Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горячие точки

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Авторов Коллектив / Горячие точки - Чтение (стр. 15)
Автор: Авторов Коллектив
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Однажды чуть не захлебнулся во сне своей же блевотиной и, чудом уцелев, откашлявшись, отдышавшись под скамейкой в парке, понял: либо в петлю, либо «завязывать». Седой – завязал. То есть стаканчик ракии может опрокинуть по поводу, но более – ни-ни. Войну начал в Приднестровье. Там же дошел до командира ТСО – териториально-спасательного отряда – добровольческого формирования. Воевал легко, отчаянно. Но после войны пришелся не ко двору. Отряд был расформирован, места в республиканской армии не нашлось. А после конфликта с местным комендатом, известным всей России полковником Рабиновичем, – жизни в республике больше не было. С тех пор Седой здесь. Какой мы у него по счету отряд – одному Богу известно. Но главное – мы знаем – уезжавшие в Россию хлопцы сказали: за Седым, как за сосной. Людей бережет и сербов в руках держит...

* * *

      Вот уже полчаса грохочет бой. На «положае» от мусульман отбивается двухметровый косматый, бородатый Бранко со своей четой. Чуть правее и ниже его ведет бой чета Радомира – капитана армии генерала Младича. Их атакует усиленный батальон мусульман при поддержке минометов. Мы знаем, что уже погибло трое сербов от прямого попадания мины в пулеметный расчет, что Бранко контужен, но из боя не выходит и что к мусульманам прибыло подкрепление, и можно к утру ожидать усиления их атак.
      Мы седим в полублиндаже, сооруженном над окопом, вырубленным в скале. Сербы говорят, что окопы остались еще с мировой войны от четников, партизанивших здесь. Может быть. Накат от минометов мы возвели сами. В бойницы, словно от фонаря, пададет яркий лунный свет. Полнолуние сегодня...
      Мы с Ленкой очень любили полнолуние. Впрочем, почему любили? Любим. Я – здесь. Она – там. Но все равно мы. Кто нас разлучит? Муж? Нет. Он уже никогда не сможет встать между нами. Мы приварены друг к другу любовью. Она – нам двоим. Ему остается только жалость. Он простил, по его словам, ей все. Как великодушно! Но что ты можешь ей простить, грустный, маленький человек, страдающий рядом с ней, что был никем все эти годы? Так ты и без прощения никем остался. Не ты ее удержал рядом с собой, не ты! Если бы ты хотя бы мог представить, как мало значат для нас твои чувства, как жестоко и несправедливо мы обращались с тобой. Ты бы разорвал свое сердце напополам и проклял бы нас. Но для этого у тебя никогда не хватит мужества. Твой сын Санька – вот кто всегда был точкой отсчета. Его чувства, его страдания, его мечты – вот что было для нас главным. А ты «прощаешь»... Мне плевать на твое прощение. Оно никогда не разлучит нас.
      Родня? Господи, за эти годы я развелся с женой, мой сын живет в чужом доме, мой дом занят чужими людьми. Нет, родня тоже никогда нас не остановит... Хотя, вру. Остановила. Ее остановила. Мать и сестра в далеком Приморском городе. Самые близкие ей люди в те недели, когда мы считали дни до нашего с ней съезда, уломали, сломали, отвели глаза, заколдовали, перекрутили ее. Но только сломали ли? Любовь – не спичка, дунешь – не погаснет. И на сколько хватит этой жертвенности ради ребенка, которому через пять-шесть лет будет по-молодому безразлична жизнь «предков». У которого будут свои друзья, свои влюбленности. На сколько хватит жалости к человеку, которого просто не любишь. И который, как ни крути, знает об этом...

