зазвучит.
      — Вы говорите — Ва-ва-кин? Но мне посоветовали к вам обратиться. Именно к вам, — совсем уж недоумевает она, в те ли въехала ворота. И опять смотрит на жену.
      Та делает большие глаза:
      — Ариадне Алексеевне посоветовали.
      — Уверяю вас, работа с профессором Вавакиным доставит вам истинное наслаждение. Большой специалист в этой области.
      — Илья Константинович вообще склонен преуменьшать свое значение.
      И опять большие глаза, которых я не замечаю. А все же кончается, тем, что под давлением этих соединенных усилий я соглашаюсь прочесть, только прочесть, обязательств на себя не беру никаких. Прощаемся. Жена идет проводить до лифта. Последние улыбки, взаимные восторги. Я пытаюсь открыть окно.
      Что-то случилось со шпингалетом, дергаю, дергаю, срываю кожу на пальце…
      — Что ты делаешь? — кричит Кира, увидев, как я трясу раму. На ее лице улыбка, с которой она провожала мадам. Я только сейчас впервые заметил: когда она улыбается, у нее плачущее лицо.
      — В доме нечем дышать. Этот запах ее духов…
      — Это «Шанель номер пять»!
      — Меня тошнит.
      — По-моему, ты просто потерял нюх. Я душусь «пятым номером». По-моему, от запаха моих духов тебя никогда еще не тошнило.
      — Кто она? Почему ты перед ней расстилаешься?
      — Она — Базанова!
      — Она, видите ли, роман перевела, — трясущимися руками я пытаюсь развязать тесемки. — Она, видите ли, перевела… Это, разумеется, нечто, «Слезы смочили его рукав от локтя и до плеча…» Очаровательно! Снизу вверх…
      — Ну и что такого? Подумаешь, слово какое-то не так.
      — Ах, какая прелесть! Да тут целые россыпи на каждом шагу. «Церковь не составляло труда найти из-за находившегося под ней кладбища…»
      — Она шесть лет жила за границей.
      — Да хоть сто лет. Она родного своего языка не знает. Нет, тут просто шедевры: «Из окон высовывались бюсты мирных жителей…» Бюсты мирных жителей!
      — Прикрепят молодого мальчика, окончившего… Будут редактировать…
      — Кто она такая, чтоб на нее негры работали? Почему тебя вечно тянет в грязь? А та, которая действительно заслуживает, которая во сто крат чище…
      — Кто это чище и лучше?
      Стыдно вспоминать, что в момент ссоры говорят друг другу интеллигентные люди, стыдно все это. На другой день я чувствую себя виноватым, поскольку кричал и был раздражен, и уступаю вдвойне.
      Перед отпуском столько наваливается всяческих дел! Все, что было отложено раньше, забы-то, хотелось забыть, что нужно тебе, нужно кому-то, все это обрушивается в самый последний момент. Поощряемый звонками из издательства, ласковыми уговорами, я написал-таки наукооб-разное предисловие к этому роману, в душе презирая себя, отдал его на машинку буквально за полтора часа до отьезда. С машинки мадам заберет сама, вычитает сама, хватке ее можно позави-довать.
      Только в вагоне, когда разместили чемоданы, сели и поезд тронулся, я вспомнил со стыдом, что так больше и не съездил к брату. Хотел, собирался и не успел.

Глава X

      А нужно для счастья, в сущности, немного: покой, мир и лад в душе.
      Однажды мы с Кирой поднялись высоко в горы, здесь уже чувствовался холод лицом, где-то поблизости лежал снег, и я увидел на тропе, на примятом лишайнике свежий олений помет, пар подымался от него. Глубоко внизу металлически блестело море, волны на нем казались неподвиж-ной зыбью, и в разных местах, как щепки, — пароходики, за каждым белый след. Мне захотелось сказать Кире: «Смотри! Ведь это — счастье, которое не повторится. Эти древние осыпающиеся горы, этот холод, когда внизу жарко, этот свежеоброненный олений помет, еще теплый, это море внизу…» И я уже готов был сказать, но увидел ее лицо. Нет, не думой высокой, а житейской заботой был наморщен ее лоб. Те самые соображения, от которых мы уехали и которые, как болезнь, привезли в самих себе, не давали ей сейчас ни видеть ничего вокруг, ни ощущать. Она почувствовала что-то, сказала мне, вздохнув:
      — Тебе полезны такие восхождения, тебе надо сбросить лишний вес.
      Если бы люди так заботились о душе, как они стали заботиться о крепости и здоровье тела. И вот что замечательно: чем бесцельней жизнь, тем драгоценней; смыслом жизни становится трястись над ней.
      Мы как-то отдыхали с Кирой на Кавказе. Для меня, жителя средней полосы, Кавказ слишком ярок, краски и зелень здесь жирны, а когда я вижу растущие на улице пальмы, я должен сказать себе, что они здесь действительно растут, а не выставлены из ресторана. В Крыму свет несколько серей, акварельней, но тем и ближе.
      Так вот в том санатории все рвались принимать нарзанные ванны, это было какое-то палом-ничество. Кира говорила мне: «Как можно не воспользоваться нарзанные ванны!» Спасло меня чужое несчастье: сосед по этажу так переувлекся, что заканчивал отпуск в предынфарктном состоянии.
      Здесь, к счастью, нет нарзанных ванн, но мы ежедневно совершаем восхождения. В принци-пе, я люблю ходить по горам, но когда это делается с единственной целью — сбросить лишний вес, и при этом надо дышать по соответствующей методике, ну, это уж извините меня.
      Я не считаю, как теперь стало модно писать и говорить повсюду, что в природе все устроено на редкость разумно и прекрасно, а человек только и делает, что разрушает эту гармонию, эту единую цепь, все звенья которой… и так далее. Все дело в точке отсчета, с какой стороны взглянуть. В конце мелового, начале третичного периода вымерли динозавры, «сравнительно быстро», как об этом пишут в научных трудах. Сравнительно с чем? С нашим веком, который и ста лет не длится? А эти ящеры жили на земле сто двадцать миллионов лет, и точно так же или почти так же Земля наша раз в сутки оборачивалась вокруг своей оси, раз в год — вокруг Солнца. Вся история рода человеческого — да что история, все «до» и «пред», все его возникновение от неизвестного нуля до наших дней, — все это миг по сравнению с одним только их вымиранием. Для нас день нашей жизни кажется значительней и протяженней целой мезозойской эры или вот этого мелькнувшего «в конце мелового, начале третичного». И вот вымерли. Столько прожив, столько миллионов лет будучи совершенными, вымерли целиком. Разумно? Не знаю. Если бы их спросить и они могли бы ответить, вряд ли бы они сказали, что эта величайшая из катастроф разумна. А мы, не знающие даже приблизительно, что их постигло, поражаемся, как все совершен-но в природе, какая это единая, неразрывная цепь…
      И что разумного, если когда-либо взорвется, обратится в космическую пыль и газ наша планета? Разумно с точки зрения обновления Вселенной, Космоса, чего-то еще более огромного, для чего не найдено пока ни слов, ни определений? Так эти категории за пределами нашего разума, для меня все это не интересно, не разумно и не должно быть, как, с точки зрения ящеров, не должно было случиться их вымирания, и тут мы не умней их.
      Из всего алфавита мироздания нам приоткрылся пока лишь первый знак, первая его буква, и мне смешны эти нынешние восторги по поводу совершенства всего сущего, мне жаль людей, жаль человечество, которое столько прекрасного совершило и еще больше способно совершить в этой адской круговерти, где теряет смысл даже самый главный вопрос: «Зачем?» Но свою единствен-ную, крошечную, на такое краткое время дарованную нам жизнь мы действительно портим как умеем.
      Началось с того, что мне было отказано в путевке в тот санаторий, куда мы нацелились. Я все это предвидел заранее, знал, но Кире хотелось именно туда, чтобы непременно провести отпуск среди людей того круга, а мне надоели попреки, что я ничего не умею, ни на что не способен, и я начал суетиться.
      Кажется, Свифт сказал, что если части человечества привесить хвосты, так те, кому хвостов не досталось, почувствуют себя обделенными и несчастными. Вот и нам с женой потребовался хвост. Нам вдруг показалось оскорбительно ехать в тот самый санаторий, куда мы столько лет ездим, а в свое время добивались возможности попасть. И горы те же, и море то же, но вот понадобилось туда, где на тебя будут смотреть как на втершегося в их среду. Ну, были бы мы известные артисты или шахматисты — им везде рады, каждому интересно пройтись рядом, в отсвете славы, чтобы все видели. Я попытался объяснить, но Кира за всеми объяснениями видела лишь мою трусость и неумение добиваться, поставить себя должным образом, хотя такой-то и такой-то смогли поставить себя и ездят с женами.