* * *

      С Бекасовым я познакомился, когда мы в первый раз решили все порвать. В июле 91-го, перед отъездом к матери в далекий приморский городок, она сказала: «Мы ставим точку, милый!» Тогда она еще и любимым-то меня не называла. Но зато спала со мной, что меня удивляло и вышибало. Причем я точно знал, что до этого она никогда не изменяла мужу. Точка была необходима, чтобы сохранить семьи. Ее и мою. Я поначалу не особенно и сопротивлялся. Обрадовался даже. Очень уж было страшно понимать, чем закончится наша связь для моей семьи, для уклада жизни. Но уже через два дня после ее отъезда я света белого не взвидел. Тогда я и нашел Бекасова. Затащил к себе, напились на пару.
      Он был мне нужен как маленькая щель в ее жизнь, как нитка к ней, такой теперь далекой и чужой. Потом он уехал к ней, и я вообще начал заходиться тоской, ревностью, безумием.
      В общем, так возник наш противоестественный треугольник. В котором мы оба – один тайно, а другой явно – любили ее одну.
      Он любил ее! Любил с какой-то собачьей преданностью. Даже зная уже о нашей близости, лишенный ее тела, поставленный перед реальностью разрыва, он молча и упорно продолжал заботиться о ней, служить ей, опекать ее.
      Бекасов – хороший мужик. Это только в дешевых романах двум влюбленным достаются муж алкоголик и жена проститутка. Только таких и бросать! У нас все было иначе. Бекасова мне было жалко, и перед ним я чувствовал вину, хотя всегда понимал, что в нашей с ним молчаливой схватке за женщину пощады быть не должно. И все же я никогда не размазал его, как бы мог это сделать, не сделал ничего того, что считал нечестным по отношению к нему, если можно вообще назвать «честным» все это наше состояние.
      Мне было грустно от того, что именно Бекасов был мужем Лены. Пожалуй, он один из немногих, с кем я мог бы искренне дружить. Теперь мы искренние враги...
      Но я не желаю ему ни зла, ни боли. И не жалею ни минуты ни о чем. Я уехал сюда, в Сербию, чтобы не мешать им попробовать все сначала. В конце концов он и она должны попробовать, чтобы потом никогда не глодало их души раскаяние за то, что вдруг ошиблись, не сохранили, не удержали. Он говорит сегодня о своей «победе» на до мной. Грустно. Почему он не понимает, что на самом деле он не победил, а проиграл. Будь он мужчиной, выгони он ее, вышвырни из сердца, и, кто знает, чтобы она думала о нем через год, простила бы мне их разбитую жизнь, не ушла бы однажды к нему опустошенная, истерзанная, как поступила однажды ее подруга.
      Теперь все наоборот. И теперь ему – наши не сбывшиеся надежды, нашу не начавшуюся жизнь, наши воспоминания и мечты. Теперь ему доказывать ей, что все это не зря, что у них еще все впереди, засыпать подарками, покупать деньгами. Убеждать в своей вечной любви. Он еще не знает, как от этого быстро устают.
      ...Чтобы ребенок был счастлив в семье, нужно как минимум две вещи – это любовь между родителями и излучаемая этой любовью надежность. Когда-то в семье Бекасовых это было. И, хотя по ее словам, Бекасова она никогда не любила всем сердцем, а скорее выбрала за долготерпение и надежность. Была у них хорошая семья, был лад, была искренность и чувство. И к этому, увы, уже никогда не дано вернуться. Я это понял по своей семье. И потому нам с женой хватило мужества не пытаться жить ходульной, уродливой ложью, ради поддержки мумии семьи. Мы разошлись. Но сохранили друг к другу уважение, понимание.
      Если бы мы жили до сих пор, я знаю, мы бы уже просто ненавидели друг друга...
      Но все равно, мне до звериного тяжело сейчас. За тысячу километров от меня, от этой войны любимая женщина спит в чужом доме с чужим мужиком. Есть от чего сходить с ума...
      Неожиданно мысли обрывает нестройная перестелка где-то выше по горе в лесу. По дальности она идет явно в тылу у наших передовых. Я ловлю вопросительный взгляд Косолапого – Валеры Касалапчука – бывшего бойца Бендерского батальона республиканской гвардии знаменитого комбата Костенко. Спешу в блиндаж управления. И тут вокруг начинают рваться снаряды. Услышав знакомый стервозный шелест над головой ничком падаю за ближайший валун, и тотчас меня подбрасывает близким разрывом. От него сразу глохну и остальное слышу уже как сквозь вату. Снаряды рвутся густо, один за одним, кроша скалы и срубая деревья. Сверху нещадно сыпется каменная крошка и щипа. Но откуда артиллерия здесь? У мусульман на нашем направлении дальнобойной артилериии посто нет. Сдана ооновцам. И тут я соображаю – бьют французы. От этого мне вдруг становится смешно. Господи, ну почему я такой дурак? Почему я всегда должен воевать со всем миром? Почему я не могу, как Бекасов, сидеть спокойно в своей бухгалтерии и стрелять от безделия на экране компьютера монстров из «Дума», пока мои деньги делают из себя новые деньги? Почему?
      Пока размышляю над этим, налет утихает, и я рывком бегу к блиндажу. Блиндаж сложен на каменной террасе под вертикальной скалой, и снаряды ложатся сверху либо далеко внизу. Только слышно, как осколки разочарованно визжат, уносясь в небо. Глухота отпускает, и только в ушах еще долго звенит.
      – Айболит? – встречает меня Седой. – Бери группу. Судя по всему, наши на пути домой нарвались на мусликов. Те, видимо, в обход шли. Пробейся к нашим, выведи кого сможешь. Пирата «приложило».
      Я вопросительно смотрю на командира.
      – Контузило, – поясняет он, – унесли в блиндаж. Но живой. Займешься им потом. Сейчас выручай наших. Меня тут уже озадачили...