      Были наготовлены соответствующие туалеты, все складывалось хорошо, нам было обещано, а в последний момент отказали. Тут уже и я почувствовал себя ущемленным, наговорил резкостей, испортил отношения с теми людьми, с кем ни при каких обстоятельствах портить отношения не следует. Когда в конце концов нам пришлось поехать в прежний санаторий, все показалось нам здесь плохо, бедно, и запах здешней еды напоминал запах столовой.
      А ведь двенадцать лет назад, в первый наш приезд, нам все так нравилось здесь, все волнова-ло. И постоянное ощущение моря, как стены за спиной, и вид моря с террасы между кипарисами, и ветер, вздувающий белые скатерти на столах. Мы не уставали по четыре раза в день желать прият-ного аппетита соседям по столу и столько же раз говорить спасибо, вставая из-за стола.
      Нашими соседями были супруги теперешнего нашего возраста, которые тогда казались нам пожилыми. Соседство с нами явно оскорбляло их, мы это почувствовали сразу, особенно Кира. Утром, когда на закуску давали к завтраку ветчину, старушка в голубых бусах на дряблой, как у ящерицы, шее требовала подать глубокую тарелку кипяченой воды — «Она точно кипяченая?» и обязательно вымачивала в ней ветчину мужа и свою, поворачивая вилкой и так и эдак. В дверях раздаточной собирались официантки смотреть эту утреннюю процедуру. «Что она ее купает?» — говорила наша официантка Маша.
      Вот точно такие надутые сидим теперь мы и портим настроение себе и всем вокруг. Еще только войдя в столовую, Кира говорит громко:
      — Сегодня у них все пригорело, я слышу запах, я чувствую это.
      Она брезгливо протирает бумажной салфеткой ножи и вилки, и Маше по два раза приходит-ся менять мне второе.
      — Милочка, ему это жирно. Найдите что-нибудь попостней, вон я вижу у других.
      Мне стыдно, но я молчу.
      А Маша погрузнела за эти годы. Она уже бабушка, но все еще Маша, как в этом старом анекдоте: «Моя бабушка на телефонной станции девушкой работает».
      — Что же ваши-то молодые не подарят вам внука или внучку?
      Ответить мне ей нечего. Наши молодые по теперешним ранним бракам не молоды — четвертый десяток разменивают. Но детей нет, и я даже не знаю, нет или не хотят заводить; мне как-то всегда трудно говорить с сыном о главном. И мне больно видеть ранние залысины, уже обозначившиеся у него со лба.
      У моих деда и бабки было восемь человек детей, а еще трое умерли во младенчестве. И это не в деревне, а в профессорской семье, я ведь профессор в третьем поколении. У моих родителей нас было трое. У нас с женой один сын, и у него пока что детей нет. Мне кажется, что брак этот недолговечен, хотя они и прожили уже шесть лет.
      Мысль Ключевского о том, что история в своем изучении идет путем, обратным жизни, — не от причины к следствию, как движется жизнь, а, наоборот, от следствия к причине, — мысль эта верна. Каждый из нас тоже следствие. И если вглядеться взглядом исследователя, можно понять причины, порождавшие такие следствия. И я причина чего-то в моем сыне, что больно мне видеть в нем, я чувствую свою вину.
      В полдник Кира обычно вяжет в кругу дам, ведя бесконечные, как это вязание, разговоры, а я иду пить чай один. В столовой в это время пусто, официантки свободны, и мы разговариваем с Машей, сидя за столиком на террасе. Маша — тоже часть моей жизни, ведь двенадцать лет мы ездим сюда. Тех официанток (их здесь почему-то принято называть подавальщицами), тех, что бегали тогда с подносами, никого почти не осталось. Одни уехали куда-то, другие сделались бабушками, а самых старших не стало.
      Когда мы приехали сюда впервые, нынешних десяти-двенадцатилетних детей не было еще на свете. Но они пришли в жизнь и подвинули тех, кто перед ними, те — следующих, и так до самого края подвинулось.
      Моя жена думает, что я и не подозреваю об этом, но я знаю: у нее есть духовник, шарлатан с хорошими манерами и баритональным басом. Если б только у нее одной! Сейчас это распростра-нилось, как лечение травами. Кто хорошо живет на этом свете, спешит захватить места и на том: вдруг они есть и пронумерованы?
      Я разговариваю с Машей, расспрашиваю ее и думаю о своем. А море, на котором мы с Лелей так никогда и не побывали вместе, шумит и меняет цвета от черного до молочно-зеленого. По его поднятому к горизонту черному гребню смещается белоснежный крошечный пароход, он блестит от солнца, как стеклышко, словно по временам на нем вспыхивает прожектор. Вот он зашел за кипарис, сейчас появится вновь.
      Оттого, наверное, что я не южанин, родился не здесь, приезжаю сюда, свободный от дел, край этот кажется мне благословенным. Не случайно культура так мощно зарождалась на теплых морях, теплые волны и этот ветер качали ее колыбель. Я смотрю на море, и сами собой приходят мысли о вечности, о суете сует, те мысли, которые не первое тысячелетие не оставляют людей.

Глава XI

      Уже несколько раз я встречал этого человека на набережной, слышу, как он говорит все ту же фразу: «Живу здесь, как при коммунизме, а здоровье, как при капитализме». И улыбается. Улыбка — постоянное выражение плоского его лица в очках.
      Кто-то принес слух, что это ученый, работающий в закрытой области. И сразу становятся понятны его странности. Я знаю крупного математика — и награжденный, и удостоенный, — однако в обыденной жизни он производит весьма странное впечатление, подробности излишни. И хотя рассеянные профессора чаще встречаются в анекдотах, чем в жизни, стереотип утвердился, я чувствую по себе.
      С маленьким японским транзистором на груди человек этот в облаке музыки прогуливается по набережной, улыбкой встречает парад лиц. Он или действительно умен, или очень глуп; у глупых людей бывает такое умное выражение лица. Отдыхает он с наслаждением.
      Потом выяснилось, это фотожурналист. Саввинов. И опять все объяснимо: что мы знаем про человека, то мы в нем и видим.
      В один из дней он подходит ко мне на пляже, когда я лежу на горячей гальке, всего себя подставив солнцу, закрыв глаза. Еще издали слышу, как среди голосов, детских визгов, пушечных ударов волн о берег движется его транзистор, настроенный на волну «Маяка». Кто-то, задыхаясь, пробегает над самой головой, обдав меня брызгами. Глянул — двое дочерна загорелых мальчи-шек, гоняясь друг за другом, попрыгали с разлету в прозрачную, переливающуюся под солнцем волну.
      Транзистор уже надо мной. Я снял темные очки, посмотрел вверх. Как шляпка подсолнуха, его улыбающееся, наклоненное в тень лицо в ореоле света. Выше — белесое жаркое небо.
      Он сел рядом, согнув в коленях голенастые ноги, шевелит пальцами ног. Кожа на них отсыревшая от морской воды, желтые ногти на больших пальцах наросли в несколько слоев.
      — Дожди, — говорит он, кивнув на транзистор у себя на груди, тот закачался. Как раз по «Маяку» передают сводку погоды.
      — Дожди, — говорю я.
      Если без церемоний, так, в сущности, мы знакомы: регулярно встречаем друг друга на набережной, уже киваем при встречах.
      — А тут солнце такое.
      — Да-а…
      — Грею на солнце свой радикулит. В Калининградской области не приходилось бывать?
      — Нет, к сожалению.
      — Вот где дожди. Месяц был в командировке, вернулся на четвереньках. Там даже поговор-ка есть: «Москва — сердце нашей родины, а Калининград — ее мочевой пузырь».
      — Я не очень понимаю в сельском хозяйстве, — говорю я, — но такие дожди в период уборки, по-моему, должны сказаться на урожае.
      Он покачивает ступней в такт песне.
      — У нас есть.
      — Есть?
      — Есть. — Огромная ступня раскачивается из стороны в сторону. — Вы думаете, покупаем хлеб, так его уж нет? Тут поли-и-тика!
      И улыбается с превосходством. Я надеваю темные очки.
      — Море очень слепит… А вы переносите свободно?
      Пауза. Улыбка.
      — Могу вот так смотреть на солнце, — смотрит открытыми глазами. — Могу смотреть на электросварку.
      И в следующие дни он садился ко мне на пляже. Сидит, положив руки на колени, транзистор висит на груди, каждые полчаса «Маяк» передает последние известия, в перерывах — музыка.
      Плоское его лицо, украшенное очками, сощурено в вечной улыбке, плоская грудь широка, повисшие кисти рук, ступни — все это большое. Он тринадцатого года рождения, столько я бы не дал ему. Значит, к началу войны ему было не восемнадцать, как мне, а двадцать восемь. Это огромная разница.