* * *

      Мы торопливо карабкаемся в гору. Ночью горный лес удивительно причудлив. Несмотря на войну, на опасность, его красота завораживает. Высереберенные луной стволы деревьев, скалы, вспыхивающие во тьме искрами слюды, причудливые тени. Валуны, как чьи-то огромные головы под ногами. Мы спешим. Выше и справа, метрах в пятистах то и дело слышится дробный треск очередей. Мы забираем влево на звук «браунинга» – там отбивается еще один ленинградец Болек, бывший спортсмен, боксер, бывший участковый.
      Мы все на этой войне «бывшие». Гражданская война не оставляет в своей инфернальности «настоящих», на ней все становятся «бывшими». Бывшими учителями, бывшими участковыми, бывшими офицерами, бывшими врачами. Наверное, потому, что гражданская война, это всегда смерть одного мира и рождение второго. Кто выживет на ней, тот и станет настоящим. Кто выживет и победит.
      В далекой нашей России тоже война. Но война какая-то запутанная, чужая, бессмысленная. В которой враги многократно менялись местами, идеями, знаменами. В которой генералы враждующих сторон меняются должностями, чтобы покомандовать противником. Война, в которой давно никто никому не верит. Да и не война, а просто гниение с кровью. Гангрена. Была бы война, мы были бы там, а не здесь...
      Я люблю сербов за то, что у них хватило мужества принять выбор войны. Я знаю, что через год или два она закончится здесь. Затихнет. И новый мир настанет на этой земле. Справедливый или нет – не мне судить. Скорее всего – нет. Весь мир против сербов, и потому шансов победить почти нет. Но они хотя бы попробовали...
      Я доброволец. Мое дело верить и воевать. Я шепчу святотатственно: «Лучше три года войны, чем десять лет гниения...»
      К Болеку мы подбираемся сверху. Когда до него по звуку остается метров тридцать, дожидаемся паузы между очередями, и я кричу кукушкой. Хороша «кукушечка» в пятом часу ночи. Потом еще. Плевать на мусульман. Мне важно, чтобы Болек «вьехал» и «не положил» нас в горячке. Наконец слышу резкий свист. «Угукаю» еще раз на всякий случай и рву вперед. Небо начинает сереть. То и дело грохочут очереди. Шальные пули визжат над головой, секут ветки деревьев, рекошетирут с искрами о камни. Петляю среди валунов, слышу, как в затылок сопит Косолапый, за ним вся его пятерка. Наконец в расщелине перед собой вижу знакомый дручок пулеметного ствола. И за ним плечи и спину Болека.
      – Свои, Болек! – окликаю я его. Он поворачивается. Плюхаюсь на камни рядом с ним, судорожно пытаясь остановить ходящую ходуном, запаленную бегом грудь.
      – Слава Аллаху, – скалится Болек. – Я уже думал, вы так ракии пережрали, что вообще ничего не слышете вокруг.
      – Напад большой, – вставляю в русский, привычные здесь всем, сербские слова. Напад – атака, наступление.
      – Слышу, – кивает Болек, – В общем, так. Мы тут нарвались на мусликов. Здесь в низине их до вздвода. Держу пока.
      Речь его то и дело перебивается визгом пуль и грохотом очередей. Поймав паузу, он приникает к пулемету и короткими очередями бьет куда-то вниз, по видимой ему цели. Прямо на мой локоть густо сыпятся горячие, воняющие порохом гильзы.
      – Потери есть?
      – Убитых нет, а Кузнеца зацепило. Причем здорово. Метров двадцать вправо расщелина. Он там с Гогой. Славко вернулся к своим наверх. А Лелек впереди, – он указывает рукой на темную расщелину в скалах ниже по склону. Я ничего не вижу, но неожиданно из тьмы бьет яркий язык пламени и грохочет очередь.