      Внизу у самой воды стоит перед морем на двух костылях инвалид нашего с ним возраста; теперешние, десять лет меньше значат, чем те, между восемнадцатью и двадцатью восемью. Весь ярко освещенный солнцем, он приглаживает ладонями седые волосы, единственная его нога, вся в шрамах, тонкая от колена вниз, стоит привычно косо, по центру, пена захлестывает ее. Вот он отбросил костыли, чтоб не слизнуло волной, сел, отталкиваясь руками, сползает к воде ногой вперед. Волна окатила его, повлекла, он вынырнул, плывет, пришлепывая ладонями.
      Сам собою начинается у нас разговор про фронт, про войну.
      — Вы были на каком?
      — На разных, — Саввинов вальсирует головой под музыку, — практически на всех.
      Мне хочется расспросить его, как он фотографировал на фронте. К концу войны в пехоте все больше были старики и мальчишки; наверное, вызывали к нему с передовой отличившихся, и он, тридцатилетний, рослый, широкогрудый, хорошо обмундированный и накормленный, фотографи-ровал их… И не обидеть надо, и понять хочется. Но он отнесся просто.
      — Люди любят фотографироваться.
      И смотрит спокойными глазами мудреца, хорошо знающего, как устроен мир.
      — Само собой, каждый просил отослать фотокарточку на родину, писали адреса. Это обяза-тельно. Посылал, если представлялась возможность. Обещали все, а я посылал.
      И увлеченно, со вкусом начинает рассказывать, как однажды он шесть дней ездил с генерал-лейтенантом, какая это была поездка и как встречали их везде, как принимали.
      Крошечное облачко, одно во всем небе, нашло на солнце, по всей освещенной подкове пляжа с каймой белой пены движется тень. Она добежала до нас, накрыла на миг, ушла в море, где за буйками, далеко отсюда, всплескивает человек единственной ногой, как рыба хвостом.
      Бывало, пригонят пехотинцев, маршевую роту: и тех, кто побывал уже, из госпиталей возвращаются, и тех, кто еще выстрела вблизи не слыхал. Стоят в лесу, дождь — под дождем стоят, наморенные-наморенные. Всем им наскоро прочтут про обстановку, про их почетный долг — и в наступление.
      Я был поближе, чем он, при штабе тяжелого артиллерийского полка, но и от нас уже не видно, только слышали издали, как пехота подымается в атаку. Вдруг стихнет артиллерийская пальба, и тут по всем телефонам: «Пошла! Пошла!» Сразу — пулеметы, автоматы, дальняя трескотня… И общее напряжение: ну! ну!
      Потом донесется: залегла пехота. И чертыхают ее сверху донизу: опять залегла! Немец по ней минами, пулеметы секут — головы не поднять, а отсюда чертыхают. И я, штабной телефо-нист, под тремя накатами в землянке тоже, бывало, чертыхаю вместе со всеми, а надо мной ведь пули не свищут, мины не рвутся.
      Из моря вместе с волной вынесло инвалида, подтолкнуло на берег; вскочив, он запрыгал к своим костылям на одной ноге. И вот стоит уже, оперев локти о костыли, приглаживает ладонями мокрые волосы, обсыхает на солнце. Я с фронта вернулся, и он вернулся, а впереди вся жизнь, которую надо прожить.
      Или тот случай, когда наш полк поддерживал пехотную дивизию и немцы в полдень сбили пехоту с высотки. Как-то это легко получилось, неожиданно: чуть постреляли, глядим, немцы там. Прибежал на НП командир дивизии: «Позор! Позор! Взять высоту! Взять!» Яростный, красный. «Позор! Взять!» И дальше по телефонам от командира полка к командирам батальонов: «Взять!» И от командиров батальонов в роты: «Взять!» И вот показалась реденькая цепь с винтовками, крохотные издали фигурки на склоне высоты. Как будто даже не бегут, а только наклонены вперед, так далеко до них. «Позор! Позор! Взять!» А там уже разрывы встают — впереди, позади, в самой цепи. И пехотинцы среди разрывов по склону. Но меньше, меньше их. А потом одни только разрывы по всей высоте до подножия.