      – Вижу! Командир сказал вас прикрыть и вывести из под огня.
      – Чего выводить? Это вон мусликов выводить надо. Из этой низины им никуда не деться. Лучше обойди их справа по той осыпи, – он указывает на склон над лощиной, в которой зажаты муслики, – и вруби им в тыл. Разом и покончим.
      – Добро! Только Кузнеца гляну.
      В расщелине, под каменным козырьком в серой предрассветной хмаре сыро и холодно. У входа я натыкаюсь на Гогу, который то кидается к распростертому на камне Кузнецу, то залегает у входа с автоматом. Наклоняюсь над Кузнецом. По его серому, пепельному лицу сразу вижу – дело плохо. Дыхание учащенное, поверхностное. Пульс стрекочет под моими пальцами, как швейная машина. Шок! Почти механически достаю из аптечки шприц – двойной промедол. Жгут на руку. Долго в полутьме пытаюсь нащупать вену, но они уже «нитивеют», теряются.
      – Гога, огня! – прошу через плечо. И Гога тотчас отзывается длинной долгой очередью куда-то во тьму.
      Ну что за...
      – Огня сюда! Посвети! Быстро!
      Он пробирается ко мне и щелкает включателем фонарика. Есть, наконец-то попал. Игла поддела вену, впилась в нее. При шоке наркотик лучше сразу в вену, быстрее начнет работать.
      Теперь внимательнее осмотреть раны. Одна пулевая в левом плече – так себе, ерунда. Пуля порвала мышцу и ушла своей дорогой. Хуже вторая. Под правым соском яркой розовой пеной пузырится черный глаз. Аккуратно переворачиваю Кузнеца на бок, ножем распарываю на спине комбез, под ним свитер и тельник. Все густо набухло кровью. Вот оно! Так и есть – выходное отверстие. Сквозное, через легкое. Пневмоторекс – из раневых каналов воздух напрямую попадает наружу, давление внутри легкого уравнивается с атмосферным и легкое опадает, перестает функционировать, начинается отек. Фигово! Рву куски целофана с оболочки какого-то лекарства и широкими кусками пластыря приклеиваю их крест на крест через раны. Надо закрыть доступ воздуху. Вернуть давление...
      ...Трое из пятерки Косолапого утаскивают на руках Кузнеца. А мы вчетвером: я, Косолпапый, Гога и Рустик – Русла Кусов, осетин из Цхинвала – пробираемся по осыпе в тыл мусликам, засевшим в неглубокой кустистой лощине под нами. Нас четверо да неразлучная парочка Болек с Лелеком – мы пытаемся атаковать взвод регулярной мусульманской армии. Полный бред! Но это так. Война вообще соткана из одних противоречий, глупостей и случая. Мы в данный момент являемся всем этим сразу.
      Открываем огонь одновременно, наугад стегая свинцом заросли под нами. Нам тут же вторят «браунинг» Болека и «калаш» Лелека. Нас всего шестеро. Я с холодком жду, когда же муслики нас посчитают и начнут попросту обкладывать, но неожиданно замечаю краем глаза, как от лощины вниз по склону, к опушке леса рванулся серый силуэт. За ним еще один. Еще. Господи, они бегут! Не выдержали. Услышав стрельбу за спиной, решили, что попали в кольцо и бросились к спасительному лесу. Жаль только, Болек их со своей скалы не видит. Мало бы кто ушел...
      – Айболит, меня зацепило! – вдруг слышу сдавленный шепот Гоги.
      – Вот черт! Только этого не хватало! Я переползаю к Гоге, приткнувшемуся спиной к валуну.
      – Куда?
      – Он протягивает левую руку. Посредине предплечья темнеет пулевая рана. На обратной стороне еще одна. Прямо мне на пальцы капает горячая липкая кровь.
      – Пальцы чувствуешь?
      – Да вроде, – жмурится от боли Гога и пытается сложить их в кулак.
      – Не трепыхайся! – липкими, скользкими пальцами ощупываю «лучи», вроде все целы. Слава Богу!
      – Не дрейфь, Гога. «Сквозняк» – скоро затянется, зарастет как на собаке. С крещеньицем тебя, земеля!
      Я бинтую ему руку, и мне вдруг становится хорошо и спокойно. Я улыбаюсь. Я рад, что драпанули муслики. Я рад, что победа опять на нашей стороне, я рад что Гога жив и что ранение у него пустяковое. И с каким-то чувством вины перед ним аккуратно перевязываю его драгоценную руку.
      На самом деле я не хочу его смерти. Пусть Бекасов живет долго-долго. Пусть вернется в свой Красногорск, найдет себе хорошую бабу. Женится, настрогает кучу бекасят и показывает им по праздникам сине-фиолетовую вмятину от пули, полученной на далекой, далекой земле. Господи, в конце концов мы все здесь братья друг другу. Я перемазан кровью Гоги, Кузнеца, а до этого Левко, а до этого... Да что там вспоминать. Моя родня – это они, кто не сломался, не скурвился за эти безумные годы, кто не променял свою душу на иномарку, должность бухгалтера в банке или пару ларьков, торгующих дешевой водкой. Кто в одиночку ведет свою битву, за свою землю. Здесь ли, в Сербии, под Калайхумбом ли, под Грозным, в Москве ли, не важно. Это наше время. Если хотя бы на день задержится колесница момоны, дробящая нашу землю, если хотя бы на день остановит свой путь чужой ветхозаветный молох, пожирающий мою родину безвременьем, – мы не зря боролись и погибали.
      В конце концов мы просто солдаты этой войны. А как известно, солдатский век недолог...
      Я смотрю на кусающего губы бледного Гогу, и от сердца отступает тяжелая сосущая лихорадка мести. Я хочу, чтобы ты жил, Бекасов! И ты и тот – живите! Мне ничего от вас не надо. Все мое со мной. Мои чувства, моя вера, моя любовь. Их у меня не отобрать. Я счастлив!
      В лагерь мы возвращаемся уже под ярким утренним солнцем. И я вспоминаю, шагая по знакомой тропе, как давным-давно, лежа в койке родителей, отсутствующих на даче, я рассказывал обнимающей меня Ленке, что над нами живут еще одни Бекасовы. И что одного из братьев – сверстников моей сестры, зовут Санькой. Нам было хорошо и покойно. Сладко и нежно. Мне кажется, в этот день мы и зачали малыша. Помнишь, как мы трепетно ждали его, считали месяцы. В феврале был его срок. Я прилетел к тебе, в июльский Приморск, чтобы сказать о том, что приятель-банкир одолжил мне под продажу квартиры деньги на срочную покупку жилья для нас. Я застал тебя растерзанной после больницы. Выкидыш.
      Ну почему все самое плохо случается с нами в твоем Приморске?
      Как нам было тяжело и как мы нуждались друг в друге в те дни, как растворялись в ласке и нежности.
      Семь утра. В Москве девять. Сейчас твой муж надевает куртку и выходит из дома. Наверное, говорит тебе от лифта что-то нежно-сюсюкающее. И ты стоишь в дверях, в своей красной ночнушке, свойство которой задираться без всякого повода я так хорошо знаю. Его ждет любезный БМВ, бизнес, деньги, которыми он набьет вечером твой кошелек. А я шагаю по этой тропе. Грязный, не бритый, в чужой крови, в затертом до дыр камуфляже и думаю о тебе.
      – Все будет хорошо, малыш! – вдруг замечаю я, что говорю вслух. Каждый человек имеет право попробовать вернуться в никуда. Я не в обиде. Однажды ты все вспомнишь.
 