      — Вы не были на моей последней персональной выставке? — спрашивает Саввинов, ступ-ней и ногой вальсируя под свой транзистор. — Как же, вся Москва рвалась. Вы ко мне зайдите в Москве, непременно зайдите, я кое-что покажу. Шесть тысяч фотографий, есть что посмотреть.
      Море черно от солнца, пляж белый. И полумесяцем пенная кайма от гор до гор, сошедших в море. И на всем пространстве на горячей гальке тела людей: лежат, сидят, стоят, плещутся в волнах. На всех теплых морях планеты, на океанских и морских пляжах молодое человечество греется на солнце, почти все оно родилось после той войны. Отец как-то сказал мне, давно еще: «Если тебя совесть точит, надо совершать что-то. А если она точит и точит, а толку никакого, так это уже не совесть, а червь».
      В начале августа, загорелые, отдохнувшие, чувствуя на своей коже загар и морскую соль, мы с Кирой погрузились в двухместное купе и в запахе фруктов — персиков, винограда, огромных груш, южных помидоров, которые мы тоже везли с собой в плетеных корзинах, — возвращались домой, в Москву, где в это время лили дожди.

Глава XII

      Не знаю, ощущал ли я так разлуку с кем-нибудь, как с моим кабинетом, моими книгами. Встав среди ночи, я трогал их руками, доставал, опять ставил на полки, задвигал стекла, потом сел за свой письменный стол в тишине; стены, книги, толстые шторы на окнах — я испытал радость возвращения.
      Снилось мне в эту первую ночь дома, что я опять сдавал экзамены, опять страх, как когда-то. Проснулся, и жаль мне стало моих студентов. Как все-таки интересно устроена наша психика: одна только близость к пустым аудиториям, и уже такой сон.
      Аудитории действительно были еще пусты и гулки, и пахло краской, шпаклевкой, сырой известью — спешно заканчивали никогда не кончающийся ремонт. И повсюду — в коридорах, во дворе, перед оградой на улице, — всюду эти испуганные, потерянные, нервно оживленные лица абитуриентов, бабушки, папы, мамы, на которых вообще лица нет. Все расступаются предо мной, как пред неким божеством, разговоры смолкают, я прохожу под устремленными на меня взгляда-ми. А сколько во взглядах этих! Прошлой осенью один престарелый родитель кинулся ко мне во дворе, начал как одержимый объяснять, что саженцы яблонь, которые недавно высадили у нас перед главным зданием, посажены, дескать, не так, подстрижены не так, а надо так, так и так, а эти ветки пустить так… И влек меня при всех, я просто испугался: а не сумасшедший ли? Он готов был пойти к нам бесплатным садовником, копать, подстригать, пересаживать, чтобы только судьба его чада решилась благополучно.
      Но какая огромная разница между этими девочками и мальчиками и, скажем, студентами четвертого курса, лица как отличаются. У этих еще все детское, совершенные дети. Почему-то в последнее время я особенно люблю читать первокурсникам. Потом они начнут взрослеть, мужать, жениться, сходиться, расходиться, но сейчас… Милые вы мои мальчишечки, безусые дуралеи! Вы еще будете вспоминать эти дни, весь этот страх господень, как лучшие дни своей жизни, не худшие, во всяком случае. Думаете, до вас это не переживалось никем? Пережито, могу вас уверить. И тоже было лето, а мы такие тогда были молодые… Ну конечно, не такие, все-таки с фронта вернулись.
      Я знаю, в ваших глазах я человек, достигший цели. А я бы с удовольствием поменялся с вами сейчас. Цель никогда не достигается — за ней, как за горизонтом, другой горизонт. И так далее, и так далее — чем ближе, тем дальше. А главное, вблизи она нередко выглядит совсем не так привлекательно, как издали, когда еще неясно различима. Именно к неясно различимым целям с особой страстью устремляются и люди, и народы.
      В моем возрасте понимаешь, что главное — как пройти путь до цели. На этом пути теряют столько, что и цель не стоит того, многие себя потеряли. Так почему мы так торопимся, так стремимся достичь конца? Не странно ли?
      И вы еще не знаете, что к концу пути мы приходим совсем иными и цель свою вблизи можем не узнать. Случается, что нам уже и не нужно то, за чем отправлялись в путь. И это тоже бывает не только с отдельными людьми.
      Когда я вот так говорю им на лекции, вижу их глаза, в глазах — мысль, чувствую от них обратный ток, я ухожу с кафедры счастливый и обессилевший. Я знаю: если лишить меня этого, я буду несчастлив.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9