      Эй, я шагаю сейчас по сербской земле, ставшей для меня родной. Между нами сейчас две тысячи верст. Но чувствую тебя, слышу. Услышь и ты меня. Эй, однажды я вернусь, и мне будет очень нужен малыш. Твой и мой. Пусть это будет дочка. Она одна будет нам прощеньем и утешением в том страшном, что нам еще предстоит пережить. И пусть она будет похожа на тебя. Я согласен.
      А если тебя все же купит твой Бекасов. И не таких покупали деньги и роскошь, не таким выкручивали руки постоянным напоминанием о счастье сына, о долге жены. Если ты останешься с ним, роди ребенка от него. Он все равно будет моим.
      Один пожилой монах-четник сказал мне как-то, выслушав мою долгую полупьяную исповедь: «Друже, Слава, женщина всегда рожает только детей любимого мужчины. Так выжили мы, сербы. Наши женщины никогда не рожали турок. Даже в плену.
      Молись Богу, Слава. Воюй и молись. Бог есть любовь. И потому вы в ней вечны».

* * *

      ...Есть только один способ нас разлучить. И имя ему смерть. Но ты знаешь, солдатское чутье мне говорит, что она пока согласна подождать.

Николай ИВАНОВ

ВХОД В ПЛЕН БЕСПЛАТНЫЙ, ИЛИ РАССТРЕЛЯТЬ В НОЯБРЕ. Документальная повесть

      Налоговой полиции России, чья спецгруппа
      отыскала меня в чеченских подземельях и
      освободила из плена – с вечным благодарением.

1

      – Кто полковник?
      – Я.
      Встать и выпрямиться не успеваю. Удар сбивает с ног – профессиональный, резкий, без замаха. Однако упасть не дают наручники, которыми я прикован к Махмуду. Тот, в свою очередь, зацеплен за Бориса, мы все втроем наклоняемся, но падающего «домино» не получилось – устояли, а похожи, наверное, на покосившийся штакетник, схваченный одной цепью.
      Наверное, мой взгляд на Боксера оказался столь выразительным, что он поинтересовался:
      – Ну, и что увидел?
      Вижу его красные от бессонницы глаза. Сам Боксер в черной маске-чулке, взгляд его устремлен на меня через неровные, обтрепанные от времени вырезы. Впрочем, это встретились не наши глаза, а заискрились, оттолкнулись два оголенных провода. Впрочем, боевику-то что отталкиваться. Он упирает мне в лоб ствол автомата, и откуда-то издалека, из курсантских времен промелькнуло: во время учений при стрельбе холостыми патронами мы накручивали на стволы круглые блестящие компенсаторы.
      Сейчас ствол угловатый, холодный. Да и какие, к черту, в Чечне во время войны холостые патроны! Пора уже привыкнуть и к тому, что меня бьют только за то, что полковник.
      – Что молчишь? В контрразведке научился?
      Ствол давит все больнее, я и сам чувствую, что пауза затягивается, но нейтрального ответа найти не могу. А надо. Если не убили сразу, надо. Иначе навешают всех собак – от сталинской высылки до приказа Грачева штурмовать Грозный. Пленный отвечает за всех.
      Осторожно возвращаюсь к первому вопросу, даю полный расклад своей нынешней должности:
      – Я полковник налоговой полиции. Журналист.
      – А это мы еще проверим, – усмехается маска, но автомат от головы отходит. – Только запомни: если окажешься контрразведчиком, уши тебе отрежу лично.
      Киваю головой, но не ради согласия, а чтобы таким образом оставить взгляд внизу и больше его не поднимать: в затылок вопросы задавать труднее. Кажется, начинаю постигать первое и, скорее всего, величайшее искусство плена – не раздражать охрану.
      Уловка проходит: охранник отступает на пару шагов, усаживается на сваленные в углу погреба доски. Привычно, стволом в нашу сторону, устраивает на коленях АКМ. Тягостно молчит. Тягостно для нас, троих пленников, потому что будущее предполагает только худшие варианты.
      Хотя что может оказаться хуже плена? Только смерть.
      Нет, я не прав даже перед собой. Лично я боюсь еще и пыток. Не хочу боли. Страшно, что не выдержу. Если умирать – то лучше сразу.
      Словно собираясь исполнить это желание, Боксер встает. Взгляд только на его ботинки: не нужны ни глаза его через маску, ни новые расспросы. Если бы можно было заморозить время или сделать его вязким! Тогда охрана стала бы двигаться словно в замедленной киносъемке, исчезли бы резкость и неожиданности...
      Получилось еще лучше: Боксер, постояв около нас, вообще уходит. Но почему? С чем вернется? На какое время оставляет одних? Вопросы рождаются из ничего, и сейчас от них, в другой обстановке совершенно безобидных, зависят наши жизни.
      Ботинки поднимаются по лесенке вверх, к люку. Ровно на ступени поднимаю и голову. Хлопает крышка, и мы остаемся втроем. Оглядываемся.
      Над головой – тусклая лампочка. Подвал огромный, хоть загоняй грузовик, а мы, мокрые и продрогшие после дождя, сидим на рулоне линолеума, словно воробьи. Говорить не хочется, не о чем – мы мало знаем друг друга, да и боязно – вдруг оставлен «жучок». И – полная обреченность.
      Вновь поднимается крышка. Торопливо опускаем головы. Почему Боксер так быстро вернулся? Что скажет? Куда поведет?
      Останавливается рядом, и в голову вновь упирается ствол автомата. Тороплюсь напрячь, сцепить зубы, чтобы спасти во время новых ударов и их, и челюсть. Готов.
      Поднимаю взгляд. Бей.
      Но на этот раз картина более чем благостная: на стволе автомата, покачиваясь, висят три пары черных носков. В доброту и благородство после всего случившегося не верится, и решаюсь спросить:
      – Нам?
      Боксер молча сбрасывает с «жердочки» подарок. Осторожно, все еще опасаясь подвоха, начинаем снимать мокрую обувь. Труднее всего сидящему в центре Махмуду – он вынужден приноравливаться как ко мне, так и к движениям своего начальника, с которым связан наручниками с другой стороны. Наверное, так меняет свою обувь сороконожка, если, конечно, носит ее.
      Новые носки высоки, наподобие гольф, и хотя ноги приходится засовывать снова в мокрые туфли, все равно становится теплее. Так что черные носки, хочешь не хочешь, оказались единственным светлым пятном начавшегося плена.
      Но чудо на том не кончилось. На плечи падают одеяла. Да нет, какие одеяла – это опустила на нас свои крылья надежда: если нормально стали относиться, то, может, все обойдется и отпустят? А что? Я, хотя и в погонах, но журналист, Борис Таукенов – управляющий филиалом Мосстрой-банка в Нальчике, Махмуд Битуев – водитель инкассаторской машины. Мы не воевали, не стреляли...
      Боксер словно читает мысли и выносит свой вердикт:
      – Короче, ты – вор, – указывает на Бориса. Переводит автомат на меня: – Ты – пособник вора. А ты, – оружие в сторону Махмуда, – возишь воров.
      – Мы деньги не вывозили, а привозили в Грозный. На зарплату вам же, чеченцам, – не соглашается Борис.
      – Вы не тем чеченцам помогали и не той Чечне, – обрывает охранник. – А потому будете наказаны.
      Нет, одеяла не дают гарантий на надежду. К тому же темно-синий шерстяной квадрат, доставшийся банкиру, наискосок прострелен автоматной очередью. Борис тоже замечает дыры, замирает. Знак судьбы? Сбросить его на землю? Ботинки Боксера рядом, тому не до сантиментов и психологических тонкостей, и Таукенов медленно набрасывает, словно судьбу, простреленное одеяло на свои плечи. Первая черная метка выставлена.
      – Короче, сидеть на месте, – предупреждает Боксер и снова исчезает в люке.
      Укутываясь в одеяла, пытаемся удобнее и поплотнее усесться. На часах около пяти утра, ночь, кстати, самая короткая в году, уже почти прошла, и нас, несмотря на все случившееся, постепенно одолевает дремота. Краем сознания цепляю, что это глупо – спать перед тем, как тебя, скорее всего, убьют. Но усталость смыкает глаза даже смертникам. А ведь еще сутки назад я был свободен и строил какие-то планы...

2

      Что есть российский офицер в плену у чеченцев? Существует ли у него возможность выжить, бежать, а в какие моменты судьба висит на волоске? Нужно ему рассчитывать только на свои силы или за него станут бороться товарищи и государство? Что происходит с трех сторон плена: у родных и близких пленника, у него самого и у охраны? Каковы они, подземные тюрьмы конца двадцатого века?
      Я прилетел в Грозный в середине июня 96-го, когда война дышала еще полной грудью.
      Ее легкие находились где-то в чеченских предгорьях, а вот сердце – сердце в Москве. И именно оно, заставляя войну дышать и жить, гнало по артериям оружие, продукты, боеприпасы и людей. Это в первую очередь были рабоче-крестьянские ребятишки-солдаты, не сумевшие отмазаться от армии, и бравые до первого боя контрактники, которым за войну, исходя из рыночных законов, уже платили деньги. А возглавляли колонны ошалевшие от безденежья, отсутствия жилья, задерганные политическими заявлениями депутатов «выполняй – не выполняй», «стреляй – не стреляй», «герой – подлец» офицеры.
      Назад, по венам, из Чечни выталкивались цинковые гробы, знакомые по Афгану как «груз 200». Не прерывалась ни на день цепочка живых, но искалеченных солдат, подорванной техники и окончательно во всем разуверившихся, увольняющихся из армии офицеров. Все это перерабатывалось, сортировалось в военкоматах, госпиталях, складах артвооружения, где вновь готовились живительные коктейли для поддержания войны.
      Эти два потока текли навстречу друг другу совсем рядом, нигде, однако, не пересекаясь. Кто-то умный рассудил: а зачем преждевременно показывать здоровым и сильным будущим героям, какими они могут стать после первого же боя?
      Что-то подобное я отметил еще по афганской войне: ташкентский аэропорт Тузель, откуда в Кабул перебрасывался ограниченный контингент наших войск, располагался всего в пятистах метрах от деревообрабатывающего завода, где работало так называемое «нестандартное подразделение» по изготовлению гробов для этого самого ОКСВ. Один из летчиков военно-транспортной авиации, развозивший по стране «груз 200», признался:
      – Знаешь, когда я почувствовал, что в Афгане идет настоящая война? Думаешь, когда без передышки забрасывали туда людей? Совсем нет. Когда карта, на которой мы отмечали аэродромы посадок с погибшими, оказалась сплошь утыкана флажками...
      Впрочем, все это больше политика, в которую мне никоим образом не хотелось влезать. Моя командировка в Чечню по-журналистски выглядела куда интереснее: можно ли собирать налоги во время войны? И с кого? Тема совершенно новая, и покопаться в ней первому – нормальная мечта любого нормального газетчика. Держал в уме и вторую возможность – собрать впечатления для новой книги – «Спецназ, который не вернется». Я должен был своими глазами увидеть, где погибали мои литературные герои. К тому же на восстановление Чечни выделялись фантастические суммы, все твердили об их загадочных исчезновениях, но дальше московских сплетен дело не шло. Мечталось заглянуть и за эту ширмочку...
      Сам Грозный даже спустя полтора года после его взятия представлял мрачную картину. Центр лежал в сплошных развалинах. Подобное могла сотворить только авиация, и вспомнились пресс-конференции о том, что современное вооружение способно наносить точечные, избирательные удары. Хоть в открытую форточку.
      Точечные удары в этой войне – это когда на российских картах определили точку – российский город Грозный, и в нее, не боясь промахнуться, выкладывали боезапасы российские же бомбардировщики. По российским жителям. В большинстве своем по фронтовикам и русским, которым, в отличие от разбежавшихся по сельским родственникам чеченцев, уходить было некуда. Пора признаться и в этом. И какие там открытые форточки...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32